Страница:
Восторженный шепот сорвался с уст не только обеих учительниц, но и всех молодых девиз, потому что они были немало поражены, услышав блестящую импровизацию мисс Монфлэтерс, которая до сих пор славилась как мудрый политик, но никогда еще не выступала в роли поэтессы. Впрочем, в эту минуту кто-то обнаружил, что Нелл плачет, и взоры всех снова обратились к ней.
Трудись, трудись, всегда трудись,
А детство пролетит,
Никто в безделии тебя,
Дитя, не укорит.
Действительно, глаза у девочки были полны слез; она хотела утереть их, но уронила платок и не успела поднять его, так как ее опередила девушка лет пятнадцати шестнадцати, державшаяся поодаль от своих товарок, словно ей не полагалось стоять вместе со всеми. Подав Нелли оброненный платок, она скромно отступила назад, но директриса заставила ее вернуться.
— Я знаю, кто это сделал! Это сделала мисс Эдвардс! — тоном оракула возвестила мисс Монфлэтерс. — Разумеется, мисс Эдвардс!
Да, это сделала мисс Эдвардс, и все подтвердили, что не кто иная, как мисс Эдвардс, и сама мисс Эдвардс не стала отрицать, что это сделала именно она.
— Ваше пристрастие к низшим классам просто поразительно, мисс Эдвардс! — сказала директриса, опуская зонтик и окидывая преступницу строгим взглядом. — Вы так и тянетесь к ним! Но еще более удивительно, что все мои попытки искоренить в вас эти вульгарные склонности, которыми вы обязаны своему происхождению, ни к чему не приводят!
— Я не хотела сделать ничего дурного, сударыня, — послышался чистый нежный голос. — Это был мгновенный порыв.
— Порыв! — насмешливо повторила мисс Монфлэтерс. — Не понимаю, как вы смеете говорить в моем присутствии о каких-то порывах! (Обе учительницы тоже не понимали.) Меня это просто изумляет! (Обе учительницы тоже изумились.) Я полагаю, что, повинуясь именно таким порывам, вы берете под свою защиту любое жалкое и презренное существо, которое попадается вам на глаза! (Обе учительницы полагали то же самое.) — Но знайте, мисс Эдвардс! — еще более строго заключила директриса свою речь. — Вам никто не позволит — хотя бы потому, что дурные примеры в нашем пансионе недопустимы и мы всячески заботимся о соблюдении в нем хорошего тона, — вам никто никогда не позволит оскорблять своим недостойным поведением людей, стоящих выше вас. Если вы не испытываете законного чувства гордости, сравнивая себя со всякими девчонками из паноптикума, то вот этим молодым леди оно присуще в полной мере, и вам придется посчитаться с ними, а в противном случае будьте любезны покинуть мой пансион.
Эта молодая девушка, бедная сирота, ничего не платила за обучение, ничего не платила за стол, ничего не платила за жилье, ничего не получала за репетирование младших школьниц и в глазах всех обитательниц пансиона ровным счетом ничего не стоила. Служанки чувствовали свое превосходство перед ней, потому что с ними обращались гораздо лучше, их в какой-то мере уважали и они были вольны в любой день взять расчет и уйти. Учительницы держались с ней заносчиво, потому что в свое время они платили мисс Монфлэтерс, а теперь мисс Монфлэтерс платила им. Воспитанницы пренебрегали такой товаркой — ведь она не могла щегольнуть ни увлекательными рассказами о доме, ни знакомыми, которые приезжали бы к ней в собственном экипаже и вкушали вино с печеньем в апартаментах подобострастной директрисы, не могла похвалиться почтительной горничной, которая возила бы ее на каникулы домой, — словом, ничем таким, чем любят похвастаться, о чем любят поболтать молодые девицы. Но почему же эта бедная воспитанница так раздражала и выводила из себя мисс Монфлэтерс? Чем это объяснить?
Да тем, что главным козырем мисс Монфлэтерс и украшением пансиона мисс Монфлэтерс служила дочка баронета — настоящая живая дочка настоящего живого баронета, — которая, противно всем законам природы, была не только дурнушкой, но и тупицей, тогда как эта жалкая репетиторша блистала острым умом, красотой н стройной фигурой. Просто невероятно! Какое-то убожество, внесшее в пансион при поступлении буквально гроши (от них, кстати сказать, уже давно ничего не осталось), опережает в науках и совершенно затмевает собой дочь титулованного джентльмена, которая проходит все дополнительные предметы (успешно или безуспешно — это особая статья) и счета которой за полугодие в два раза превышают счета любой другой пансионерки. А какая честь для учебного заведения, как вырастает его репутация, когда в нем воспитывается такая благородная девица! Вот почему мисс Монфлэтерс терпеть не могла мисс Эдвардс, находившуюся в полной от нее зависимости, вечно ее попрекала и шпыняла, и вот отчего она накинулась на эту девушку, когда та, как мы уже видели, сжалилась над Нелли.
— Вы лишаетесь прогулки, мисс Эдвардс, — сказала мисс Монфлэтерс. — Будьте любезны удалиться к себе в комнату и не покидайте ее без моего разрешения.
Несчастная девушка быстрыми шагами устремилась к дому, но сдавленный возглас мисс Монфлэтерс заставил ее «лечь в дрейф», как говорят моряки.
— Прошла мимо, будто так и надо, будто меня нет Здесь! — воскликнула директриса, закатывая глаза. — Даже не сочла нужным проститься со мной!
Девушка повернулась и низко присела перед мисс Монфлэтерс. Нелл увидела ее темные глаза и прочла в них немую, но трогательную мольбу, обращенную к жестокосердной наставнице. Мисс Монфлэтерс без слов мотнула ей головой, и широкая калитка захлопнулась за этой страдалицей.
— Что же касается тебя, дрянная девчонка, — сказала мисс Монфлэтерс, обращаясь к Нелли, — то передай своей хозяйке следующее: если она еще хоть раз осмелится подослать ко мне кого-нибудь, я обращусь к властям, и ей набьют на ноги колодки и выставят к позорному столбу в белой простыне. А ты, моя милая, только сунься сюда, и тебе не миновать ступального колеса[51], можешь быть к этом совершенно уверена. Вперед, сударыни!
Девицы с зонтами и книжками попарно двинулись дальше, а мисс Монфлэтерс подозвала к себе дочку баронета, чтобы та пролила в ее душу умиротворяющий бальзам, и, отпустив обеих учительниц, уже успевших сменить подобострастные улыбки на сочувственные взгляды, предоставила им шествовать бок о бок в самом хвосте процессии, отчего они воспылали еще большей ненавистью друг к другу.
Глава XXXII
Ярость миссис Джарли, узнавшей, что ей грозят колодками и публичным покаянием, не выразишь никакими словами. Подвергнуть единственную, неподдельную Джарли всеобщему презрению, насмешкам мальчишек, розгам церковного старосты! Сорвать с нее — с услады дворянства и аристократии — капор, о котором могла бы только мечтать супруга любого мэра, и выставить в белой простыне к позорному столбу! Какова нахалка эта мисс Монфлэтерс! Хватает же у человека дерзости вообразить что-либо подобное! «Как подумаю об этом, — восклицала миссис Джарли, задыхаясь от распиравшего ее гнева и сознания собственного бессилия, — так впору хоть безбожницей сделаться!» Но вместо того чтобы избрать такой путь возмездия, миссис Джарли, по зрелом размышлении, извлекла из кармана подозрительную бутылку, приказала подать стаканы на свой любимый барабан, придвинула к нему стул и, призвав к себе своих приспешников, несколько раз, со всеми подробностями, поведала им о полученном оскорблении. Когда рассказ был закончен, эта почтеннейшая женщина совершенно убитым голосом предложила слушателям выпить, потом рассмеялась, потом расплакалась, потом сама пригубила стаканчик, потом снова расплакалась и рассмеялась, снова приложилась к стаканчику и, постепенно умножая улыбки и осушая слезы, вскоре дошла до того, что расхохоталась во все горло над мисс Монфлэтерс и обратила ее из предмета ожесточенных нападок в самое настоящее посмешище.
— Еще неизвестно, чья возьмет! — воскликнула миссис Джарли. — В конце концов все это пустая болтовня, и если она сулится набить на меня колодки, так и я могу пообещать ей то же самое, а это не в пример смешнее. О господи! Да стоит ли огорчаться из-за такой чепухи!
Придя к столь успокоительному выводу (не без помощи философа Джорджа, который то и дело прерывал ее речи сочувственными междометиями), миссис Джарли принялась ласково утешать Нелл и попросила ее, в качестве личного одолжения, сопровождать отныне свои мысли о мисс Монфлэтерс громким смехом.
Так угас гнев миссис Джарли, и много времени на это не понадобилось. Но у Нелли были свои причины для беспокойства — гораздо более серьезные, и она не так-то легко могла развеселиться.
Опасения ее оправдались в тот же вечер; старик исчез куда-то и вернулся только глубокой ночью. Как ни измучена была девочка и душой и телом, она не ложилась спать, считая минуты до его возвращения, и, наконец, дождалась, — он пришел без единого пенни, несчастный, жалкий, но по-прежнему одержимый своей страстью.
— Достань мне денег, — как безумный, заговорил старик, расставаясь с внучкой на ночь. — Мне нужны деньги, Нелл. Когда-нибудь это окупится, но теперь ты должна отдавать мне все, что получишь. Ради твоего блага, Нелл, — помни, ради твоего же блага!
Что девочка могла поделать, как не отдавать деду каждую монету, которая попадала к ней в руки, — ведь иначе, поддавшись искушению, он ограбил бы их благодетельницу. «Если рассказать людям всю правду, — думала Нелл, — его сочтут сумасшедшим; не давать денег, он раздобудет их сам, но потворствовать ему — значит еще больше распалять снедающую его страсть и, может быть, потерять надежду, что когда-нибудь он излечится от нее». Изнывая от всех этих мыслей, сгибаясь под тяжестью горя, которым ни с кем нельзя было поделиться, томясь страхом, когда старик вдруг исчезал, тревожась за него, даже когда он сидел дома, она истаяла, побледнела, глаза се потухли, на сердце камнем легла тоска. Все прежние горести, удвоенные новым предчувствием беды, новыми сомнениями, вернулись к ней. Они не покидали ее днем, они толпились вокруг ее изголовья и ночь за ночью вставали в ее снах.
И разве удивительно, что в это тяжелое время Нелл часто вспоминала мимолетную встречу с той милой девушкой, незначительный поступок которой, подсказанный добрым сердцем, запал ей в память, словно истинное благодеяние. Она думала: «Если бы поведать свое горе такому другу, насколько легче было бы сносить его! Если бы снова услышать, тот голос, как бы он утешил меня!» И ей было грустно, что она, такая бедная, несчастная, не может смело, не боясь отпора, заговорить с мисс Эдвардс; ей казалось, будто между ними лежит пропасть, будто эта девушка и не вспоминает их встречу.
Подошло время каникул, молодые девицы разъехались по домам, мисс Монфлэтерс, как уверяли, блистала в Лондоне, нарушая сердечный покой многих пожилых джентльменов, а осталась ли мисс Эдвардс в пансионе, уехала ли домой и был ли у нее дом, куда она могла бы уехать, — об этом разговоров не велось. Но вот однажды вечером, возвращаясь со своей одинокой прогулки, Нелл проходила мимо гостиницы, к крыльцу которой в эту минуту подъехал дилижанс, и увидела, как мисс Эдвардс бросилась навстречу маленькой девочке, слезавшей с империала.
Это была ее сестра, ее младшая сестра — совсем крошка, моложе Нелли, — с которой она не виделась пять лет (как рассказывали впоследствии) и все эти пять лет сберегала каждый пенни, чтобы девочка могла хоть недолго погостить у нее. Сердце Нелли готово было разорваться на части, когда она увидела их. Они отошли от людей, столпившихся около дилижанса, обнялись и заплакали радостными слезами. Простое, скромное платье обеих сестер, длинный путь, который пришлось совершить ребенку одному, без провожатых, их восторг и волнение, их слезы — все это было красноречивее любых слов.
Вот они успокоились немного и пошли по улице, держась за руку — вернее, тесно прижавшись друг к другу. «Как тебе живется, дорогая, хорошо?» — услышала Нелл, когда сестры поравнялись с ней. «Да, сейчас мне хорошо», — ответила старшая. «Сейчас? Только сейчас? повторила девочка. — Почему же ты отворачиваешься от меня?» Нелл не удержалась и пошла следом за ними. Они остановились возле коттеджа, где мисс Эдвардс сняла у одной старушки комнату для сестры. «Я буду приходить к тебе по утрам, на весь день», — сказала она. «А вечером нам нельзя быть вместе? Разве в пансионе на тебя рассердятся за это?» Почему же глаза Нелли тоже были мокры от слез той ночью? Почему она тоже благодарила судьбу за встречу сестер и тосковала при мысли о их скорой разлуке? Не подумайте, что жалость к ним родилась в сердце девочки, когда она вспомнила об испытаниях, выпавших на ее долю, и не усомнитесь в том, что нашим грешным душам ведомы бескорыстные чувства, благословенные небом.
Веселыми солнечными днями, а чаще всего в мягких вечерних сумерках Нелл сопровождала сестер в их прогулках и блужданиях за городом, но как ни хотелось ей выразить им свою благодарность, она держалась всегда позади, чтобы не нарушать этого короткого счастья, и останавливалась, когда они замедляли шаги, садилась на траву, когда они садились, и снова шла дальше, согретая близостью к ним. По вечерам сестры обычно гуляли у реки, и сюда же каждый вечер приходила Нелл. Они не замечали своей спутницы, не уделяли ей ни одной мысли, и все же у нее было такое чувство, будто она обрела верных друзей, будто втроем им легче сносить тяжкое бремя тревог и забот, будто дружба принесла им утешение. Это был самообман, бесхитростный самообман юного и одинокого существа. Но вечера сменяли один другой, а сестры по-прежнему приходили на свое излюбленное место, и Нелл по-прежнему следовала за ними издали, чувствуя в сердце тепло и ласку. Вернувшись как-то домой с такой прогулки, она очень удивилась заготовленной новой афише, гласившей, что грандиозная коллекция восковых фигур отбывает из здешних мест. Эта угроза осуществилась: ровно через сутки паноптикум был закрыт, ибо, как известно, все объявления, касающиеся общедоступных зрелищ, отличаются крайней точностью и не подлежат отмене.
— Разве мы уезжаем отсюда, сударыня? — спросила Нелл.
— Посмотри-ка сюда, девочка, — сказала миссис Джарли. — Это тебе все объяснит. — И она развернула перед ней другое объявление, в котором говорилось, что, снисходя к настойчивым просьбам публики, толпами осаждающей паноптикум, он остается в городе еще на одну неделю и будет снова открыт с завтрашнего дня.
— В пансионах сейчас каникулы, а обычные посетители выставок уже все перебывали у нас, поэтому мы займемся широкой публикой, но ее надо как-то расшевелить.
На следующий день, ровно в полдень, миссис Джарли уселась за пышно убранный стол, в окружении уже известных нам знаменитостей, и приказала распахнуть двери паноптикума для взыскательных и просвещенных зрителей. Однако первый день не принес ожидаемого успеха, так как широкая публика, выказывавшая живой интерес к самой миссис Джарли и к тем восковым персонам из ее свиты, которых можно было обозревать безвозмездно, не испытывала ни малейшего желания платить за вход по шести пенсов с носа. И невзирая на то, что зеваки глазели на выставленные у входа фигуры с необычайным долготерпением, часами изучали афиши и слушали шарманку, невзирая на то, что они любезно советовали всем друзьям и знакомым следовать их примеру, вследствие чего у дверей паноптикума толпилось чуть ли не полгорода, причем первой половине, едва она покидала свой пост, приходила на смену вторая, — невзирая на все это, в казне миссис Джарли не прибавлялось ни единого пенни, и перспективы, открывающиеся перед ее музеем, были отнюдь не радужны.
Ввиду такого застоя на классическом рынке миссис Джарлп пошла на крайние меры, чтобы пробудить в публике вкус к изящному и подстегнуть ее любознательность. В туловище монахини, стоявшей над входом, смазали и привели в действие механизм, так что теперь она с утра до вечера судорожно дергала головой, к вящему удовольствию жившего через дорогу цирюльника, который, будучи не только горьким пьяницей, но и яростным протестантом, объяснял судороги монахини пагубным воздействием римско-католического богослужения на человеческий ум и выводил отсюда соответствующую мораль. Оба возчика под разными обличьями непрерывно сновали взад и вперед, заявляя во всеуслышание при выходе из зала, что им в жизни не приходилось видеть ничего подобного за свои деньги, и со слезами на глазах умоляли окружающих не лишать себя такого наслаждения. Миссис Джарли на своем посту за кассой позвякивала серебром с полудня до позднего вечера и торжественным голосом внушала толпе, что билет стоит всего шесть пенсов и что отъезд музея в турне по Европе для услаждения коронованных особ назначен ровно через неделю.
— Спешите, спешите, спешите! — каждый раз взывала миссис Джарли, заключая свою речь. — Помните, что грандиозный музей Джарли, насчитывающий больше ста восковых фигур, — единственное собрание в мире! Все прочие — грубая подделка и надувательство. Спешите, спешите, спешите!
— Еще неизвестно, чья возьмет! — воскликнула миссис Джарли. — В конце концов все это пустая болтовня, и если она сулится набить на меня колодки, так и я могу пообещать ей то же самое, а это не в пример смешнее. О господи! Да стоит ли огорчаться из-за такой чепухи!
Придя к столь успокоительному выводу (не без помощи философа Джорджа, который то и дело прерывал ее речи сочувственными междометиями), миссис Джарли принялась ласково утешать Нелл и попросила ее, в качестве личного одолжения, сопровождать отныне свои мысли о мисс Монфлэтерс громким смехом.
Так угас гнев миссис Джарли, и много времени на это не понадобилось. Но у Нелли были свои причины для беспокойства — гораздо более серьезные, и она не так-то легко могла развеселиться.
Опасения ее оправдались в тот же вечер; старик исчез куда-то и вернулся только глубокой ночью. Как ни измучена была девочка и душой и телом, она не ложилась спать, считая минуты до его возвращения, и, наконец, дождалась, — он пришел без единого пенни, несчастный, жалкий, но по-прежнему одержимый своей страстью.
— Достань мне денег, — как безумный, заговорил старик, расставаясь с внучкой на ночь. — Мне нужны деньги, Нелл. Когда-нибудь это окупится, но теперь ты должна отдавать мне все, что получишь. Ради твоего блага, Нелл, — помни, ради твоего же блага!
Что девочка могла поделать, как не отдавать деду каждую монету, которая попадала к ней в руки, — ведь иначе, поддавшись искушению, он ограбил бы их благодетельницу. «Если рассказать людям всю правду, — думала Нелл, — его сочтут сумасшедшим; не давать денег, он раздобудет их сам, но потворствовать ему — значит еще больше распалять снедающую его страсть и, может быть, потерять надежду, что когда-нибудь он излечится от нее». Изнывая от всех этих мыслей, сгибаясь под тяжестью горя, которым ни с кем нельзя было поделиться, томясь страхом, когда старик вдруг исчезал, тревожась за него, даже когда он сидел дома, она истаяла, побледнела, глаза се потухли, на сердце камнем легла тоска. Все прежние горести, удвоенные новым предчувствием беды, новыми сомнениями, вернулись к ней. Они не покидали ее днем, они толпились вокруг ее изголовья и ночь за ночью вставали в ее снах.
И разве удивительно, что в это тяжелое время Нелл часто вспоминала мимолетную встречу с той милой девушкой, незначительный поступок которой, подсказанный добрым сердцем, запал ей в память, словно истинное благодеяние. Она думала: «Если бы поведать свое горе такому другу, насколько легче было бы сносить его! Если бы снова услышать, тот голос, как бы он утешил меня!» И ей было грустно, что она, такая бедная, несчастная, не может смело, не боясь отпора, заговорить с мисс Эдвардс; ей казалось, будто между ними лежит пропасть, будто эта девушка и не вспоминает их встречу.
Подошло время каникул, молодые девицы разъехались по домам, мисс Монфлэтерс, как уверяли, блистала в Лондоне, нарушая сердечный покой многих пожилых джентльменов, а осталась ли мисс Эдвардс в пансионе, уехала ли домой и был ли у нее дом, куда она могла бы уехать, — об этом разговоров не велось. Но вот однажды вечером, возвращаясь со своей одинокой прогулки, Нелл проходила мимо гостиницы, к крыльцу которой в эту минуту подъехал дилижанс, и увидела, как мисс Эдвардс бросилась навстречу маленькой девочке, слезавшей с империала.
Это была ее сестра, ее младшая сестра — совсем крошка, моложе Нелли, — с которой она не виделась пять лет (как рассказывали впоследствии) и все эти пять лет сберегала каждый пенни, чтобы девочка могла хоть недолго погостить у нее. Сердце Нелли готово было разорваться на части, когда она увидела их. Они отошли от людей, столпившихся около дилижанса, обнялись и заплакали радостными слезами. Простое, скромное платье обеих сестер, длинный путь, который пришлось совершить ребенку одному, без провожатых, их восторг и волнение, их слезы — все это было красноречивее любых слов.
Вот они успокоились немного и пошли по улице, держась за руку — вернее, тесно прижавшись друг к другу. «Как тебе живется, дорогая, хорошо?» — услышала Нелл, когда сестры поравнялись с ней. «Да, сейчас мне хорошо», — ответила старшая. «Сейчас? Только сейчас? повторила девочка. — Почему же ты отворачиваешься от меня?» Нелл не удержалась и пошла следом за ними. Они остановились возле коттеджа, где мисс Эдвардс сняла у одной старушки комнату для сестры. «Я буду приходить к тебе по утрам, на весь день», — сказала она. «А вечером нам нельзя быть вместе? Разве в пансионе на тебя рассердятся за это?» Почему же глаза Нелли тоже были мокры от слез той ночью? Почему она тоже благодарила судьбу за встречу сестер и тосковала при мысли о их скорой разлуке? Не подумайте, что жалость к ним родилась в сердце девочки, когда она вспомнила об испытаниях, выпавших на ее долю, и не усомнитесь в том, что нашим грешным душам ведомы бескорыстные чувства, благословенные небом.
Веселыми солнечными днями, а чаще всего в мягких вечерних сумерках Нелл сопровождала сестер в их прогулках и блужданиях за городом, но как ни хотелось ей выразить им свою благодарность, она держалась всегда позади, чтобы не нарушать этого короткого счастья, и останавливалась, когда они замедляли шаги, садилась на траву, когда они садились, и снова шла дальше, согретая близостью к ним. По вечерам сестры обычно гуляли у реки, и сюда же каждый вечер приходила Нелл. Они не замечали своей спутницы, не уделяли ей ни одной мысли, и все же у нее было такое чувство, будто она обрела верных друзей, будто втроем им легче сносить тяжкое бремя тревог и забот, будто дружба принесла им утешение. Это был самообман, бесхитростный самообман юного и одинокого существа. Но вечера сменяли один другой, а сестры по-прежнему приходили на свое излюбленное место, и Нелл по-прежнему следовала за ними издали, чувствуя в сердце тепло и ласку. Вернувшись как-то домой с такой прогулки, она очень удивилась заготовленной новой афише, гласившей, что грандиозная коллекция восковых фигур отбывает из здешних мест. Эта угроза осуществилась: ровно через сутки паноптикум был закрыт, ибо, как известно, все объявления, касающиеся общедоступных зрелищ, отличаются крайней точностью и не подлежат отмене.
— Разве мы уезжаем отсюда, сударыня? — спросила Нелл.
— Посмотри-ка сюда, девочка, — сказала миссис Джарли. — Это тебе все объяснит. — И она развернула перед ней другое объявление, в котором говорилось, что, снисходя к настойчивым просьбам публики, толпами осаждающей паноптикум, он остается в городе еще на одну неделю и будет снова открыт с завтрашнего дня.
— В пансионах сейчас каникулы, а обычные посетители выставок уже все перебывали у нас, поэтому мы займемся широкой публикой, но ее надо как-то расшевелить.
На следующий день, ровно в полдень, миссис Джарли уселась за пышно убранный стол, в окружении уже известных нам знаменитостей, и приказала распахнуть двери паноптикума для взыскательных и просвещенных зрителей. Однако первый день не принес ожидаемого успеха, так как широкая публика, выказывавшая живой интерес к самой миссис Джарли и к тем восковым персонам из ее свиты, которых можно было обозревать безвозмездно, не испытывала ни малейшего желания платить за вход по шести пенсов с носа. И невзирая на то, что зеваки глазели на выставленные у входа фигуры с необычайным долготерпением, часами изучали афиши и слушали шарманку, невзирая на то, что они любезно советовали всем друзьям и знакомым следовать их примеру, вследствие чего у дверей паноптикума толпилось чуть ли не полгорода, причем первой половине, едва она покидала свой пост, приходила на смену вторая, — невзирая на все это, в казне миссис Джарли не прибавлялось ни единого пенни, и перспективы, открывающиеся перед ее музеем, были отнюдь не радужны.
Ввиду такого застоя на классическом рынке миссис Джарлп пошла на крайние меры, чтобы пробудить в публике вкус к изящному и подстегнуть ее любознательность. В туловище монахини, стоявшей над входом, смазали и привели в действие механизм, так что теперь она с утра до вечера судорожно дергала головой, к вящему удовольствию жившего через дорогу цирюльника, который, будучи не только горьким пьяницей, но и яростным протестантом, объяснял судороги монахини пагубным воздействием римско-католического богослужения на человеческий ум и выводил отсюда соответствующую мораль. Оба возчика под разными обличьями непрерывно сновали взад и вперед, заявляя во всеуслышание при выходе из зала, что им в жизни не приходилось видеть ничего подобного за свои деньги, и со слезами на глазах умоляли окружающих не лишать себя такого наслаждения. Миссис Джарли на своем посту за кассой позвякивала серебром с полудня до позднего вечера и торжественным голосом внушала толпе, что билет стоит всего шесть пенсов и что отъезд музея в турне по Европе для услаждения коронованных особ назначен ровно через неделю.
— Спешите, спешите, спешите! — каждый раз взывала миссис Джарли, заключая свою речь. — Помните, что грандиозный музей Джарли, насчитывающий больше ста восковых фигур, — единственное собрание в мире! Все прочие — грубая подделка и надувательство. Спешите, спешите, спешите!
Глава XXXIII
По ходу нашего повествования нам пришло время ознакомиться с кое-какими обстоятельствами, касающимися домашнего уклада мистера Самсона Брасса, — и так как более благоприятной минуты для этого, пожалуй, не найдется, историк берет любезного читателя за руку, поднимается вместе с ним в воздух и, рассекая его с быстротой, какая и не снилась дону Клеофасу Леандро Пересу Замбулло[52], совершившему столь же приятное путешествие в обществе своего друга-демона, спускается прямо на мостовую улицы Бевис-Маркс.
Бесстрашные воздухоплаватели стоят перед мрачным домишком — бывшей обителью мистера Самсона Брасса.
В те дни, когда он проживал здесь, в окне этого домишка, выдвинувшемся на самый тротуар, так что прохожие, державшиеся ближе к стене, задевали рукавом его мутное стекло, что шло ему лишь на пользу, ибо оно было покрыто слоем грязи, — в этом самом окне висела перекошенная буро-зеленая занавеска, которая успела выгореть и сильно потрепаться за свою долголетнюю службу и не только не мешала разглядеть с улицы внутренность скрывавшейся за ней маленькой полутемной комнаты, но, казалось, даже облегчала эту задачу. Впрочем, любоваться там было нечем. Колченогая конторка с разбросанными по ней для пущей важности бумагами, изрядно потрепавшимися и пожелтевшими от долгого пребывания в карманах; по обеим сторонам этого ветхого предмета обстановки две табуретки; у камина предательское старое кресло, которое стискивало своими иссохшими ручками многих клиентов, помогая хозяину выжимать из них все соки; подержанная картонка из-под парика, набитая бланками, повестками, исполнительными листами и прочими юридическими онерами, которые служили когда-то содержанием головы, которая служила содержанием парика, который в свою очередь служил содержанием картонки, превращенной теперь в хранилище этих бумажек; два-три судебных справочника, баночка с чернилами, песочница, обшарпанная метла, ковер, отчаянно цепляющийся своими лохмотьями за гвоздики, вбитые в пол, — все это в совокупности с пожелтевшей обшивкой стен, закопченным потолком, пылью и паутиной было главным украшением конторы мистера Самсона Брасса.
Но описанные нами неодушевленные предметы имели не большее значение, чем дощечка на двери с надписью «Адвокат Брасс» или болтавшийся на дверном молотке билетик: «Сдается комната для одинокого джентльмена». В конторе обычно находились и предметы одушевленные, о которых стоит поговорить подробнее, так как они играют видную роль в нашем рассказе и, следовательно, представляют для нас немалый интерес.
Один из этих предметов не кто иной, как мистер Брасс, уже появлявшийся на предыдущих страницах. Другой — его писец, его правая рука, его домоправительница, секретарь, доверенное лицо во всех кляузных делах, такой же крючок, хапуга, как и он сам, нечто вроде амазонки от юриспруденции[53], — короче говоря, мисс Брасс, Заслуживающая краткой характеристики.
Итак, мисс Салли Брасс была девица лет тридцати пяти, высоченного роста, костлявая, отличавшаяся чрезвычайно решительными повадками, которые, может быть, и заставляли ее поклонников утаивать свои нежные чувства к ней и держали их на почтительном расстоянии, не в то же время рождали в сердцах мужчин, имевших счастье находиться в ее обществе, нечто подобное благоговейному трепету. Лицом она очень напоминала своего братца Самсона, и сходство это было настолько разительно, что если б девическая скромность и женственность манер позволили мисс Брасс нарядиться шутки ради в платье брата и сесть рядом с ним, то даже самые старые их друзья не сразу отличили бы Самсона от Салли и Салли от Самсона, тем более что верхнюю губу этой девицы оттеняла рыжеватая растительность, которую, при наличии мужского костюма, вполне можно было бы принять за усы. Впрочем, то были, по всей вероятности, ресницы, попавшие не туда, куда следует, так как глаза мисс Брасс обходились без этих украшений, хоть и естественных, но по сути дела лишних. Цвет лица у мисс Брасс был желтый — точнее, грязно-желтый, зато на кончике ее веселенького носа в виде приятного контраста рдел здоровый румянец. В ее голосе звучали необычайно внушительные нотки — густые, низкие, и забыть его было невозможно. Ходила она в плотно облегающем фигуру зеленом платье, почти одного оттенка с оконной занавеской, схваченном сзади у шеи массивной пуговицей огромных размеров. Зная, без сомнения, что элегантный вид достигается простотой и скромностью наряда, мисс Брасс не носила ни воротничков, ни шейного платка, зато прическу ее неизменно украшал коричневый газовый шарфик, похожий на крыло летучей мыши, который приляпывался как придется и с успехом заменял изящный, легкий головной убор.
Таков был внешний облик мисс Брасс. Что же касается ее внутренних качеств, то, обладая весьма стойким и энергичным характером, она с ранних лет со всем пылом своей натуры отдалась изучению юриспруденции, причем не считала нужным парить орлом в заоблачных ее высях, а предпочитала шнырять наподобие ужа в стихии, более свойственной этому роду деятельности, то есть в мутной воде. Подобно многим выдающимся умам, мисс Брасс не ограничивала себя одной теорией и не останавливалась перед практическим применением своих знаний, а именно: переписывала бумаги крупным и мелким почерком, без единой помарки заполняла бланки — короче говоря, делала все, что полагается делать конторщику, вплоть до копировки пергаментов и чинки перьев. Трудно себе представить, каким образом обладательница стольких совершенств все еще оставалась мисс Брасс! Одела ли она свое сердце в панцирь, оберегая его от мужской половины рода человеческого, или же обожателей, которые были бы не прочь добиваться и добиться ее благосклонности, отпугивало то обстоятельство, что, будучи весьма сведуща в законах, эта особа, по всей вероятности, знала назубок некий его пункты, касающиеся так называемых нарушений обещанья жениться? Как бы то ни было, но мисс Брасс не состояла в браке и проводила все свои дни на старом табурете, лицом к лицу с братом Самсоном, и здесь кстати будет заметить, что между этими двумя табуретами они ухитрились положить на обе лопатки, то есть разорить дотла, не один десяток клиентов.
Однажды утром мистер Самсон Брасс сидел на своей табуретке и переписывал очередной судебный иск, яростно царапая пером, точно перед ним лежала не бумага, но сердце того человека, против которого этот иск был направлен, а мисс Брасс сидела на своей табуретке и чинила перо, готовясь приступить к излюбленному ею занятию — составлению небольшого счетика клиенту. Так они сидели довольно долгое время, пока мисс Брасс не нарушила молчания.
— Ты скоро кончишь, Сэмми? — спросила мисс Брасе, нежные девичьи уста которой смягчали все слова и даже из Самсона делали Сэмми.
— Нет, — ответил он. — Помогла бы мне вовремя, тогда давно бы кончил.
— Ах, вот как! — воскликнула мисс Салли. — Тебе нужна моя помощь! А кто собирается нанимать писца?
— Точно я его ради собственного удовольствия нанимаю или по собственной воле! — огрызнулся мистер Брасс, взяв перо в зубы и со злобной усмешкой посмотрев на сестру. — Чего ты, сатана, пристала ко мне с этим писцом?
Читатель, вероятно, будет удивлен и даже поражен, услышав, как мистер Брасс обращается с почтенной леди, и поэтому здесь надо отметить следующее: привыкнув к тому, что его сестра выполняет мужскую работу, мистер Брасс незаметно для самого себя стал разговаривать с ней так, будто она была мужчина. Ни он, ни она не находили в этом ничего удивительного, и мистер Брасс частенько называл сестру «сатаной», да еще присовокуплял к «сатане» всякие эпитеты, а мисс Брасс нисколько не смущали такие вольности, как не смутило бы всякую другую леди обращение «ангел».
Бесстрашные воздухоплаватели стоят перед мрачным домишком — бывшей обителью мистера Самсона Брасса.
В те дни, когда он проживал здесь, в окне этого домишка, выдвинувшемся на самый тротуар, так что прохожие, державшиеся ближе к стене, задевали рукавом его мутное стекло, что шло ему лишь на пользу, ибо оно было покрыто слоем грязи, — в этом самом окне висела перекошенная буро-зеленая занавеска, которая успела выгореть и сильно потрепаться за свою долголетнюю службу и не только не мешала разглядеть с улицы внутренность скрывавшейся за ней маленькой полутемной комнаты, но, казалось, даже облегчала эту задачу. Впрочем, любоваться там было нечем. Колченогая конторка с разбросанными по ней для пущей важности бумагами, изрядно потрепавшимися и пожелтевшими от долгого пребывания в карманах; по обеим сторонам этого ветхого предмета обстановки две табуретки; у камина предательское старое кресло, которое стискивало своими иссохшими ручками многих клиентов, помогая хозяину выжимать из них все соки; подержанная картонка из-под парика, набитая бланками, повестками, исполнительными листами и прочими юридическими онерами, которые служили когда-то содержанием головы, которая служила содержанием парика, который в свою очередь служил содержанием картонки, превращенной теперь в хранилище этих бумажек; два-три судебных справочника, баночка с чернилами, песочница, обшарпанная метла, ковер, отчаянно цепляющийся своими лохмотьями за гвоздики, вбитые в пол, — все это в совокупности с пожелтевшей обшивкой стен, закопченным потолком, пылью и паутиной было главным украшением конторы мистера Самсона Брасса.
Но описанные нами неодушевленные предметы имели не большее значение, чем дощечка на двери с надписью «Адвокат Брасс» или болтавшийся на дверном молотке билетик: «Сдается комната для одинокого джентльмена». В конторе обычно находились и предметы одушевленные, о которых стоит поговорить подробнее, так как они играют видную роль в нашем рассказе и, следовательно, представляют для нас немалый интерес.
Один из этих предметов не кто иной, как мистер Брасс, уже появлявшийся на предыдущих страницах. Другой — его писец, его правая рука, его домоправительница, секретарь, доверенное лицо во всех кляузных делах, такой же крючок, хапуга, как и он сам, нечто вроде амазонки от юриспруденции[53], — короче говоря, мисс Брасс, Заслуживающая краткой характеристики.
Итак, мисс Салли Брасс была девица лет тридцати пяти, высоченного роста, костлявая, отличавшаяся чрезвычайно решительными повадками, которые, может быть, и заставляли ее поклонников утаивать свои нежные чувства к ней и держали их на почтительном расстоянии, не в то же время рождали в сердцах мужчин, имевших счастье находиться в ее обществе, нечто подобное благоговейному трепету. Лицом она очень напоминала своего братца Самсона, и сходство это было настолько разительно, что если б девическая скромность и женственность манер позволили мисс Брасс нарядиться шутки ради в платье брата и сесть рядом с ним, то даже самые старые их друзья не сразу отличили бы Самсона от Салли и Салли от Самсона, тем более что верхнюю губу этой девицы оттеняла рыжеватая растительность, которую, при наличии мужского костюма, вполне можно было бы принять за усы. Впрочем, то были, по всей вероятности, ресницы, попавшие не туда, куда следует, так как глаза мисс Брасс обходились без этих украшений, хоть и естественных, но по сути дела лишних. Цвет лица у мисс Брасс был желтый — точнее, грязно-желтый, зато на кончике ее веселенького носа в виде приятного контраста рдел здоровый румянец. В ее голосе звучали необычайно внушительные нотки — густые, низкие, и забыть его было невозможно. Ходила она в плотно облегающем фигуру зеленом платье, почти одного оттенка с оконной занавеской, схваченном сзади у шеи массивной пуговицей огромных размеров. Зная, без сомнения, что элегантный вид достигается простотой и скромностью наряда, мисс Брасс не носила ни воротничков, ни шейного платка, зато прическу ее неизменно украшал коричневый газовый шарфик, похожий на крыло летучей мыши, который приляпывался как придется и с успехом заменял изящный, легкий головной убор.
Таков был внешний облик мисс Брасс. Что же касается ее внутренних качеств, то, обладая весьма стойким и энергичным характером, она с ранних лет со всем пылом своей натуры отдалась изучению юриспруденции, причем не считала нужным парить орлом в заоблачных ее высях, а предпочитала шнырять наподобие ужа в стихии, более свойственной этому роду деятельности, то есть в мутной воде. Подобно многим выдающимся умам, мисс Брасс не ограничивала себя одной теорией и не останавливалась перед практическим применением своих знаний, а именно: переписывала бумаги крупным и мелким почерком, без единой помарки заполняла бланки — короче говоря, делала все, что полагается делать конторщику, вплоть до копировки пергаментов и чинки перьев. Трудно себе представить, каким образом обладательница стольких совершенств все еще оставалась мисс Брасс! Одела ли она свое сердце в панцирь, оберегая его от мужской половины рода человеческого, или же обожателей, которые были бы не прочь добиваться и добиться ее благосклонности, отпугивало то обстоятельство, что, будучи весьма сведуща в законах, эта особа, по всей вероятности, знала назубок некий его пункты, касающиеся так называемых нарушений обещанья жениться? Как бы то ни было, но мисс Брасс не состояла в браке и проводила все свои дни на старом табурете, лицом к лицу с братом Самсоном, и здесь кстати будет заметить, что между этими двумя табуретами они ухитрились положить на обе лопатки, то есть разорить дотла, не один десяток клиентов.
Однажды утром мистер Самсон Брасс сидел на своей табуретке и переписывал очередной судебный иск, яростно царапая пером, точно перед ним лежала не бумага, но сердце того человека, против которого этот иск был направлен, а мисс Брасс сидела на своей табуретке и чинила перо, готовясь приступить к излюбленному ею занятию — составлению небольшого счетика клиенту. Так они сидели довольно долгое время, пока мисс Брасс не нарушила молчания.
— Ты скоро кончишь, Сэмми? — спросила мисс Брасе, нежные девичьи уста которой смягчали все слова и даже из Самсона делали Сэмми.
— Нет, — ответил он. — Помогла бы мне вовремя, тогда давно бы кончил.
— Ах, вот как! — воскликнула мисс Салли. — Тебе нужна моя помощь! А кто собирается нанимать писца?
— Точно я его ради собственного удовольствия нанимаю или по собственной воле! — огрызнулся мистер Брасс, взяв перо в зубы и со злобной усмешкой посмотрев на сестру. — Чего ты, сатана, пристала ко мне с этим писцом?
Читатель, вероятно, будет удивлен и даже поражен, услышав, как мистер Брасс обращается с почтенной леди, и поэтому здесь надо отметить следующее: привыкнув к тому, что его сестра выполняет мужскую работу, мистер Брасс незаметно для самого себя стал разговаривать с ней так, будто она была мужчина. Ни он, ни она не находили в этом ничего удивительного, и мистер Брасс частенько называл сестру «сатаной», да еще присовокуплял к «сатане» всякие эпитеты, а мисс Брасс нисколько не смущали такие вольности, как не смутило бы всякую другую леди обращение «ангел».