Страница:
Вот уже положили меня на операционный стол, а когда вошла женщина-хирург, я поднялся и просидел все время, пока кололи, вскрывали рану, что-то выкачивали, вырывали.
Когда наложили шов и забинтовали ногу, врач впервые подняла голову и посмотрела на меня. Я рукой вытер свои искусанные до крови губы.
- Сильный, - сказала врач и, переведя дыхание, начала стягивать с рук резиновые перчатки.
После операции прошла неделя. Рана быстро заживала. Вскоре меня выписали из госпиталя и послали на десять дней в батальон выздоравливающих. Он находился в Казани. "Бывает же так, - подумал я, - когда человек, преодолев несчастье, находит счастье: ведь от Казани до родного села моего Торбеево всего несколько часов езды. И зачем мне сидеть в батальоне, когда самые целебные в мире лекарства для фронтовика - это поездка домой, радость встречи с родными".
Поезд мчался среди заснеженных березовых рощ, Я ехал домой.
* * *
Мой отец, Петр Девятаев, в молодости жил в мордовском селе Торбеево. Помещик, владевший землями Торбеевского уезда, послал некоторых мужиков, в том числе и Петра Девятаева, учиться ремеслу в Данию. Там отец прошел курс механика, а когда возвратился, часто рассказывал о городе Копенгагене. Земляки и прозвали его Копенгагеном. Это прозвище утвердилось за ним на всю жизнь.
Стал он чуть ли не единственным мастером по машинам и котлам на всю Мордовию. Помещик взял мордвина-умельца в свое имение в Торбеево и построил ему небольшую избу.
Семья наша пополнялась почти каждый год. Тринадцатый ребенок родился в 1917 году. В 1919 году отец решил переселиться на вольные земли Сибири. Поезд из теплушек, в котором ехали искатели счастья на Восток, остановился на станции Кинель, так как через реку мост оказался взорванным. Командование фронтом Красной Армии начало восстанавливать его. Кузнец и плотник, на все руки мастер - мой отец вызвался работать в кузнице. Белые банды в те дни подвергли артиллерийскому обстрелу станцию Кинель и отец был ранен, а вскоре заболел тифом и умер.
Тяжелая жизнь наступила для детей, окружавших беспомощную и к тому же беременную четырнадцатым ребенком мать. Нас ожидала голодная смерть. С большим трудом мы возвратились на свою станцию Торбеево. Местная Советская власть, во главе которой в то время стоял коммунист товарищ Алфа, предоставила нам жилье, помогла с питанием. Мои братья и сестры, которых уже было четырнадцать, с детства вели трудолюбивую жизнь. Старшие, Никифор и Алексей, успевшие перенять науку от отца, стали мастерами по машинам, а я пошел учиться в школу.
Однажды с соседским мальчиком Васей Грачевым увидели летевший самолет. Перемахивая через заборы и ограды, по грядкам и зарослям кустарника помчались мы вслед за гулом мотора. Нам казалось, что здесь где-то рядом села эта удивительная птица и, может быть, возьмет нас и пронесет по воздушному океану. Впечатление от первой встречи с воздушным кораблем отложилось в памяти на всю жизнь. Сейчас мы припоминали каждый день той далекой и милой юности, каждый звук солнечного утра, шумы ветра и дождей, крепость морозов родного края. В ряду воспоминаний она всплыла во всех пережитых нами деталях. И лишь мысль, неотвязная и жестокая, - мы в плену омрачала все это прекрасное прошлое. Наши сердца были наполнены, если можно так сказать, страстным чувством верности своему народу, родной Отчизне, именно оно горело в наших душах, оживляло думы, надежды и стремления найти выход из создавшегося положения. Но все это было теперь. А тогда, идя по следу минувшей жизни, о которой я пишу в порядке воспоминания, из Саратова я приехал на станцию и зашагал по знакомой улице. Открыл дверь и первой среди всех увидел мать... Она узнала меня и словно обомлела.
...Мы сидели рядом. Я прижимал ее к себе, а она говорила, что потеряла всякую надежду увидеть меня, не ждала с того дня, когда из полка, еще из Лебедина, ей переслали кое-какие мои вещи. О моей смерти не сообщалось, но мать оплакивала меня, думая, что одного из ее сыновей, младшего Мишки, уже нет в живых... У нас в доме было заведено называть Никифора Мишкой-старшим (он не любил почему-то своего имени), а меня своим именем - Мишкой-младшим.
Девять суток дома пролетели быстро, я уже готовился к отъезду, как вдруг прибежал к нам из школы ученик и сказал, что умерла учительница Елена Афанасьевна. Она давно работала в школе, учила и меня грамоте.
Я пошел в школу. Вошел в комнату и стал у гроба любимой учительницы. Рядом стояли другие бывшие ее ученики. Вспомнилось детство: часто приходил я в школу голодный и почти босой. Елена Афанасьевна сажала меня около печки, чтобы согрелись руки и ноги. Учительница не раз приглашала меня в свою комнату и кормила хлебом с молоком. Многому научила она нас, деревенских ребятишек. Ее рассказы я помню по сей день.
С двумя фронтовиками, тоже ранеными, мы пошли на кладбище и вырыли могилу. Мела поземка, стоял сильный мороз. Гроб с телом маленькой старой женщины мы пронесли через все селение на своих плечах. Следом шли женщины и дети. Было что-то печально-торжественное в том, что свою учительницу хоронили фронтовики. Я шел, опираясь на трость, и думал в те минуты о Василии Грачеве, который находился на фронте и летал на боевых машинах. И еще припомнилось мне, как Елена Афанасьевна часто провожала меня, малыша, до хаты и ждала, пока я закрою за собой дверь. Если бы учительница не опекала меня, не уберегала от влияния распущенных станционных задир и гуляк, то не был бы я летчиком, не был бы сегодня тем, кем стал. Тем же ей был обязан и Вася Грачев.
Похоронили мы Елену Афанасьевну под березой.
* * *
На следующий день положил я в вещевой мешок белье, носовые платки, приготовленную мамой еду на дорогу, попрощался с родными и пошел на станцию. Когда теперь увижусь с ними, какие дороги расстелит судьба воину-фронтовику, никто не знал и не мог знать.
Пассажирские поезда в то время проходили через Торбеево редко, железная дорога была загружена эшелонами, которые доставляли на фронт боевое снаряжение. Протиснуться в вагон даже военному человеку было нелегко, почти невозможно. Когда прибывал на станцию пассажирский поезд, его окружала такая густая масса людей, что сама посадка пугала, особенно того, кому недавно врачи помогли срастить кости, и он стал на собственные ноги. Но я все же "ввинтился" в вагон, в котором пассажиров было, пожалуй, в десять раз больше, чем свободных мест. Я забрался на самую верхнюю полку, куда в нормальных условиях клали только вещи. На полке уже "сидели" четыре человека.
Поезд набит людьми, они стоят, прислонившись друг к другу, все чего-то ожидают. Я понимал, что если надо выйти из вагона, то необходимо заблаговременно протолкнуться к выходу, постепенно пробиваться к двери вагона.
В таком поезде я ехал от Торбеево до Казани. Мне надо было обязательно прибыть по предписанию в филиал Военно-воздушной академии. Он в то время размещался в этом городе, городе, в котором я недавно учился в речном техникуме. Там я получил свидетельство об окончании техникума, научился водить теплоходы. В Казани я впервые надел костюм, белую рубашку с галстуком, там же влюбился в девушку.
Но вот поезд прибыл в Казань.
Начальник филиала академии не долго сопротивлялся моей просьбе отпустить на фронт. И я уже еду поездом, идущим через Москву, на тот фронт, где впервые ходил в лобовые атаки на "мессершмиттов".
Память - драгоценный дар человека, она хранит все, что минуло: и как нашел в Казани ту, которую любил, и как она стала моей женой.
Я помню все. Все это в лагере пришло ко мне вместе с голосом, улыбкой друга Василия Грачева. Память подарила мне эти воспоминания в трудный час моей жизни. Наша надежда на побег отдаляется и тает во тьме, как гаснет земной огонек, который видишь с ночного неба в полете. Неужели иссякнут силы и совсем погаснет надежда? Нет! Из любого положения можно найти выход. Из любого! Надо искать этот выход.
* * *
Утром, как обычно, пленных построили и погнали на работу в карьерах. В лазарете осталось несколько человек, в том числе и Грачев, у которого врач Воробьев тоже "обнаружил" какую-то болезнь. Мы рассказали Грачеву о нашей тайне.
- Так это же здорово! - радостно воскликнул мой земляк. - Я - с вами!
Китаев рассказал ему о препятствии, на которое мы натолкнулись в туннеле.
- Ну и что ж, - твердо сказал Грачев, - я согласен. Показывайте, куда надо лезть, что и как делать.
Грачев и Шилов - это были свежие силы. Они оживили нашу мечту о побеге: они как-то быстро очистили туннель и прошли его еще дальше. Но землю выбирать стало еще труднее: ход сузился, его почти затыкал собой "проходчик", доступ воздуха уменьшился. Каждые десять-двадцать минут приходилось сменять людей, многих надо было просто вытаскивать из-под пола, потому что, повозившись с лопатой, они выбивались из сил. Тем, кто копал ход, мы отдавали часть своего мизерного хлебного пайка. Только таким способом можно было поддержать физические силы для действия. Решающую роль в успехе играл коллективизм. Туннель продвигался все дальше и дальше, он уже вышел за колючую проволоку, по которой, как я говорил выше, проходил электрический ток.
Тех, кто возвращался с работы из туннеля, мы поздравляли, так как в сущности он побывал на свободе, за пределами лагеря. Все смотрели на них как на героев. Теперь почти все пленные стали сторонниками нашего плана. И никто из нас не думал о возможном предательстве. Мы верили друг другу.
В эти дни меня впервые вывели из лагеря на работу. Выйдя за ворота, я вздохнул полной грудью, увидел деревья, поле. Колонна невольников двигалась против холодного осеннего ветра, гремела по дороге деревянными башмаками-долбенками.
По бокам шли эсэсовцы с собаками и автоматами наперевес. Солдаты, оружие, овчарки - все это против нас, изнуренных людей. Но гитлеровцы не могли преодолеть наши упорство и сплоченность. Я бросаю взгляд на эсэсовца, топающего сапогами неподалеку от меня, и думаю: "Ты, изверг, ничего не знаешь, хоть и думаешь, что все мы покорны тебе, ходишь по двору и не ведаешь, что под тобой уже выбрана земля. Скоро мы вырвемся на свободу".
Нас подвели к неглубоким карьерам. Здесь выдали лопаты, указали, где приступить к работе. Мы копали, нагружали песок в кузова автомашин. Грузовики отвозили песок в направлении городка. Видимо, на площадку, где изготовляли сборный железобетон. Для, чего он предназначался - нам не было известно. Но мы почему-то связывали эту свою работу с расширением покрытия аэродрома, и когда "юнкерс" пролетал над нами, каждый из нас расправлял спину и всматривался в подкрылья. Гул моторов вызывал воспоминания, тяжелую, ничем не преодолимую грусть. Над нами то и дело пролетали немецкие самолеты. Мы понимали, что они ходили по учебному кругу. Солдат такого зеваку бил прикладом в спину. Овчарка набрасывалась на пленного, хватала за одежду, кусала руки и ноги. Бедняга на четвереньках, перекатываясь, с криком бросался в толпу, чтобы спрятаться от собаки. А солдат улыбался и шел дальше, равнодушно взирая на обычное для него дело.
Настало время возвращаться в лагерь. Наклонясь, я шепотом сказал Пацуле:
- Присыпь меня песком.
- Ты хочешь, чтобы тебя загрызли собаки? Уже пробовали... не получается, - тихо прошептал Пацула.
Сдаю лопату, становлюсь в шеренгу, и мы возвращаемся за колючую проволоку.
Длинная колонна вползает в ворота. С нами вместе несколько летчиков из французского полка "Нормандия - Неман". Мне запомнились Жан Бертье, Борис Мей и Константин Фельзер. Они ходили в одежде советских летчиков-офицеров, и внешне их не сразу отличишь от наших. Потом, когда я поближе познакомился с ними, выяснил, что комендант предлагал им покинуть лагерь и переехать в другой, где находились исключительно французы, бельгийцы и другие военнопленные, но они наотрез отказались от этого предложения.
Гитлеровцы озлобились на них за такую бескомпромиссность, а французы мужественно переносили притеснения и издевательства, не теряя оптимизма, В свободные минуты вокруг Жана Бертье всегда собиралась целая толпа послушать его живые и интересные рассказы о Франции, в особенности - о французских девушках. Жизнь у каждого из нас едва тлела, но юношеские истории, приключения возвращали к мысли о незабываемом прошлом. Жан Бертье с каким-то своеобразным акцентом выговаривал русские слова, и его балагурство казалось нам еще милее.
Французские летчики получали посылки, переписывались с родными. Наверно, через них в лагерь попали нарисованные на полотне карты местности: сначала от Берлина до Парижа, затем появилась у нас такая же карта с маршрутом Берлин - Москва. Перерисовав ее на бумагу, мы раздали карту близким своим товарищам. Раздобыли где-то и намагниченные иголки, а из них наши мастера сделали несколько компасов. Теперь наш план имел конкретную цель напасть на аэродром и захватить самолеты.
Врача Алексея Воробьева немцы иногда вывозили на аэродром. В разговоре с нами при медосмотре он детально описывал нам путь от лагеря к аэродрому. Однажды Воробьев возвратился с маленьким пистолетом. Руководящая тройка вынесла решение передать на сохранение этот пистолет мне.
Все участники заговора были разделены на группы, которым после побега вменялись определенные обязанности.
Подкоп приближался к заветному концу. Ночью, когда закрывались окна и гас свет, работа шла особенно интенсивно. Китаев собирал группу и тренировал память и действия тех, кому надлежало поднять немецкие самолеты. Кравцов заканчивал пошивку легкой обуви - башмаков, в которых люди могли бы бесшумно передвигаться по бараку в решающую ночь.
А внизу "отбойщики" продолжали рыть землю. Рационализаторы придумали для них такое приспособление: на железный лист, загнутый по краям, набрасывали землю и его вытягивали из подполья, там землю сбрасывали, а тот, кто работал в "забое", за другой конец веревки тащил ползунок к себе. Наступило облегчение. Веревка во всю длину туннеля, с помощью которой осуществлялась эта операция, была для нас наглядным "агитатором" за успех.
Туннель уже вышел за границы лагеря. Под полом лазарета оставалось уже немного места, где утрамбовывалась земля, поступавшая из туннеля. Но вот я вдруг услышал неприятный разговор.
- Для чего вы все это затеяли? Это же безнадежная возня. Перестреляют нас и только, - шептал сутулый, с белым, как капустный лист, лицом человек одному из заключенных. Я вплотную подошел к нему, взял за плечи и строго сказал:
- Только запахло риском и ты хочешь спрятаться в темный уголок и запугиваешь? Продашь - задушим! И пикнуть не дадим! Запомни!
Я рассказал товарищам о беседе с сутулым, но они почему-то не придали значения такому событию. Все участники заговора верили, что мы вот-вот будем на свободе и никакие разглагольствования нам не помешают.
Как-то в один из воскресных дней Воробьева вызвали на аэродром. Возвратясь, он подтвердил, что в выходной там в самом деле остается только охрана. Мы знали, охрана у самолетов небольшая, она совсем не пугала нас. План побега через аэродром казался еще более реальным. Собравшись среди ночи на совещание, мы решили: в ближайшую субботу до полуночи всем пролезть через проем, находиться в подполье и ожидать сигнала сверху. Выходить на поверхность только во время ночной тревоги, которая повторялась довольно часто.
Пробил назначенный час, люди оделись, собрались. Тихо, затаив дыхание, держась друг за друга, спустились в подполье. Сидели, прижавшись плечом к плечу. Деревенели ноги, было холодно, душил кашель, но воздушной тревоги не было. Часовой то и дело проходил мимо окна. Напряжение нарастало. В эти минуты Жан Бертье, Константин Фельзер и Мей находились среди наших товарищей и тихо рассказывали о приключениях своего детства. Собравшиеся вокруг люди внимательно слушали французов.
Неужели сегодня не прилетят английские летчики? Ах, если бы они знали, как нам нужен их пролет. Наши наблюдатели не отходили от оконных щелей. Они передали нам, что сегодня почему-то в охране эсэсовцев больше, чем было всегда. Они стояли не только на вышках, но и ходили между ними. Поэтому, если сейчас пробить отверстие и начать выходить на поверхность, охрана перестреляет нас.
Наконец, в третьем часу ночи завыли сирены воздушной тревоги. Наблюдатели прилипли к окнам. Решающие минуты! Прижавшись друг к другу, обессиленные, мы ждали в тесноте, что скажут нам "сверху". И вот из уст в уста передали: весь лагерь, как никогда, взят в кольцо. Почему? Чем это вызвано?
Люди, сидевшие в подполье и в бараке и ожидавшие сигнала на выход, не видели сплошного ряда эсэсовцев, не слышали громко лающих собак. Пленные всеми мыслями и чувствами были настроены на побег. Но в таких условиях нельзя было рисковать. Выход на поверхность, побег пришлось отложить до следующей субботы.
На другой день начались скептические разговоры, перешептывания, нескрываемое неудовольствие, а ночью группы собрались на обсуждение создавшегося положения. Большинство настаивало на том, чтобы не ждать субботы. Люди были обеспокоены тем, что на протяжении дня в барак часто стали заходить охранники. Появились даже Гофбаныч и сам комендант лагеря. Они присматривались к полу, стенам, заглядывали в углы, но ничего не могли обнаружить.
Неуверенность, страх стали закрадываться в наши души. Неужели кто-то "стукнул", донес коменданту? Не хочется в это верить. Встречаясь взглядами с теми, кто брюзжал, высказывал свое недовольство в отношении подкопа, я спрашивал себя: "Неужели есть среди нас продавшиеся врагу за кусок хлеба или решившие заранее застраховать себя на случай неудачи?"
На работу нас сегодня не выводили. Кое-кто лежал в своей постели на нарах, кое-кто играл в карты. Кое-кто тихонько о камень точил железку. Кто-то чистил маленький медный перстень. Почему так медленно идет время? Ночь. Почему так долго не проходит она?
Вдруг кто-то резко крикнул:
- Комендант!
Он шел к нашему бараку с длинным шестом. За ним следовало несколько офицеров и солдат.
Перед приходом коменданта в нашу комнату вбежал человек из другого барака:
- Ищут подкоп! - тихо сказал он.
Я в изнеможении упал на свою кровать. Там, в постели, были спрятаны пистолет, компас, карта. Я успел засунуть все за пазуху и юркнул в направлении туалета. Сверток полетел в яму. Мне казалось, что только эти вещественные доказательства связывают меня с тайной нашего заговора и только они способны выдать мое участие в осуществлении нашего плана.
Комендант действовал решительно и быстро. Он подошел к кровати Аркадия Цоуна, оттолкнул его и ударил палкой по полу. Крышка сдвинулась. Отверстие дохнуло сыростью земли. Фонари осветили яму. Вытаращенные, словно у сумасшедшего, глаза коменданта свирепо смотрели на пленных.
Мы стояли, как прикованные, на своих местах. Словно оборвалась над пропастью наша проторенная дорога к свободе.
"Кто предал?" - думал я и, видимо, все другие товарищи.
На грани смерти
Эсэсовцы приказали всем выйти во двор и раздеться донага. Тем временем одежда, постель летели через окна за стены барака. Охранники ощупывали руками каждую вещь, каждый рубец на одежде. Мы стояли по команде "смирно". Комендант и его помощник несколько раз прошли вдоль шеренги, ожидая результата обыска. Но в бараке ничего уличающего нас не нашли. Тогда комендант остановился перед Цоуном, на какой-то миг задержал на нем взгляд и неожиданно ударил кулаком в лицо. Аркадий пошатнулся, но устоял на ногах. Губы и нос были разбиты.
Я стоял неподалеку от Аркадия. Скосив глаза, видел, как капала кровь ему на грудь. Я знал, что сейчас или несколько позже подойдут и ко мне, потому что с первого дня нашего заговора я был в руководящей тройке, и думал, что предатель назвал и мою фамилию и потому сосредоточиваюсь лишь на том, чтобы не сделать даже намека на правду.
Комендант, Гофбаныч, переводчик допрашивают Аркадия. Он отвечает на вопросы коротко, с достоинством.
- Ты видел, что под твоей кроватью прорезали пол?
- Нет, не видел!
Комендант изо всей силы бьет по лицу Аркадия.
- Ты слышал, как лазили под твою кровать?
- Не слышал!
- Ты что, глухой? - злобно кричит комендант.
- Скажи ему, - обратился Цоун к переводчику, - что у советских людей крепкие нервы, и когда они засыпают, то ни к чему не прислушиваются.
Новые удары в лицо опрокинули Цоуна. Потом его куда-то повели. Нам разрешают забрать свою постель, одежду и возвратиться в барак.
А утром всех строят в колонну, чтобы вести на работу в карьер. Китаев, Кравцов, Пацула уговаривают и больных становиться в строй, выйти за ворота и там, в карьере, поднять бунт. От карьера до аэродрома рукой подать. Молчаливое согласие светится во взглядах людей, но мало кто верит в этот, так быстро возникший план. Я охотно соглашаюсь с таким решением.
Колонна приближается к воротам. Здесь ее встречают охранники, которых сегодня в несколько раз больше, чем всегда. Нас пересчитывают, проверяют номера. Эсэсовец подошел ко мне и дернул за руку - выходи из строя. "Вот и началось, - подумал я, ловя на себе взгляды товарищей. - А чем они могут облегчить мою судьбу?"
Переводчик повторяет крикливые слова эсэсовца:
- Не разрешено выходить за ворота. Вон из колонны! Мне не дали даже посмотреть, кто вышел за ворота.
Подбежали два солдата, набросились с кулаками, стали бить сапогами по ногам и в живот. Надели наручники и, подталкивая, повели в резиденцию коменданта. Овчарка беснуется около ног, хватает за штанины. Я стараюсь не упасть: лежащим овчарки выносят свой собачий приговор сами и тут же приводят его в исполнение.
Допрос начал комендант издалека. Я стою перед его столом, позади меня два солдата. После каждого моего ответа солдаты бьют по плечам, по спине ременным бичом. На вопросы отвечаю одно и то же: ничего о подкопе не знаю, а если он и существует, то это, наверное, старый, сделанный теми, кто жил в лагере до нас. Комендант приходит в бешенство, его лицо наливается кровью, он подходит ко мне вплотную:
- Когда начали копать?! - брызгая слюной, кричит он.
- Мы не копали. Никто из наших не копал, - ответил я. Комендант сильно бьет меня по лицу и кричит:
- Карцер!!!
Солдаты волокут меня в коридор и заталкивают в небольшую комнатушку.
Да, это настоящий карцер. Цементный пол, в толстой стене высокое решетчатое окошко. Посредине - раскаленная добела железная печь. Ни постели, ни скамейки здесь нет.
* * *
Вначале я обрадовался горячей "буржуйке", вытянул над ней руки. Но через минуту-две мне стало жарко, я отступил и тут же ощутил позади себя стену. Перешел на другую сторону и здесь стена была рядом. Я понял, что от этого пекла мне некуда деться, и решил терпеливо ждать, когда сгорит уголь, но когда уголь сгорел, часовой, подсматривавший в дверное отверстие, снова подсыпал в печь антрацита.
"Зачем он это делает?" - наивно подумал я. На улице стояла теплая сентябрьская погода, а в карцере было достаточно тепло.
Я заливался потом, мучила жажда. Когда прислонялся к стене спиной жгло грудь, лицо, прижимался к ней щекой - быстро нагревалась спина. Особенно невыносимо, когда начала одолевать дремота, размеренность, которую я никогда не ощущал. Оказалось, что стены комнаты обиты жестью и она быстро нагревалась. Присяду, чтобы вздремнуть, и сразу пробуждаюсь: жара печет ноги, голову, руки. Во рту пересохло, не могу шевельнуть языком, нет слюны. Все тело - словно налито огнем, спасения нет. Задыхаюсь.
Облегчение приносит только пол. Я нагибаюсь и губами касаюсь влажного цемента, будто пью воду. Лишь бы этот холод и влажность не иссякли и пол не нагрелся. Всю ночь длилась эта придуманная фашистами пытка.
Утром снова повели к коменданту. Кабинет его сегодня мне показался раем: здесь было свежо, чисто, на окнах цветы, на стенах картины, а на столе графин с водой. Увидев воду, я уже не мог, не имел сил оторвать от нее глаза. Распухший сухой язык не помещался во рту. Я не мог говорить. Потрескавшиеся губы кровоточили, скованные кандалами руки словно были не мои. Хотелось пить, хотя бы один глоток влаги сейчас попал в мой рот. Я видел воду. Она стояла в графине рядом.
Комендант прекрасно понимал, о чем я думал в эти минуты, стоя перед ним. Он неторопливо взял графин и начал долго, медленно наливать воду в стакан. Потом посмотрел на меня и тихо, вполне вежливо попросил подойти поближе. Я подступил к столу, невольно глядя на стакан. Комендант предложил сесть. Я это сделал, не отрывая глаз от стакана с водой.
- Хочешь пить? - ласково спросил комендант, и переводчик таким же тоном передал его вопрос.
Я посмотрел на них. Они оба улыбались мне или, может, насмехались надо мной. Я молчал, потому что знал, что у них все продумано, что им наплевать на мою мучительную жажду. Это их метод допроса, изощренный прием палачей.
- Расскажи все о себе, напьешься вволю, - объяснил переводчик.
Я смотрел на них и молчал. Мне показалось, что я только что выпил полный графин воды и она меня больше не интересовала.
- Ну, так: в каком полку воевал? На каких самолетах летал? Когда подарил Покрышкину медвежонка? - переводчик задавал вопросы мне, точно переводя слова коменданта.
"Знают, знают, мерзавцы, даже и об этом!" - подумал я. Я слышал о медвежонке от однополчан. Зимой 1944 года кто-то из летчиков привез его с севера, он веселил весь полк, а в марте действительно маленького мишку подарили А. И. Покрышкину в день рождения. Воспоминание промелькнуло. Я опять стал смотреть на воду в стакане. Она манила к себе, а я упорно молчал. Комендант понял, наконец, что он и в таком глумлении надо мной терпит поражение. Его нервы сдали. Лицо налилось кровью, костлявые руки забегали, застучали длинными пальцами по столу. Они чего-то искали. Глазами он впился в меня. Маска "добропорядочности" слетела с лица. На меня смотрел зверь в облике человека.
Когда наложили шов и забинтовали ногу, врач впервые подняла голову и посмотрела на меня. Я рукой вытер свои искусанные до крови губы.
- Сильный, - сказала врач и, переведя дыхание, начала стягивать с рук резиновые перчатки.
После операции прошла неделя. Рана быстро заживала. Вскоре меня выписали из госпиталя и послали на десять дней в батальон выздоравливающих. Он находился в Казани. "Бывает же так, - подумал я, - когда человек, преодолев несчастье, находит счастье: ведь от Казани до родного села моего Торбеево всего несколько часов езды. И зачем мне сидеть в батальоне, когда самые целебные в мире лекарства для фронтовика - это поездка домой, радость встречи с родными".
Поезд мчался среди заснеженных березовых рощ, Я ехал домой.
* * *
Мой отец, Петр Девятаев, в молодости жил в мордовском селе Торбеево. Помещик, владевший землями Торбеевского уезда, послал некоторых мужиков, в том числе и Петра Девятаева, учиться ремеслу в Данию. Там отец прошел курс механика, а когда возвратился, часто рассказывал о городе Копенгагене. Земляки и прозвали его Копенгагеном. Это прозвище утвердилось за ним на всю жизнь.
Стал он чуть ли не единственным мастером по машинам и котлам на всю Мордовию. Помещик взял мордвина-умельца в свое имение в Торбеево и построил ему небольшую избу.
Семья наша пополнялась почти каждый год. Тринадцатый ребенок родился в 1917 году. В 1919 году отец решил переселиться на вольные земли Сибири. Поезд из теплушек, в котором ехали искатели счастья на Восток, остановился на станции Кинель, так как через реку мост оказался взорванным. Командование фронтом Красной Армии начало восстанавливать его. Кузнец и плотник, на все руки мастер - мой отец вызвался работать в кузнице. Белые банды в те дни подвергли артиллерийскому обстрелу станцию Кинель и отец был ранен, а вскоре заболел тифом и умер.
Тяжелая жизнь наступила для детей, окружавших беспомощную и к тому же беременную четырнадцатым ребенком мать. Нас ожидала голодная смерть. С большим трудом мы возвратились на свою станцию Торбеево. Местная Советская власть, во главе которой в то время стоял коммунист товарищ Алфа, предоставила нам жилье, помогла с питанием. Мои братья и сестры, которых уже было четырнадцать, с детства вели трудолюбивую жизнь. Старшие, Никифор и Алексей, успевшие перенять науку от отца, стали мастерами по машинам, а я пошел учиться в школу.
Однажды с соседским мальчиком Васей Грачевым увидели летевший самолет. Перемахивая через заборы и ограды, по грядкам и зарослям кустарника помчались мы вслед за гулом мотора. Нам казалось, что здесь где-то рядом села эта удивительная птица и, может быть, возьмет нас и пронесет по воздушному океану. Впечатление от первой встречи с воздушным кораблем отложилось в памяти на всю жизнь. Сейчас мы припоминали каждый день той далекой и милой юности, каждый звук солнечного утра, шумы ветра и дождей, крепость морозов родного края. В ряду воспоминаний она всплыла во всех пережитых нами деталях. И лишь мысль, неотвязная и жестокая, - мы в плену омрачала все это прекрасное прошлое. Наши сердца были наполнены, если можно так сказать, страстным чувством верности своему народу, родной Отчизне, именно оно горело в наших душах, оживляло думы, надежды и стремления найти выход из создавшегося положения. Но все это было теперь. А тогда, идя по следу минувшей жизни, о которой я пишу в порядке воспоминания, из Саратова я приехал на станцию и зашагал по знакомой улице. Открыл дверь и первой среди всех увидел мать... Она узнала меня и словно обомлела.
...Мы сидели рядом. Я прижимал ее к себе, а она говорила, что потеряла всякую надежду увидеть меня, не ждала с того дня, когда из полка, еще из Лебедина, ей переслали кое-какие мои вещи. О моей смерти не сообщалось, но мать оплакивала меня, думая, что одного из ее сыновей, младшего Мишки, уже нет в живых... У нас в доме было заведено называть Никифора Мишкой-старшим (он не любил почему-то своего имени), а меня своим именем - Мишкой-младшим.
Девять суток дома пролетели быстро, я уже готовился к отъезду, как вдруг прибежал к нам из школы ученик и сказал, что умерла учительница Елена Афанасьевна. Она давно работала в школе, учила и меня грамоте.
Я пошел в школу. Вошел в комнату и стал у гроба любимой учительницы. Рядом стояли другие бывшие ее ученики. Вспомнилось детство: часто приходил я в школу голодный и почти босой. Елена Афанасьевна сажала меня около печки, чтобы согрелись руки и ноги. Учительница не раз приглашала меня в свою комнату и кормила хлебом с молоком. Многому научила она нас, деревенских ребятишек. Ее рассказы я помню по сей день.
С двумя фронтовиками, тоже ранеными, мы пошли на кладбище и вырыли могилу. Мела поземка, стоял сильный мороз. Гроб с телом маленькой старой женщины мы пронесли через все селение на своих плечах. Следом шли женщины и дети. Было что-то печально-торжественное в том, что свою учительницу хоронили фронтовики. Я шел, опираясь на трость, и думал в те минуты о Василии Грачеве, который находился на фронте и летал на боевых машинах. И еще припомнилось мне, как Елена Афанасьевна часто провожала меня, малыша, до хаты и ждала, пока я закрою за собой дверь. Если бы учительница не опекала меня, не уберегала от влияния распущенных станционных задир и гуляк, то не был бы я летчиком, не был бы сегодня тем, кем стал. Тем же ей был обязан и Вася Грачев.
Похоронили мы Елену Афанасьевну под березой.
* * *
На следующий день положил я в вещевой мешок белье, носовые платки, приготовленную мамой еду на дорогу, попрощался с родными и пошел на станцию. Когда теперь увижусь с ними, какие дороги расстелит судьба воину-фронтовику, никто не знал и не мог знать.
Пассажирские поезда в то время проходили через Торбеево редко, железная дорога была загружена эшелонами, которые доставляли на фронт боевое снаряжение. Протиснуться в вагон даже военному человеку было нелегко, почти невозможно. Когда прибывал на станцию пассажирский поезд, его окружала такая густая масса людей, что сама посадка пугала, особенно того, кому недавно врачи помогли срастить кости, и он стал на собственные ноги. Но я все же "ввинтился" в вагон, в котором пассажиров было, пожалуй, в десять раз больше, чем свободных мест. Я забрался на самую верхнюю полку, куда в нормальных условиях клали только вещи. На полке уже "сидели" четыре человека.
Поезд набит людьми, они стоят, прислонившись друг к другу, все чего-то ожидают. Я понимал, что если надо выйти из вагона, то необходимо заблаговременно протолкнуться к выходу, постепенно пробиваться к двери вагона.
В таком поезде я ехал от Торбеево до Казани. Мне надо было обязательно прибыть по предписанию в филиал Военно-воздушной академии. Он в то время размещался в этом городе, городе, в котором я недавно учился в речном техникуме. Там я получил свидетельство об окончании техникума, научился водить теплоходы. В Казани я впервые надел костюм, белую рубашку с галстуком, там же влюбился в девушку.
Но вот поезд прибыл в Казань.
Начальник филиала академии не долго сопротивлялся моей просьбе отпустить на фронт. И я уже еду поездом, идущим через Москву, на тот фронт, где впервые ходил в лобовые атаки на "мессершмиттов".
Память - драгоценный дар человека, она хранит все, что минуло: и как нашел в Казани ту, которую любил, и как она стала моей женой.
Я помню все. Все это в лагере пришло ко мне вместе с голосом, улыбкой друга Василия Грачева. Память подарила мне эти воспоминания в трудный час моей жизни. Наша надежда на побег отдаляется и тает во тьме, как гаснет земной огонек, который видишь с ночного неба в полете. Неужели иссякнут силы и совсем погаснет надежда? Нет! Из любого положения можно найти выход. Из любого! Надо искать этот выход.
* * *
Утром, как обычно, пленных построили и погнали на работу в карьерах. В лазарете осталось несколько человек, в том числе и Грачев, у которого врач Воробьев тоже "обнаружил" какую-то болезнь. Мы рассказали Грачеву о нашей тайне.
- Так это же здорово! - радостно воскликнул мой земляк. - Я - с вами!
Китаев рассказал ему о препятствии, на которое мы натолкнулись в туннеле.
- Ну и что ж, - твердо сказал Грачев, - я согласен. Показывайте, куда надо лезть, что и как делать.
Грачев и Шилов - это были свежие силы. Они оживили нашу мечту о побеге: они как-то быстро очистили туннель и прошли его еще дальше. Но землю выбирать стало еще труднее: ход сузился, его почти затыкал собой "проходчик", доступ воздуха уменьшился. Каждые десять-двадцать минут приходилось сменять людей, многих надо было просто вытаскивать из-под пола, потому что, повозившись с лопатой, они выбивались из сил. Тем, кто копал ход, мы отдавали часть своего мизерного хлебного пайка. Только таким способом можно было поддержать физические силы для действия. Решающую роль в успехе играл коллективизм. Туннель продвигался все дальше и дальше, он уже вышел за колючую проволоку, по которой, как я говорил выше, проходил электрический ток.
Тех, кто возвращался с работы из туннеля, мы поздравляли, так как в сущности он побывал на свободе, за пределами лагеря. Все смотрели на них как на героев. Теперь почти все пленные стали сторонниками нашего плана. И никто из нас не думал о возможном предательстве. Мы верили друг другу.
В эти дни меня впервые вывели из лагеря на работу. Выйдя за ворота, я вздохнул полной грудью, увидел деревья, поле. Колонна невольников двигалась против холодного осеннего ветра, гремела по дороге деревянными башмаками-долбенками.
По бокам шли эсэсовцы с собаками и автоматами наперевес. Солдаты, оружие, овчарки - все это против нас, изнуренных людей. Но гитлеровцы не могли преодолеть наши упорство и сплоченность. Я бросаю взгляд на эсэсовца, топающего сапогами неподалеку от меня, и думаю: "Ты, изверг, ничего не знаешь, хоть и думаешь, что все мы покорны тебе, ходишь по двору и не ведаешь, что под тобой уже выбрана земля. Скоро мы вырвемся на свободу".
Нас подвели к неглубоким карьерам. Здесь выдали лопаты, указали, где приступить к работе. Мы копали, нагружали песок в кузова автомашин. Грузовики отвозили песок в направлении городка. Видимо, на площадку, где изготовляли сборный железобетон. Для, чего он предназначался - нам не было известно. Но мы почему-то связывали эту свою работу с расширением покрытия аэродрома, и когда "юнкерс" пролетал над нами, каждый из нас расправлял спину и всматривался в подкрылья. Гул моторов вызывал воспоминания, тяжелую, ничем не преодолимую грусть. Над нами то и дело пролетали немецкие самолеты. Мы понимали, что они ходили по учебному кругу. Солдат такого зеваку бил прикладом в спину. Овчарка набрасывалась на пленного, хватала за одежду, кусала руки и ноги. Бедняга на четвереньках, перекатываясь, с криком бросался в толпу, чтобы спрятаться от собаки. А солдат улыбался и шел дальше, равнодушно взирая на обычное для него дело.
Настало время возвращаться в лагерь. Наклонясь, я шепотом сказал Пацуле:
- Присыпь меня песком.
- Ты хочешь, чтобы тебя загрызли собаки? Уже пробовали... не получается, - тихо прошептал Пацула.
Сдаю лопату, становлюсь в шеренгу, и мы возвращаемся за колючую проволоку.
Длинная колонна вползает в ворота. С нами вместе несколько летчиков из французского полка "Нормандия - Неман". Мне запомнились Жан Бертье, Борис Мей и Константин Фельзер. Они ходили в одежде советских летчиков-офицеров, и внешне их не сразу отличишь от наших. Потом, когда я поближе познакомился с ними, выяснил, что комендант предлагал им покинуть лагерь и переехать в другой, где находились исключительно французы, бельгийцы и другие военнопленные, но они наотрез отказались от этого предложения.
Гитлеровцы озлобились на них за такую бескомпромиссность, а французы мужественно переносили притеснения и издевательства, не теряя оптимизма, В свободные минуты вокруг Жана Бертье всегда собиралась целая толпа послушать его живые и интересные рассказы о Франции, в особенности - о французских девушках. Жизнь у каждого из нас едва тлела, но юношеские истории, приключения возвращали к мысли о незабываемом прошлом. Жан Бертье с каким-то своеобразным акцентом выговаривал русские слова, и его балагурство казалось нам еще милее.
Французские летчики получали посылки, переписывались с родными. Наверно, через них в лагерь попали нарисованные на полотне карты местности: сначала от Берлина до Парижа, затем появилась у нас такая же карта с маршрутом Берлин - Москва. Перерисовав ее на бумагу, мы раздали карту близким своим товарищам. Раздобыли где-то и намагниченные иголки, а из них наши мастера сделали несколько компасов. Теперь наш план имел конкретную цель напасть на аэродром и захватить самолеты.
Врача Алексея Воробьева немцы иногда вывозили на аэродром. В разговоре с нами при медосмотре он детально описывал нам путь от лагеря к аэродрому. Однажды Воробьев возвратился с маленьким пистолетом. Руководящая тройка вынесла решение передать на сохранение этот пистолет мне.
Все участники заговора были разделены на группы, которым после побега вменялись определенные обязанности.
Подкоп приближался к заветному концу. Ночью, когда закрывались окна и гас свет, работа шла особенно интенсивно. Китаев собирал группу и тренировал память и действия тех, кому надлежало поднять немецкие самолеты. Кравцов заканчивал пошивку легкой обуви - башмаков, в которых люди могли бы бесшумно передвигаться по бараку в решающую ночь.
А внизу "отбойщики" продолжали рыть землю. Рационализаторы придумали для них такое приспособление: на железный лист, загнутый по краям, набрасывали землю и его вытягивали из подполья, там землю сбрасывали, а тот, кто работал в "забое", за другой конец веревки тащил ползунок к себе. Наступило облегчение. Веревка во всю длину туннеля, с помощью которой осуществлялась эта операция, была для нас наглядным "агитатором" за успех.
Туннель уже вышел за границы лагеря. Под полом лазарета оставалось уже немного места, где утрамбовывалась земля, поступавшая из туннеля. Но вот я вдруг услышал неприятный разговор.
- Для чего вы все это затеяли? Это же безнадежная возня. Перестреляют нас и только, - шептал сутулый, с белым, как капустный лист, лицом человек одному из заключенных. Я вплотную подошел к нему, взял за плечи и строго сказал:
- Только запахло риском и ты хочешь спрятаться в темный уголок и запугиваешь? Продашь - задушим! И пикнуть не дадим! Запомни!
Я рассказал товарищам о беседе с сутулым, но они почему-то не придали значения такому событию. Все участники заговора верили, что мы вот-вот будем на свободе и никакие разглагольствования нам не помешают.
Как-то в один из воскресных дней Воробьева вызвали на аэродром. Возвратясь, он подтвердил, что в выходной там в самом деле остается только охрана. Мы знали, охрана у самолетов небольшая, она совсем не пугала нас. План побега через аэродром казался еще более реальным. Собравшись среди ночи на совещание, мы решили: в ближайшую субботу до полуночи всем пролезть через проем, находиться в подполье и ожидать сигнала сверху. Выходить на поверхность только во время ночной тревоги, которая повторялась довольно часто.
Пробил назначенный час, люди оделись, собрались. Тихо, затаив дыхание, держась друг за друга, спустились в подполье. Сидели, прижавшись плечом к плечу. Деревенели ноги, было холодно, душил кашель, но воздушной тревоги не было. Часовой то и дело проходил мимо окна. Напряжение нарастало. В эти минуты Жан Бертье, Константин Фельзер и Мей находились среди наших товарищей и тихо рассказывали о приключениях своего детства. Собравшиеся вокруг люди внимательно слушали французов.
Неужели сегодня не прилетят английские летчики? Ах, если бы они знали, как нам нужен их пролет. Наши наблюдатели не отходили от оконных щелей. Они передали нам, что сегодня почему-то в охране эсэсовцев больше, чем было всегда. Они стояли не только на вышках, но и ходили между ними. Поэтому, если сейчас пробить отверстие и начать выходить на поверхность, охрана перестреляет нас.
Наконец, в третьем часу ночи завыли сирены воздушной тревоги. Наблюдатели прилипли к окнам. Решающие минуты! Прижавшись друг к другу, обессиленные, мы ждали в тесноте, что скажут нам "сверху". И вот из уст в уста передали: весь лагерь, как никогда, взят в кольцо. Почему? Чем это вызвано?
Люди, сидевшие в подполье и в бараке и ожидавшие сигнала на выход, не видели сплошного ряда эсэсовцев, не слышали громко лающих собак. Пленные всеми мыслями и чувствами были настроены на побег. Но в таких условиях нельзя было рисковать. Выход на поверхность, побег пришлось отложить до следующей субботы.
На другой день начались скептические разговоры, перешептывания, нескрываемое неудовольствие, а ночью группы собрались на обсуждение создавшегося положения. Большинство настаивало на том, чтобы не ждать субботы. Люди были обеспокоены тем, что на протяжении дня в барак часто стали заходить охранники. Появились даже Гофбаныч и сам комендант лагеря. Они присматривались к полу, стенам, заглядывали в углы, но ничего не могли обнаружить.
Неуверенность, страх стали закрадываться в наши души. Неужели кто-то "стукнул", донес коменданту? Не хочется в это верить. Встречаясь взглядами с теми, кто брюзжал, высказывал свое недовольство в отношении подкопа, я спрашивал себя: "Неужели есть среди нас продавшиеся врагу за кусок хлеба или решившие заранее застраховать себя на случай неудачи?"
На работу нас сегодня не выводили. Кое-кто лежал в своей постели на нарах, кое-кто играл в карты. Кое-кто тихонько о камень точил железку. Кто-то чистил маленький медный перстень. Почему так медленно идет время? Ночь. Почему так долго не проходит она?
Вдруг кто-то резко крикнул:
- Комендант!
Он шел к нашему бараку с длинным шестом. За ним следовало несколько офицеров и солдат.
Перед приходом коменданта в нашу комнату вбежал человек из другого барака:
- Ищут подкоп! - тихо сказал он.
Я в изнеможении упал на свою кровать. Там, в постели, были спрятаны пистолет, компас, карта. Я успел засунуть все за пазуху и юркнул в направлении туалета. Сверток полетел в яму. Мне казалось, что только эти вещественные доказательства связывают меня с тайной нашего заговора и только они способны выдать мое участие в осуществлении нашего плана.
Комендант действовал решительно и быстро. Он подошел к кровати Аркадия Цоуна, оттолкнул его и ударил палкой по полу. Крышка сдвинулась. Отверстие дохнуло сыростью земли. Фонари осветили яму. Вытаращенные, словно у сумасшедшего, глаза коменданта свирепо смотрели на пленных.
Мы стояли, как прикованные, на своих местах. Словно оборвалась над пропастью наша проторенная дорога к свободе.
"Кто предал?" - думал я и, видимо, все другие товарищи.
На грани смерти
Эсэсовцы приказали всем выйти во двор и раздеться донага. Тем временем одежда, постель летели через окна за стены барака. Охранники ощупывали руками каждую вещь, каждый рубец на одежде. Мы стояли по команде "смирно". Комендант и его помощник несколько раз прошли вдоль шеренги, ожидая результата обыска. Но в бараке ничего уличающего нас не нашли. Тогда комендант остановился перед Цоуном, на какой-то миг задержал на нем взгляд и неожиданно ударил кулаком в лицо. Аркадий пошатнулся, но устоял на ногах. Губы и нос были разбиты.
Я стоял неподалеку от Аркадия. Скосив глаза, видел, как капала кровь ему на грудь. Я знал, что сейчас или несколько позже подойдут и ко мне, потому что с первого дня нашего заговора я был в руководящей тройке, и думал, что предатель назвал и мою фамилию и потому сосредоточиваюсь лишь на том, чтобы не сделать даже намека на правду.
Комендант, Гофбаныч, переводчик допрашивают Аркадия. Он отвечает на вопросы коротко, с достоинством.
- Ты видел, что под твоей кроватью прорезали пол?
- Нет, не видел!
Комендант изо всей силы бьет по лицу Аркадия.
- Ты слышал, как лазили под твою кровать?
- Не слышал!
- Ты что, глухой? - злобно кричит комендант.
- Скажи ему, - обратился Цоун к переводчику, - что у советских людей крепкие нервы, и когда они засыпают, то ни к чему не прислушиваются.
Новые удары в лицо опрокинули Цоуна. Потом его куда-то повели. Нам разрешают забрать свою постель, одежду и возвратиться в барак.
А утром всех строят в колонну, чтобы вести на работу в карьер. Китаев, Кравцов, Пацула уговаривают и больных становиться в строй, выйти за ворота и там, в карьере, поднять бунт. От карьера до аэродрома рукой подать. Молчаливое согласие светится во взглядах людей, но мало кто верит в этот, так быстро возникший план. Я охотно соглашаюсь с таким решением.
Колонна приближается к воротам. Здесь ее встречают охранники, которых сегодня в несколько раз больше, чем всегда. Нас пересчитывают, проверяют номера. Эсэсовец подошел ко мне и дернул за руку - выходи из строя. "Вот и началось, - подумал я, ловя на себе взгляды товарищей. - А чем они могут облегчить мою судьбу?"
Переводчик повторяет крикливые слова эсэсовца:
- Не разрешено выходить за ворота. Вон из колонны! Мне не дали даже посмотреть, кто вышел за ворота.
Подбежали два солдата, набросились с кулаками, стали бить сапогами по ногам и в живот. Надели наручники и, подталкивая, повели в резиденцию коменданта. Овчарка беснуется около ног, хватает за штанины. Я стараюсь не упасть: лежащим овчарки выносят свой собачий приговор сами и тут же приводят его в исполнение.
Допрос начал комендант издалека. Я стою перед его столом, позади меня два солдата. После каждого моего ответа солдаты бьют по плечам, по спине ременным бичом. На вопросы отвечаю одно и то же: ничего о подкопе не знаю, а если он и существует, то это, наверное, старый, сделанный теми, кто жил в лагере до нас. Комендант приходит в бешенство, его лицо наливается кровью, он подходит ко мне вплотную:
- Когда начали копать?! - брызгая слюной, кричит он.
- Мы не копали. Никто из наших не копал, - ответил я. Комендант сильно бьет меня по лицу и кричит:
- Карцер!!!
Солдаты волокут меня в коридор и заталкивают в небольшую комнатушку.
Да, это настоящий карцер. Цементный пол, в толстой стене высокое решетчатое окошко. Посредине - раскаленная добела железная печь. Ни постели, ни скамейки здесь нет.
* * *
Вначале я обрадовался горячей "буржуйке", вытянул над ней руки. Но через минуту-две мне стало жарко, я отступил и тут же ощутил позади себя стену. Перешел на другую сторону и здесь стена была рядом. Я понял, что от этого пекла мне некуда деться, и решил терпеливо ждать, когда сгорит уголь, но когда уголь сгорел, часовой, подсматривавший в дверное отверстие, снова подсыпал в печь антрацита.
"Зачем он это делает?" - наивно подумал я. На улице стояла теплая сентябрьская погода, а в карцере было достаточно тепло.
Я заливался потом, мучила жажда. Когда прислонялся к стене спиной жгло грудь, лицо, прижимался к ней щекой - быстро нагревалась спина. Особенно невыносимо, когда начала одолевать дремота, размеренность, которую я никогда не ощущал. Оказалось, что стены комнаты обиты жестью и она быстро нагревалась. Присяду, чтобы вздремнуть, и сразу пробуждаюсь: жара печет ноги, голову, руки. Во рту пересохло, не могу шевельнуть языком, нет слюны. Все тело - словно налито огнем, спасения нет. Задыхаюсь.
Облегчение приносит только пол. Я нагибаюсь и губами касаюсь влажного цемента, будто пью воду. Лишь бы этот холод и влажность не иссякли и пол не нагрелся. Всю ночь длилась эта придуманная фашистами пытка.
Утром снова повели к коменданту. Кабинет его сегодня мне показался раем: здесь было свежо, чисто, на окнах цветы, на стенах картины, а на столе графин с водой. Увидев воду, я уже не мог, не имел сил оторвать от нее глаза. Распухший сухой язык не помещался во рту. Я не мог говорить. Потрескавшиеся губы кровоточили, скованные кандалами руки словно были не мои. Хотелось пить, хотя бы один глоток влаги сейчас попал в мой рот. Я видел воду. Она стояла в графине рядом.
Комендант прекрасно понимал, о чем я думал в эти минуты, стоя перед ним. Он неторопливо взял графин и начал долго, медленно наливать воду в стакан. Потом посмотрел на меня и тихо, вполне вежливо попросил подойти поближе. Я подступил к столу, невольно глядя на стакан. Комендант предложил сесть. Я это сделал, не отрывая глаз от стакана с водой.
- Хочешь пить? - ласково спросил комендант, и переводчик таким же тоном передал его вопрос.
Я посмотрел на них. Они оба улыбались мне или, может, насмехались надо мной. Я молчал, потому что знал, что у них все продумано, что им наплевать на мою мучительную жажду. Это их метод допроса, изощренный прием палачей.
- Расскажи все о себе, напьешься вволю, - объяснил переводчик.
Я смотрел на них и молчал. Мне показалось, что я только что выпил полный графин воды и она меня больше не интересовала.
- Ну, так: в каком полку воевал? На каких самолетах летал? Когда подарил Покрышкину медвежонка? - переводчик задавал вопросы мне, точно переводя слова коменданта.
"Знают, знают, мерзавцы, даже и об этом!" - подумал я. Я слышал о медвежонке от однополчан. Зимой 1944 года кто-то из летчиков привез его с севера, он веселил весь полк, а в марте действительно маленького мишку подарили А. И. Покрышкину в день рождения. Воспоминание промелькнуло. Я опять стал смотреть на воду в стакане. Она манила к себе, а я упорно молчал. Комендант понял, наконец, что он и в таком глумлении надо мной терпит поражение. Его нервы сдали. Лицо налилось кровью, костлявые руки забегали, застучали длинными пальцами по столу. Они чего-то искали. Глазами он впился в меня. Маска "добропорядочности" слетела с лица. На меня смотрел зверь в облике человека.