Страница:
— Превосходно, Дор Лассос, переходим к сути дела. Вы слышали о Лалангамене?
— Да.
— Вы когда-нибудь были в Лалангамене?
— Да.
— Можете ли вы честно и откровенно… (впервые огонек ненависти прорвался и вспыхнул в глазах хиксаброда; Крошка только что неумышленно нанес ему смертельное оскорбление) — …честно и откровенно сказать, что Лалангамена — самое прекрасное место во Вселенной?
Дор Лассос обвел взглядом комнату. Теперь наконец презрение ко всему происходящему ясно отразилось на его лице.
— Да, — сказал он.
Все потрясенно замерли. Дор Лассос поднялся на ноги, отсчитал из груды денег тысячу кредиток, а остальное, вместе с чеками и чековыми книжками, передал Клею. Потом он сделал шаг вперед и поднес руки ладонями кверху к самому лицу Крошки.
— Мои руки чисты, — сказал он.
Его пальцы напряглись. Вдруг на наших глазах из подушечек выскользнули твердые блестящие когти и затрепетали на коже лица Крошки.
— Вы сомневаетесь в правдивости хиксаброда? — раздался металлический голос.
Крошка побелел и сглотнул Острые как бритва когти были под самыми его глазами.
— Нет… — прошептал он.
Когти втянулись, хиксаброд опустил руки. Снова сдержанный и бесстрастный, Дор Лассос отступил и поклонился.
— Благодарю всех за любезность, — сказал он, и сухой голос прозвучал в тишине неестественно громко.
Затем Дор Лассос повернулся и чеканным шагом вышел из кают-компании.
— Итак, мы расстаемся, — произнес Клей Харбэнк, крепко сжав мою руку. — Надеюсь, Дорсай встретит тебя так же приветливо, как меня Лалангамена.
— Тебе не следовало выкупать и меня, — проворчал я.
— Чепуха. Денег было более чем достаточно для двоих, сказал Клей.
Со времени пари прошел месяц. Мы оба стояли в гигантском космопорте на Денебе I. Через десять минут отлетал мой корабль на Дорсай. Клею предстояло ждать несколько дней редкого транспорта на Тарсус.
— Пари было колоссальной глупостью, — настаивал я, желая излить на чем-нибудь свое недовольство.
— Вовсе нет, — возразил Клей. На его лицо легла мимолетная тень. — Ты забываешь, что настоящий игрок ставит только наверняка. Увидев глаза хиксаброда, я был уверен, что выиграю.
— Не понимаю.
— Хиксаброд любил свою родину.
Я ошеломленно уставился на него.
— Но ты ведь ставил не на Хиксу. Конечно, он предпочтет Хиксу любому другому месту во Вселенной. Ты же ставил на Тарсус — на Лалангамену!
Лицо моего друга снова помрачнело.
— Я играл наверняка. Исход был предрешен. Я чувствую себя виноватым перед Крошкой, но его предупреждали. Кроме того, он молод, а я старею и не мог позволить себе проиграть.
— Может быть, ты спустишься с облаков, — потребовал я, — и объяснишься наконец? Почему ты был уверен? В чем здесь фокус?
— Фокус? — с улыбкой повторил Клей. — Фокус в том, что хиксаброд не мог не сказать правду. Все дело в названии моей родины.
Он посмотрел на мое удивленное лицо и опустил руку мне на плечо.
— Видишь ли, Морт… Лалангамена — не город и не деревня. Своя Лалангамена есть у каждого на Тарсусе. У каждого во Вселенной.
— Что ты хочешь сказать. Клей?
— Это слово, — объяснил он. — Слово на тарсусианском языке. Оно означает «родной дом».
Роберт Силверберг
— Да.
— Вы когда-нибудь были в Лалангамене?
— Да.
— Можете ли вы честно и откровенно… (впервые огонек ненависти прорвался и вспыхнул в глазах хиксаброда; Крошка только что неумышленно нанес ему смертельное оскорбление) — …честно и откровенно сказать, что Лалангамена — самое прекрасное место во Вселенной?
Дор Лассос обвел взглядом комнату. Теперь наконец презрение ко всему происходящему ясно отразилось на его лице.
— Да, — сказал он.
Все потрясенно замерли. Дор Лассос поднялся на ноги, отсчитал из груды денег тысячу кредиток, а остальное, вместе с чеками и чековыми книжками, передал Клею. Потом он сделал шаг вперед и поднес руки ладонями кверху к самому лицу Крошки.
— Мои руки чисты, — сказал он.
Его пальцы напряглись. Вдруг на наших глазах из подушечек выскользнули твердые блестящие когти и затрепетали на коже лица Крошки.
— Вы сомневаетесь в правдивости хиксаброда? — раздался металлический голос.
Крошка побелел и сглотнул Острые как бритва когти были под самыми его глазами.
— Нет… — прошептал он.
Когти втянулись, хиксаброд опустил руки. Снова сдержанный и бесстрастный, Дор Лассос отступил и поклонился.
— Благодарю всех за любезность, — сказал он, и сухой голос прозвучал в тишине неестественно громко.
Затем Дор Лассос повернулся и чеканным шагом вышел из кают-компании.
— Итак, мы расстаемся, — произнес Клей Харбэнк, крепко сжав мою руку. — Надеюсь, Дорсай встретит тебя так же приветливо, как меня Лалангамена.
— Тебе не следовало выкупать и меня, — проворчал я.
— Чепуха. Денег было более чем достаточно для двоих, сказал Клей.
Со времени пари прошел месяц. Мы оба стояли в гигантском космопорте на Денебе I. Через десять минут отлетал мой корабль на Дорсай. Клею предстояло ждать несколько дней редкого транспорта на Тарсус.
— Пари было колоссальной глупостью, — настаивал я, желая излить на чем-нибудь свое недовольство.
— Вовсе нет, — возразил Клей. На его лицо легла мимолетная тень. — Ты забываешь, что настоящий игрок ставит только наверняка. Увидев глаза хиксаброда, я был уверен, что выиграю.
— Не понимаю.
— Хиксаброд любил свою родину.
Я ошеломленно уставился на него.
— Но ты ведь ставил не на Хиксу. Конечно, он предпочтет Хиксу любому другому месту во Вселенной. Ты же ставил на Тарсус — на Лалангамену!
Лицо моего друга снова помрачнело.
— Я играл наверняка. Исход был предрешен. Я чувствую себя виноватым перед Крошкой, но его предупреждали. Кроме того, он молод, а я старею и не мог позволить себе проиграть.
— Может быть, ты спустишься с облаков, — потребовал я, — и объяснишься наконец? Почему ты был уверен? В чем здесь фокус?
— Фокус? — с улыбкой повторил Клей. — Фокус в том, что хиксаброд не мог не сказать правду. Все дело в названии моей родины.
Он посмотрел на мое удивленное лицо и опустил руку мне на плечо.
— Видишь ли, Морт… Лалангамена — не город и не деревня. Своя Лалангамена есть у каждого на Тарсусе. У каждого во Вселенной.
— Что ты хочешь сказать. Клей?
— Это слово, — объяснил он. — Слово на тарсусианском языке. Оно означает «родной дом».
Роберт Силверберг
Увидеть невидимку
[2]
И меня признали виновным, приговорили к невидимости на двенадцать месяцев, начиная с одиннадцатого мая года Благодарения, и отвели в темную комнату в подвале суда, где мне, перед тем как выпустить, должны были поставить клеймо на лоб.
Операцией занимались два государственных наемника. Один швырнул меня на стул, другой занес надо мной клеймо.
— Это совершенно безболезненно, — заверил громила с квадратной челюстью и отпечатал клеймо на моем лбу. Меня пронзил ледяной холод, и на этом все кончилось.
— Что теперь? — спросил я.
Но мне не ответили; они отвернулись от меня и молча вышли из комнаты. Я мог уйти или остаться здесь и сгнить заживо — как захочу. Никто не заговорит со мной, не взглянет на меня второй раз, увидев знак на лбу. Я был невидим.
Следует сразу оговориться: моя невидимость сугубо метафорична. Я по-прежнему обладал телесной оболочкой. Люди могли видеть меня — но не имели права.
Абсурдное наказание, скажете вы? Возможно.
Но и преступление было абсурдным: холодность, нежелание отвести душу перед ближним. Я был четырехкратным нарушителем, что каралось годичным наказанием. В должное время прозвучала под присягой жалоба, состоялся суд, наложено клеймо.
И я стал невидим.
Я вышел наружу, в мир тепла. Только что прошел полуденный дождь. Улицы подсыхали, воздух был напоен запахом свежей зелени. Мужчины и женщины спешили по своим делам. Я шел среди них, но меня никто не замечал. Наказание за разговор с невидимкой — невидимость на срок от месяца до года и более, в зависимости от тяжести нарушения. Интересно, все ли так строго придерживаются закона?
Я ступил в шахту лифта и вознесся в ближайший из Висячих садов. То был Одиннадцатый, сад кактусов; их причудливые формы как нельзя лучше соответствовали моему настроению. Я вышел на площадку, приблизился к кассе, намереваясь купить входной жетон, и предстал перед розовощекой, пустоглазой женщиной.
Я выложил перед ней монету. В ее глазах мелькнуло подобие испуга и тут же исчезло.
— Один жетон, пожалуйста, — сказал я.
Никакого ответа. За мной образовалась очередь. Я повторил просьбу. Женщина беспомощно подняла глаза, затем уставилась на кого-то сзади меня. Из-за моего левого плеча протянулась чья-то рука и положила перед ней монету. Женщина достала жетон. Мужчина, стоявший за мной, взял жетон, опустил его в автомат и прошел.
— Дайте мне жетон, — потребовал я.
Другие отталкивали меня. И ни слова извинения. Вот они, первые следствия невидимости. Люди в полном смысле слова смотрели на меня как на пустое место.
Однако вскоре я ощутил и преимущества своего положения. Я зашел за стойку и попросту взял жетон, не заплатив. Так как я невидим, никто меня не остановил. Сунув жетон в прорезь автомата, я вошел в сад.
Вопреки ожиданиям, прогулка не принесла мне успокоения. Нахлынула какая-то необъяснимая хандра и отбила охоту любоваться кактусами. На обратном пути я прижал палец к торчащей колючке; выступила капля крови. Кактус по крайней мере еще признавал мое существование. Но лишь для того, чтобы больно уколоть.
Я вернулся к себе. Дом был полон книг, но сейчас они меня не привлекали. Я растянулся на узкой кровати и включил тонизатор в надежде побороть овладевшую мной апатию. Невидимость…
Собственно, это ерунда, твердил я себе. Мне и раньше не приходилось полностью зависеть от других. Иначе как бы я вообще был осужден за равнодушие к ближним? Так что же мне надо от них сейчас? Пускай себе не обращают на меня внимания!
Мне это только на пользу. Начать с того, что меня ожидает годичный отдых от работы. Невидимки не работают. Да и как они могут работать? Кто обратится к невидимому врачу, или наймет невидимого адвоката, или передаст документ невидимому служащему? Итак, никакой работы. Правда, и никакого дохода, что вполне естественно. Зато не надо платить за квартиру — кто будет брать плату с невидимых постояльцев? К тому же невидимки могут ходить куда им заблагорассудится бесплатно. Разве я не доказал это недавно в Висячем саду?
Невидимость — замечательная шутка над обществом, заключил я. Выходит, меня приговорили всего-навсего к годичному отдыху. Не сомневаюсь, что получу от этого массу удовольствия.
Однако не следовало забывать о реальных неудобствах. В первый же вечер после приговора я отправился в лучший ресторан города в надежде заказать самую изысканную еду, обед из нескольких десятков блюд, а затем исчезнуть в момент, когда официант подаст счет.
Не тут-то было. Мне не удалось даже сесть. Битых полчаса я стоял в холле, беспомощно наблюдая за метрдотелем, который с безучастным видом то и дело проходил мимо меня. Совершенно ясно, что для него это привычная картина. Если даже я сяду за столик, это ничего не даст — официант просто не примет мой заказ.
Можно, конечно, отправиться на кухню и угоститься, чем душа пожелает. При желании мне ничего не стоит нарушить работу ресторана. Впрочем, как раз этого делать не следует У общества свои меры защиты от невидимок Разумеется, никакой прямой расплаты, никакого намеренного отпора. Но в чем обвинить повара, если тот ненароком плеснет кипяток на стену, не заметив стоящего там человека? Невидимость есть невидимость, это палка о двух концах.
И я покинул ресторан.
Пришлось довольствоваться кафе-автоматом поблизости, после чего я взял такси и поехал домой. Хорошо хоть, что машины, как и кактусы, не отличали подобных мне. Однако вряд ли одного их общества на протяжении года будет достаточно.
Спалось мне плохо.
Второй день невидимости был днем дальнейших испытаний и открытий.
Я отправился на дальнюю прогулку, предусмотрительно решив не сходить с тротуара. Мне часто доводилось слышать о мальчишках, с наслаждением наезжающих на тех, кто несет клеймо невидимости на лбу. Их даже не наказывали за это. Такого рода опасности умышленно создавались для таких, как я.
Я шагал по улицам, и толпа передо мной расступалась. Я рассекал толчею, как скальпель живую плоть. В полдень мне повстречался первый товарищ по несчастью — высокий, плотно сбитый мужчина средних лет, преисполненный достоинства, печать позора на выпуклом лбу. Наши глаза встретились лишь на миг, после чего он, не останавливаясь, проследовал дальше. Невидимка, естественно, не может видеть себе подобных.
Меня это только позабавило. Я пока еще смаковал новизну такого образа жизни. И никакое пренебрежение не могло меня задеть. Пока не могло.
На третьей неделе я заболел. Недомогание началось с лихорадки, затем появились резь в животе, тошнота и другие угрожающие симптомы. К полуночи мне стало казаться, что смерть близка. Колики были невыносимы; еле дотащившись до ванной, я заметил в зеркале свое отражение — перекосившееся от боли, позеленевшее, покрытое капельками пота лицо. На бледном лбу маяком пылало клеймо невидимости.
Долгое время я лежал на кафельном полу, безвольно впитывая в себя его холод, прежде чем в голову мне пришла страшная мысль: что, если это аппендицит?! Воспалившийся, готовый прорваться аппендикс?
Ясно одно: необходим врач.
Телефон был покрыт пылью. Никто не удосужился его отключить, но после приговора я никому не звонил и никто не смел звонить мне. Умышленный звонок невидимке карается невидимостью. Друзья — во всяком случае, те, кто считался моими друзьями, — остались в прошлом.
Я схватил трубку, лихорадочно тыкая пальцем в кнопки. Зажегся экран, послышался голос справочного робота.
— С кем желаете беседовать, сэр?
— С врачом, — едва вымолвил я.
— Ясно, сэр.
Вкрадчивые, ничего не значащие слова. Роботу не грозила невидимость, поэтому он мог разговаривать со мной.
Вновь зажегся экран и раздался заботливый голос врача:
— Что вас беспокоит?
— Боль в животе. Возможно, аппендицит.
— Мы пришлем человека через…
Врач осекся. Промах с моей стороны: не надо было показывать ему свое сведенное судороге лицо. Его глаза остановились на клейме, и экран потемнел с такой быстротой, словно я протянул для поцелуя прокаженную руку.
— Доктор… — простонал я, но экран был пуст.
Я в отчаянии закрыл лицо руками. Это уже чересчур. А как же клятва Гиппократа? Неужели врач не придет на помощь страждущему?
Но Гиппократ ничего не знал о невидимках, тогда как в нашем обществе врачу запрещено оказывать помощь человеку с клеймом невидимости. Для общества в целом меня попросту не существовало. Врач не может поставить диагноз и лечить несуществующего человека.
Я был предоставлен сам себе.
Это одна из наименее привлекательных сторон невидимости. Вы можете беспрепятственно войти в женское отделение бани, если пожелаете, но и корчиться от боли вы будете равно беспрепятственно. Одно вытекает из другого. И если у вас случится прободение аппендикса, — что ж, это послужит предостережением другим, которые могут пойти вашим преступным путем.
К счастью, со мной этого не произошло. Я выжил, хотя мне было очень худо. Человек может выдержать год без общения с себе подобными. Может ездить в автоматических такси и питаться в кафе-автоматах. Но автоматических врачей нет. Впервые в жизни я почувствовал себя изгоем. К заболевшему заключенному в тюрьме приходит врач. Мое же преступление недостаточно серьезно, за него не полагается тюрьма, и ни один врач не станет облегчать мои страдания. Это несправедливо! Я проклинал тех, кто придумал такую изощренную кару. Изо дня в день я встречал рассвет в таком же одиночестве, как Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. И это в городе, где жило двенадцать миллионов душ!
Как описать частые смены настроения и непостоянство поведения за те месяцы?
Бывали периоды, когда невидимость казалась мне величайшей радостью, утехой, бесценным сокровищем. В такие сумасшедшие моменты я упивался свободой от всех и всяческих правил, опутывающих обыкновенного человека.
Я крал. Я входил в магазин и брал, что хотел, а трусливые торговцы не смели помешать мне или позвать на помощь. Знай я, что государство возмещает подобные убытки, воровство приносило бы мне меньше удовольствия. Но я об этом не знал и продолжал воровать.
Я подсматривал. Я входил в гостиницы и шел по коридору, открывая наугад двери. Некоторые комнаты были пусты. В некоторых были люди.
Богоподобный, я наблюдал за всем, что происходило вокруг. Дух мой ожесточился. Пренебрежение обществом — преступление, за которое меня покарали невидимостью, — достигло небывалых размеров.
Я стоял на пустынных улицах под дождем и поливал бранью блестящие лики вознесшихся к небу зданий.
— Кому вы нужны? — ревел я. — Не мне! Ну кому вы нужны?!
Я смеялся, издевался, бранился. Это был некий вид безумия, вызванный, полагаю, одиночеством. Я врывался в театры, где, развалясь в креслах, сидели любители развлечений, пригвожденные к месту мельтешащими трехмерными образами, и принимался выделывать дурацкие антраша в проходах. Никто не шикал на меня, никто не ворчал. Светящееся клеймо на моем лбу помогало им держать свое недовольство при себе.
То были безумные моменты, славные моменты, великие моменты, когда я исполином шествовал среди праха, земного и каждая моя пора источала презрение. Да, сумасшедшие моменты, признаю открыто. От человека, который несколько месяцев поневоле ходит невидимым, трудно ждать душевного равновесия.
Впрочем, правильно ли было называть такие моменты безумными? Скорее я испытывал состояние глубокой депрессии. Маятник несся головокружительно. Дни, когда я чувствовал лишь презрение ко всем идиотам, которых видел вокруг, сменялись днями невыносимой тяжести. Я бродил по бесконечным улицам, простаивал под изящными аркадами, не сводил глаз с серых полос шоссе, где яркими штрихами стремительно проносились автомобили. И даже нищие не подходили ко мне. А вам известно, что среди нас есть нищие, в наш-то просвещенный век? Раньше я этого не знал. Теперь же долгие прогулки привели меня в трущобы, где исчез внешний лоск, где опустившиеся старики с шаркающей походкой просили подаяния.
У меня не просил никто. Однажды ко мне приблизился слепой.
— Ради всего святого, — взмолился он, — помогите купить новые глаза…
Первые слова, обращенные ко мне за многие месяцы! Я полез в карман за деньгами, готовый отдать ему в благодарность все, что у меня есть. Почему нет? Что мне деньги? Я могу в любой момент взять их где угодно. Но не успел я достать монеты, как какая-то уродливая фигура, отчаянно перебирая костылями, втерлась между нами. Я услышал сказанное шепотом слово «Невидимый», и вот уже оба заковыляли прочь от меня, словно перепуганные крабы. А я оставался на месте, глупо сжимая деньги в кулаке.
Даже нищие… Дьяволы! Придумать такую пытку!
Так я снова смягчился. Куда девалась моя надменность! Я остро чувствовал свое одиночество. Кто мог обвинить меня тогда в холодности? Я размяк, я был готов впитывать каждое слово, каждый жест, каждую улыбку, патетически жаждал прикосновения чужой руки. Шел шестой месяц моей невидимости.
Теперь я ненавидел ее страстно. Все радости, которые она сулила, оказались на поверку пустыми, а муки невыносимыми. Я не знал, сумею ли вытерпеть оставшиеся полгода. Поверьте, в то тяжкое время мысль о самоубийстве не раз приходила мне в голову.
И наконец я совершил глупый поступок. Как-то раз во время бесконечных прогулок мне навстречу попался другой Невидимый, третий или четвертый за все шесть месяцев. Как уже не раз бывало с другими, наши взгляды на миг настороженно скрестились; затем он опустил глаза и обошел меня. Это был стройный узколицый молодой мужчина, не старше сорока, с взъерошенными каштановыми волосами. У него был вид ученого, и я еще удивился — что же он такое совершил, чтобы заслужить невидимость. Мною овладело желание догнать его и расспросить, узнать его имя, и заговорить с ним, и обнять его.
Все это строжайше запрещено. С Невидимым нельзя иметь никаких дел — даже другому Невидимому. Особенно другому Невидимому. Общество отнюдь не заинтересовано в возникновении каких-либо тайных связей среди своих отверженных.
Мне это было известно.
Но, несмотря ни на что, я повернулся и пошел следом за ним.
На протяжении трех кварталов я держался шагах в пятидесяти позади. Повсюду, казалось, сновали роботы-ищейки; они мгновенно засекали любое нарушение своими чуткими приборами, и я не смел ничего предпринять. Но вот он свернул в боковую улочку, серую от пыли пятисотлетней давности, и побрел ленивым шагом никуда не спешащего Невидимки. Я поравнялся с ним.
— Постойте, — негромко сказал я. — Здесь нас никто не увидит. Мы можем поговорить. Мое имя…
Он круто повернулся, охваченный неописуемым ужасом. Его лицо побелело. Какую-то секунду он не сводил с меня глаз, затем рванулся вперед.
Я загородил ему путь.
— Погодите. Не боитесь. Пожалуйста…
Он попытался вырваться, но я опустил руку ему на плечо, и он судорожно дернулся, стряхивая ее.
— Хоть слово… — взмолился я.
Ни слова. Ни даже глухого «Оставьте меня в покое!». Он обогнул меня, побежал по пустой улице, и вскоре топот его ног затих за углом. Я смотрел ему вслед и чувствовал, как нарастает внутри меня всепоглощающее одиночество.
Потом пришел страх. Он не нарушил закон, а я… я увидел его. Следовательно, я подлежал наказанию, возможно, продлению срока невидимости. По счастью, вблизи не было ни одного робота-ищейки.
Повернувшись, я зашагал вниз по улице, стараясь успокоиться. Постепенно я сумел взять себя в руки. И тут понял, что совершил непростительный поступок. Меня обеспокоила глупость собственной выходки и, еще более, ее сентиментальность. Так панически потянуться к другому Невидимому, открыто признать свое одиночество, свою нужду — нет! Это означало победу общества. С этим я смириться не мог.
Случайно я вновь оказался около сада кактусов. Я поднялся наверх, схватил жетон и вошел внутрь. Некоторое время я внимательно смотрел по сторонам, прежде чем мой взгляд остановился на гигантском, восьми футов высотой, уродливо изогнутом кактусе, настоящем колючем чудовище. Я вырвал его из горшка и принялся ломать и рвать на части; тысячи игл впились в мои руки. Прохожие делали вид, будто ничего не замечают. Скривившись от боли, с кровоточащими ладонями, я спустился вниз, снова одетый в маску неприступности, за которой скрывалось одиночество.
Так прошел восьмой месяц, девятый, десятый… Весна сменилась мягким летом, лето перешло в ясную осень, осень уступила место зиме с регулярными снегопадами, до сих пор разрешенными из соображений эстетики. Но вот и зима кончилась. На деревьях в парках появились зеленые почки. Синоптики устраивали дождь трижды в день.
Срок моего наказания близился к концу.
В последние месяцы невидимости я жил словно в оцепенении. Тянулись дни, похожие друг на друга. Однообразие существования привело к тому, что мой истощенный мозг отказывался переваривать прочитанное. Читал я судорожно, но неразборчиво, брал все, что попадалось под руку: сегодня труды Аристотеля, завтра библию, еще через день — учебник механики… Но стоило мне перевернуть страницу, как содержание предыдущей бесследно ускользало из памяти.
Признаться, я перестал следить за ходом времени. В день окончания срока я находился у себя в комнате, лениво листая книгу, когда в дверь позвонили.
Мне не звонили ровно год. Я почти забыл, что это такое — звонок. Тем не менее я открыл дверь.
Передо мной стояли представители закона. Не говоря ни слова, они сломали печать, крепящую знак невидимости к моему лбу. Эмблема упала и разбилась.
— Приветствуем тебя, гражданин, — сказали они мне.
Я медленно кивнул.
— Да. И я приветствую вас.
— Сегодня одиннадцатое мая 2105 года. Твой срок кончился. Ты отдал долг и возвращен обществу.
— Спасибо. Да.
— Пойдем, выпьем с нами.
— Я бы предпочел воздержаться.
— Это традиция. Пойдем.
И я отправился с ними. Мой лоб казался мне странно оголенным; в зеркале на месте эмблемы виднелось бледное пятно. Меня отвели в близлежащий бар и угостили эрзац-виски, плохо очищенным, но крепким. Бармен дружески мне ухмыльнулся, а сосед за стойкой хлопнул меня по плечу и поинтересовался, на кого я собираюсь ставить в завтрашних реактивных гонках. Я ответил, что не имею ни малейшего понятия.
— В самом деле? Я за Келсо. Четыре против одного, но у него мощнейший спурт.
— К сожалению, я не разбираюсь.
— Его какое-то время здесь не было, — негромко сказал государственный служащий.
Эвфемизм был недвусмыслен. Мой сосед кинул взгляд на бледное пятно на моем лбу и тоже предложил выпить. Я согласился, хотя успел почувствовать действие первой порции. Итак, я перестал быть изгоем. Меня видели.
Однако я не посмел отказаться — это могут истолковать как проявление холодности. Пять проявлений недружелюбия грозили пятью годами невидимости. Я приучил себя к смирению.
Возвращение к прежней жизни вызвало множество неловких ситуаций. Встречи со старыми друзьями, возобновление былых знакомств… Я находился в изгнании год, хотя и не сменил места жительства, и возвращение далось мне не легко.
Естественно, никто не упоминал о невидимости.
К ней относились как к несчастью, о котором лучше не вспоминать. В глубине души я называл это ханжеством, но делал вид, что так и должно быть. Безусловно, все старались пощадить мои чувства. Разве говорят тяжелобольному, что он долго не протянет? И разве говорят человеку, престарелого отца которого ждет эвтаназия: «Что ж, все равно он вот-вот преставится»?
Нет. Конечно, нет.
Так в нашем совместно разделяемом опыте образовалась эта дыра, эта пустота, этот провал. Мне трудно было поддерживать беседу с друзьями, особенно если учесть, что я выпал из курса современных событий; мне трудно было приспособиться. Трудно.
Но я не отчаивался, ибо более не был тем равнодушным и надменным человеком, каким был до наказания. Самая жестокая из школ научила меня смирению.
Теперь я то и дело замечал на улицах невидимок; встреч с ними нельзя было избежать, Но, наученный горьким опытом, я быстро отводил взгляд в сторону, словно наткнувшись на некое мерзкое, источавшее гной чудовище из потустороннего мира.
Однако истинный смысл моего наказания дошел до меня на четвертый месяц нормальной жизни. Я находился неподалеку от Городской Башни, возвращаясь домой со своей старой работы в архиве муниципалитета, как вдруг кто-то из толпы схватил меня за руку.
— Пожалуйста, — раздался негромкий голос. — Подождите минуту. Не бойтесь.
Я поднял удивленный взгляд — обычно в нашем городе незнакомые не обращаются друг к другу. И увидел пылающую эмблему невидимости. Тут я узнал его — стройного юношу, к которому я подошел более полугода назад на пустынной улице. У него был изможденный вид, глаза приобрели безумный блеск, в каштановых волосах появилась седина. Тогда, вероятно, его срок только начинался. Сейчас он, должно быть, отбывал последние недели.
Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад.
— Не уходите! — закричал он. — Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте!
Я сделал еще один нерешительный шаг — и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество.
Еще один шаг назад.
— Трус! — выкрикнул он. — Заговори со мной! Заговори со мной, трус!
Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током. Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания.
Вокруг нас сомкнулись роботы-ищейки. Его оттащили. Меня взяли под стражу и снова будут судить: на сей раз не за холодность — за отзывчивость. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и освободят меня. Возможно, нет.
Все равно. Если меня приговорят, я с гордостью понесу свою невидимость.
Операцией занимались два государственных наемника. Один швырнул меня на стул, другой занес надо мной клеймо.
— Это совершенно безболезненно, — заверил громила с квадратной челюстью и отпечатал клеймо на моем лбу. Меня пронзил ледяной холод, и на этом все кончилось.
— Что теперь? — спросил я.
Но мне не ответили; они отвернулись от меня и молча вышли из комнаты. Я мог уйти или остаться здесь и сгнить заживо — как захочу. Никто не заговорит со мной, не взглянет на меня второй раз, увидев знак на лбу. Я был невидим.
Следует сразу оговориться: моя невидимость сугубо метафорична. Я по-прежнему обладал телесной оболочкой. Люди могли видеть меня — но не имели права.
Абсурдное наказание, скажете вы? Возможно.
Но и преступление было абсурдным: холодность, нежелание отвести душу перед ближним. Я был четырехкратным нарушителем, что каралось годичным наказанием. В должное время прозвучала под присягой жалоба, состоялся суд, наложено клеймо.
И я стал невидим.
Я вышел наружу, в мир тепла. Только что прошел полуденный дождь. Улицы подсыхали, воздух был напоен запахом свежей зелени. Мужчины и женщины спешили по своим делам. Я шел среди них, но меня никто не замечал. Наказание за разговор с невидимкой — невидимость на срок от месяца до года и более, в зависимости от тяжести нарушения. Интересно, все ли так строго придерживаются закона?
Я ступил в шахту лифта и вознесся в ближайший из Висячих садов. То был Одиннадцатый, сад кактусов; их причудливые формы как нельзя лучше соответствовали моему настроению. Я вышел на площадку, приблизился к кассе, намереваясь купить входной жетон, и предстал перед розовощекой, пустоглазой женщиной.
Я выложил перед ней монету. В ее глазах мелькнуло подобие испуга и тут же исчезло.
— Один жетон, пожалуйста, — сказал я.
Никакого ответа. За мной образовалась очередь. Я повторил просьбу. Женщина беспомощно подняла глаза, затем уставилась на кого-то сзади меня. Из-за моего левого плеча протянулась чья-то рука и положила перед ней монету. Женщина достала жетон. Мужчина, стоявший за мной, взял жетон, опустил его в автомат и прошел.
— Дайте мне жетон, — потребовал я.
Другие отталкивали меня. И ни слова извинения. Вот они, первые следствия невидимости. Люди в полном смысле слова смотрели на меня как на пустое место.
Однако вскоре я ощутил и преимущества своего положения. Я зашел за стойку и попросту взял жетон, не заплатив. Так как я невидим, никто меня не остановил. Сунув жетон в прорезь автомата, я вошел в сад.
Вопреки ожиданиям, прогулка не принесла мне успокоения. Нахлынула какая-то необъяснимая хандра и отбила охоту любоваться кактусами. На обратном пути я прижал палец к торчащей колючке; выступила капля крови. Кактус по крайней мере еще признавал мое существование. Но лишь для того, чтобы больно уколоть.
Я вернулся к себе. Дом был полон книг, но сейчас они меня не привлекали. Я растянулся на узкой кровати и включил тонизатор в надежде побороть овладевшую мной апатию. Невидимость…
Собственно, это ерунда, твердил я себе. Мне и раньше не приходилось полностью зависеть от других. Иначе как бы я вообще был осужден за равнодушие к ближним? Так что же мне надо от них сейчас? Пускай себе не обращают на меня внимания!
Мне это только на пользу. Начать с того, что меня ожидает годичный отдых от работы. Невидимки не работают. Да и как они могут работать? Кто обратится к невидимому врачу, или наймет невидимого адвоката, или передаст документ невидимому служащему? Итак, никакой работы. Правда, и никакого дохода, что вполне естественно. Зато не надо платить за квартиру — кто будет брать плату с невидимых постояльцев? К тому же невидимки могут ходить куда им заблагорассудится бесплатно. Разве я не доказал это недавно в Висячем саду?
Невидимость — замечательная шутка над обществом, заключил я. Выходит, меня приговорили всего-навсего к годичному отдыху. Не сомневаюсь, что получу от этого массу удовольствия.
Однако не следовало забывать о реальных неудобствах. В первый же вечер после приговора я отправился в лучший ресторан города в надежде заказать самую изысканную еду, обед из нескольких десятков блюд, а затем исчезнуть в момент, когда официант подаст счет.
Не тут-то было. Мне не удалось даже сесть. Битых полчаса я стоял в холле, беспомощно наблюдая за метрдотелем, который с безучастным видом то и дело проходил мимо меня. Совершенно ясно, что для него это привычная картина. Если даже я сяду за столик, это ничего не даст — официант просто не примет мой заказ.
Можно, конечно, отправиться на кухню и угоститься, чем душа пожелает. При желании мне ничего не стоит нарушить работу ресторана. Впрочем, как раз этого делать не следует У общества свои меры защиты от невидимок Разумеется, никакой прямой расплаты, никакого намеренного отпора. Но в чем обвинить повара, если тот ненароком плеснет кипяток на стену, не заметив стоящего там человека? Невидимость есть невидимость, это палка о двух концах.
И я покинул ресторан.
Пришлось довольствоваться кафе-автоматом поблизости, после чего я взял такси и поехал домой. Хорошо хоть, что машины, как и кактусы, не отличали подобных мне. Однако вряд ли одного их общества на протяжении года будет достаточно.
Спалось мне плохо.
Второй день невидимости был днем дальнейших испытаний и открытий.
Я отправился на дальнюю прогулку, предусмотрительно решив не сходить с тротуара. Мне часто доводилось слышать о мальчишках, с наслаждением наезжающих на тех, кто несет клеймо невидимости на лбу. Их даже не наказывали за это. Такого рода опасности умышленно создавались для таких, как я.
Я шагал по улицам, и толпа передо мной расступалась. Я рассекал толчею, как скальпель живую плоть. В полдень мне повстречался первый товарищ по несчастью — высокий, плотно сбитый мужчина средних лет, преисполненный достоинства, печать позора на выпуклом лбу. Наши глаза встретились лишь на миг, после чего он, не останавливаясь, проследовал дальше. Невидимка, естественно, не может видеть себе подобных.
Меня это только позабавило. Я пока еще смаковал новизну такого образа жизни. И никакое пренебрежение не могло меня задеть. Пока не могло.
На третьей неделе я заболел. Недомогание началось с лихорадки, затем появились резь в животе, тошнота и другие угрожающие симптомы. К полуночи мне стало казаться, что смерть близка. Колики были невыносимы; еле дотащившись до ванной, я заметил в зеркале свое отражение — перекосившееся от боли, позеленевшее, покрытое капельками пота лицо. На бледном лбу маяком пылало клеймо невидимости.
Долгое время я лежал на кафельном полу, безвольно впитывая в себя его холод, прежде чем в голову мне пришла страшная мысль: что, если это аппендицит?! Воспалившийся, готовый прорваться аппендикс?
Ясно одно: необходим врач.
Телефон был покрыт пылью. Никто не удосужился его отключить, но после приговора я никому не звонил и никто не смел звонить мне. Умышленный звонок невидимке карается невидимостью. Друзья — во всяком случае, те, кто считался моими друзьями, — остались в прошлом.
Я схватил трубку, лихорадочно тыкая пальцем в кнопки. Зажегся экран, послышался голос справочного робота.
— С кем желаете беседовать, сэр?
— С врачом, — едва вымолвил я.
— Ясно, сэр.
Вкрадчивые, ничего не значащие слова. Роботу не грозила невидимость, поэтому он мог разговаривать со мной.
Вновь зажегся экран и раздался заботливый голос врача:
— Что вас беспокоит?
— Боль в животе. Возможно, аппендицит.
— Мы пришлем человека через…
Врач осекся. Промах с моей стороны: не надо было показывать ему свое сведенное судороге лицо. Его глаза остановились на клейме, и экран потемнел с такой быстротой, словно я протянул для поцелуя прокаженную руку.
— Доктор… — простонал я, но экран был пуст.
Я в отчаянии закрыл лицо руками. Это уже чересчур. А как же клятва Гиппократа? Неужели врач не придет на помощь страждущему?
Но Гиппократ ничего не знал о невидимках, тогда как в нашем обществе врачу запрещено оказывать помощь человеку с клеймом невидимости. Для общества в целом меня попросту не существовало. Врач не может поставить диагноз и лечить несуществующего человека.
Я был предоставлен сам себе.
Это одна из наименее привлекательных сторон невидимости. Вы можете беспрепятственно войти в женское отделение бани, если пожелаете, но и корчиться от боли вы будете равно беспрепятственно. Одно вытекает из другого. И если у вас случится прободение аппендикса, — что ж, это послужит предостережением другим, которые могут пойти вашим преступным путем.
К счастью, со мной этого не произошло. Я выжил, хотя мне было очень худо. Человек может выдержать год без общения с себе подобными. Может ездить в автоматических такси и питаться в кафе-автоматах. Но автоматических врачей нет. Впервые в жизни я почувствовал себя изгоем. К заболевшему заключенному в тюрьме приходит врач. Мое же преступление недостаточно серьезно, за него не полагается тюрьма, и ни один врач не станет облегчать мои страдания. Это несправедливо! Я проклинал тех, кто придумал такую изощренную кару. Изо дня в день я встречал рассвет в таком же одиночестве, как Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. И это в городе, где жило двенадцать миллионов душ!
Как описать частые смены настроения и непостоянство поведения за те месяцы?
Бывали периоды, когда невидимость казалась мне величайшей радостью, утехой, бесценным сокровищем. В такие сумасшедшие моменты я упивался свободой от всех и всяческих правил, опутывающих обыкновенного человека.
Я крал. Я входил в магазин и брал, что хотел, а трусливые торговцы не смели помешать мне или позвать на помощь. Знай я, что государство возмещает подобные убытки, воровство приносило бы мне меньше удовольствия. Но я об этом не знал и продолжал воровать.
Я подсматривал. Я входил в гостиницы и шел по коридору, открывая наугад двери. Некоторые комнаты были пусты. В некоторых были люди.
Богоподобный, я наблюдал за всем, что происходило вокруг. Дух мой ожесточился. Пренебрежение обществом — преступление, за которое меня покарали невидимостью, — достигло небывалых размеров.
Я стоял на пустынных улицах под дождем и поливал бранью блестящие лики вознесшихся к небу зданий.
— Кому вы нужны? — ревел я. — Не мне! Ну кому вы нужны?!
Я смеялся, издевался, бранился. Это был некий вид безумия, вызванный, полагаю, одиночеством. Я врывался в театры, где, развалясь в креслах, сидели любители развлечений, пригвожденные к месту мельтешащими трехмерными образами, и принимался выделывать дурацкие антраша в проходах. Никто не шикал на меня, никто не ворчал. Светящееся клеймо на моем лбу помогало им держать свое недовольство при себе.
То были безумные моменты, славные моменты, великие моменты, когда я исполином шествовал среди праха, земного и каждая моя пора источала презрение. Да, сумасшедшие моменты, признаю открыто. От человека, который несколько месяцев поневоле ходит невидимым, трудно ждать душевного равновесия.
Впрочем, правильно ли было называть такие моменты безумными? Скорее я испытывал состояние глубокой депрессии. Маятник несся головокружительно. Дни, когда я чувствовал лишь презрение ко всем идиотам, которых видел вокруг, сменялись днями невыносимой тяжести. Я бродил по бесконечным улицам, простаивал под изящными аркадами, не сводил глаз с серых полос шоссе, где яркими штрихами стремительно проносились автомобили. И даже нищие не подходили ко мне. А вам известно, что среди нас есть нищие, в наш-то просвещенный век? Раньше я этого не знал. Теперь же долгие прогулки привели меня в трущобы, где исчез внешний лоск, где опустившиеся старики с шаркающей походкой просили подаяния.
У меня не просил никто. Однажды ко мне приблизился слепой.
— Ради всего святого, — взмолился он, — помогите купить новые глаза…
Первые слова, обращенные ко мне за многие месяцы! Я полез в карман за деньгами, готовый отдать ему в благодарность все, что у меня есть. Почему нет? Что мне деньги? Я могу в любой момент взять их где угодно. Но не успел я достать монеты, как какая-то уродливая фигура, отчаянно перебирая костылями, втерлась между нами. Я услышал сказанное шепотом слово «Невидимый», и вот уже оба заковыляли прочь от меня, словно перепуганные крабы. А я оставался на месте, глупо сжимая деньги в кулаке.
Даже нищие… Дьяволы! Придумать такую пытку!
Так я снова смягчился. Куда девалась моя надменность! Я остро чувствовал свое одиночество. Кто мог обвинить меня тогда в холодности? Я размяк, я был готов впитывать каждое слово, каждый жест, каждую улыбку, патетически жаждал прикосновения чужой руки. Шел шестой месяц моей невидимости.
Теперь я ненавидел ее страстно. Все радости, которые она сулила, оказались на поверку пустыми, а муки невыносимыми. Я не знал, сумею ли вытерпеть оставшиеся полгода. Поверьте, в то тяжкое время мысль о самоубийстве не раз приходила мне в голову.
И наконец я совершил глупый поступок. Как-то раз во время бесконечных прогулок мне навстречу попался другой Невидимый, третий или четвертый за все шесть месяцев. Как уже не раз бывало с другими, наши взгляды на миг настороженно скрестились; затем он опустил глаза и обошел меня. Это был стройный узколицый молодой мужчина, не старше сорока, с взъерошенными каштановыми волосами. У него был вид ученого, и я еще удивился — что же он такое совершил, чтобы заслужить невидимость. Мною овладело желание догнать его и расспросить, узнать его имя, и заговорить с ним, и обнять его.
Все это строжайше запрещено. С Невидимым нельзя иметь никаких дел — даже другому Невидимому. Особенно другому Невидимому. Общество отнюдь не заинтересовано в возникновении каких-либо тайных связей среди своих отверженных.
Мне это было известно.
Но, несмотря ни на что, я повернулся и пошел следом за ним.
На протяжении трех кварталов я держался шагах в пятидесяти позади. Повсюду, казалось, сновали роботы-ищейки; они мгновенно засекали любое нарушение своими чуткими приборами, и я не смел ничего предпринять. Но вот он свернул в боковую улочку, серую от пыли пятисотлетней давности, и побрел ленивым шагом никуда не спешащего Невидимки. Я поравнялся с ним.
— Постойте, — негромко сказал я. — Здесь нас никто не увидит. Мы можем поговорить. Мое имя…
Он круто повернулся, охваченный неописуемым ужасом. Его лицо побелело. Какую-то секунду он не сводил с меня глаз, затем рванулся вперед.
Я загородил ему путь.
— Погодите. Не боитесь. Пожалуйста…
Он попытался вырваться, но я опустил руку ему на плечо, и он судорожно дернулся, стряхивая ее.
— Хоть слово… — взмолился я.
Ни слова. Ни даже глухого «Оставьте меня в покое!». Он обогнул меня, побежал по пустой улице, и вскоре топот его ног затих за углом. Я смотрел ему вслед и чувствовал, как нарастает внутри меня всепоглощающее одиночество.
Потом пришел страх. Он не нарушил закон, а я… я увидел его. Следовательно, я подлежал наказанию, возможно, продлению срока невидимости. По счастью, вблизи не было ни одного робота-ищейки.
Повернувшись, я зашагал вниз по улице, стараясь успокоиться. Постепенно я сумел взять себя в руки. И тут понял, что совершил непростительный поступок. Меня обеспокоила глупость собственной выходки и, еще более, ее сентиментальность. Так панически потянуться к другому Невидимому, открыто признать свое одиночество, свою нужду — нет! Это означало победу общества. С этим я смириться не мог.
Случайно я вновь оказался около сада кактусов. Я поднялся наверх, схватил жетон и вошел внутрь. Некоторое время я внимательно смотрел по сторонам, прежде чем мой взгляд остановился на гигантском, восьми футов высотой, уродливо изогнутом кактусе, настоящем колючем чудовище. Я вырвал его из горшка и принялся ломать и рвать на части; тысячи игл впились в мои руки. Прохожие делали вид, будто ничего не замечают. Скривившись от боли, с кровоточащими ладонями, я спустился вниз, снова одетый в маску неприступности, за которой скрывалось одиночество.
Так прошел восьмой месяц, девятый, десятый… Весна сменилась мягким летом, лето перешло в ясную осень, осень уступила место зиме с регулярными снегопадами, до сих пор разрешенными из соображений эстетики. Но вот и зима кончилась. На деревьях в парках появились зеленые почки. Синоптики устраивали дождь трижды в день.
Срок моего наказания близился к концу.
В последние месяцы невидимости я жил словно в оцепенении. Тянулись дни, похожие друг на друга. Однообразие существования привело к тому, что мой истощенный мозг отказывался переваривать прочитанное. Читал я судорожно, но неразборчиво, брал все, что попадалось под руку: сегодня труды Аристотеля, завтра библию, еще через день — учебник механики… Но стоило мне перевернуть страницу, как содержание предыдущей бесследно ускользало из памяти.
Признаться, я перестал следить за ходом времени. В день окончания срока я находился у себя в комнате, лениво листая книгу, когда в дверь позвонили.
Мне не звонили ровно год. Я почти забыл, что это такое — звонок. Тем не менее я открыл дверь.
Передо мной стояли представители закона. Не говоря ни слова, они сломали печать, крепящую знак невидимости к моему лбу. Эмблема упала и разбилась.
— Приветствуем тебя, гражданин, — сказали они мне.
Я медленно кивнул.
— Да. И я приветствую вас.
— Сегодня одиннадцатое мая 2105 года. Твой срок кончился. Ты отдал долг и возвращен обществу.
— Спасибо. Да.
— Пойдем, выпьем с нами.
— Я бы предпочел воздержаться.
— Это традиция. Пойдем.
И я отправился с ними. Мой лоб казался мне странно оголенным; в зеркале на месте эмблемы виднелось бледное пятно. Меня отвели в близлежащий бар и угостили эрзац-виски, плохо очищенным, но крепким. Бармен дружески мне ухмыльнулся, а сосед за стойкой хлопнул меня по плечу и поинтересовался, на кого я собираюсь ставить в завтрашних реактивных гонках. Я ответил, что не имею ни малейшего понятия.
— В самом деле? Я за Келсо. Четыре против одного, но у него мощнейший спурт.
— К сожалению, я не разбираюсь.
— Его какое-то время здесь не было, — негромко сказал государственный служащий.
Эвфемизм был недвусмыслен. Мой сосед кинул взгляд на бледное пятно на моем лбу и тоже предложил выпить. Я согласился, хотя успел почувствовать действие первой порции. Итак, я перестал быть изгоем. Меня видели.
Однако я не посмел отказаться — это могут истолковать как проявление холодности. Пять проявлений недружелюбия грозили пятью годами невидимости. Я приучил себя к смирению.
Возвращение к прежней жизни вызвало множество неловких ситуаций. Встречи со старыми друзьями, возобновление былых знакомств… Я находился в изгнании год, хотя и не сменил места жительства, и возвращение далось мне не легко.
Естественно, никто не упоминал о невидимости.
К ней относились как к несчастью, о котором лучше не вспоминать. В глубине души я называл это ханжеством, но делал вид, что так и должно быть. Безусловно, все старались пощадить мои чувства. Разве говорят тяжелобольному, что он долго не протянет? И разве говорят человеку, престарелого отца которого ждет эвтаназия: «Что ж, все равно он вот-вот преставится»?
Нет. Конечно, нет.
Так в нашем совместно разделяемом опыте образовалась эта дыра, эта пустота, этот провал. Мне трудно было поддерживать беседу с друзьями, особенно если учесть, что я выпал из курса современных событий; мне трудно было приспособиться. Трудно.
Но я не отчаивался, ибо более не был тем равнодушным и надменным человеком, каким был до наказания. Самая жестокая из школ научила меня смирению.
Теперь я то и дело замечал на улицах невидимок; встреч с ними нельзя было избежать, Но, наученный горьким опытом, я быстро отводил взгляд в сторону, словно наткнувшись на некое мерзкое, источавшее гной чудовище из потустороннего мира.
Однако истинный смысл моего наказания дошел до меня на четвертый месяц нормальной жизни. Я находился неподалеку от Городской Башни, возвращаясь домой со своей старой работы в архиве муниципалитета, как вдруг кто-то из толпы схватил меня за руку.
— Пожалуйста, — раздался негромкий голос. — Подождите минуту. Не бойтесь.
Я поднял удивленный взгляд — обычно в нашем городе незнакомые не обращаются друг к другу. И увидел пылающую эмблему невидимости. Тут я узнал его — стройного юношу, к которому я подошел более полугода назад на пустынной улице. У него был изможденный вид, глаза приобрели безумный блеск, в каштановых волосах появилась седина. Тогда, вероятно, его срок только начинался. Сейчас он, должно быть, отбывал последние недели.
Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад.
— Не уходите! — закричал он. — Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте!
Я сделал еще один нерешительный шаг — и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество.
Еще один шаг назад.
— Трус! — выкрикнул он. — Заговори со мной! Заговори со мной, трус!
Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током. Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания.
Вокруг нас сомкнулись роботы-ищейки. Его оттащили. Меня взяли под стражу и снова будут судить: на сей раз не за холодность — за отзывчивость. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и освободят меня. Возможно, нет.
Все равно. Если меня приговорят, я с гордостью понесу свою невидимость.