Страница:
Барбара вскинула голову.
— Барбара, что случилось? — спросил Кит.
— Ничего! — воскликнула Барбара и надулась — не сердито, и капризно, а так, самую малость, отчего губки у нее стали езде больше похожи на спелые вишни.
В какой другой школе так быстро постигают науку, как не в той порог которой переступил Кит, исцеловав Барбару? Теперь Кит все понял, усвоил все сразу, как по открытой книге, — и этой книгой была сама Барбара.
— Барбара! — сказал Кит, — Вы сердитесь на меня? Ах, боже мой! С чего бы это Барбаре сердиться на него? И какое она имеет на это право? И кому до нее какое дело? И не все ли равно, сердится ода или нет?
— Мне не все равно, — ответил Кит. — Далеко не все равно.
Барбара не понимала, почему ему не все равно.
Должна понять. Может, она подумает как следует? Что ж, Барбара подумает. Нет! Она так и не догадывается, почему Кристоферу не все равно. Она не понимает, о чем он говорит. И кроме того, ее давно ждут наверху, и ей в самом деде пора идти.
— Нет, Барбара, — сказал Кит, нежно удерживая ее за руку. — Давайте расстанемся друзьями. В эти трудные для меня дни я все время думал о вас. И если бы не вы, мне было бы еще тяжелее.
Бог мой! Какая Барбара стала хорошенькая, когда на щеках у нее вспыхнул румянец и она затрепетала, словно испуганная птичка!
— Верьте, Барбара, это все чистая правда, только выразить я ее толком не умею. Мне хочется, чтобы встреча с мисс Нелл доставила одинаковую радость нам обеим — вот и все. А про мисс Нелл скажу одно: я, может, жизни не пожалел бы ради нее! И вы бы поняли меня, Барбара, если бы знали мою хозяйку так, как я ее знаю!
Барбара немедленно растрогалась, и ей стало жаль, что она выказала такую черствость. — Ведь мисс Нелл для меня почти что ангел, — продолжал Кит. — Только подумаю о встрече с ней и сразу представляю — она улыбнется, как прежде, обрадуется, протянет мне руку и скажет: «А вот и мой добрый старый Кит!», или еще что-нибудь, такое же ласковое. И я вижу ее счастливой, окруженной друзьями, они помогут ей стать настоящей леди, как она того заслуживает, как это и должно быть. А себя вижу ее верным слугой, который всегда был предан своей милой, доброй, заботливой хозяйке, да и теперь не пожалеет ради нее ничего на свете. Так я думал все время и вдруг испугался — а что, если, найдя новых друзей, она забудет меня или устыдится, что знала когда-то такого неотесанного, простого парня, и заговорит со мной холодно? И знаете, Барбара, не могу вам сказать, как мне стало больна от одной этой мысли! Но потом я понял, что так даже, думать грешно, и снова стал мечтать о встрече с мисс Нелл прежней мисс Нелл — и решил: буду всегда стараться заслужить ее похвалу, как если бы она была моей хозяйкой, и всегда буду таким, каким она хочет меня видеть. Плохого тут ничего нет, а только одно хорошее, и за это я благодарен ей, за это я еще больше люблю и уважаю ее. Вот и все, милая Барбара, и все это правда, святая правда!
Барбара, девушка отнюдь не капризная и не взбалмошная, не замедлила раскаяться в своем поведении и залилась слезами. К чему мог бы привести их дальнейший разговор, нам нет времени гадать, так как в эту минуту где-то совсем близко послышался грохот колес, за ним резкий звонок у калитки, и в притихшем было доме все снова ожило и снова пришло в движение.
Одновременно с каретой прибыл и мистер Чакстер в кэбе — с бумагами и деньгами для одинокого джентльмена, коему они и были переданы. Выполнив возложенное на него поручение, мистер Чакстер удалился в недра дома, перекусил, так сказать, на лету и, преисполненный изящного равнодушия, стал наблюдать издали за укладкой вещей в карету.
— Я вижу, пройдошливый юнец тоже едет, сэр? — заметил он, обращаясь к мистеру Авелю Гарленду. — В тот раз его как будто не взяли, из опасений, что он может разгневать старого хрыча.
— Кого, сэр? — вопросил мистер Авель.
— Старого джентльмена, — поправился мистер Чакстер, несколько смутившись.
— Да, наш клиент решил взять Кристофера с собой, — сухо ответил мистер Авель. — Теперь такие предосторожности излишни, мой отец ближайший родственник джентльмена, который пользуется безграничным доверием тех, кого мы разыскиваем, а это убедит их в том, что им желают только добра.
«Гм! Опять мне натянули нос! — подумал мистер Чакстер, глядя в окошко. — И кто? Разумеется, пройдошливый юнец! Может, он и не прикарманил тех пяти фунтов, но я не сомневаюсь, что у него всегда какие-то подлости на уме. И я всегда так считал, еще до этой истории с деньгами. Какая хорошенькая девушка! Черт побери, просто очаровательная!» Предметом восхищения мистера Чакстера оказалась Барбара, а так как она стояла возле кареты (уже готовой к отъезду), этот джентльмен, почувствовав вдруг живейший интерес ко всему происходящему у калитки, фланирующей походкой прошелся по саду и занял такую позицию, с которой можно было строить глазки. Имея большой опыт по части женского пола и зная назубок, к каким ухищрениям надо прибегать, чтобы легче всего проложить путь к женскому сердцу, мистер Чакстер подбоченился левой рукой, а правой пригладил свою пышную шевелюру. Эта излюбленная в светском обществе поза производит неотразимое впечатление, особенно если ее сопровождать мелодическим посвистыванием.
Но вот что значит разница между городом и провинцией! Жалкие провинциалы будто и не видели этой обольстительной фигуры, занятые такими банальностями, как прощание с отъезжающими, воздушные поцелуи, помахивание носовыми платками и прочее тому подобное. А время для прощания наступило, так как одинокий джентльмен и мистер Гарленд уже сидели в карете, форейтор в седле, а Кит, тепло одетый и закутанный с головы до ног, — сзади, на запятках. Тут же стояли и миссис Гарленд, и мистер Авель, и мать Кита, а в отдалении и мать Барбары с вечно бодрствующим малышом на руках; и все они самозабвенно кивали, махали руками, кто кланялся, а кто приседал, и все кричали: «До свидания! До свидания!» Но вот карета скрылась за поворотом дороги, и мистер Чакстер остался у калитки один-одинешенек, весь под впечатлением того, что Кит, встав во весь рост на запятках, махал рукой Барбаре, а Барбара — на глазах у него, у него, у Чакстера, неотразимого Чакстера, на которого бросали благосклонные взгляды знатные леди, разъезжающие в воскресные дни по паркам в собственных экипажах, — махала рукой Киту.
Но не наше дело распространяться о том, как мистера Чакстера ошеломило вышеописанное зрелище, как он стоял, словно пригвожденный к месту, называя Кита королем всех жуликов и коноводом всех пройдох и мысленно возводя этот возмутительный факт к давней истории с шиллингом. Сейчас нам предстоят совсем другие задачи, ибо мы должны поспешить за быстро катящимися по дороге колесами и разделить с нашими друзьями их долгий и нелегкий путь.
День выдался холодный. Пронизывающий ветер дул с яростью, смахивая иней с изгородей и деревьев, закручивая его воронками, словно пыль, и припорашивая им дорогу. Но Киту все было нипочем. Свобода и свежесть чувствовались в этом вихре, — пусть завывает, пусть щиплет лицо — не страшно! Ветер подхватывал сухие ветки и увядшие листья, уносил их с собой в снежном облаке, и Киту казалось, будто все вокруг дышит одной мыслью с ним и торопится, торопится, так же как и он. Чем свирепее порывы ветра, тем лучше, — кажется, будто быстрее движешься вперед. А разве не приятно вступать с ними в нещадную борьбу и преодолевать их один за другим? Следить, как они заранее набираются силы и гнева и со свистом несутся мимо, нагибать голову им навстречу, а потом, оглянувшись назад, видеть, как высокие деревья склоняются перед ними, и прислушиваться к хриплым завываниям, постепенно замирающим вдали.
Дуло весь день без перерыва. Наступила ночь — ясная, звездная; однако ветер не стих, и мороз стал пробирать до костей. Минутами, к концу длинных перегонов, Кит был бы не прочь, чтобы немножко потеплело, но лишь только они останавливались менять лошадей и ему удавалось промяться как следует да еще побегать взад-вперед — ведь пока расплатишься со старым форейтором, пока поднимешь со сна нового, пока запрягут! — кровь так и закипала у него в жилах до самых кончиков пальцев, он говорил себе: «Нет! Будь теплее хоть на градус, наше путешествие потеряло бы половину своего очарования, своей прелести», — и одним прыжком вскочив на запятки, подхватывал веселую песенку колес, когда, оставив позади обывателей, мирно почивавших в теплых постелях, они снова выезжали на пустынную дорогу.
Между тем двое джентльменов, отнюдь не расположенных ко сну, коротали время в беседе. Так как оба они были взволнованы и терзались нетерпением, разговор у них, как и следовало ожидать, шел главным образом о цели этого путешествия, о том, что послужило к нему поводом, и о связанных с ним надеждах и страхах. Надежд на него возлагалось много, а страхов, может статься, совсем не было, если не считать той смутной тревоги, что всегда сопутствует внезапно вспыхнувшей надежде и затянувшемуся ожиданию.
В одну из пауз в их беседе, — дело было уже за полночь, — одинокий джентльмен, который становился все молчаливее и задумчивее, повернулся к своему спутнику и вдруг спросил: — Вы умеете слушать?
— Как и большинство людей, вероятно, — с улыбкой ответил мистер Гарленд. — Если заинтересуюсь — слушаю, а нет — так стараюсь выказать интерес. А что?
— Хочу немного помучить вас, — сказал его друг. — Поведаю вам одну историю, но не бойтесь, она не затянется.
Не дожидаясь ответа, он тронул старичка за рукав и начал следующее: — Жили-были два брата, нежно любившие друг друга. Между ними была большая разница в годах — лет двенадцать. Не знаю, право, но, мне кажется, это лишь укрепляло их взаимную привязанность. Однако, несмотря на разницу в годах, они скоро — слишком скоро — стали соперниками. Глубокое, сильное чувство зародилось в их сердцах: оба они полюбили одну девушку.
Младший — у него имелись основания тревожиться и быть настороже — первым понял это. Не стану вам рассказывать, какие муки, какие душевные страдания он перенес, как велика была его борьба с самим собой. Он с детства отличался болезненностью. Старший брат, полный сил и здоровья, проводил дни у постели больного, оставляя ради него любимые игры и забавы, всячески ухаживал за ним, рассказывал ему сказки и в конце концов добивался того, что бледное личико разгоралось непривычным румянцем. Летом он выносил его, беднягу, на зеленую лужайку, и тихий, задумчивый мальчуган любовался погожим днем, с грустью чувствуя, что природа только ему одному отказала в здоровье. Короче говоря, старший брат был нежной, преданной нянькой младшего. Но я не хочу затягивать свою повесть, ибо всего, что он делал для этого несчастного, слабенького существа и чем завоевал его любовь, — не перескажешь. И вот, когда настал час испытаний, память о прошлом не исчезла из сердца младшего брата. Господь наставил его: искупи жертвы, принятые в дни бездумного детства, собственной жертвой, принесенной в пору зрелости; никто так и не узнал от него правды. Он уступил счастье брату, а сам уехал из дому с одной мыслью — встретить смерть в чужих краях.
Старший брат женился на той девушке. Но она вскоре умерла, оставив ему младенца — дочь.
Если вам случалось когда-нибудь видеть фамильные портретные галереи, вы, вероятно, замечали, как одно и то же лицо — чаще всего самое тонкое, одна и та же фигурка — самая хрупкая — повторяются из поколения в поколение; как одна и та же прелестная девушка, не меняясь, не старея, возникает на многих портретах, словно это ангел хранитель рода — добрый ангел, который терпит с ним все превратности судьбы, искупает все его прегрешения.
Малютка дочь воплотила в себе покойную мать. Надо ли вам говорить, как прилепился к этой девочке — живому портрету умершей — тот, кто, добившись любви ее матери, вскоре понес такую тяжкую утрату. Она стала взрослой девушкой и отдала сердце человеку, неспособному оценить это сокровище. Любящий отец был готов на все, лишь бы не видеть ее страданий и тоски. Что ж! Может статься, человек этот не так уж плох, думал он. А если плох сейчас, такая жена исправит его, — разумеется, исправит! Он соединил их руки, и они стали супругами.
Сколько горя принес ей этот союз! Но ни холодное пренебрежение, ни напрасные попреки, ни бедность, в которую вверг ее муж, ни каждодневная борьба за существование, столь убогое и жалкое, что рассказывать о нем нет сил, не сломили ее, и, полная любви, она несла свое тяжкое бремя с тем мужеством, на какое способны лишь женщины. Деньги, вещи-все было прожито; старик, обобранный зятем до нитки, стал ежечасным свидетелем издевательств, которые приходилось терпеть дочери (так как они жили теперь под одной крышей), но она не оплакивала своей судьбы и если кого жалела, так только его — отца. До последней минуты исполненная терпения и любви, несчастная женщина умерла вдовой недели три спустя после смерти мужа, оставив старику двоих сирот: сына лет десяти — двенадцати и дочь — такую же беспомощную малютку, какой была она сама, и так же как две капли воды похожую на покойную мать.
Старший брат, дед этих сирот, был теперь совершенно разбитым человеком, согнувшимся не столько под бременем лет, сколько под тяжкой дланью горя. На те жалкие крохи, которые ему удалось сберечь, он открыл торговлю — сначала картинами, а потом антикварными вещами. У него еще с детских дет сердце лежало ко всяким древностям, и знания и вкус, приобретенные за долгие годы, помогали ему теперь кое-как сводить концы с концами.
Мальчик вырос весь в отца, и наклонностями и характером; девочка же была так похожа на мать, что, когда старик сажал ее на колени и заглядывал в эти ясные голубые глаза, ему казалось, будто он очнулся от гнетущего сна и будто его дочь снова стала ребенком. Беспутный юноша скоро презрел дедовский кров, подыскав себе более подходящее общество. Старик и девочка остались жить вдвоем.
И вот в эти-то дни, когда любовь к двум умершим, которые были милее и дороже всех его сердцу, перешла на маленькую внучку; когда в ее чертах стало все больше и больше появляться сходство с тем, другим лицом, слишком рано поблекшим от горя и страданий, свидетелем которых он был; когда он не мог отогнать от себя воспоминания о том, какие тяжкие муки выпали на долю его дочери; когда закосневший в пороках внук, подобно отцу, так опустошал сто кошелек, что иной раз им приходилось отказывать себе в самом необходимом, — вот в эти-то дни старика начали одолевать неотвязные мрачные мысли о нищете и лишениях. За себя он не боялся. Ему было страшно за ребенка. И этот страх, словно призрак, поселился у него в доме, не давая ему покоя ни днем, ни ночью.
Тем временем младший брат объехал немало чужих стран, но свой жизненный путь он совершал один. Дома, на родине, его добровольное изгнание истолковали превратно, и он (не без боли в сердце) терпел незаслуженные попреки и укоры за то, что стоило ему таких мук и так омрачило его жизнь. Помимо всего этого, братьям было трудно поддерживать связь между собой; она велась от случая к случаю, часто прерывалась, но тем не менее младший постепенно, из редких писем, узнал все, что вы сейчас услышали от меня.
И вот сны о счастливой поре юности — счастливой, несмотря на ранние заботы и горе, — стали все чаше навещать его, и каждую ночь он видел себя мальчиком, неразлучным со старшим братом. Наконец, не желая терять больше ни минуты, он привел в порядок свои дела, все распродал, выручил такие большие деньги, что их хватило бы им обоим, и с открытой душой, трепеща всем телом, едва дыша от обуревающих его чувств, подъехал однажды вечером к дому брата.
Рассказчик договорил последние слова срывающимся голосом и умолк.
— Остальное, — сказал мистер Гарленд, пожимая ему руку, — я знаю сам.
— Да, — согласился его друг, — о дальнейшем распространяться не стоит. Вы помните, чем кончились все мои поиски. Скольких трудов, скольких ухищрений стоило мне сначала дознаться, что их видели с двумя жалкими бродячими кукольниками, потом отыскать этих людей, а потом выяснить, где находятся наши странники, — и все было тщетно, мы опоздали! Боже, боже! Не дай же нам опоздать и на сей раз!
— Нет, нет! — воскликнул мистер Гарленд. — Уж теперь-то мы поспеем вовремя!
— Я так надеялся на это! — подхватил его спутник. — И не перестаю надеяться. Но на душе у меня тяжело, друг мой, и никакие надежды, никакие доводы рассудка не могут побороть печаль, сжимающую мне сердце.
— Что же тут удивительного! — сказал мистер Гарленд. — Виной этому ваша повесть, время и место, а пуще всего холодная, тоскливая ночь. Она на кого угодно нагоняет тоску. Прислушайтесь, как дико завывает ветер!
— Барбара, что случилось? — спросил Кит.
— Ничего! — воскликнула Барбара и надулась — не сердито, и капризно, а так, самую малость, отчего губки у нее стали езде больше похожи на спелые вишни.
В какой другой школе так быстро постигают науку, как не в той порог которой переступил Кит, исцеловав Барбару? Теперь Кит все понял, усвоил все сразу, как по открытой книге, — и этой книгой была сама Барбара.
— Барбара! — сказал Кит, — Вы сердитесь на меня? Ах, боже мой! С чего бы это Барбаре сердиться на него? И какое она имеет на это право? И кому до нее какое дело? И не все ли равно, сердится ода или нет?
— Мне не все равно, — ответил Кит. — Далеко не все равно.
Барбара не понимала, почему ему не все равно.
Должна понять. Может, она подумает как следует? Что ж, Барбара подумает. Нет! Она так и не догадывается, почему Кристоферу не все равно. Она не понимает, о чем он говорит. И кроме того, ее давно ждут наверху, и ей в самом деде пора идти.
— Нет, Барбара, — сказал Кит, нежно удерживая ее за руку. — Давайте расстанемся друзьями. В эти трудные для меня дни я все время думал о вас. И если бы не вы, мне было бы еще тяжелее.
Бог мой! Какая Барбара стала хорошенькая, когда на щеках у нее вспыхнул румянец и она затрепетала, словно испуганная птичка!
— Верьте, Барбара, это все чистая правда, только выразить я ее толком не умею. Мне хочется, чтобы встреча с мисс Нелл доставила одинаковую радость нам обеим — вот и все. А про мисс Нелл скажу одно: я, может, жизни не пожалел бы ради нее! И вы бы поняли меня, Барбара, если бы знали мою хозяйку так, как я ее знаю!
Барбара немедленно растрогалась, и ей стало жаль, что она выказала такую черствость. — Ведь мисс Нелл для меня почти что ангел, — продолжал Кит. — Только подумаю о встрече с ней и сразу представляю — она улыбнется, как прежде, обрадуется, протянет мне руку и скажет: «А вот и мой добрый старый Кит!», или еще что-нибудь, такое же ласковое. И я вижу ее счастливой, окруженной друзьями, они помогут ей стать настоящей леди, как она того заслуживает, как это и должно быть. А себя вижу ее верным слугой, который всегда был предан своей милой, доброй, заботливой хозяйке, да и теперь не пожалеет ради нее ничего на свете. Так я думал все время и вдруг испугался — а что, если, найдя новых друзей, она забудет меня или устыдится, что знала когда-то такого неотесанного, простого парня, и заговорит со мной холодно? И знаете, Барбара, не могу вам сказать, как мне стало больна от одной этой мысли! Но потом я понял, что так даже, думать грешно, и снова стал мечтать о встрече с мисс Нелл прежней мисс Нелл — и решил: буду всегда стараться заслужить ее похвалу, как если бы она была моей хозяйкой, и всегда буду таким, каким она хочет меня видеть. Плохого тут ничего нет, а только одно хорошее, и за это я благодарен ей, за это я еще больше люблю и уважаю ее. Вот и все, милая Барбара, и все это правда, святая правда!
Барбара, девушка отнюдь не капризная и не взбалмошная, не замедлила раскаяться в своем поведении и залилась слезами. К чему мог бы привести их дальнейший разговор, нам нет времени гадать, так как в эту минуту где-то совсем близко послышался грохот колес, за ним резкий звонок у калитки, и в притихшем было доме все снова ожило и снова пришло в движение.
Одновременно с каретой прибыл и мистер Чакстер в кэбе — с бумагами и деньгами для одинокого джентльмена, коему они и были переданы. Выполнив возложенное на него поручение, мистер Чакстер удалился в недра дома, перекусил, так сказать, на лету и, преисполненный изящного равнодушия, стал наблюдать издали за укладкой вещей в карету.
— Я вижу, пройдошливый юнец тоже едет, сэр? — заметил он, обращаясь к мистеру Авелю Гарленду. — В тот раз его как будто не взяли, из опасений, что он может разгневать старого хрыча.
— Кого, сэр? — вопросил мистер Авель.
— Старого джентльмена, — поправился мистер Чакстер, несколько смутившись.
— Да, наш клиент решил взять Кристофера с собой, — сухо ответил мистер Авель. — Теперь такие предосторожности излишни, мой отец ближайший родственник джентльмена, который пользуется безграничным доверием тех, кого мы разыскиваем, а это убедит их в том, что им желают только добра.
«Гм! Опять мне натянули нос! — подумал мистер Чакстер, глядя в окошко. — И кто? Разумеется, пройдошливый юнец! Может, он и не прикарманил тех пяти фунтов, но я не сомневаюсь, что у него всегда какие-то подлости на уме. И я всегда так считал, еще до этой истории с деньгами. Какая хорошенькая девушка! Черт побери, просто очаровательная!» Предметом восхищения мистера Чакстера оказалась Барбара, а так как она стояла возле кареты (уже готовой к отъезду), этот джентльмен, почувствовав вдруг живейший интерес ко всему происходящему у калитки, фланирующей походкой прошелся по саду и занял такую позицию, с которой можно было строить глазки. Имея большой опыт по части женского пола и зная назубок, к каким ухищрениям надо прибегать, чтобы легче всего проложить путь к женскому сердцу, мистер Чакстер подбоченился левой рукой, а правой пригладил свою пышную шевелюру. Эта излюбленная в светском обществе поза производит неотразимое впечатление, особенно если ее сопровождать мелодическим посвистыванием.
Но вот что значит разница между городом и провинцией! Жалкие провинциалы будто и не видели этой обольстительной фигуры, занятые такими банальностями, как прощание с отъезжающими, воздушные поцелуи, помахивание носовыми платками и прочее тому подобное. А время для прощания наступило, так как одинокий джентльмен и мистер Гарленд уже сидели в карете, форейтор в седле, а Кит, тепло одетый и закутанный с головы до ног, — сзади, на запятках. Тут же стояли и миссис Гарленд, и мистер Авель, и мать Кита, а в отдалении и мать Барбары с вечно бодрствующим малышом на руках; и все они самозабвенно кивали, махали руками, кто кланялся, а кто приседал, и все кричали: «До свидания! До свидания!» Но вот карета скрылась за поворотом дороги, и мистер Чакстер остался у калитки один-одинешенек, весь под впечатлением того, что Кит, встав во весь рост на запятках, махал рукой Барбаре, а Барбара — на глазах у него, у него, у Чакстера, неотразимого Чакстера, на которого бросали благосклонные взгляды знатные леди, разъезжающие в воскресные дни по паркам в собственных экипажах, — махала рукой Киту.
Но не наше дело распространяться о том, как мистера Чакстера ошеломило вышеописанное зрелище, как он стоял, словно пригвожденный к месту, называя Кита королем всех жуликов и коноводом всех пройдох и мысленно возводя этот возмутительный факт к давней истории с шиллингом. Сейчас нам предстоят совсем другие задачи, ибо мы должны поспешить за быстро катящимися по дороге колесами и разделить с нашими друзьями их долгий и нелегкий путь.
День выдался холодный. Пронизывающий ветер дул с яростью, смахивая иней с изгородей и деревьев, закручивая его воронками, словно пыль, и припорашивая им дорогу. Но Киту все было нипочем. Свобода и свежесть чувствовались в этом вихре, — пусть завывает, пусть щиплет лицо — не страшно! Ветер подхватывал сухие ветки и увядшие листья, уносил их с собой в снежном облаке, и Киту казалось, будто все вокруг дышит одной мыслью с ним и торопится, торопится, так же как и он. Чем свирепее порывы ветра, тем лучше, — кажется, будто быстрее движешься вперед. А разве не приятно вступать с ними в нещадную борьбу и преодолевать их один за другим? Следить, как они заранее набираются силы и гнева и со свистом несутся мимо, нагибать голову им навстречу, а потом, оглянувшись назад, видеть, как высокие деревья склоняются перед ними, и прислушиваться к хриплым завываниям, постепенно замирающим вдали.
Дуло весь день без перерыва. Наступила ночь — ясная, звездная; однако ветер не стих, и мороз стал пробирать до костей. Минутами, к концу длинных перегонов, Кит был бы не прочь, чтобы немножко потеплело, но лишь только они останавливались менять лошадей и ему удавалось промяться как следует да еще побегать взад-вперед — ведь пока расплатишься со старым форейтором, пока поднимешь со сна нового, пока запрягут! — кровь так и закипала у него в жилах до самых кончиков пальцев, он говорил себе: «Нет! Будь теплее хоть на градус, наше путешествие потеряло бы половину своего очарования, своей прелести», — и одним прыжком вскочив на запятки, подхватывал веселую песенку колес, когда, оставив позади обывателей, мирно почивавших в теплых постелях, они снова выезжали на пустынную дорогу.
Между тем двое джентльменов, отнюдь не расположенных ко сну, коротали время в беседе. Так как оба они были взволнованы и терзались нетерпением, разговор у них, как и следовало ожидать, шел главным образом о цели этого путешествия, о том, что послужило к нему поводом, и о связанных с ним надеждах и страхах. Надежд на него возлагалось много, а страхов, может статься, совсем не было, если не считать той смутной тревоги, что всегда сопутствует внезапно вспыхнувшей надежде и затянувшемуся ожиданию.
В одну из пауз в их беседе, — дело было уже за полночь, — одинокий джентльмен, который становился все молчаливее и задумчивее, повернулся к своему спутнику и вдруг спросил: — Вы умеете слушать?
— Как и большинство людей, вероятно, — с улыбкой ответил мистер Гарленд. — Если заинтересуюсь — слушаю, а нет — так стараюсь выказать интерес. А что?
— Хочу немного помучить вас, — сказал его друг. — Поведаю вам одну историю, но не бойтесь, она не затянется.
Не дожидаясь ответа, он тронул старичка за рукав и начал следующее: — Жили-были два брата, нежно любившие друг друга. Между ними была большая разница в годах — лет двенадцать. Не знаю, право, но, мне кажется, это лишь укрепляло их взаимную привязанность. Однако, несмотря на разницу в годах, они скоро — слишком скоро — стали соперниками. Глубокое, сильное чувство зародилось в их сердцах: оба они полюбили одну девушку.
Младший — у него имелись основания тревожиться и быть настороже — первым понял это. Не стану вам рассказывать, какие муки, какие душевные страдания он перенес, как велика была его борьба с самим собой. Он с детства отличался болезненностью. Старший брат, полный сил и здоровья, проводил дни у постели больного, оставляя ради него любимые игры и забавы, всячески ухаживал за ним, рассказывал ему сказки и в конце концов добивался того, что бледное личико разгоралось непривычным румянцем. Летом он выносил его, беднягу, на зеленую лужайку, и тихий, задумчивый мальчуган любовался погожим днем, с грустью чувствуя, что природа только ему одному отказала в здоровье. Короче говоря, старший брат был нежной, преданной нянькой младшего. Но я не хочу затягивать свою повесть, ибо всего, что он делал для этого несчастного, слабенького существа и чем завоевал его любовь, — не перескажешь. И вот, когда настал час испытаний, память о прошлом не исчезла из сердца младшего брата. Господь наставил его: искупи жертвы, принятые в дни бездумного детства, собственной жертвой, принесенной в пору зрелости; никто так и не узнал от него правды. Он уступил счастье брату, а сам уехал из дому с одной мыслью — встретить смерть в чужих краях.
Старший брат женился на той девушке. Но она вскоре умерла, оставив ему младенца — дочь.
Если вам случалось когда-нибудь видеть фамильные портретные галереи, вы, вероятно, замечали, как одно и то же лицо — чаще всего самое тонкое, одна и та же фигурка — самая хрупкая — повторяются из поколения в поколение; как одна и та же прелестная девушка, не меняясь, не старея, возникает на многих портретах, словно это ангел хранитель рода — добрый ангел, который терпит с ним все превратности судьбы, искупает все его прегрешения.
Малютка дочь воплотила в себе покойную мать. Надо ли вам говорить, как прилепился к этой девочке — живому портрету умершей — тот, кто, добившись любви ее матери, вскоре понес такую тяжкую утрату. Она стала взрослой девушкой и отдала сердце человеку, неспособному оценить это сокровище. Любящий отец был готов на все, лишь бы не видеть ее страданий и тоски. Что ж! Может статься, человек этот не так уж плох, думал он. А если плох сейчас, такая жена исправит его, — разумеется, исправит! Он соединил их руки, и они стали супругами.
Сколько горя принес ей этот союз! Но ни холодное пренебрежение, ни напрасные попреки, ни бедность, в которую вверг ее муж, ни каждодневная борьба за существование, столь убогое и жалкое, что рассказывать о нем нет сил, не сломили ее, и, полная любви, она несла свое тяжкое бремя с тем мужеством, на какое способны лишь женщины. Деньги, вещи-все было прожито; старик, обобранный зятем до нитки, стал ежечасным свидетелем издевательств, которые приходилось терпеть дочери (так как они жили теперь под одной крышей), но она не оплакивала своей судьбы и если кого жалела, так только его — отца. До последней минуты исполненная терпения и любви, несчастная женщина умерла вдовой недели три спустя после смерти мужа, оставив старику двоих сирот: сына лет десяти — двенадцати и дочь — такую же беспомощную малютку, какой была она сама, и так же как две капли воды похожую на покойную мать.
Старший брат, дед этих сирот, был теперь совершенно разбитым человеком, согнувшимся не столько под бременем лет, сколько под тяжкой дланью горя. На те жалкие крохи, которые ему удалось сберечь, он открыл торговлю — сначала картинами, а потом антикварными вещами. У него еще с детских дет сердце лежало ко всяким древностям, и знания и вкус, приобретенные за долгие годы, помогали ему теперь кое-как сводить концы с концами.
Мальчик вырос весь в отца, и наклонностями и характером; девочка же была так похожа на мать, что, когда старик сажал ее на колени и заглядывал в эти ясные голубые глаза, ему казалось, будто он очнулся от гнетущего сна и будто его дочь снова стала ребенком. Беспутный юноша скоро презрел дедовский кров, подыскав себе более подходящее общество. Старик и девочка остались жить вдвоем.
И вот в эти-то дни, когда любовь к двум умершим, которые были милее и дороже всех его сердцу, перешла на маленькую внучку; когда в ее чертах стало все больше и больше появляться сходство с тем, другим лицом, слишком рано поблекшим от горя и страданий, свидетелем которых он был; когда он не мог отогнать от себя воспоминания о том, какие тяжкие муки выпали на долю его дочери; когда закосневший в пороках внук, подобно отцу, так опустошал сто кошелек, что иной раз им приходилось отказывать себе в самом необходимом, — вот в эти-то дни старика начали одолевать неотвязные мрачные мысли о нищете и лишениях. За себя он не боялся. Ему было страшно за ребенка. И этот страх, словно призрак, поселился у него в доме, не давая ему покоя ни днем, ни ночью.
Тем временем младший брат объехал немало чужих стран, но свой жизненный путь он совершал один. Дома, на родине, его добровольное изгнание истолковали превратно, и он (не без боли в сердце) терпел незаслуженные попреки и укоры за то, что стоило ему таких мук и так омрачило его жизнь. Помимо всего этого, братьям было трудно поддерживать связь между собой; она велась от случая к случаю, часто прерывалась, но тем не менее младший постепенно, из редких писем, узнал все, что вы сейчас услышали от меня.
И вот сны о счастливой поре юности — счастливой, несмотря на ранние заботы и горе, — стали все чаше навещать его, и каждую ночь он видел себя мальчиком, неразлучным со старшим братом. Наконец, не желая терять больше ни минуты, он привел в порядок свои дела, все распродал, выручил такие большие деньги, что их хватило бы им обоим, и с открытой душой, трепеща всем телом, едва дыша от обуревающих его чувств, подъехал однажды вечером к дому брата.
Рассказчик договорил последние слова срывающимся голосом и умолк.
— Остальное, — сказал мистер Гарленд, пожимая ему руку, — я знаю сам.
— Да, — согласился его друг, — о дальнейшем распространяться не стоит. Вы помните, чем кончились все мои поиски. Скольких трудов, скольких ухищрений стоило мне сначала дознаться, что их видели с двумя жалкими бродячими кукольниками, потом отыскать этих людей, а потом выяснить, где находятся наши странники, — и все было тщетно, мы опоздали! Боже, боже! Не дай же нам опоздать и на сей раз!
— Нет, нет! — воскликнул мистер Гарленд. — Уж теперь-то мы поспеем вовремя!
— Я так надеялся на это! — подхватил его спутник. — И не перестаю надеяться. Но на душе у меня тяжело, друг мой, и никакие надежды, никакие доводы рассудка не могут побороть печаль, сжимающую мне сердце.
— Что же тут удивительного! — сказал мистер Гарленд. — Виной этому ваша повесть, время и место, а пуще всего холодная, тоскливая ночь. Она на кого угодно нагоняет тоску. Прислушайтесь, как дико завывает ветер!
Глава LXX
Наступивший день застал их все еще в пути. Накануне им приходилось останавливаться на обед, на ужин и подолгу ждать свежих лошадей, особенно ночью. Лишних остановок старались не делать, но погода по-прежнему была суровая, к тому же дорога испортилась и большей частью шла в гору, — следовательно, до места своего назначения они могли добраться только к ночи.
Кит держался молодцом, хоть весь и закостенел от холода. Впрочем, до того ли ему было, чтобы думать о собственных неудобствах, когда он мысленно рисовал себе счастливое завершение этого путешествия, глядел по сторонам, давясь всему, что попадалось им навстречу, и старался любыми средствами разогнать кровь но жидам. И он и его спутники чувствовали, что нетерпение их возрастает с каждой минутой, по мере того как близится вечер. Но время тоже не стояло на месте: короткий зимний день быстро потух, наступили сумерки, а им оставалось проехать еще не одну милю.
К ночи ветер немного унялся; его отдаленные завывания стали тише и тоскливее, и он скользил, несмело играя сухим терновником, словно какой-то гигантский призрак, который, шелестя одеждами, крадучись, пробирается по слишком узкой для него дороге. Постепенно его порывы становились все слабее и слабее и, наконец, совсем стихли, и тогда повалил снег.
Густые хлопья, запорошив землю, прикрыли ее плотной белой пеленой, и все вокруг погрузилось в таинственное молчание. Колеса бесшумно катились по дороге, дробное, звонкое цоканье подков перешло в глухой, невнятный стук. Жизнь, которой было полно их быстрое движение вперед, постепенно замирала, и от того, что оставалось на ее месте, веяло смертью.
Заслоняясь ладонью от снега, слепившего ему глаза и замерзавшего на ресницах, Кит старался разглядеть мерцание огней вдали, говоривших о близости какого-нибудь города. И чего только не чудилось ему в эти минуты. Вот перед ним вставала высокая церковь со шпилем, а при ближайшем рассмотрении она оказывалась деревом, сараем или просто тенью, отброшенной на землю фонарями кареты. Вот, то далеко впереди, то чуть не сталкиваясь с ними на узкой дороге, возникали всадники, пешеходы, фургоны, — подъедешь ближе, и они тоже становятся тенями. Изгородь, какие-то развалины, совершенно явственный конек крыши, — но карета проносится мимо, и ничего этого нет. Разлившаяся вода, повороты, мосты преграждали им путь, а на самом деле на дороге было пусто, и с их приближением все эти миражи рассеивались.
Карета остановилась у одиноко стоявшей в поле почтовой станции; Кит еле слез с запяток — так у него закоченели ноги, и, назвав деревушку — конечную цель их путешествия, спросил, сколько еще до нее осталось. В этот час — поздний час для такого захолустья — все здесь уже спали, но чей-то голос ответил ему из верхнего окна: десять миль». Следующие десять минут тянулись словно час. Но, наконец, какой-то человек, зябко поеживаясь, вывел из конюшни лошадей, опять задержка — на этот раз не такая долгая, и они снова в пути.
Теперь карета свернула на проселок, и мили через три-четыре пугливые лошади поплелись шагом, так как глубокие колеи и рытвины, прикрытые снегом, были для них настоящими ловушками. Наши путники дошли к этому времени до такой степени волнения, что, не в силах терпеть медленную езду, вылезли из кареты и побрели следом за ней. Оставшиеся десять миль казались им нескончаемыми, каждый шаг давался с трудом, И когда они все трое подумали, что форейтор сбился с дороги, где-то совсем близко на колокольне пробило полночь, и карета остановилась. Казалось, она и так чуть-чуть ползла, но вот снег перестал поскрипывать под ее колесами, и воцарившаяся тишина ошеломила их, словно это безмолвие пришло на смену оглушительному шуму и грохоту.
— Приехали, — сказал форейтор, спрыгнув с седла, и постучал в дверь маленькой харчевни. — Эй, отзовись! Сейчас для них глухая ночь, спят как убитые!
Он стучал долго и громко, но так никого и не добудился. Харчевня стояла темная, притихшая. Они отошли немного назад и посмотрели на ее окна, которые черными заплатами выступали на заиндевевшем фасаде. Хоть бы в одном загорелся огонь! Ни признака жизни! Можно было подумать, что домишко этот нежилой иди что обитатели его умерли во сне.
Они переговаривались между собой почему-то шепотом, словно боясь опять разбудить печальное эхо, потревоженное их стуком.
— Пойдемте, — сказал младший брат, — пусть стучит, авось достучится. Я все равно не успокоюсь до тех пор, пока у меня не будет уверенности, что мы не опоздали.
Умоляю вас, пойдемте!
И они пошли, наказав форейтору устроить их на ночлег в харчевне, и тот снова принялся стучать. Кит шагал следом за ними с небольшим узелком в руках, который он повесил в карете в последнюю минуту перед отъездом. Это была коноплянка в той же самой клетке, в какой она оставила ее. Кит знал, что она будет рада увидеть свою любимицу.
Дорога постепенно спускалась под гору. И вскоре колокольня, на которой недавно били часы, и деревенские домишки, которые теснились вокруг нее, исчезли у них из виду. Стук в дверь, возобновившийся с новой силой, неприятно резнул им слух в глубокой тишине, и они подосадовали на форейтора и на себя за то, что велели ему стучать, не дожидаясь их возвращения.
Церковь, одетая в холодный белый саван, снова показалась за поворотом дороги, и через несколько минут они подошли к ней вплотную. Древняя церковь — древняя, седая даже среди белизны сугробов. Старинные солнечные часы на колокольне так занесло снегом, что о их существовании можно было только догадываться. Казалось, само время состарилось, одряхлело здесь и уже не в силах привести день на смену начальной ночи.
Невдалеке была калитка, ведущая на кладбище, от нее разбегалось несколько тропинок, — и, не зная, по какой пойти, они снова остановились.
А вот и деревенская улица, — если можно назвать улицей два ряда убогих домишек — и совсем древних и поновее, которые стояли и передом, и задом, и боком к дороге, и кое-где даже вылезали на нее какой-нибудь пристройкой или вывеской. В одном из окон мерцал слабый огонек, и Кит подбежал к этому дому, в надежде, что там ему удастся узнать, куда идти дальше.
Он подучил ответ на первый же свой окрик: у окна появился старик; кутая шею от холода, он спросил, кто его тревожит в такой неурочный час.
— Стужа-то какая! — ворчал он. — А тут человека будят среди ночи! И спрашивается — зачем? Не такое у меня ремесло. Уж если я кому понадобился, могут и подождать, особенно в зимнее время. Что вам нужно?
— Я не стал бы вас будить, если бы знал, что вы старик, да к тому же больной, — сказал Кит.
— Старик! — повторил брюзгливый голос. — А кто тебе сказал, что я старик? Я, может, не такой дряхлый, как ты думаешь, друг мой любезный! А что до болезней, так молодежи подчас хуже, чем мне, приходится. И это очень жаль — не то жаль, что я для своих лет такой сильный да крепкий, а что они очень уж нежные и хилые. Впрочем, прошу прощения за свои слова, — добавил старик. — Я поначалу погорячился, не разглядел, что ты нездешний. Плохо вижу в темноте, — но это не от старости, не от болезни, просто зрение плохое.
— Мне очень жаль, что я поднял вас с постели, — сказал Кит. — Но вот те двое джентльменов, которые стоят у калитки, тоже нездешние. Они приехали издалека и хотят повидать священника. Вы не знаете, как к нему пройти?
— Еще бы не знать! — дребезжащим голосом ответил старик. — Слава богу, будущей весной исполнится пятьдесят лет, как я здесь кладбищенским сторожем. Идите направо вон по той тропинке. Надо думать, вы не привезли дурных вестей нашему доброму священнику?
Кит наспех успокоил и поблагодарил старика и уже хотел отойти, как вдруг его внимание привлек детский голос. Взглянув вверх, он увидел в окне соседнего дома маленького мальчика. — Что это? — взволнованно крикнул малыш. — Неужели мои сны сбылись? Ответьте мне!
— Ах ты бедняжка! — сказал кладбищенский сторож, прежде чем Кит успел выговорить слово. — Ну что, дружок, что?
— Неужели мои сны сбылись? — повторил мальчик так горячо, что его нельзя было слушать без волнения. Нет, не верю, не верю! Не может этого быть!
— Я понимаю, о чем он, — сказал кладбищенский сторож. — Ложись спать, дружок.
— Этого не может быть! — с отчаянием воскликнул мальчик. — Ведь так не бывает! Но и этой ночью и прошлой все тот же сон. Только усну — и опять, опять!
— А ты не бойся, ложись, — ласково проговорил старик. — Перестанут тебя мучить двои сны.
— Нет, пусть снятся! Пусть! Я не боюсь… только мне так грустно, так грустно!
Старик сказал: «Да благословит тебя бог!», мальчик сквозь слезы пожелал ему спокойной ночи, и Кит снова остался один.
Он быстро зашагал к калитке, тронутый не столько словами мальчика, ибо их смысл был неведом ему, сколько его горячностью и волнением. Они вышли на тропинку, указанную сторожем, и вскоре остановились перед домом священника, а там, оглядевшись, увидели вдали среди развалин одинокий огонек.
Кит держался молодцом, хоть весь и закостенел от холода. Впрочем, до того ли ему было, чтобы думать о собственных неудобствах, когда он мысленно рисовал себе счастливое завершение этого путешествия, глядел по сторонам, давясь всему, что попадалось им навстречу, и старался любыми средствами разогнать кровь но жидам. И он и его спутники чувствовали, что нетерпение их возрастает с каждой минутой, по мере того как близится вечер. Но время тоже не стояло на месте: короткий зимний день быстро потух, наступили сумерки, а им оставалось проехать еще не одну милю.
К ночи ветер немного унялся; его отдаленные завывания стали тише и тоскливее, и он скользил, несмело играя сухим терновником, словно какой-то гигантский призрак, который, шелестя одеждами, крадучись, пробирается по слишком узкой для него дороге. Постепенно его порывы становились все слабее и слабее и, наконец, совсем стихли, и тогда повалил снег.
Густые хлопья, запорошив землю, прикрыли ее плотной белой пеленой, и все вокруг погрузилось в таинственное молчание. Колеса бесшумно катились по дороге, дробное, звонкое цоканье подков перешло в глухой, невнятный стук. Жизнь, которой было полно их быстрое движение вперед, постепенно замирала, и от того, что оставалось на ее месте, веяло смертью.
Заслоняясь ладонью от снега, слепившего ему глаза и замерзавшего на ресницах, Кит старался разглядеть мерцание огней вдали, говоривших о близости какого-нибудь города. И чего только не чудилось ему в эти минуты. Вот перед ним вставала высокая церковь со шпилем, а при ближайшем рассмотрении она оказывалась деревом, сараем или просто тенью, отброшенной на землю фонарями кареты. Вот, то далеко впереди, то чуть не сталкиваясь с ними на узкой дороге, возникали всадники, пешеходы, фургоны, — подъедешь ближе, и они тоже становятся тенями. Изгородь, какие-то развалины, совершенно явственный конек крыши, — но карета проносится мимо, и ничего этого нет. Разлившаяся вода, повороты, мосты преграждали им путь, а на самом деле на дороге было пусто, и с их приближением все эти миражи рассеивались.
Карета остановилась у одиноко стоявшей в поле почтовой станции; Кит еле слез с запяток — так у него закоченели ноги, и, назвав деревушку — конечную цель их путешествия, спросил, сколько еще до нее осталось. В этот час — поздний час для такого захолустья — все здесь уже спали, но чей-то голос ответил ему из верхнего окна: десять миль». Следующие десять минут тянулись словно час. Но, наконец, какой-то человек, зябко поеживаясь, вывел из конюшни лошадей, опять задержка — на этот раз не такая долгая, и они снова в пути.
Теперь карета свернула на проселок, и мили через три-четыре пугливые лошади поплелись шагом, так как глубокие колеи и рытвины, прикрытые снегом, были для них настоящими ловушками. Наши путники дошли к этому времени до такой степени волнения, что, не в силах терпеть медленную езду, вылезли из кареты и побрели следом за ней. Оставшиеся десять миль казались им нескончаемыми, каждый шаг давался с трудом, И когда они все трое подумали, что форейтор сбился с дороги, где-то совсем близко на колокольне пробило полночь, и карета остановилась. Казалось, она и так чуть-чуть ползла, но вот снег перестал поскрипывать под ее колесами, и воцарившаяся тишина ошеломила их, словно это безмолвие пришло на смену оглушительному шуму и грохоту.
— Приехали, — сказал форейтор, спрыгнув с седла, и постучал в дверь маленькой харчевни. — Эй, отзовись! Сейчас для них глухая ночь, спят как убитые!
Он стучал долго и громко, но так никого и не добудился. Харчевня стояла темная, притихшая. Они отошли немного назад и посмотрели на ее окна, которые черными заплатами выступали на заиндевевшем фасаде. Хоть бы в одном загорелся огонь! Ни признака жизни! Можно было подумать, что домишко этот нежилой иди что обитатели его умерли во сне.
Они переговаривались между собой почему-то шепотом, словно боясь опять разбудить печальное эхо, потревоженное их стуком.
— Пойдемте, — сказал младший брат, — пусть стучит, авось достучится. Я все равно не успокоюсь до тех пор, пока у меня не будет уверенности, что мы не опоздали.
Умоляю вас, пойдемте!
И они пошли, наказав форейтору устроить их на ночлег в харчевне, и тот снова принялся стучать. Кит шагал следом за ними с небольшим узелком в руках, который он повесил в карете в последнюю минуту перед отъездом. Это была коноплянка в той же самой клетке, в какой она оставила ее. Кит знал, что она будет рада увидеть свою любимицу.
Дорога постепенно спускалась под гору. И вскоре колокольня, на которой недавно били часы, и деревенские домишки, которые теснились вокруг нее, исчезли у них из виду. Стук в дверь, возобновившийся с новой силой, неприятно резнул им слух в глубокой тишине, и они подосадовали на форейтора и на себя за то, что велели ему стучать, не дожидаясь их возвращения.
Церковь, одетая в холодный белый саван, снова показалась за поворотом дороги, и через несколько минут они подошли к ней вплотную. Древняя церковь — древняя, седая даже среди белизны сугробов. Старинные солнечные часы на колокольне так занесло снегом, что о их существовании можно было только догадываться. Казалось, само время состарилось, одряхлело здесь и уже не в силах привести день на смену начальной ночи.
Невдалеке была калитка, ведущая на кладбище, от нее разбегалось несколько тропинок, — и, не зная, по какой пойти, они снова остановились.
А вот и деревенская улица, — если можно назвать улицей два ряда убогих домишек — и совсем древних и поновее, которые стояли и передом, и задом, и боком к дороге, и кое-где даже вылезали на нее какой-нибудь пристройкой или вывеской. В одном из окон мерцал слабый огонек, и Кит подбежал к этому дому, в надежде, что там ему удастся узнать, куда идти дальше.
Он подучил ответ на первый же свой окрик: у окна появился старик; кутая шею от холода, он спросил, кто его тревожит в такой неурочный час.
— Стужа-то какая! — ворчал он. — А тут человека будят среди ночи! И спрашивается — зачем? Не такое у меня ремесло. Уж если я кому понадобился, могут и подождать, особенно в зимнее время. Что вам нужно?
— Я не стал бы вас будить, если бы знал, что вы старик, да к тому же больной, — сказал Кит.
— Старик! — повторил брюзгливый голос. — А кто тебе сказал, что я старик? Я, может, не такой дряхлый, как ты думаешь, друг мой любезный! А что до болезней, так молодежи подчас хуже, чем мне, приходится. И это очень жаль — не то жаль, что я для своих лет такой сильный да крепкий, а что они очень уж нежные и хилые. Впрочем, прошу прощения за свои слова, — добавил старик. — Я поначалу погорячился, не разглядел, что ты нездешний. Плохо вижу в темноте, — но это не от старости, не от болезни, просто зрение плохое.
— Мне очень жаль, что я поднял вас с постели, — сказал Кит. — Но вот те двое джентльменов, которые стоят у калитки, тоже нездешние. Они приехали издалека и хотят повидать священника. Вы не знаете, как к нему пройти?
— Еще бы не знать! — дребезжащим голосом ответил старик. — Слава богу, будущей весной исполнится пятьдесят лет, как я здесь кладбищенским сторожем. Идите направо вон по той тропинке. Надо думать, вы не привезли дурных вестей нашему доброму священнику?
Кит наспех успокоил и поблагодарил старика и уже хотел отойти, как вдруг его внимание привлек детский голос. Взглянув вверх, он увидел в окне соседнего дома маленького мальчика. — Что это? — взволнованно крикнул малыш. — Неужели мои сны сбылись? Ответьте мне!
— Ах ты бедняжка! — сказал кладбищенский сторож, прежде чем Кит успел выговорить слово. — Ну что, дружок, что?
— Неужели мои сны сбылись? — повторил мальчик так горячо, что его нельзя было слушать без волнения. Нет, не верю, не верю! Не может этого быть!
— Я понимаю, о чем он, — сказал кладбищенский сторож. — Ложись спать, дружок.
— Этого не может быть! — с отчаянием воскликнул мальчик. — Ведь так не бывает! Но и этой ночью и прошлой все тот же сон. Только усну — и опять, опять!
— А ты не бойся, ложись, — ласково проговорил старик. — Перестанут тебя мучить двои сны.
— Нет, пусть снятся! Пусть! Я не боюсь… только мне так грустно, так грустно!
Старик сказал: «Да благословит тебя бог!», мальчик сквозь слезы пожелал ему спокойной ночи, и Кит снова остался один.
Он быстро зашагал к калитке, тронутый не столько словами мальчика, ибо их смысл был неведом ему, сколько его горячностью и волнением. Они вышли на тропинку, указанную сторожем, и вскоре остановились перед домом священника, а там, оглядевшись, увидели вдали среди развалин одинокий огонек.