Таких номеров в программе было несколько, и даже, может быть, на два, на три больше, чем нужно, - хотя, как сказала миссис Тоджерс, всегда лучше ошибиться в эту сторону. Но даже и тут, в такую торжественную минуту, когда волнующие звуки должны были проникнуть, так сказать, в самую сокровенную глубину его существа, - если у него вообще имелась эта глубина, - Джинкинс не оставлял в покое младшего из джентльменов. Перед началом второго номера он попросил его довольно громко, да еще в порядке личного одолжения, - нет, вы заметьте, каков злодей! - не играть. Да, он так и выразился: не играть. Дыхание младшего из джентльменов было слышно даже сквозь замочную скважину. Он и не играл. Разве флейта могла дать выход страстям, бушевавшим в его груди? Тут и тромбон был бы слишком нежен.
   Концерт близился к концу. Уже приступали к самому интересному номеру. Джентльмен литературной складки написал кантату на отъезд молодых девиц, приспособив ее к старому мотиву. Пели все, кроме младшего из джентльменов, который, по вышеуказанным причинам, хранил гробовое молчание. Кантата (носившая классический характер) обращалась к оракулу Аполлону и вопрошала, что станет с коммерческим пансионом М. Тоджерс, когда Сострадание и Милосердие его покинут? По обычаю, весьма распространенному среди оракулов, начиная с древнейших времен и до наших дней, оракул воздержался от сколько-нибудь вразумительного ответа. Не получив разъяснений по этому вопросу, кантата бросала его на полпути и переходила к дальнейшему, доказывая, что обе мисс Пексниф состоят в близком родстве с гимном "Правь, Британия" * и что если б Англия не была островом, то обеих мисс Пексниф не было бы на свете. Затем кантата принимала мореходный характер и заканчивалась так:
   Плыви, о Пексниф, дай Зевес
   Тебе погоды ясной!
   Ты архитектор, и артист,
   И человек прекрасный!
   Предоставив воображению дам дорисовывать картину отплытия, джентльмены неспешным шагом проследовали на покой, чтобы музыка эффектно замирала в отдалении; и когда ее звуки мало-помалу утихли, пансион М. Тоджерс погрузился к сон.
   Мистер Бейли приберег свое вокальное подношение до утра; просунув голову в дверь как раз в ту минуту, когда девицы стояли на коленях перед чемоданами и укладывались, он изобразил завывания щенка в ту трудную минуту жизни, когда, по представлению людей, наделенных живой фантазией, это животное, желая облегчить душу, требует пера и чернил.
   - Ну, барышни, - сказал этот юноша, - так, значит, вы уезжаете? Не везет же нам.
   - Да, Бейли, мы уезжаем, - ответила Мерри.
   - И неужели так-таки никому не оставите по локону своих волос? спросил Бейли. - Они ведь у вас настоящие?
   Девицы засмеялись и ответили, что, разумеется, настоящие.
   - Ах, разумеется, вот оно как? - сказал Бейли. - Что я вам скажу! У нее-то ведь фальшивые. Сам видел, висели вот на этом гвоздике у окна. А один раз я подкрался к ней сзади, когда обедали, и дернул, а она даже и не почувствовала. Вот что, барышни, я тоже тут не останусь. Только и знает, что ругается; мне это надоело, хватит с меня.
   Мисс Мерри осведомилась, какие у него планы на будущее, и мистер Бейли сообщил, что думает поступить или в лакеи, или в армию.
   - В армию! - воскликнули девицы со смехом.
   - Ну да, - отвечал Бейли, - что ж тут такого? В Тауэре сколько угодно барабанщиков. Я с ними знаком. Скажете, родина ими не дорожит? Как бы не так!
   - Тебя застрелят, вот увидишь, - сказала мисс Мерри.
   - Ну, и что же из этого? - воскликнул Бейли. - Зато я буду герой, верно, барышни? Уж лучше пусть убьют из пушки, чем скалкой, а она всегда чем-нибудь таким швыряется, если джентльмены много едят. Ну и что ж, сказал Бейли, - вспоминая перенесенные обиды, - что ж, если они истребляют провизию. Я, что ли, виноват?
   - Никто этого не говорит, конечно, - сказала Мерси.
   - Не говорят? - возразил Бейли. - Нет. Да. Ах! Ох! Может, никто и не говорит, да зато некоторые думают. Каждый раз, как провизия вздорожает, я это на своей шее чувствую. Не желаю, чтоб меня колотили до полусмерти из-за того, что на рынке все дорого. Не останусь нипочем. И значит, - прибавил мистер Бейли, распускаясь в улыбку, - если вы что-нибудь собираетесь мне подарить, давайте сейчас, а то, когда вы еще приедете, здесь и духу моего не будет; а если будет другой мальчишка, он того не стоит, чтоб ему давать, верно говорю.
   Девицы поступили согласно этому мудрому совету и, ввиду особо дружеских отношений, так щедро наградили мистера Бейли и от себя и от мистера Пекснифа. что тот не знал, как выразить свою благодарность, и весь день украдкой похлопывал себя по карману и разыгрывал другие веселые пантомимы, чтобы дать хоть какой-нибудь выход своим чувствам. Но и этого ему было мало: успешно раздавив картонку вместе с шляпой, он нанес затем серьезные повреждения саквояжу мистера Пекснифа, с таким усердием он его перетаскивал с верхнего этажа вниз; короче говоря, Бейли всеми доступными ему средствами проявлял живейшее чувство благодарности за щедрость, проявленную этим джентльменом и его семейством.
   Мистер Пексниф вернулся к обеду под руку с мистером Джинкинсом, который нарочно отпросился со службы пораньше, намного опередив самого младшего из джентльменов, да и всех остальных, чье время, к несчастью, было занято до самого вечера. Мистер Пексниф выставил бутылку вина, и оба они настроились весьма общительно, хотя неизбежная разлука очень их огорчала. Обед был как раз наполовине, когда доложили о приходе старика Энтони с сыном, что весьма удивило мистера Пекснифа и решительно обескуражило Джинкинса.
   - Пришли попрощаться, как видите, - сказал Энтони, понизив голос, после того как они с Пекснифом уселись у стола, пока остальные беседовали между собой. - Какой нам интерес ссориться? Порознь мы с вами - как две половинки ножниц, Пексниф, а вместе мы кое-что значим. Ну как?
   - Единодушие, уважаемый, - отвечал мистер Пексниф, - всегда приятно видеть.
   - Насчет этого не знаю, - сказал старик. - есть такие люди, с которыми я лучше буду ссориться, чем соглашаться. Но вам известно, какого я о вас мнения.
   Мистер Пексниф, до сих пор не забывший "лицемера", только мотнул головой, не то в утвердительном, не то в отрицательном смысле.
   - Оно самое лестное, - продолжал Энтони. - Самое лестное, даю вам слово. Даже и в то время это была невольная дань вашим способностям; ведь случай был совсем не такой, чтобы льстить. Но зато в дилижансе мы с вами договорились; мы отлично понимаем друг друга.
   - О, вполне! - согласился мистер Пексниф, своим тоном давая почувствовать, что его совершенно не понимают, но что он на это не жалуется.
   Энтони посмотрел на сына, сидевшего рядом с мисс Чарити, потом на мистера Пекснифа, потом опять на сына, и так много раз подряд. Взгляды мистера Пекснифа невольно приняли то же направление, но он тут же спохватился и опустил глаза, а потом и совсем закрыл их, словно для того, чтобы старик ничего не мог в них прочесть.
   - Джонас неглупый малый, - сказал старик.
   - По-видимому, - ответил мистер Пексниф самым невинным тоном, - он очень неглуп.
   - Уж он не даст маху, - сказал старик.
   - Не сомневаюсь и в этом, - отвечал мистер Пексниф.
   - Послушайте! - сказал Энтони ему на ухо. - Мне кажется, он влюблен в вашу дочку.
   - Пустяки, уважаемый, - сказал мистер Пексниф, не открывая глаз. Молодежь, молодежь! И кроме того, родня все-таки. Вот и вся любовь, сэр.
   - Ну, какая это любовь, судя по нашему с вами опыту! - возразил Энтони. - А не кажется ли вам, что тут кое-что побольше?
   - Ничего не могу сказать, - отвечал мистер Пексниф. - Решительно ничего! Вы меня удивляете.
   - Понимаю, - сухо сказал старик. - Может быть, это всерьез - то есть любовь, а не удивление; а может быть, и нет. Если предположить, что всерьез (вы ведь припасли кое-что на черный день, и я тоже), - дело может представить для нас с вами интерес.
   Мистер Пексниф, кротко улыбаясь, хотел было заговорить, но Энтони остановил его:
   - Знаю, что вы собираетесь сказать. Можете не трудиться. Вы, мол, никогда об этом не думали, ни единой минуты, а в таком деле, где речь идет о счастье вашей любимой дочери, вы, как любящий отец, не можете высказать определенного мнения, ну и так далее. Правильно, совершенно правильно. И очень похоже на вас! Но мне кажется, дорогой мой Пексниф, - прибавил Энтони, кладя руку ему на плечо, - что если мы с вами и дальше будем прикидываться, будто ничего не видим, - как бы одному из нас не остаться в накладе; а так как мне лично очень этого не хочется, то вы уж извините, что я взял на себя такую вольность и с самого начала решил с вами договориться, что мы это видим, и знаем, и принимаем к сведению. Спасибо за внимание. Мы теперь с вами в одинаковом положении, и это, я думаю, нам обоим одинаково приятно.
   Он встал и, многозначительно кивнув мистеру Пекснифу, перешел туда, где сидела молодежь, оставив этого добродетельного человека несколько расстроенным и озадаченным после такого прямого натиска и к тому же несвободным от чувства, что он побежден своим же собственным оружием.
   Но вечерний дилижанс имел обыкновение отправляться вовремя, и пора было идти к конторе; она находилась так близко, что, предварительно отослав багаж, они сами решили идти пешком. Туда они и направились всей компанией, замешкавшись не более, чем требовалось для завершения туалета обеих мисс Пексниф и миссис Тоджерс. Дилижанс был уже на месте, и лошади впряжены. Там же оказалось подавляющее большинство коммерческих джентльменов, включая и самого младшего, который был, видимо, взволнован и находился в глубочайшем унынии.
   Ничто не могло сравниться с волнением миссис Тоджерс при расставании с девицами, разве только грусть, которую она проявила, прощаясь с мистером Пекснифом. Вероятно, никто и никогда еще не вынимал носовой платок из ридикюля так часто, как миссис Тоджерс; стоя на тротуаре у самой дверцы дилижанса, причем два коммерческих джентльмена справа и слева поддерживали ее под руки, а она при свете фонарей взирала на лицо добродетельного Пекснифа в те редкие и краткие мгновения, когда его не заслоняла спина мистера Джинкинса, ибо Джинкинс, являвший собою камень преткновения на жизненном пути младшего из джентльменов, стоял на подножке, беседуя с девицами. На другой подножке стоял мистер Джонас, занимавший эту позицию по праву родства; а самый младший из джентльменов, который первым прибежал на остановку, прятался в глубине конторы, среди черных с красным плакатов и изображений скорых дилижансов, где его бессовестно толкали носильщики и где ему приходилось поминутно вступать в единоборство с тяжелыми чемоданами. Это ложное положение вместе с расстройством нервов привело к катастрофе, завершившей все его несчастья: в минуту расставания он бросил цветок оранжерейный цветок, который стоил денег, - намереваясь попасть в лилейную ручку Мерри, а вместо того угодил в кучера, который поблагодарил его и воткнул цветок в петлицу.
   Итак, они уехали, и пансион миссис Тоджерс опять осиротел. Обе девицы, каждая в своем углу, были заняты собственными мыслями и сожалениями. Один только мистер Пексниф, презрев эфемерные соблазны светских удовольствий и развлечений, сосредоточил все свои помыслы на единой добродетельной цели, которую он себе поставил, а именно: вышвырнуть за дверь этого неблагодарного, этого обманщика, чье присутствие до сих пор омрачает его домашний очаг и святотатственно оскверняет алтарь
   ГЛАВА XIT,
   которая близко касается мистера Пинча и других, как это видно будет рано или поздно. Мистер Пексниф стоит на страже оскорбленной добродетели. Молодой Мартин принимает бсзрассудное решение
   Мистер Пинч и Мартин, не помышляя о надвигающейся грозе, чувствовали себя очень уютно в Пекснифовых чертогах и с каждым днем сходились все ближе и ближе. Мартин работал с необыкновенной легкостью, придумывал и осуществлял придуманное, и план начальной школы весьма энергично двигался вперед; Том постоянно твердил, что если бы в человеческих расчетах было сколько-нибудь надежности или в судьях сколько-нибудь беспристрастия, то проект, отличающийся такой новизной и высокими достоинствами, непременно получил бы первую премию на будущем конкурсе. Мартин, хотя и настроенный гораздо более трезво, тоже возлагал много надежд на будущее, и эти надежды позволяли ему работать быстро и с увлечением.
   - Если я стану когда-нибудь выдающимся архитектором, - сказал однажды новый ученик, отходя на несколько шагов от своего чертежа и разглядывая его с большим удовольствием, - сказать вам, что я построю в первую очередь?
   - Да! - воскликнул Том. - Что именно?
   - Вашу судьбу, вот что.
   - Не может быть! - сказал Том с такой радостью, как будто это было уже сделано. - Неужели? Как это мило с вашей стороны!
   - Я построю вашу судьбу на таком прочном фундаменте, - ответил Мартин, - что вам хватит на всю вашу жизнь, и вашим детям тоже, и внукам. Я буду вашим покровителем, Том. Я возьму вас под свою защиту. Пусть-ка кто-нибудь попробует обойтись пренебрежительно с тем, кого я возьму под свою защиту и покровительство, если мне удастся выйти в люди!
   - Ну, честное слово, - сказал Пинч, - не помню, чтобы я когда-нибудь был так доволен. Право, не помню.
   - О, ведь я это не для красного словца говорю, - ответил Мартин с таким откровенным снисхождением к собеседнику и даже как бы с сожалением, как будто его уже назначили первым придворным архитектором всех коронованных особ Европы. - Я это сделаю. Я вас пристрою.
   - Боюсь, - сказал Том, качая головой, - что меня будет не так-то легко пристроить.
   - Ну, ну, не беспокойтесь, - возразил Мартин. - Если мне вздумается сказать: "Пинч дельный малый, я высоко ценю Пинча", хотел бы я видеть, кто осмелится мне противоречить. А кроме того, черт возьми, Том, вы мне тоже можете быть полезны во многих отношениях!
   - Если я не буду полезен хотя бы в одном, то не по недостатку усердия, - отвечал Том Пинч.
   - Например, - продолжал Мартин после краткого размышления, - вы отлично можете ну хотя бы следить за тем, чтобы мои планы выполнялись как следует; наблюдать за ходом работ, пока они не продвинутся настолько, что будут интересны для меня самого; одним словом, вы мне понадобитесь везде, где нужна черновая работа. Потом вы прекрасно можете показывать посетителям мою мастерскую и беседовать с ними об искусстве, если мне самому будет некогда, ну и так далее, в том же роде. Для моей репутации было бы очень полезно (я говорю совершенно серьезно, даю вам слово) иметь около себя человека с вашим образованием, вместо какого-нибудь заурядного тупицы. Да, я о вас позабочусь. Вы будете мне полезны, не беспокойтесь!
   Сказать, что Том никогда не думал играть первую скрипку в оркестре и был вполне доволен, если ему указывали стопятидесятое место в нем, значило бы дать весьма неполное представление о его скромности. Он был очень рад слышать эти слова Мартина.
   - К тому времени я, конечно, женюсь на ней, Том. - продолжал Мартин.
   Отчего вдруг перехватило дыхание у Тома Пинча, отчего в самом разгаре радости краска залила его честное лицо и раскаяние закралось в его честное сердце, будто он недостоин уважения своего друга?
   - К тому времени я женюсь на ней, - продолжал Мартин, улыбаясь и щурясь на свет, - и у нас, я надеюсь, будут дети. Они вас будут очень любить, Том.
   Но ни единого слова не вымолвил мистер Пинч. Те слова, которые он хотел произнести, замерли на его устах и ожили в его душе, в самоотверженных мыслях.
   - Все дети здесь любят вас, Том, - продолжал Мартин, - и мои тоже, конечно, будут любить вас. Может быть, одного ребенка я назову в вашу честь Томом, а? Не знаю, право. Неплохое имя - Том! Томас Пинч Чезлвит. Т. П. Ч. на передничках. Вы не возражаете?
   Том откашлялся и улыбнулся.
   - Ей вы понравитесь, Том, я знаю, - сказал Мартин.
   - Да? - отозвался Том слабым голосом.
   - Я могу вам сказать совершенно точно, какие она будет питать к вам чувства, - продолжал Мартин, опершись подбородком на руку и глядя в окно так, как будто читал в нем. - Я ее хорошо знаю. Сначала она будет часто улыбаться, глядя на вас, Том, или, разговаривая с вами, - весело улыбаться; но вы на нее не обидитесь, - такой ясной улыбки вы еще не видели.
   - Нет, нет, - сказал Том, - я не обижусь.
   - Она будет нежна с вами, Том, - продолжал Мартин, - как если бы вы сами были ребенком. Да так оно и есть, в некоторых отношениях вы совсем ребенок, Том, ведь правда?
   Мистер Пинч кивнул в знак полного согласия.
   - Она всегда будет с вами добра и ласкова и всегда рада вас видеть, сказал Мартин, - а когда она узнает хорошенько, что вы за человек (что будет очень скоро), она нарочно станет давать вам всякие поручения и просить, чтобы вы оказывали ей маленькие услуги, зная, что вы сами рветесь их оказывать; и, стараясь доставить вам удовольствие, будет делать вид, что это вы ей доставили удовольствие. Она к вам ужасно привяжется, Том, и будет понимать вас гораздо лучше, чем я; и часто будет говорить. Это уж я наверно знаю, какой вы кроткий, безобидный, добрый и ко всем благожелательный человек.
   Как притих бедный Том Пипч!
   - В память старых времен, - продолжал Мартин, - и в память того, как она слушала вашу игру в этой затхлой маленькой церковке - да еще безвозмездную, - у нас в доме тоже будет орган. Я выстрою концертный зал по собственному плану, и орган будет выглядеть совсем неплохо в глубине зала. И вы будете играть на нем, сколько сами захотите, а так как вам нравится играть в темноте, там будет темно; и летними вечерами мы с ней будем сидеть и слушать вас, Том, вот увидите.
   Со стороны Тома Пинча потребовалось, быть может, гораздо больше усилий, чтобы с ясным лицом, выражающим одну только благодарность, подняться со стула и пожать своему другу обе руки от чистого сердца, чем для свершения многих и многих подвигов, к которым призывает нас мощными звуками неверная труба Славы. Потому неверная, что от парения над смертными схватками, в дыму и огне сражений засорились клапаны этого благородного инструмента, и далеко не всегда он звучит верно и стройно.
   - Это доказывает только, как добр человек от природы, - сказал Том, со свойственной ему скромностью избегая говорить о себе: - все, кто бы сюда ни приехал, относятся ко мне гораздо лучше и внимательнее, чем я мог бы надеяться - если б был первым оптимистом на свете, или мог бы выразить если б был первым оратором. Я просто не нахожу слов. Но верьте мне, - сказал Том, - что я вам благодарен, что я этого ввек не забуду и когда-нибудь докажу вам всю правду моих слов, если смогу.
   - Все это прекрасно, - заметил Мартин, засунув руки в карманы. Он откинулся на спинку стула и зевнул от скуки. - Неплохо сказано, Том; только я все еще у Пекснифа, сколько помнится, и скорее в тупике, чем на торной дороге славы. Так вы нынче утром опять получили письмо от этого... как его?
   - От кого это? - спросил Том, кротко вступаясь за отсутствующего друга.
   - Ну, вы знаете. Как его? Зюйдвест, что ли.
   - Уэстлок, - отвечал Том несколько громче обыкновенного.
   - Да, верно, - сказал Мартин, - Уэстлок. Помню, что фамилия в этом роде, имеет отношение к компасу. Ну, так что же пишет этот Уэстлок?
   - О! Его, наконец, ввели в права наследства, - ответил Том, покачивая головой и улыбаясь.
   - Повезло же человеку, - сказал Мартин. - Хотел бы я быть на его месте. И это вся тайна, которую вы мне хотели сообщить?
   - Нет, не вся, - сказал Том.
   - А что же еще? - спросил Мартин,
   - В сущности, это и не тайна, - сказал Том, - и для нас это не так важно, но для меня очень приятно. Джон всегда говорил, когда был еще здесь: "Попомните мои слова, Пинч: когда душеприказчики моего папаши раскошелятся..."- он иногда выражается очень странно, такая у него привычка.
   - "Раскошелятся" отличное выражение, если касается не нас, - заметил Мартин. - Ну? Какой вы мямля, Пинч!
   - Да, я знаю, - сказал Том, - только не надо мне этого говорить, не то я собьюсь. Вот уже и сбился немножко, не помню, что хотел сказать.
   - "Когда душеприказчики раскошелятся", - нетерпеливо подсказал Мартин.
   - Ах да, верно, - воскликнул Том, - да, да! "Тогда, - сказал Джон, - я угощу вас обедом, Пинч, и нарочно для этого приеду в Солсбери". Так вот, в письме, которое он прислал на днях, - в то утро, знаете ли, когда уехал Пексниф, - он писал, что его дела устраиваются и деньги он получит очень скоро, так нельзя ли узнать, когда мы с ним можем встретиться в Солсбери? Я ответил, что в любой день на этой неделе, а кроме того, написал ему, что у нас есть новый ученик, написал так же, какой вы прекрасный человек и как мы с вами подружились. Джон прислал мне в ответ это письмо, - Том показал его, - назначает свидание на завтра, посылает вам поклон и просит вас отобедать вместе с нами. Не там, где мы были прошлый раз, а в самой первой гостинице в городе. Прочтите, что он пишет.
   - Очень хорошо, - сказал Мартин со своим обычным хладнокровием. Премного ему обязан. Буду очень рад.
   Тому хотелось бы, чтобы он немножко больше удивился, немножко больше обрадовался, проявил бы несколько больше интереса к такому важному событию. Но Мартин выказал полнейшее самообладание и, прибегнув к обычному своему утешению - свисту, опять принялся за начальную школу, как будто ровно ничего не случилось.
   Так как лошадь мистера Пекснифа была в некотором роде священное животное, которым мог править только он сам в качестве верховного жреца или какое-нибудь доверенное лицо, временно возведенное им в этот высокий сан, то молодые люди решили идти в Солсбери пешком; и, когда наступило для этого время, так и сделали, что было, впрочем, гораздо лучше, чем ехать в двуколке, ибо погода стояла очень холодная и ветреная.
   Еще бы не лучше! На редкость приятная, здоровая, укрепляющая силы прогулка - добрых четыре мили в час, - неужели это не лучше, чем трястись, подпрыгивать и подскакивать в громыхающей, скрипучей, жесткой и неудобной старой двуколке? Даже и сравнивать нечего. Было бы оскорблением для прогулки ставить эти вещи рядом. Где это видано, чтобы двуколка ускоряла у человека кровообращение, - разве только грозя опасностью сломать ему шею и вызывая у него звон в ушах и колотье и жар во всем теле, скорее странные, чем приятные. Где это слыхано, чтобы двуколка живительно действовала на ум и энергию человека, - разве только если лошадь закусит удила и бешено помчится с косогора прямо вниз, на каменную стену, и такое отчаянное положение заставит единственного уцелевшего седока наскоро придумать новый, неслыханный способ полета на землю с облучка. Лучше чем в двуколке!
   Воздух был морозный, Том, это так, нечего и говорить, - но разве в двуколке он стал бы теплее? Огонь в кузнице пылал так ярко и взвивался так высоко, словно стремился согреть кого-нибудь, но разве он казался бы менее заманчивым с ледяных подушек двуколки? Ветер так и рвал, стараясь отморозить нос отважно шагавшему путнику, швыряя ему в глаза его собственные волосы, если их имелось достаточно, или морозную пыль, если их не было, перехватывая ему дыхание, словно под ледяным душем, стараясь сорвать с него одежду и просвистывая его до костей; но разве в двуколке все это не было бы в тысячу раз хуже? Ничего не стоит ваша двуколка!
   Лучше чем в двуколке! Кто видел у седоков в двуколке такие красные щеки, как у этих пешеходов? Когда они бывали так весело и добродушно настроены? Когда седоки так звонко смеялись, отворачиваясь от крепчавших порывов ветра, и, стоило ветру стихнуть, снова бодро шагали, грудью вперед, и оглядывались на проезжающих, блистая таким здоровым румянцем, с которым ничто не могло сравниться, кроме порожденного здоровьем веселого настроения. Лучше чем в двуколке! Да вот их нагоняет человек в двуколке. Взгляните, как он перекладывает хлыст из правой руки в левую и растирает онемевшими пальцами гранитную ногу и стучит холодным, как мрамор, носком по полу. Ха-ха-ха! Кто бы променял быстрый бег крови на этот жалкий застой, хотя бы двуколка и двигалась в двадцать раз быстрее!
   Лучше чем в двуколке! Ни один человек в двуколке не мог бы так интересоваться дорожными столбами. Человек в двуколке не мог бы столько видеть, столько чувствовать и думать, сколько эти веселые пешеходы. Посмотрите, как ветер, пролетая по меловым холмам, отмечает свой путь волнистой линией в траве и легкой тенью на косогорах! Оглянитесь еще и еще раз на эту голую, холодную равнину, посмотрите, как хороши тени здесь в ясный зимний день! Увы, их красота мимолетна. Все прекрасное в жизни есть только тень: оно так же быстро приходит и уходит, меняется и исчезает!
   Еще одна миля, и начинает падать густой снег, и оттого ворона, которая летит над самой землей, уклоняясь от ветра, кажется чернильным пятном на белом поле. Но хотя снег бьет им прямо в лицо, примерзает к полам одежды и леденеет на ресницах, они вовсе не желают, чтобы он падал реже, - нет, ни снежинкой меньше, хотя бы идти в такую вьюгу пришлось еще двадцать миль! Но вот уже встают вдали башни старого собора, и скоро они добираются до защищенных от ветра улиц, необычайно тихих под толстым белым ковром, а там и до гостиницы, где являют замороженному лакею такие разгоряченные, раскрасневшиеся лица и такую кипучую энергию, что он чувствует себя не в силах им противиться (хотя и закален в огне, всегда пылающем в столовой) и, взятый приступом, сдается на милость победителей.