Как, олдермен! Ни слова о том, чтобы упразднить? Вспомни, праведный судия, как ты гордился и хвастал своей высокой нравственностью. Ну же, олдермен! Уравновесь чашки весов. Брось-ка на эту, пустую, меня, да голод, да какую-нибудь бедную женщину, у которой нужда и лишения иссушили жизненные соки, сделали ее глухой к слезам ее отпрысков, хотя они-то имели право на ее участие, право, дарованное святой матерью Евой. Взвесь то и другое, ты, Даниил *, когда придет твой час предстать перед Страшным судом! Взвесь то и другое на глазах у тысяч страдальцев, для которых ты разыгрываешь свой жестокий фарс, и не думай, будто их так легко обмануть. А что, если у тебя самого помрачится разум - долго ли? - и ты перережешь себе горло в назидание своим сытым собратьям (если есть у тебя собратья), чтобы они поосторожнее читали мораль удрученным и отчаявшимся. Что тогда?
   Слова эти возникли в сердце у Тоби, точно произнесенные не его, а чьим-то чужим голосом. Олдермен Кьют заверил мистера Фиша, что поможет ему сообщить о печальном происшествии сэру Джозефу, когда кончится праздник. На прощанье, в сокрушении душевном стиснув руку мистера Фиша, он еще раз сказал: "Такой почтенный человек!" И добавил, что ему (даже ему!) непонятно, как допускаются на земле подобные несчастья.
   - Впору предположить, хоть это, конечно, и не так, - сказал олдермен Кьют, - что временами в природе совершаются какие-то страшные сдвиги, влияющие на всю систему общественного устройства. Братья Дидлс!
   Игра в кегли прошла с огромным успехом. Сэр Джозеф сбивал кегли весьма искусно; его наследник тоже бросил шар, с более близкого расстояния; и все признали, что раз уж баронет и сын баронета играют в кегли, значит дела в стране поправляются, и притом очень быстро.
   В надлежащее время был подан обед. Трухти, сам не pная зачем, тоже направился в залу, - его повлекло туда нечто, бывшее сильнее собственной его воли. Зала представляла собой прелестную картину; дамы были одна другой красивее; все гости - довольны, веселы и благодушны. Когда же в дальнем конце залы отворились двери и в них хлынули жители деревни в своих крестьянских костюмах, зрелище стало совершенно уже восхитительным. Но Тоби ни на что не смотрел, а только продолжал шептать: "Где Ричард? Он бы должен помочь ей, утешить ее! Я не вижу Ричарда!"
   Уже было предложено несколько тостов; уж выпили за здоровье леди Баули; уже сэр Джозеф Баули поблагодарил гостей и произнес свою великолепную речь, в которой привел разнообразные доказательства тому, что он прирожденный Друг и Отец и прочее; и сам предложил тост: за своих Друзей и Детей и за благородство труда, - как вдруг внимание Тоби привлекло легкое замешательство в конце залы. После недолгой суеты, шума и пререканий какой-то человек протиснулся сквозь толпу и выступил вперед.
   Не Ричард. Нет. Но и об этом человеке Тоби много раз думал, пытался его разыскать. При менее ярком свете Тоби, возможно, не сообразил бы, кто этот изможденный мужчина, такой старый, седой, ссутулившийся; но сейчас, когда десятки ламп озаряли его большую шишковатую голову, он тотчас признал Уилла Ферна.
   - Что такое! - вскричал сэр Джозеф, вставая с места. - Кто впустил сюда этого человека? Это преступник, только что из тюрьмы! Мистер Фиш, будьте так добры, займитесь...
   - Одну минуту! - сказал Уилл Ферн. - Одну минуту! Миледи, нынче день рожденья - ваш и нового года. Разрешите мне сказать слово.
   Она вступилась за него. Сэр Джозеф с присушим ему достоинством снова опустился на стул.
   Гость-оборванец - одежда на нем была вся в лохмотьях - оглядел собравшихся и смиренно им поклонился.
   - Добрые господа! - сказал он. - Вы пили за здоровье рабочего человека. Посмотрите на меня!
   - Прямехонько из тюрьмы, - сказал мистер Фиш.
   - Прямехонько из тюрьмы, - подтвердил Ферн. - И не в первый раз, не во второй, не в третий, даже не в четвертый.
   Тут мистер Файлер брюзгливо заметил, что четыре раза это уже выше среднего и как, мол, не стыдно.
   - Добрые господа! - повторил Уилл Ферн. - Посмотрите на меня! Вы видите, на что я стал похож - хуже некуда, мне теперь ни повредить больше нельзя, ни помочь; то время, когда ваши милостивые слова и благодеяния могли принести пользу мне, - он ударил себя в грудь и тряхнул головой, - то время ушло, развеялось, как запах прошлогоднего клевера. Я хочу замолвить слово за них, - он указал на работников, столпившихся в углу залы, - сейчас вы тут все в сборе, так выслушайте раз в жизни настоящую правду.
   - Здесь не найдется никого, - сказал хозяин дома, - кто уполномочил бы этого человека говорить от его имени.
   - Очень может быть, сэр Джозеф. Я тоже так думаю. Но это не значит, что в моих словах нет правды. Может, как раз это-то их и подтверждает. Добрые господа, я прожил в этих местах много лет. Вон от той канавы виден мой домишко. Сколько раз нарядные леди срисовывали его в свои альбомы. Говорят, на картинках он получается очень красиво; но на картинках нет погоды, вот и выходит, что куда лучше его срисовывать, чем в нем жить. Ну ладно, я в нем жил. Как трудно и тяжко мне там жилось, про это я не стану рассказывать. Можете убедиться сами, в любой день, когда угодно.
   Он говорил так же, как в тот вечер, когда Тоби встретил его на улице. Голос его стал более глухим и хриплым и временами дрожал; но ни разу он не поднялся до страстного крика, а звучал сурово и обыденно, под стать тем обыденным фактам, которые он излагал.
   - Вырасти в таком доме порядочным, мало-мальски порядочным человеком труднее, чем вы думаете, добрые господа. Что я вырос человеком, а не зверем, - и то хорошо; это, как-никак, похвала мне... такому, каким я был. А какой я стал - такого меня и хвалить не за что, и сделать для меня уже ничего нельзя. Кончено.
   - Я рад, что этот человек пришел сюда, - заметил сэр Джозеф, обводя своих гостей безмятежным взглядом. - Не прерывайте его. Видимо, такова воля всевышнего. Перед нами пример, живой пример. Я надеюсь, я верю и жду, что мои друзья усмотрят в нем назидание.
   - Я выжил, - вновь заговорил Ферн после минутного молчания. - Как - и сам не знаю, и никто не знает; но до того мне было трудно, что я не мог делать вид, будто я всем доволен, или прикидываться не тем, что я есть. Ну, а вы, джентльмены, что заседаете в судах, когда вы видите, что у человека на лице написано недовольство, вы говорите друг другу: "Это подозрительный субъект. Этот Уилл Ферн мне что-то не нравится. Надо за ним последить!" Удивляться тут нечему, джентльмены, я просто говорю, что это так; и уж с этого часа все, что Уилл Ферн делает и чего не делает, - все оборачивается против него.
   Олдермен Кьют засунул большие пальцы в карманы жилета и, откинувшись на стуле, с улыбкой подмигнул ближайшему канделябру, словно говоря: "Ну конечно! Я же вам говорил. Старая песня. Все это нам давно знакомо - и мне и человеческой природе".
   - А теперь, джентльмены, - сказал Уилл Ферн, протянув к ним руки, и бледное лицо его на мгновение залилось краской, - вспомните ваши законы, ведь они как нарочно придуманы для того, чтобы травить нас и расставлять нам ловушки, когда мы дойдем до такого положения. Я пробую перебраться в другое место. И оказываюсь бродягой. В тюрьму его! Я возвращаюсь сюда. Иду в ваш лес за орехами и ломаю несколько веток - с кем не случается! В тюрьму его! Один из ваших сторожей видит меня среди бела дня с ружьем, около моего же огорода. В тюрьму его! Вышел из тюрьмы и, само собой, обругал этого сторожа как следует. В тюрьму его! Я срезал палку. В тюрьму его! Подобрал и съел гнилое яблоко или репу. В тюрьму его! Обратно идти двадцать миль; по дороге попросил милостыню. В тюрьму его! А потом уж где бы я ни был, что бы ни делал, непременно попадаюсь на глаза то констеблю, то сторожу, то еще кому-нибудь. В тюрьму его, он бродяга, сколько раз сидел за решеткой, у него и дома-то нет, кроме тюрьмы.
   Олдермен глубокомысленно кивнул, как бы говоря: "Что ж, дом самый подходящий!"
   - Ради кого я это говорю, неужели ради себя? - воскликнул Ферн. - Кто вернет мне мою свободу, мое доброе имя, невинность моей племянницы! Тут бессильны все лорды и леди, сколько их ни есть в Англии. Но прошу вас, добрые господа, когда имеете дело с другими, подобными мне, начинайте не с конца, а с начала. Дайте, прошу вас, сносные дома тем, кто еще лежит в колыбели; дайте сносную пищу тем, кто трудится в поте лица; дайте более человечные законы, чтобы не губить нас за первую же провинность, и не гоните нас за каждый пустяк в тюрьму, в тюрьму, в тюрьму! Тогда мы будем с благодарностью принимать всякое снисхождение, какое вы пожелаете оказать рабочему человеку, - ведь сердце у него незлое, терпеливое и отзывчивое. Но сперва вы должны спасти в нем живую душу. Ибо сейчас - пусть это пропащий, как я, или один из тех, что здесь собрались, - все равно, душой он не с вами. Верните себе его душу, господа, верните! Не дожидайтесь того дня, когда даже в библии его помутившемуся разуму почудится не то, что было в ней раньше, и знакомые слова предстанут его глазам такими, как они представали иногда моим глазам... в тюрьме: "Куда ты пойдешь, туда я не пойду; где ты будешь жить, там я не буду жить; народ твой - не мой народ, и твой бог - не мой бог!" *
   Внезапно в зале началось какое-то волнение и суета. Тоби подумал было, что это гости повскакали со своих мест, чтобы выгнать Ферна. Но в следующую минуту и зала и гости исчезли, и перед ним снова сидела его дочь, склонившись над работой. Только теперь каморка ее была другая, совсем уже нищенская; и Лилиен рядом с ней не было.
   Пяльцы, за которыми Лилиен когда-то работала, были убраны на полку и прикрыты. Стул, на котором она сидела, - повернут к стене. В этих мелочах и в осунувшемся от горя лице Мэг была целая повесть. Каждый прочел бы се с первого взгляда!
   Мэг прилежно трудилась, пока не стемнело, а когда перестала различать нити, зажгла грошовую свечу и опять принялась за работу. Старый ее отец, невидимый, все стоял возле нее, смотрел на нее, любил ее - так любил! - и ласковым голосом говорил ей что-то про прежние дни и про колокола. Хотя он и знал - бедный Трухти! - что она его не слышит.
   Уже совсем поздно вечером в дверь постучали. Мэг отворила. На пороге стоял мужчина. Угрюмый, пьяный, неопрятный, истасканный, со свалявшимися волосами и нестриженой бородой; но по каким-то признакам еще можно было угадать, что в молодости он был ладный и красивый.
   Он стоял, ожидая разрешения войти, а она, отступив на шаг от двери, смотрела на него молча и печально. Желание Тоби исполнилось: он увидел Ричарда.
   - Можно к тебе, Маргарет?
   - Да. Войди. Войди!
   Хорошо, что Тоби знал его раньше, чем он заговорил; не то, услышав этот грубый, сиплый голос, он бы ни за что не поверил, что перед ним Ричард.
   В комнате было только два стула. Мэг уступила ему свой, а сама, отойдя немного в сторону, стояла и ждала, что он скажет. Но он сидел, тупо уставясь в пол, с застывшей, бессмысленной улыбкой. Он являл собой картину такого глубокого падения, такой предельной безнадежности, такого жалкого позора, что она закрыла лицо руками и отвернулась, чтобы скрыть свою боль.
   Очнувшись от шороха ее платья или другого какого-то звука, он поднял голову и заговорил, словно только сейчас переступил порог.
   - Все за работой, Маргарет? Поздно ты кончаешь.
   - Как всегда.
   - А начинаешь рано?
   - Начинаю рано.
   - Вот и она так говорит. Говорит, что ты никогда не уставала; или не признавалась, что устала. Это когда вы жили вместе. Даже если падала в обморок от усталости и голода. Но это я тебе уже рассказывал в прошлый раз.
   - Да, - отвечала она. - А я просила тебя больше ничего мне не рассказывать; и ты мне поклялся, Ричард, что не будешь.
   - Поклялся, - повторил он с пьяным смехом, глядя на нее пустыми глазами. - Поклялся. Вот-вот. Поклялся! - Потом, точно снова очнувшись, сказал с неожиданной горячностью: - А как же мне быть, Маргарет? Как же мне быть? Она опять ко мне приходила!
   - Опять! - воскликнула Мэг, всплеснув руками. - Значит, она так часто обо мне вспоминает! Опять приходила?
   - Сколько раз, Маргарет, она не дает мне покою. Нагоняет меня на улице и сует мне в руку. Когда я работаю (ха-ха, это не часто бывает), она подходит ко мне тихонько по золе и шепчет мне в ухо: "Ричард, не оглядывайся. Ради всего святого, передай ей это". Приносит мне на квартиру, посылает в письмах; иногда стукнет в окно и положит на подоконник. Что я могу поделать? Вот, гляди!
   Он протянул ей маленький кошелек и подкинул его на ладони, так что в нем забренчали монеты.
   - Спрячь его, - сказала Мэг, - спрячь! Когда она опять придет, скажи ей, что я люблю ее всем сердцем. Что я каждый вечер молюсь за нее. Что, когда сижу одна за работой, все время о ней думаю. Что она со мной, днем и ночью. Что, если бы мне завтра умирать, я помнила бы о ней до последнего вздоха. Но что на деньги эти я и смотреть не хочу.
   Он медленно убрал руку и, сжав деньги в кулаке, произнес не то задумчиво, не то сонно:
   - Я ей так и сказал. Яснее ясного. Я после того раз десять относил ей этот подарок. Но когда она пришла и стала прямо передо мной, что мне было делать?
   - Так ты ее видел! - вскричала Мэг. - Ты ее видел? Лилиен, золотая моя девочка! Лилиен!
   - Я ее видел, - сказал он, не в ответ ей, но словно все так же медленно думая вслух. - Стоит передо мной и вся дрожит. "Как она выглядит, Ричард? Похудела? А меня вспоминает? Мое всегдашнее место у стола - что там теперь? А пяльцы, в которых она учила меня вышивать, она их сожгла, Ричард?" Так и говорила. Я сам слышал.
   Сдерживая рыдания, с мокрым от слез лицом, Мэг склонилась над ним, чтобы не упустить ни слова.
   А он, уронив руки на колени и весь подавшись вперед, точно с трудом разбирая стершуюся надпись на полу, продолжал говорить:
   - "Ричард, я пала очень низко, и ты поймешь, каково мне было получить обратно эти деньги, раз я теперь решилась сама принести их тебе. Но ты любил ее когда-то, еще на моей памяти. Люди вас разлучили; страх, ревность, сомнения, самолюбие сделали свое дело: ты отдалился от нее. Но ты ее любил, еще на моей памяти". Да, наверно любил, - сказал он вдруг, сам себя прерывая: - Наверно любил. Но не в этом суть. "Ричард, если ты ее любил, если помнишь то, что прошло и не вернется, сходи к ней еще раз. В последний раз. Расскажи ей, как я тебя упрашивала. Расскажи, как я положила тебе руку на плечо - на это плечо она могла бы сама склоняться, - и как смиренно я с тобой разговаривала. Расскажи ей, как ты поглядел мне в лицо и увидел, что красота, которой она когда-то любовалась, исчезла без следа, что она бы расплакалась, увидев, какая я стала худая и бледная. Расскажи ей все, и тогда она не откажется их взять, не будет так жестока!"
   Он посидел еще немного, задумчиво повторяя последние слова, потом опять очнулся и встал.
   - Не возьмешь, Маргарет?
   Она только качала головой и без слов молила его уйти.
   - Покойной ночи, Маргарет.
   - Покойной ночи.
   Он оглянулся на нее, пораженный ее горем, а может и жалостью к нему, дрожавшей в ее голосе. То было быстрое, живое движение, мгновенная вспышка прежнего огня. В следующую минуту он ушел, И навряд ли эта вспышка помогла ему яснее увидеть, до какого бесчестия он докатился.
   Как бы ни печалилась Мэг, какую бы ни терпела муку, душевную или телесную, а работать все равно было нужно. Она взялась за иглу. Наступила полночь, она все работала.
   Ночь была холодная, огонь в очаге чуть тлел, и она встала, чтобы подбросить немножко угля. Тут прозвонили колокола - половина первого; а когда они смолкли, кто-то тихо постучал в дверь. И только она подумала, кто бы это мог быть в такое неурочное время, как дверь отворилась.
   О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О красота и молодость, благословенные и все вокруг себя благословляющие, вы, через кого совершается воля всеблагого творца вашего, смотрите!
   Мэг увидела входящую; вскрикнула; назвала ее по имени: "Лилиен!"
   Мгновение - и та упала перед ней на колени, ухватилась за ее платье.
   - Встань, родная, встань! Лилиен, дорогая моя!
   - Нет, нет, Мэг, поздно! Только так, рядом с тобой, касаться тебя, чувствовать на лице твое дыхание!
   - Малютка Лилиен! Дитя моего сердца - родная мать не могла бы любить сильнее, - дай мне обнять тебя!
   - Нет, Мэг, поздно! Когда я впервые тебя увидела, ты стояла передо мной на коленях. Дай мне умереть на коленях перед тобой. Не поднимай меня!
   - Ты возвратилась. Сокровище мое! Мы будем вместе, будем вместе жить, работать, надеяться, вместе умрем!
   - Поцелуй меня, Мэг, обними меня, прижми к груди; посмотри на меня, как бывало. Но не поднимай меня. Дай наглядеться на тебя напоследок вот так, на коленях!
   О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О красота и молодость, вы, через кого совершается воля всеблагого творца вашего, смотрите!
   - Прости меня, Мэг! Дорогая моя! Прости! Я знаю, вижу, что ты простила, но ты скажи это, Мэг!
   И она сказала это, касаясь губами щеки Лилиен, обвив руками ту, чье сердце - теперь она это знала - вот-вот перестанет биться.
   - Храни тебя спаситель, родная. Поцелуй меня еще раз! Он позволил ей сидеть у его ног и отирать их волосами головы своей *. Ах, Мэг, какое милосердие!
   Едва она умерла, как возле старого Тоби опять возник призрак маленькой девочки, невинной и радостной, и, легко до него дотронувшись, поманил его за собой.
   ЧЕТВЕРТАЯ ЧЕТВЕРТЬ
   Снова забрезжили в памяти грозные фигуры - духи колоколов; донесся до слуха слабый колокольный звон; закружился в глазах и в мозгу рой эльфов, и множился, множился, пока самое воспоминание о нем не затерялось в его несметности; снова мелькнула мысль, неведомо кем внушенная, что прошло еще сколько-то лет, и теперь Тоби, стоя рядом с призраком девочки, видел перед собой простых смертных.
   Смертные были упитанные, румяные, довольные. Их было всего двое, но раскраснелись они за десятерых. Они сидели у весело пылающего огня, по обе стороны низкого столика; и аромат горячего чая и пышек, - если только он не застаивался здесь дольше, чем во всякой другой комнате, - свидетельствовал о том, что столиком этим совсем недавно пользовались. Но поскольку посуда была вымыта и расставлена по местам в буфете, а длинная вилка для поджаривания хлеба висела в отведенном ей уголке, растопырив свои четыре пальца и словно требуя, чтобы с нес сняли мерку для перчатки, - видимых следов только что закончившейся трапезы не осталось, если не считать довольного мурлыканья разомлевшей, умывающейся лапкой кошки да ублаготворенных, чтобы не сказать лоснящихся физиономий ее хозяев.
   Эти двое (явно супружеская пара) уютно расположились у огня так, чтобы ни ему, ни ей не было обидно, и глядя на искры, падающие в решетку, то задремывали, то снова просыпались, когда горячая головешка покрупнее со стуком скатывалась вниз, словно увлекая за собой остальные.
   Впрочем, огню не грозила опасность потухнуть: он поблескивал не только в комнатке, и на стеклах двери, и на занавеске, до половины скрывавшей их, но и в лавочке за этой дверью. А лавочка была битком набита товаром обжора, а не лавочка, с пастью жадной и вместительной, что у акулы. Сыр, масло, дрова, мыло, соленья, спички, сало, пиво, волчки, сласти, бумажные змеи, конопляное семя, ветчина, веники, плиты для очага, соль, уксус, вакса, копченые селедки, бумага и перья, шпиг, грибной соус, шнурки для корсетов, хлеб, воланы, яйца и грифели - все годилось в пищу этой прожорливой лавчонке и все она заглатывала без разбора. Сколько еще было в ней всякого другого добра - сказать невозможно; но с потолка, подобно гроздьям диковинных фруктов, свисали мотки бечевки, связки лука, пачки свечей, сита и щетки; а жестяные ящички, издававшие разнообразные приятные запахи, подтверждали слова вывески над входной дверью, оповещавшей публику, что владелец этой лавочки имеет разрешение на торговлю чаем, кофе, перцем и табаком, как курительным так и нюхательным.
   Бросив взгляд на те из перечисленных выше предметов, которые были видны при ярком пламени очага и не столь веселом свете двух закопченных ламп, тускло горевших в самой лавке, словно задыхаясь от ее изобилия; а затем взглянув на одно из лиц, обращенных к огню, Трухти тотчас узнал в раздобревшей пожилой особе миссис Чикенстокер: она всегда была склонна к полноте, даже в те дни, когда он знавал ее лично и за ним числился в ее лавке небольшой должок.
   Второе лицо далось ему труднее. Тяжелый подбородок с такими глубокими складками, что в них можно засунуть целый палец; удивленные глаза, точно пытающиеся убедить сами себя, что нельзя же так беспардонно заплывать жиром; нос, подверженный малоприятному расстройству, в просторечии именуемом сопеньем; короткая, толстая шея; грудь, вздымаемая одышкой, и другие подобные прелести хоть и были рассчитаны на то, чтобы запечатлеться в памяти, но сначала не вызвали у Трухти воспоминания ни о ком из его прежних знакомых. А между тем ему помнилось, что где-то он их уже видел. В конце концов в компаньоне миссис Чикенстокер по торговой линии, а также по кривой и капризной линии жизни, Tpyхти узнал бывшего швейцара сэра Джозефа Баули, который много лет назад прочно связался в его сознании с миссис Чикенстокер, ибо именно он, сей апоплексический младенец, впустил его в богатый особняк, где он покаялся в своих обязательствах перед этой леди и тем навлек па свою горемычную голову столь тяжкий укор.
   После тех перемен, на какие насмотрелся Тоби, эта перемена не особенно его поразила; но сила ассоциации порою бывает очень велика, и он невольно заглянул в лавку, на косяк двери, где когда-то записывали мелом долги покупателей. Своей фамилии он не увидел. Те фамилии, что значились там, были ему незнакомы, да и число их заметно сократилось против прежнего, из чего он заключил, что бывший швейцар предпочитает торговать за наличные и, войдя в дело, подтянул поводья чикенстокеровским неплательщикам.
   Так грустно было Тоби, так он горевал о загубленной молодости своей несчастной дочери, что и тут не на шутку опечалился - даже в списке должников миссис Чикенстокер ему не нашлось места!
   - Какая на дворе погода, Энн? - спросил бывший швейцар сэра Джозефа Баули и, протянув ноги к огню, потер их, насколько позволяли его короткие руки, словно говоря: "Если плохая - хорошо, что я дома, если хорошая - все равно никуда не пойду".
   - Ветер и слякоть, - отвечала жена. - Того и гляди снег пойдет. Темно. И холодно очень.
   - Вот и правильно, что мы поели пышек, - сказал бывший швейцар тоном человека, успокоившего свою совесть. - Вечер нынче как раз подходящий для пышек. А также для сладких лепешек. И для сдобных булочек.
   Бывший швейцар назвал эти лакомства одно за другим, словно не спеша подсчитывая свои добрые дела. Затем он опять потер толстые свои ноги и, согнув их в коленях, чтобы подставить огню еще не поджарившиеся места, рассмеялся как от щекотки.
   - Вы сегодня веселы, дорогой Тагби, - заметила супруга.
   Фирма именовалась "Тагби, бывш. Чикенстокер".
   - Нет, - сказал Тагби. - Нет. Разве что чуточку навеселе. Очень уж кстати пришлись пышки.
   Тут он поперхнулся смехом, да так, что весь почернел, а чтобы изменить свою окраску, стал выделывать ногами в воздухе замысловатые фигуры, причем жирные эти ноги согласились вести себя сколько-нибудь прилично лишь после того, как миссис Тагби изо всей мочи постукала его по спине и встряхнула, точно большущую бутыль.
   - О господи, спаси и помилуй! - в испуге восклицала миссис Тагби. - Что же это делается с человеком!
   Мистер Тагби вытер слезы и слабым голосом повторил, что он чуточку навеселе.
   - Ну и довольно, богом вас прошу, - сказала миссис Тагби. - Я просто умру со страху, если вы будете так лягаться и биться.
   Мистер Тагби пообещал, что больше не будет; но вся его жизнь была сплошною битвой, в которой он, если судить по усиливающейся с годами одышке и густеющей багровости лица, терпел поражение за поражением.
   - Так вы говорите, моя дорогая, что на дворе ветер и слякоть, вот-вот пойдет снег, темно и очень холодно? - сказал мистер Тагби, глядя в огонь и возвращаясь к первопричине своей веселости.
   - Погода хуже некуда, - подтвердила его жена, качая головой.
   - Да, да, - проговорил мистер Тагби. - Годы в этом смысле все равно что люди. Одни умирают легко, другие трудно. Нынешнему году осталось совсем мало жизни, вот он за нее и борется. Что ж, молодец! Это мне по нраву. Дорогая моя, покупатель!
   Миссис Тагби, услышав, как стукнула дверь, и сама уже встала с места.
   - Ну, что угодно? - спросила она, выходя в лавку. - Ох, прошу прощенья, сэр, никак не ожидала, что это вы.
   Джентльмен в черном, к которому она обратилась с этим извинением, кивнул в ответ, засучил рукава, небрежно сдвинул шляпу набекрень и уселся верхом на бочку с пивом, сунув руки в карманы.
   - Там у вас наверху дело плохо, - сказал джентльмен. - Он не выживет.
   - Неужто чердак? - вскричал Тагби, выходя в лавку и вступая в беседу.
   - Чердак, мистер Тагби, - сказал джентльмен, - быстро катится вниз и скоро окажется ниже подвала.
   Поглядывая то па мужа, то на жену, он согнутыми пальцами постучал по бочке, чтобы выяснить, сколько в ней пива, после чего стал выстукивать на пустой ее части какой-то мотивчик.
   - Чердак, мистер Тагби, - сказал джентльмен, снова обращаясь к онемевшему от неожиданности Тагби, - скоро отправится на тот свет.
   - В таком случае, - сказал Тагби жене, - надо отправить его отсюда, пока он еще туда не отправился.
   - Трогать его с места нельзя, - сказал джентльмен, покачивая головой. Я по крайней мере не могу взять на себя такую ответственность. Лучше оставьте его в покое. Он долго не протянет.
   - Только из-за этого, - сказал Тагби и так ударил кулаком по чашке весов, что она грохнула о прилавок, - только из-за этого у нас с ней и бывали нелады, и вот, извольте видеть, что получилось! Все-таки он умирает здесь. Умирает под этой крышей. Умирает в нашем доме!