Страница:
- А вам не кажется, бабушка, что тогда она стала бы еще более гордой? говорит Уот, который съездил домой, но быстро вернулся - вот какой он любящий внук!
- "Еще более" и "всего более" в приложении к какой-либо слабости миледи, дорогой мой, - с достоинством отвечает домоправительница, - это такие слова, которых я не должна ни произносить, ни слушать.
- Простите, бабушка. Но ведь миледи все-таки гордая; разве нет?
- Если она и гордая, то - не без основания. В роду Дедлоков все имеют основание гордиться.
- Ну, значит, им надо вычеркнуть из своих молитвенников текст о гордости и тщеславии, предназначенный для простонародья, - говорит Уот. Простите, бабушка! Я просто шучу!
- Над сэром Лестером и леди Дедлок, дорогой мой, подшучивать не годится.
- Сэр Лестер и правда так серьезен, что с ним не до шуток, соглашается Уот, - так что я смиренно прошу у него прощения. Надеюсь, бабушка, что, хотя сюда съезжаются и хозяева и гости, мне можно, как и любому проезжему, пробыть еще день-два на постоялом дворе "Герб Дедлоков"?
- Конечно, дитя мое.
- Очень рад, - говорит Уот. - Мне ведь ужасно хочется получше познакомиться с этой прекрасной местностью.
Тут он, должно быть случайно, бросает взгляд на Розу, а та опускает глаза и очень смущается. Однако, по старинной примете, у Розы сейчас должны были бы гореть не ее свежие, румяные щечки, но ушки, ибо в эту самую минуту камеристка миледи бранит ее на чем свет стоит.
Камеристка миледи, француженка тридцати двух лет, родом откуда-то с юга, из-под Авиньона или Марселя, большеглазая, смуглая, черноволосая женщина, была бы красивой, если бы не ее кошачий рот и неприятно напряженные черты лица, - от этого челюсти ее кажутся слишком хищными, а лоб слишком выпуклым. Плечи и локти у нее острые, и она так худа, что кажется истощенной; к тому же она привыкла, особенно когда сердится или раздражается, настороженно смотреть вокруг, скосив глаза и не поворачивая головы, от чего ей лучше было бы отвыкнуть. Она одевается со вкусом, но, несмотря на это и на всякие побрякушки, которыми она себя украшает, недостатки ее так бросаются в глаза, что она напоминает волчицу, которая рыщет среди людей, очень чистоплотная, но плохо прирученная. Она не только умеет делать все, что ей надлежит делать по должности, но говорит по-английски почти как англичанка; поэтому ей не приходится подбирать слова, чтобы облить грязью Розу за то, что та привлекла внимание миледи, а сидя за обедом, она с такой нелепой жестокостью изливает свое негодование, что ее сосед, любимый камердинер сэра Лестера, чувствует некоторое облегчение, когда она, взяв ложку, на время прерывает свою декламацию.
Ха-ха-ха! Она, Ортанз, целых пять лет служит у миледи, и всегда ее держали на расстоянии, а эта кукла, эта марионетка, не успела она поступить сюда, как ее уже обласкала - прямо-таки обласкала - хозяйка! Ха-ха-ха! "А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая?" - "Нет, миледи". (Тут она права!) "А сколько тебе лет, дитя мое? Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами, дитя мое!" Ну и потеха! Лучше не придумаешь!
Короче говоря, все это так восхитительно, что мадемуазель Ортанз не может этого забыть, и еще много дней, за обедом и ужином и даже в кругу своих соотечественниц и других особ, служащих в той же должности у приехавших гостей, она порой внезапно умолкает, чтобы вновь пережить полученное от "потехи" наслаждение, и оно проявляется в свойственной ей "любезной" манере еще сильнее напрягать черты лица, бросать вокруг косые взгляды и, поджимая тонкие губы, растягивать до ушей крепко сжатый рот словом, выражать восхищение собственным остроумием при помощи мимики, которая нередко отражается в зеркалах миледи, когда миледи нет поблизости.
Для всех зеркал в доме теперь находится дело, и для многих из них после длительного отдыха. Они отражают красивые лица, глупо ухмыляющиеся лица, молодые лица, лица, что насчитывают добрых шесть-семь десятков лет, но все еще не желают поддаваться старости, словом, весь калейдоскоп лиц, появившихся в январе в Чесни-Уолде, чтобы погостить там одну-две недели, лиц, на которых великосветская хроника, грозная охотница с острым нюхом, охотится с тех пор, как они, впервые поднятые с логовища, появились при Сент-Джеймском дворе *, и вплоть до того часа, когда их затравят до смерти.
В линкольнширском поместье жизнь бьет ключом. Днем в лесах гремят выстрелы и звучат голоса; на дорогах в парке оживленное движение: скачут всадники, катят кареты; слуги и прихлебатели заполонили деревню и постоялый двор "Герб Дедлоков". Ночью издалека сквозь просветы между деревьями видны освещенные окна продолговатой гостиной, где над огромным камином висит портрет миледи, и эти окна - как цепь из драгоценных камней в черной оправе. По воскресеньям в холодной церковке становится почти тепло - столько в нее набирается молящихся аристократов, и запах, напоминающий о склепе Дедлоков, теряется в аромате тонких духов.
В этом избранном и блестящем кругу можно встретить немало людей образованных, неглупых, мужественных, честных, красивых и добродетельных. И все-таки, несмотря на все его громадные преимущества, есть в нем что-то порочное. Что же именно?
Дендизм? Но теперь уже нет в живых короля Георга Четвертого* (и тем хуже!), так что некому поощрять моду на Дендизм; теперь уже нет накрахмаленных галстуков, которыми обматывали шею, как полотенца навертывают на валики; теперь уже не носят фраков с короткой талией, накладных икр, мужских корсетов. Теперь уже нет карикатурных женоподобных модников, которые все это носили и, восседая в ложах оперного театра, падали в обморок от избытка восторга, после чего их приводили в чувство другие изящные создания, совавшие им под нос нюхательную соль во флаконах с длинным горлышком. Теперь не найдешь такого светского льва, который вынужден звать на помощь четырех человек, чтобы впихнуть его в лосины, который ходит смотреть на все публичные казни и горько упрекает себя за то, что однажды скушал горошину.
Но, быть может, избранный и блестящий круг все-таки заражен Дендизмом и - Дендизмом гораздо более опасным, проникшим вглубь и порождающим менее безобидные причуды, чем удушение себя галстуком-полотенцем или порча собственного пищеварения* против чего ни один разумный человек не станет особенно возражать?
Да, это так. И этого нельзя скрыть. В нынешнем январе в Чесни-Уолде гостят некоторые леди и джентльмены именно в этом новейшем вкусе, и они вносят Дендизм... даже в Религию. Томимые мечтательной и неудовлетворенной жаждой эмоций, они за легким изысканным разговором единодушно сошлись на том, что у Простонародья не хватает веры вообще, - то есть, скажем прямо, в те вещи, которые подверглись испытанию и оказались не безупречными, - как будто простолюдин почему-то обязательно должен извериться в фальшивом шиллинге, убедившись, что он фальшивый! И эти леди и джентльмены готовы повернуть вспять стрелки на Часах Времени и вычеркнуть несколько столетий из истории, лишь бы превратить Простой народ в нечто очень живописное и преданное аристократии.
Здесь гостят также леди и джентльмены в другом вкусе, - не столь новомодные, зато чрезвычайно элегантные и сговорившиеся наводить ровный глянец на весь мир и скрывать все его горькие истины. Им все должно казаться томным и миловидным. Они изобрели вечную неподвижность. Ничто не должно их радовать или огорчать. Никакие идеи не смеют возмутить их спокойствие. Даже Изящные Искусства, которые прислуживают им в пудреных париках и в их присутствии пятятся назад, как лорд-камергер в присутствии короля, обязаны одеваться по выкройкам модисток и портных прошлых поколений, тщательно избегать серьезных вопросов и ни в малейшей степени не поддаваться влиянию текущего века.
Здесь гостит и милорд Будл, который считается одним из самых видных членов своей партии, который изведал, что такое государственная служба, и с величайшей важностью заявляет сэру Лестеру Дедлоку после обеда, что решительно не понимает, куда идет наш век. Дебаты уже не те, какими они были когда-то; Парламент уже не тот, каким он некогда был; даже Кабинет министров не тот, каким он был прежде. Милорд Будл, недоумевая, предвидит, что, если теперешнее Правительство свергнут, у Короны при формировании нового Министерства будет ограниченный выбор, - только между лордом Кудлом и сэром Томасом Дудлом, конечно, лишь в том случае, если герцог Фудл откажется работать с Гудлом, а это вполне допустимо, - вспомните о их разрыве в результате известной истории с Худлом. Итак, если предложить Министерство внутренних дел и пост Председателя палаты общин Джудлу, Министерство финансов Зудлу, Министерство колоний Лудлу, а Министерство иностранных дел Мудлу, куда же тогда девать Нудла? Пост Председателя Тайного совета ему предложить нельзя - он обещан Пудлу. Сунуть его в Министерство вод и лесов нельзя - оно не очень нравится даже Квудлу. Что же из этого следует? Что страна потерпела крушение, погибла, рассыпалась в прах (а это ясно, как день, патриотическому уму сэра Лестера Дедлока) из-за того, что никак не удается устроить Нудла!
С другой стороны, член парламента достопочтенный Уильям Баффи доказывает кому-то через стол, что в крушении страны, - в котором никто не сомневается, спорят лишь о том, почему оно произошло, - в крушении страны повинен Каффи. Если бы с Каффи, когда он впервые был избран в Парламент, поступили так, как надлежало с ним поступить, и помешали ему перейти на сторону Даффи, можно было бы объединить его с Фаффи, заполучить для себя столь красноречивого оратора, как Гаффи, привлечь к поддержке предвыборной кампании громадные средства Хаффи, в трех графствах провести своих кандидатов - Джаффи, ЗаФФи и Лаффи и укрепить власть государственной мудростью и деловитостью Маффи. А вместо всего этого мы теперь очутились в зависимости от любой прихоти Паффи!
По этому, как и по менее важным поводам, имеются разногласия, однако весь избранный и блестящий круг отлично понимает, что вопрос только в Будле и его сторонниках, а также в Баффи и его сторонниках. Вот те великие актеры, которым предоставлены подмостки. Несомненно, существует и Народ - множество статистов, которых иногда угощают речами, в уверенности, что эти статисты будут испускать восторженные клики и петь хором, как на театральной сцене, но Будл и Баффи, их приверженцы и родственники, их наследники, душеприказчики, управляющие и уполномоченные родились актерами на главные роли, антрепренерами и дирижерами, и никто, кроме них, не посмеет выступить на сцене во веки веков.
И в этом отношении в Чесни-Уолде столько Дендизма, что избранный и блестящий круг когда-нибудь найдет это вредным для себя. Ибо даже с самыми окаменелыми и вылощенными кругами может случиться то, что бывает с магическим кругом, которым обводит себя волшебник, - за их пределами тоже могут возникнуть совершенно неожиданные призраки, действующие весьма энергично. Разница в том, что это будут не видения, но существа из плоти и крови, и - тем опаснее, что они ворвутся в круг.
Как бы то ни было, в Чесни-Уолде людей полон дом, - так полон, что жгучее чувство обиды вспыхивает в сердцах приехавших с гостями, неудобно размещенных камеристок, и погасить это чувство невозможно. Только одна комната не занята никем. Расположенная в башенке, предназначенная для гостей третьестепенных, просто, но удобно обставленная, она носит какой-то старомодный деловой отпечаток. Это комната мистера Талкингхорна, и ее не отводят никому другому, потому что он может приехать в любое время. Но он еще не появлялся. В хорошую погоду он, доехав до деревни, обычно идет в Чесни-Уолд пешком через парк; входит в свою комнату с таким видом, словно и не выходил из нее с тех пор, как его видели здесь в последний раз; просит слугу доложить сэру Лестеру о его прибытии, на случай если он понадобится, и появляется за десять минут до обеда у входа в библиотеку. Он спит в своей башенке, и над головой у него - жалобно скрипящий флагшток, а под окном веранда с полом, крытым свинцом, на которой, если он живет здесь, каждое погожее утро показывается черная фигура, смахивающая на какого-то великана-грача: это мистер Талкингхорн прогуливается перед завтраком.
Каждый день миледи перед обедом ищет его в сумрачной библиотеке; но его нет. Каждый день миледи за обедом окидывает глазами весь стол в поисках незанятого места, перед которым стоял бы прибор для мистера Талкингхорна, если бы он только что приехал; но незанятого места нет. Каждый вечер миледи небрежным тоном спрашивает свою камеристку:
- Мистер Талкингхорн уже приехал?
Каждый вечер она слышит в ответ:
- Нет, миледи, еще не приехал.
Как-то раз под вечер, услышав этот ответ от своей камеристки, которая расчесывает ей волосы, миледи забывается, погрузившись в глубокое раздумье; но вдруг видит в зеркале свое сосредоточенное, печальное лицо и чьи-то черные глаза, с любопытством наблюдающие за ней.
- Будьте добры заняться делом, - говорит миледи, обращаясь к отражению мадемуазель Ортанз. - Любуйтесь своей красотой в другое время.
- Простите! Я любовалась красотой вашей милости.
- А ею вам вовсе незачем любоваться, - говорит миледи.
Но вот однажды, незадолго до заката, когда уже разошлись нарядные гости, часа два толпившиеся на Дорожке призрака, и сэр Лестер с миледи остались одни на террасе, появляется мистер Талкингхорн. Он подходит к ним, как всегда, ровным шагом, которого никогда не ускоряет и не замедляет. На лице у него обычная, лишенная всякого выражения маска (если это маска), но каждая частица его тела, каждая складка одежды пропитана семейными тайнами. Действительно ли он всей душой предан великим мира сего, или же служит им за плату и только - это его собственная тайна. Он хранит ее так же, как хранит тайны своих клиентов; в этом отношении он сам себе клиент и никогда себя не выдаст.
- Как ваше здоровье, мистер Талкингхорн? - говорит сэр Лестер, подавая ему руку.
Мистер Талкингхорн совершенно здоров. Сэр Лестер совершенно здоров. Миледи совершенно здорова. Все обстоит в высшей степени благополучно. Юрист, заложив руки за спину, идет по террасе рядом с сэром Лестером. Миледи тоже идет рядом с ним, но - с другой стороны.
- Мы думали, что вы приедете раньше, - говорит сэр Лестер.
Любезное замечание. Другими словами это означает: "Мистер Талкингхорн, мы помним о вашем существовании, даже когда вас здесь нет, - когда вы не напоминаете нам о себе своим присутствием. Мы уделяем вам крупицу своего внимания, сэр, заметьте это!"
Мистер Талкингхорн, понимая все, наклоняет голову и говорит, что он очень признателен.
- Я приехал бы раньше, - объясняет он, - если бы не был так занят вашими тяжбами с Бойторном.
- Очень неуравновешенный человек, - строго замечает сэр Лестер. Подобный человек представляет огромную опасность для любого общества. Личность весьма низменного умонаправления.
- Он упрям, - говорит мистер Талкингхорн.
- Да и как ему не быть упрямым, раз он такой человек! - подтверждает сэр Лестер, хотя сам всем своим видом выражает непоколебимое упрямство. Ничуть этому не удивляюсь.
- Вопрос только в одном, - продолжает поверенный, - согласны ли вы уступить ему хоть в чем-нибудь?
- Нет, сэр, - отвечает сэр Лестер. - Ни в чем. Мне... уступать?
- Не в чем-нибудь важном. Тут вы, я знаю, конечно, не уступите. Я хочу сказать - в чем-нибудь маловажном.
- Мистер Талкингхорн, - возражает сэр Лестер, - в моем споре с мистером Бойторном не может быть ничего маловажного. Если я пойду дальше и скажу, что не постигаю, как это любое мое право может быть маловажным, я буду при этом думать не столько о себе лично, сколько о чести своего рода, блюсти которую обязан я.
Мистер Талкингхорн снова наклоняет голову.
- Теперь я знаю, что мне делать, - говорит он. - Но предвижу, что мистер Бойторн наделает нам неприятностей...
- Подобным людям, мистер Талкингхорн, - перебивает его сэр Лестер, свойственно делать неприятности всем. Личность исключительно недостойная, стремящаяся ко всеобщему равенству. Человек, которого пятьдесят лет тому назад, вероятно, судили бы в уголовном суде Олд-Бейли * за какие-нибудь демагогические выступления и приговорили бы к суровому наказанию... быть может, даже, - добавляет сэр Лестер после короткой паузы, - к повешению, колесованию или четвертованию.
Произнеся этот смертный приговор, сэр Лестер, по-видимому, свалил гору со своих аристократических плеч и теперь почти так же удовлетворен, как если бы приговор уже был приведен в исполнение.
- Однако ночь на дворе, - говорит сэр Лестер, - как бы миледи не простудилась. Пойдемте домой, дорогая.
Они поворачивают назад, ко входу в вестибюль, и только тогда леди Дедлок заговаривает с мистером Талкингхорном.
- Вы что-то хотели мне сообщить насчет того человека, о котором я спросила, когда увидела его почерк. Как похоже на вас - не забыть о таком пустяке; а у меня он совсем выскочил из головы. После вашего письма все это снова всплыло у меня в памяти. Не могу представить себе, что именно мог мне напомнить этот почерк, но безусловно что-то напомнил тогда.
- Что-то напомнил? - повторяет мистер Талкингхорн.
- Да, да, - небрежно роняет миледи. - Кажется, что-то напомнил. Неужели вы действительно взяли на себя труд отыскать переписчика этих... как это называется?.. свидетельских показаний?
- Да.
- Как странно!
Они входят в неосвещенную утреннюю столовую, расположенную в нижнем этаже. Днем свет льется сюда через два окна с глубокими нишами. Сейчас комната погружена в сумрак. Огонь в камине бросает яркий отблеск на обшитые деревом стены и тусклый - на оконные стекла, а за ними, сквозь холодное отражение пламени, видно, как совсем уже похолодевший парк содрогается на ветру и как стелется серый туман - единственный в этих местах путник, кроме несущихся по небу разорванных туч.
Миледи опускается в огромное кресло у камина, сэр Лестер садится в другое огромное кресло напротив. Поверенный становится перед огнем, вытянув вперед руку, чтобы заслонить лицо от света пламени. Повернув голову, он смотрит на миледи.
- Так вот, - говорит он, - я стал наводить справки об этом человеке и нашел его. И, как ни странно, я нашел его...
- Вполне заурядной личностью, - томно подсказывает миледи.
- Я нашел его мертвым.
- Как можно! - укоризненно внушает сэр Лестер, не столько шокированный самим фактом, сколько тем фактом, что об этом факте упомянули.
- Мне указали, где он живет, - это была убогая, нищенская конура, - и я нашел его мертвым.
- Вы меня извините, мистер Талкингхорн, - замечает сэр Лестер, - но я полагаю, что чем меньше говорить о...
- Прошу вас, сэр Лестер, дайте мне выслушать рассказ мистера Талкингхорна, - говорит миледи. - В сумерках только такие рассказы и слушать. Какой ужас! Так вы нашли его мертвым?
Мистер Талкингхорн подтверждает это, снова наклоняя голову.
- Сам ли он наложил на себя руки...
- Клянусь честью! - восклицает сэр Лестер. - Но, право, это уж чересчур!
- Дайте же мне дослушать! - говорит миледи.
- Все, что вам будет угодно, дорогая. Но я должен сказать...
- Нет, вы не должны сказать! Продолжайте, мистер Талкингхорн.
Сэр Лестер галантно подчиняется, однако он все же находит, что заносить такого рода грязь в высшее общество - это... право же... право же...
- Я хотел сказать, - продолжает поверенный, сохраняя невозмутимое спокойствие, - что не имею возможности сообщить вам, сам ли он наложил на себя руки, или нет. Однако, выражаясь точнее, должен заметить, что он, несомненно, умер от своей руки, хотя сделал ли он это с заранее обдуманным намерением или по несчастной случайности - узнать наверное никогда не удастся. Присяжные коронера вынесли решение, что он принял яд случайно.
- А кто он был такой, - спрашивает миледи, - этот несчастный?
- Очень трудно сказать, - отвечает поверенный, покачивая головой. - Он жил бедно, совсем опустился, - лицо у него было темное, как у цыгана, черные волосы и борода всклокочены, словом, он, вероятно, был почти нищий. Врач почему-то предположил, что в прошлом он и выглядел лучше и жил лучше.
- А как его звали, этого беднягу?
- Его называли так, как он сам называл себя; но настоящего его имени не знал никто.
- Даже те, кто ему прислуживал?
- Ему никто не прислуживал. Просто его нашли мертвым. Точнее, это я его нашел.
- И больше никаких сведений о нем не удалось получить?
- Никаких. После него остался, - задумчиво говорит юрист, - старый чемодан. Но... нет, никаких бумаг в нем не было.
В течение этого короткого разговора леди Дедлок и мистер Талкингхорн, ничуть не меняя своей обычной манеры держаться, произносили каждое слово, не спуская глаз друг с друга, что, пожалуй, и не удивительно, когда приходится говорить на столь необычную тему. А сэр Лестер смотрел на пламя камина, всем своим видом смахивая на Дедлока, портрет которого красуется на стене у лестницы. Дослушав рассказ, он снова начинает важно протестовать, подчеркивая, что раз у миледи, очевидно, не сохранилось ровно никаких воспоминаний об этом несчастном (если только он не обращался к ней с письменной просьбой о вспомоществовании), он, сэр Лестер, надеется, что больше не услышит о происшествии, столь чуждом тому кругу, в котором вращается миледи.
- Да, все это какое-то нагромождение ужасов, - говорит миледи, подбирая свои меха и шали, - ими можно заинтересоваться, но ненадолго. Будьте любезны, мистер Талкингхорн, откройте дверь.
Мистер Талкингхорн почтительно открывает дверь и держит ее открытой, пока миледи выплывает из столовой. Она проходит совсем близко от него, и вид у нее, как всегда, утомленный, исполненный надменного изящества. Они снова встречаются за обедом... и на следующий день... и много дней подряд. Леди Дедлок все та же томная богиня, окруженная поклонниками и, как никто, склонная смертельно скучать даже тогда, когда восседает в посвященном ей храме. Мистер Талкингхорн - все тот же безмолвный хранитель аристократических признаний... здесь он явно не на своем месте, но тем не менее чувствует себя совсем как дома. Оба они, казалось бы, так же мало замечают друг друга, как любые другие люди, живущие в тех же стенах. Но следит ли каждый из них за другим, всегда подозревая его в сокрытии чего-то очень важного; но всегда ли каждый готов отразить любой удар другого, чтобы ни в коем случае не быть застигнутым врасплох; но что дал бы один, чтоб узнать, сколь много знает другой, - все это до поры до времени таится в их сердцах.
ГЛАВА XIII
Повесть Эстер
Не раз мы обсуждали вопрос, - сначала без мистера Джарндиса, как он и просил, потом вместе с ним, - какую карьеру должен избрать себе Ричард, но не скоро пришли к решению. Ричард говорил, что он готов взяться за что угодно. Когда мистер Джарндис заметил как-то, что Ричард, пожалуй, уже вышел из возраста, в котором поступают во флот, юноша сказал, что тоже так думает, - пожалуй, и вправду вышел. Когда мистер Джарндис спросил его, не хочет ли он поступить в армию, Ричард ответил, что подумывал об этом и это было бы неплохо. Когда же мистер Джарндис посоветовал ему хорошенько разобраться в себе самом и решить, является ли его давняя тяга к морю простым ребяческим увлечением или настоящей любовью, Ричард сказал, что очень часто пытался это решить, но так и не смог.
- Не знаю, потому ли он сделался столь нерешительным, - сказал мне как-то мистер Джарндис, - что с самого своего рождения попал в такую обстановку, где, как ни странно, все всегда откладывалось в долгий ящик, все было неясно и неопределенно, но что Канцлерский суд, в придачу к прочим своим грехам, частично виновен в его нерешительности, это я вижу. Влияние суда породило или укрепило в Ричарде привычку всегда все откладывать со дня на день, все оставлять нерешенным, неопределенным, запутанным, надеясь, что произойдет, то, или другое, или третье, а что именно - мальчик и сам себе не представляет. Даже у менее юных и более уравновешенных людей характер может измениться под влиянием обстановки, так что же говорить о Ричарде? Можно ли ожидать, чтобы юноше с еще не сложившимся характером удалось противостоять подобным влияниям, если он попал в их сферу?
Все это была правда, но позволю себе сказать вдобавок, о чем думала я сама; а думала я, что воспитание Ричарда, к величайшему сожалению, не оказало противодействия этим влияниям и не дало направления его характеру. Он проучился восемь лет в привилегированной закрытой школе и, насколько мне известно, выучился превосходно сочинять разнообразные стихи на латинском языке. Но я не слыхивала, чтобы кто-нибудь из его воспитателей попытался узнать, какие у него склонности, какие недостатки, или потрудился приспособить к его складу ума преподавание какой-либо науки! Нет, это его самого приспособили к сочинению латинских стихов, и мальчик научился сочинять их так хорошо, что, останься он в школе до своего совершеннолетия, он, я думаю, только и делал бы, что писал стихи, если бы не решил, наконец, завершить свое образование, позабыв, как они пишутся. Правда, латинские стихи очень красивы, очень поучительны, во многих случаях очень полезны для жизни и даже запоминаются на всю жизнь, но я все же спрашивала себя, не лучше ли было бы для Ричарда, если бы сам он менее усердно изучал латинскую поэтику, зато кто-нибудь хоть немножко постарался бы изучить его.
Впрочем, я в этом ничего не понимаю и не знаю даже, способны ли были молодые люди древнего Рима и Греции и вообще молодые люди любой другой страны сочинять стихи в таком количестве.
- Не имею ни малейшего представления, какую профессию мне избрать, озабоченно говорил Ричард. - Я не хочу быть священником и это знаю твердо, а все остальное под вопросом.
- "Еще более" и "всего более" в приложении к какой-либо слабости миледи, дорогой мой, - с достоинством отвечает домоправительница, - это такие слова, которых я не должна ни произносить, ни слушать.
- Простите, бабушка. Но ведь миледи все-таки гордая; разве нет?
- Если она и гордая, то - не без основания. В роду Дедлоков все имеют основание гордиться.
- Ну, значит, им надо вычеркнуть из своих молитвенников текст о гордости и тщеславии, предназначенный для простонародья, - говорит Уот. Простите, бабушка! Я просто шучу!
- Над сэром Лестером и леди Дедлок, дорогой мой, подшучивать не годится.
- Сэр Лестер и правда так серьезен, что с ним не до шуток, соглашается Уот, - так что я смиренно прошу у него прощения. Надеюсь, бабушка, что, хотя сюда съезжаются и хозяева и гости, мне можно, как и любому проезжему, пробыть еще день-два на постоялом дворе "Герб Дедлоков"?
- Конечно, дитя мое.
- Очень рад, - говорит Уот. - Мне ведь ужасно хочется получше познакомиться с этой прекрасной местностью.
Тут он, должно быть случайно, бросает взгляд на Розу, а та опускает глаза и очень смущается. Однако, по старинной примете, у Розы сейчас должны были бы гореть не ее свежие, румяные щечки, но ушки, ибо в эту самую минуту камеристка миледи бранит ее на чем свет стоит.
Камеристка миледи, француженка тридцати двух лет, родом откуда-то с юга, из-под Авиньона или Марселя, большеглазая, смуглая, черноволосая женщина, была бы красивой, если бы не ее кошачий рот и неприятно напряженные черты лица, - от этого челюсти ее кажутся слишком хищными, а лоб слишком выпуклым. Плечи и локти у нее острые, и она так худа, что кажется истощенной; к тому же она привыкла, особенно когда сердится или раздражается, настороженно смотреть вокруг, скосив глаза и не поворачивая головы, от чего ей лучше было бы отвыкнуть. Она одевается со вкусом, но, несмотря на это и на всякие побрякушки, которыми она себя украшает, недостатки ее так бросаются в глаза, что она напоминает волчицу, которая рыщет среди людей, очень чистоплотная, но плохо прирученная. Она не только умеет делать все, что ей надлежит делать по должности, но говорит по-английски почти как англичанка; поэтому ей не приходится подбирать слова, чтобы облить грязью Розу за то, что та привлекла внимание миледи, а сидя за обедом, она с такой нелепой жестокостью изливает свое негодование, что ее сосед, любимый камердинер сэра Лестера, чувствует некоторое облегчение, когда она, взяв ложку, на время прерывает свою декламацию.
Ха-ха-ха! Она, Ортанз, целых пять лет служит у миледи, и всегда ее держали на расстоянии, а эта кукла, эта марионетка, не успела она поступить сюда, как ее уже обласкала - прямо-таки обласкала - хозяйка! Ха-ха-ха! "А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая?" - "Нет, миледи". (Тут она права!) "А сколько тебе лет, дитя мое? Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами, дитя мое!" Ну и потеха! Лучше не придумаешь!
Короче говоря, все это так восхитительно, что мадемуазель Ортанз не может этого забыть, и еще много дней, за обедом и ужином и даже в кругу своих соотечественниц и других особ, служащих в той же должности у приехавших гостей, она порой внезапно умолкает, чтобы вновь пережить полученное от "потехи" наслаждение, и оно проявляется в свойственной ей "любезной" манере еще сильнее напрягать черты лица, бросать вокруг косые взгляды и, поджимая тонкие губы, растягивать до ушей крепко сжатый рот словом, выражать восхищение собственным остроумием при помощи мимики, которая нередко отражается в зеркалах миледи, когда миледи нет поблизости.
Для всех зеркал в доме теперь находится дело, и для многих из них после длительного отдыха. Они отражают красивые лица, глупо ухмыляющиеся лица, молодые лица, лица, что насчитывают добрых шесть-семь десятков лет, но все еще не желают поддаваться старости, словом, весь калейдоскоп лиц, появившихся в январе в Чесни-Уолде, чтобы погостить там одну-две недели, лиц, на которых великосветская хроника, грозная охотница с острым нюхом, охотится с тех пор, как они, впервые поднятые с логовища, появились при Сент-Джеймском дворе *, и вплоть до того часа, когда их затравят до смерти.
В линкольнширском поместье жизнь бьет ключом. Днем в лесах гремят выстрелы и звучат голоса; на дорогах в парке оживленное движение: скачут всадники, катят кареты; слуги и прихлебатели заполонили деревню и постоялый двор "Герб Дедлоков". Ночью издалека сквозь просветы между деревьями видны освещенные окна продолговатой гостиной, где над огромным камином висит портрет миледи, и эти окна - как цепь из драгоценных камней в черной оправе. По воскресеньям в холодной церковке становится почти тепло - столько в нее набирается молящихся аристократов, и запах, напоминающий о склепе Дедлоков, теряется в аромате тонких духов.
В этом избранном и блестящем кругу можно встретить немало людей образованных, неглупых, мужественных, честных, красивых и добродетельных. И все-таки, несмотря на все его громадные преимущества, есть в нем что-то порочное. Что же именно?
Дендизм? Но теперь уже нет в живых короля Георга Четвертого* (и тем хуже!), так что некому поощрять моду на Дендизм; теперь уже нет накрахмаленных галстуков, которыми обматывали шею, как полотенца навертывают на валики; теперь уже не носят фраков с короткой талией, накладных икр, мужских корсетов. Теперь уже нет карикатурных женоподобных модников, которые все это носили и, восседая в ложах оперного театра, падали в обморок от избытка восторга, после чего их приводили в чувство другие изящные создания, совавшие им под нос нюхательную соль во флаконах с длинным горлышком. Теперь не найдешь такого светского льва, который вынужден звать на помощь четырех человек, чтобы впихнуть его в лосины, который ходит смотреть на все публичные казни и горько упрекает себя за то, что однажды скушал горошину.
Но, быть может, избранный и блестящий круг все-таки заражен Дендизмом и - Дендизмом гораздо более опасным, проникшим вглубь и порождающим менее безобидные причуды, чем удушение себя галстуком-полотенцем или порча собственного пищеварения* против чего ни один разумный человек не станет особенно возражать?
Да, это так. И этого нельзя скрыть. В нынешнем январе в Чесни-Уолде гостят некоторые леди и джентльмены именно в этом новейшем вкусе, и они вносят Дендизм... даже в Религию. Томимые мечтательной и неудовлетворенной жаждой эмоций, они за легким изысканным разговором единодушно сошлись на том, что у Простонародья не хватает веры вообще, - то есть, скажем прямо, в те вещи, которые подверглись испытанию и оказались не безупречными, - как будто простолюдин почему-то обязательно должен извериться в фальшивом шиллинге, убедившись, что он фальшивый! И эти леди и джентльмены готовы повернуть вспять стрелки на Часах Времени и вычеркнуть несколько столетий из истории, лишь бы превратить Простой народ в нечто очень живописное и преданное аристократии.
Здесь гостят также леди и джентльмены в другом вкусе, - не столь новомодные, зато чрезвычайно элегантные и сговорившиеся наводить ровный глянец на весь мир и скрывать все его горькие истины. Им все должно казаться томным и миловидным. Они изобрели вечную неподвижность. Ничто не должно их радовать или огорчать. Никакие идеи не смеют возмутить их спокойствие. Даже Изящные Искусства, которые прислуживают им в пудреных париках и в их присутствии пятятся назад, как лорд-камергер в присутствии короля, обязаны одеваться по выкройкам модисток и портных прошлых поколений, тщательно избегать серьезных вопросов и ни в малейшей степени не поддаваться влиянию текущего века.
Здесь гостит и милорд Будл, который считается одним из самых видных членов своей партии, который изведал, что такое государственная служба, и с величайшей важностью заявляет сэру Лестеру Дедлоку после обеда, что решительно не понимает, куда идет наш век. Дебаты уже не те, какими они были когда-то; Парламент уже не тот, каким он некогда был; даже Кабинет министров не тот, каким он был прежде. Милорд Будл, недоумевая, предвидит, что, если теперешнее Правительство свергнут, у Короны при формировании нового Министерства будет ограниченный выбор, - только между лордом Кудлом и сэром Томасом Дудлом, конечно, лишь в том случае, если герцог Фудл откажется работать с Гудлом, а это вполне допустимо, - вспомните о их разрыве в результате известной истории с Худлом. Итак, если предложить Министерство внутренних дел и пост Председателя палаты общин Джудлу, Министерство финансов Зудлу, Министерство колоний Лудлу, а Министерство иностранных дел Мудлу, куда же тогда девать Нудла? Пост Председателя Тайного совета ему предложить нельзя - он обещан Пудлу. Сунуть его в Министерство вод и лесов нельзя - оно не очень нравится даже Квудлу. Что же из этого следует? Что страна потерпела крушение, погибла, рассыпалась в прах (а это ясно, как день, патриотическому уму сэра Лестера Дедлока) из-за того, что никак не удается устроить Нудла!
С другой стороны, член парламента достопочтенный Уильям Баффи доказывает кому-то через стол, что в крушении страны, - в котором никто не сомневается, спорят лишь о том, почему оно произошло, - в крушении страны повинен Каффи. Если бы с Каффи, когда он впервые был избран в Парламент, поступили так, как надлежало с ним поступить, и помешали ему перейти на сторону Даффи, можно было бы объединить его с Фаффи, заполучить для себя столь красноречивого оратора, как Гаффи, привлечь к поддержке предвыборной кампании громадные средства Хаффи, в трех графствах провести своих кандидатов - Джаффи, ЗаФФи и Лаффи и укрепить власть государственной мудростью и деловитостью Маффи. А вместо всего этого мы теперь очутились в зависимости от любой прихоти Паффи!
По этому, как и по менее важным поводам, имеются разногласия, однако весь избранный и блестящий круг отлично понимает, что вопрос только в Будле и его сторонниках, а также в Баффи и его сторонниках. Вот те великие актеры, которым предоставлены подмостки. Несомненно, существует и Народ - множество статистов, которых иногда угощают речами, в уверенности, что эти статисты будут испускать восторженные клики и петь хором, как на театральной сцене, но Будл и Баффи, их приверженцы и родственники, их наследники, душеприказчики, управляющие и уполномоченные родились актерами на главные роли, антрепренерами и дирижерами, и никто, кроме них, не посмеет выступить на сцене во веки веков.
И в этом отношении в Чесни-Уолде столько Дендизма, что избранный и блестящий круг когда-нибудь найдет это вредным для себя. Ибо даже с самыми окаменелыми и вылощенными кругами может случиться то, что бывает с магическим кругом, которым обводит себя волшебник, - за их пределами тоже могут возникнуть совершенно неожиданные призраки, действующие весьма энергично. Разница в том, что это будут не видения, но существа из плоти и крови, и - тем опаснее, что они ворвутся в круг.
Как бы то ни было, в Чесни-Уолде людей полон дом, - так полон, что жгучее чувство обиды вспыхивает в сердцах приехавших с гостями, неудобно размещенных камеристок, и погасить это чувство невозможно. Только одна комната не занята никем. Расположенная в башенке, предназначенная для гостей третьестепенных, просто, но удобно обставленная, она носит какой-то старомодный деловой отпечаток. Это комната мистера Талкингхорна, и ее не отводят никому другому, потому что он может приехать в любое время. Но он еще не появлялся. В хорошую погоду он, доехав до деревни, обычно идет в Чесни-Уолд пешком через парк; входит в свою комнату с таким видом, словно и не выходил из нее с тех пор, как его видели здесь в последний раз; просит слугу доложить сэру Лестеру о его прибытии, на случай если он понадобится, и появляется за десять минут до обеда у входа в библиотеку. Он спит в своей башенке, и над головой у него - жалобно скрипящий флагшток, а под окном веранда с полом, крытым свинцом, на которой, если он живет здесь, каждое погожее утро показывается черная фигура, смахивающая на какого-то великана-грача: это мистер Талкингхорн прогуливается перед завтраком.
Каждый день миледи перед обедом ищет его в сумрачной библиотеке; но его нет. Каждый день миледи за обедом окидывает глазами весь стол в поисках незанятого места, перед которым стоял бы прибор для мистера Талкингхорна, если бы он только что приехал; но незанятого места нет. Каждый вечер миледи небрежным тоном спрашивает свою камеристку:
- Мистер Талкингхорн уже приехал?
Каждый вечер она слышит в ответ:
- Нет, миледи, еще не приехал.
Как-то раз под вечер, услышав этот ответ от своей камеристки, которая расчесывает ей волосы, миледи забывается, погрузившись в глубокое раздумье; но вдруг видит в зеркале свое сосредоточенное, печальное лицо и чьи-то черные глаза, с любопытством наблюдающие за ней.
- Будьте добры заняться делом, - говорит миледи, обращаясь к отражению мадемуазель Ортанз. - Любуйтесь своей красотой в другое время.
- Простите! Я любовалась красотой вашей милости.
- А ею вам вовсе незачем любоваться, - говорит миледи.
Но вот однажды, незадолго до заката, когда уже разошлись нарядные гости, часа два толпившиеся на Дорожке призрака, и сэр Лестер с миледи остались одни на террасе, появляется мистер Талкингхорн. Он подходит к ним, как всегда, ровным шагом, которого никогда не ускоряет и не замедляет. На лице у него обычная, лишенная всякого выражения маска (если это маска), но каждая частица его тела, каждая складка одежды пропитана семейными тайнами. Действительно ли он всей душой предан великим мира сего, или же служит им за плату и только - это его собственная тайна. Он хранит ее так же, как хранит тайны своих клиентов; в этом отношении он сам себе клиент и никогда себя не выдаст.
- Как ваше здоровье, мистер Талкингхорн? - говорит сэр Лестер, подавая ему руку.
Мистер Талкингхорн совершенно здоров. Сэр Лестер совершенно здоров. Миледи совершенно здорова. Все обстоит в высшей степени благополучно. Юрист, заложив руки за спину, идет по террасе рядом с сэром Лестером. Миледи тоже идет рядом с ним, но - с другой стороны.
- Мы думали, что вы приедете раньше, - говорит сэр Лестер.
Любезное замечание. Другими словами это означает: "Мистер Талкингхорн, мы помним о вашем существовании, даже когда вас здесь нет, - когда вы не напоминаете нам о себе своим присутствием. Мы уделяем вам крупицу своего внимания, сэр, заметьте это!"
Мистер Талкингхорн, понимая все, наклоняет голову и говорит, что он очень признателен.
- Я приехал бы раньше, - объясняет он, - если бы не был так занят вашими тяжбами с Бойторном.
- Очень неуравновешенный человек, - строго замечает сэр Лестер. Подобный человек представляет огромную опасность для любого общества. Личность весьма низменного умонаправления.
- Он упрям, - говорит мистер Талкингхорн.
- Да и как ему не быть упрямым, раз он такой человек! - подтверждает сэр Лестер, хотя сам всем своим видом выражает непоколебимое упрямство. Ничуть этому не удивляюсь.
- Вопрос только в одном, - продолжает поверенный, - согласны ли вы уступить ему хоть в чем-нибудь?
- Нет, сэр, - отвечает сэр Лестер. - Ни в чем. Мне... уступать?
- Не в чем-нибудь важном. Тут вы, я знаю, конечно, не уступите. Я хочу сказать - в чем-нибудь маловажном.
- Мистер Талкингхорн, - возражает сэр Лестер, - в моем споре с мистером Бойторном не может быть ничего маловажного. Если я пойду дальше и скажу, что не постигаю, как это любое мое право может быть маловажным, я буду при этом думать не столько о себе лично, сколько о чести своего рода, блюсти которую обязан я.
Мистер Талкингхорн снова наклоняет голову.
- Теперь я знаю, что мне делать, - говорит он. - Но предвижу, что мистер Бойторн наделает нам неприятностей...
- Подобным людям, мистер Талкингхорн, - перебивает его сэр Лестер, свойственно делать неприятности всем. Личность исключительно недостойная, стремящаяся ко всеобщему равенству. Человек, которого пятьдесят лет тому назад, вероятно, судили бы в уголовном суде Олд-Бейли * за какие-нибудь демагогические выступления и приговорили бы к суровому наказанию... быть может, даже, - добавляет сэр Лестер после короткой паузы, - к повешению, колесованию или четвертованию.
Произнеся этот смертный приговор, сэр Лестер, по-видимому, свалил гору со своих аристократических плеч и теперь почти так же удовлетворен, как если бы приговор уже был приведен в исполнение.
- Однако ночь на дворе, - говорит сэр Лестер, - как бы миледи не простудилась. Пойдемте домой, дорогая.
Они поворачивают назад, ко входу в вестибюль, и только тогда леди Дедлок заговаривает с мистером Талкингхорном.
- Вы что-то хотели мне сообщить насчет того человека, о котором я спросила, когда увидела его почерк. Как похоже на вас - не забыть о таком пустяке; а у меня он совсем выскочил из головы. После вашего письма все это снова всплыло у меня в памяти. Не могу представить себе, что именно мог мне напомнить этот почерк, но безусловно что-то напомнил тогда.
- Что-то напомнил? - повторяет мистер Талкингхорн.
- Да, да, - небрежно роняет миледи. - Кажется, что-то напомнил. Неужели вы действительно взяли на себя труд отыскать переписчика этих... как это называется?.. свидетельских показаний?
- Да.
- Как странно!
Они входят в неосвещенную утреннюю столовую, расположенную в нижнем этаже. Днем свет льется сюда через два окна с глубокими нишами. Сейчас комната погружена в сумрак. Огонь в камине бросает яркий отблеск на обшитые деревом стены и тусклый - на оконные стекла, а за ними, сквозь холодное отражение пламени, видно, как совсем уже похолодевший парк содрогается на ветру и как стелется серый туман - единственный в этих местах путник, кроме несущихся по небу разорванных туч.
Миледи опускается в огромное кресло у камина, сэр Лестер садится в другое огромное кресло напротив. Поверенный становится перед огнем, вытянув вперед руку, чтобы заслонить лицо от света пламени. Повернув голову, он смотрит на миледи.
- Так вот, - говорит он, - я стал наводить справки об этом человеке и нашел его. И, как ни странно, я нашел его...
- Вполне заурядной личностью, - томно подсказывает миледи.
- Я нашел его мертвым.
- Как можно! - укоризненно внушает сэр Лестер, не столько шокированный самим фактом, сколько тем фактом, что об этом факте упомянули.
- Мне указали, где он живет, - это была убогая, нищенская конура, - и я нашел его мертвым.
- Вы меня извините, мистер Талкингхорн, - замечает сэр Лестер, - но я полагаю, что чем меньше говорить о...
- Прошу вас, сэр Лестер, дайте мне выслушать рассказ мистера Талкингхорна, - говорит миледи. - В сумерках только такие рассказы и слушать. Какой ужас! Так вы нашли его мертвым?
Мистер Талкингхорн подтверждает это, снова наклоняя голову.
- Сам ли он наложил на себя руки...
- Клянусь честью! - восклицает сэр Лестер. - Но, право, это уж чересчур!
- Дайте же мне дослушать! - говорит миледи.
- Все, что вам будет угодно, дорогая. Но я должен сказать...
- Нет, вы не должны сказать! Продолжайте, мистер Талкингхорн.
Сэр Лестер галантно подчиняется, однако он все же находит, что заносить такого рода грязь в высшее общество - это... право же... право же...
- Я хотел сказать, - продолжает поверенный, сохраняя невозмутимое спокойствие, - что не имею возможности сообщить вам, сам ли он наложил на себя руки, или нет. Однако, выражаясь точнее, должен заметить, что он, несомненно, умер от своей руки, хотя сделал ли он это с заранее обдуманным намерением или по несчастной случайности - узнать наверное никогда не удастся. Присяжные коронера вынесли решение, что он принял яд случайно.
- А кто он был такой, - спрашивает миледи, - этот несчастный?
- Очень трудно сказать, - отвечает поверенный, покачивая головой. - Он жил бедно, совсем опустился, - лицо у него было темное, как у цыгана, черные волосы и борода всклокочены, словом, он, вероятно, был почти нищий. Врач почему-то предположил, что в прошлом он и выглядел лучше и жил лучше.
- А как его звали, этого беднягу?
- Его называли так, как он сам называл себя; но настоящего его имени не знал никто.
- Даже те, кто ему прислуживал?
- Ему никто не прислуживал. Просто его нашли мертвым. Точнее, это я его нашел.
- И больше никаких сведений о нем не удалось получить?
- Никаких. После него остался, - задумчиво говорит юрист, - старый чемодан. Но... нет, никаких бумаг в нем не было.
В течение этого короткого разговора леди Дедлок и мистер Талкингхорн, ничуть не меняя своей обычной манеры держаться, произносили каждое слово, не спуская глаз друг с друга, что, пожалуй, и не удивительно, когда приходится говорить на столь необычную тему. А сэр Лестер смотрел на пламя камина, всем своим видом смахивая на Дедлока, портрет которого красуется на стене у лестницы. Дослушав рассказ, он снова начинает важно протестовать, подчеркивая, что раз у миледи, очевидно, не сохранилось ровно никаких воспоминаний об этом несчастном (если только он не обращался к ней с письменной просьбой о вспомоществовании), он, сэр Лестер, надеется, что больше не услышит о происшествии, столь чуждом тому кругу, в котором вращается миледи.
- Да, все это какое-то нагромождение ужасов, - говорит миледи, подбирая свои меха и шали, - ими можно заинтересоваться, но ненадолго. Будьте любезны, мистер Талкингхорн, откройте дверь.
Мистер Талкингхорн почтительно открывает дверь и держит ее открытой, пока миледи выплывает из столовой. Она проходит совсем близко от него, и вид у нее, как всегда, утомленный, исполненный надменного изящества. Они снова встречаются за обедом... и на следующий день... и много дней подряд. Леди Дедлок все та же томная богиня, окруженная поклонниками и, как никто, склонная смертельно скучать даже тогда, когда восседает в посвященном ей храме. Мистер Талкингхорн - все тот же безмолвный хранитель аристократических признаний... здесь он явно не на своем месте, но тем не менее чувствует себя совсем как дома. Оба они, казалось бы, так же мало замечают друг друга, как любые другие люди, живущие в тех же стенах. Но следит ли каждый из них за другим, всегда подозревая его в сокрытии чего-то очень важного; но всегда ли каждый готов отразить любой удар другого, чтобы ни в коем случае не быть застигнутым врасплох; но что дал бы один, чтоб узнать, сколь много знает другой, - все это до поры до времени таится в их сердцах.
ГЛАВА XIII
Повесть Эстер
Не раз мы обсуждали вопрос, - сначала без мистера Джарндиса, как он и просил, потом вместе с ним, - какую карьеру должен избрать себе Ричард, но не скоро пришли к решению. Ричард говорил, что он готов взяться за что угодно. Когда мистер Джарндис заметил как-то, что Ричард, пожалуй, уже вышел из возраста, в котором поступают во флот, юноша сказал, что тоже так думает, - пожалуй, и вправду вышел. Когда мистер Джарндис спросил его, не хочет ли он поступить в армию, Ричард ответил, что подумывал об этом и это было бы неплохо. Когда же мистер Джарндис посоветовал ему хорошенько разобраться в себе самом и решить, является ли его давняя тяга к морю простым ребяческим увлечением или настоящей любовью, Ричард сказал, что очень часто пытался это решить, но так и не смог.
- Не знаю, потому ли он сделался столь нерешительным, - сказал мне как-то мистер Джарндис, - что с самого своего рождения попал в такую обстановку, где, как ни странно, все всегда откладывалось в долгий ящик, все было неясно и неопределенно, но что Канцлерский суд, в придачу к прочим своим грехам, частично виновен в его нерешительности, это я вижу. Влияние суда породило или укрепило в Ричарде привычку всегда все откладывать со дня на день, все оставлять нерешенным, неопределенным, запутанным, надеясь, что произойдет, то, или другое, или третье, а что именно - мальчик и сам себе не представляет. Даже у менее юных и более уравновешенных людей характер может измениться под влиянием обстановки, так что же говорить о Ричарде? Можно ли ожидать, чтобы юноше с еще не сложившимся характером удалось противостоять подобным влияниям, если он попал в их сферу?
Все это была правда, но позволю себе сказать вдобавок, о чем думала я сама; а думала я, что воспитание Ричарда, к величайшему сожалению, не оказало противодействия этим влияниям и не дало направления его характеру. Он проучился восемь лет в привилегированной закрытой школе и, насколько мне известно, выучился превосходно сочинять разнообразные стихи на латинском языке. Но я не слыхивала, чтобы кто-нибудь из его воспитателей попытался узнать, какие у него склонности, какие недостатки, или потрудился приспособить к его складу ума преподавание какой-либо науки! Нет, это его самого приспособили к сочинению латинских стихов, и мальчик научился сочинять их так хорошо, что, останься он в школе до своего совершеннолетия, он, я думаю, только и делал бы, что писал стихи, если бы не решил, наконец, завершить свое образование, позабыв, как они пишутся. Правда, латинские стихи очень красивы, очень поучительны, во многих случаях очень полезны для жизни и даже запоминаются на всю жизнь, но я все же спрашивала себя, не лучше ли было бы для Ричарда, если бы сам он менее усердно изучал латинскую поэтику, зато кто-нибудь хоть немножко постарался бы изучить его.
Впрочем, я в этом ничего не понимаю и не знаю даже, способны ли были молодые люди древнего Рима и Греции и вообще молодые люди любой другой страны сочинять стихи в таком количестве.
- Не имею ни малейшего представления, какую профессию мне избрать, озабоченно говорил Ричард. - Я не хочу быть священником и это знаю твердо, а все остальное под вопросом.