Страница:
- Вот какие клопы в доме завелись.
В другом месте, говоря о "поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.
Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...
Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.
Специальность Паклина - работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.
Я хотел купить у него одну.
Но Паклин воспротивился изо всех сил:
- Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!
- Скажите, Паклин, - спросил я, когда он провожал меня с крыльца, для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?
- Для чего?
Паклин грустно улыбнулся.
- Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? "Жив, мол, я все-таки"...
Поселенцы
- К вам там поселенцы пришли! - в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.
- Так нельзя ли их сюда?
- Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, - что их!
Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев - человек в двести, - как один человек, снимают шапки.
- Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...
- Что вам?
- Насчет пайков мы! Способов никаких нет...
- Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!
- Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, - все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?
- А сельское хозяйство?
- Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, - съели. Скота не дают. Смерть подходит!
- Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.
Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.
Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.
Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.
- Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?
- Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.
- Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!
"Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.
- Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!
- Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.
Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.
- Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!
"Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.
- Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" Могу. - "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...
- Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.
Положение тягостное.
- Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
- Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?
- Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.
Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
- Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.
Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
- Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!
- Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.
И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.
- Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
Сожительница*
Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?
_______________
* Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам "для совместного ведения хозяйства". Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, - напр., в "Сахалинском календаре", - это называется "незаконным сожительством", что гораздо ближе к истине.
- Бог в помощь, дядя!
- Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, видишь, барин идет! - говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.
Баба нехотя начинает подниматься.
- Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?
- Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!
- Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
- Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!
- Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
- Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.
- Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!
Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.
- Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!
- Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!
- Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.
- А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.
- Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!
- А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!
- Тфу, ты!
- Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...
- Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.
- Пятого года*.
_______________
* 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.
- А за что пришла?
- Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.
- Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?
- Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.
- Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?
- Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.
- Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?
- Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...
Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.
- Избаловал ты свою бабу! - сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.
- Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.
- Меня баловать неча! Сама набалована! - донеслось из избы.
Я дал поселенцу рублишко.
- Покорнейше благодарствую вашей милости! - как-то необыкновенно радостно проговорил он.
- Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?
Мужик с минуту постоял в нерешительности.
- По чистой ежели совести? - засмеялся он. - По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!
__________
Через день, через два я проходил снова по той же слободке.
Вдруг слышу - жесточайший крик.
- Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! - пронзительно визжал на всю улицу женский голос.
Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, "кто орет?" - махали рукой и отправлялись обратно в избу:
- Началось опять!
Вопила, сидя на завалинке, все та же - опухшая от лени и сна баба.
Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.
Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и "поучил" свою сожительницу.
Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.
Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!
Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.
- Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! - растерянно пробормотал мужик.
- Да что ты! "Поучил", может, ее? Бил?
- Какое там! - с отчаянием проговорил он. - Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. "А то, - говорит, - к надзирателю жить уйду!" Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!
Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская "семья".
Сожитель
- Барин! Господин! Ваше высокобродие! - слышится сзади крик.
Останавливаюсь.
Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.
Видимо, гнался за мной долго и упорно.
- Я вас по всему посту ищу, бегаю!
- Что тебе?
- Изволили давеча такую-то заходить требовать?
Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.
- Да. А что?
- Дозвольте доложить. Она теперь дома.
И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:
- К вам их прикажете прислать или сами пойдете?
А на лице так и светится "полная готовность" на все услуги.
- Да ты думаешь, зачем мне?
Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: "Шутник, дескать, барин".
- Известно, зачем господа требуют!
Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!
- Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?
- Я-то?
- Ты-то!
Поселенец чешет слегка в затылке.
- Сожитель ейный!
- Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...
- Михайлой зовут-с!
- Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...
"Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. "Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает?"
- Не извольте беспокоиться, - с усмешечкой говорит он, - по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.
И заканчивает уж совершенно серьезно:
- Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?
Тошно становится глядеть на этого субъекта, - но разговор интересный.
- Слушай, ты! Заплачу тебе все равно, не за это, а за другое: скажи мне откровенно, где была твоя сожительница давеча, когда я заходил ее спрашивать. Вот деньги.
- Покорнейше благодарствуем...
- Слышь, только откровенно!
- Это мы завсегда можем. Не извольте сумлеваться... Где ж ей быть? На фарт ходила*.
_______________
* "Фарт", - от слова "фортуна", - на арестантском языке означает вообще "счастье". Фартовый - счастливый. Для женщины "отправиться на фарт" - имеет особое, специальное значение.
- Так вы и живете?
- Так и живем. Да нешто мы одни, барин? Оно вам, конечно, может, спервоначала не кажется. А поживете, обвыкнете! Так не требоваится?.. Прощения просим. На милости покорнейше благодарим. Ваши деньги фартовые. Выиграю на них, - за ваше здоровьице выпью...
И, отбежав на небольшую дистанцию, он повернулся и крикнул:
- Потребуется что, - кликните Михайлу.
Он назвал свою фамилию.
- Завсегда с полным моим удовольствием!
Вот вам еще не менее типичная, обычная сахалинская "семья".
Добровольно последовавшая
Вот изба, где живет семья, добровольно последовавшая за своим поильцем-кормильцем на Сахалин.
Они прибыли почти в одно и то же время: он - весной, семья - осенью девяносто пятого года.
По сахалинским правилам, его на первое время освободили от работ, "для домообзаводства".
Как и большинство таких семей, - если они приезжают с маленькими деньжонками, - они устроились сравнительно недурно.
Купили у какого-то поселенца, выехавшего на материк, избенку, завели огородишко, есть корова, разводят "чушек".
По-сахалински, это совсем "слава Тебе, Господи".
В избе грязновато, но домовито.
Из-за ситцевых занавесей, закрывающих колоссальную постель, выглядывают детишки.
Не сахалинские, хмурые, забитые, мрачные детишки, а со светлыми льняными волосенками, веселыми, продувными глазишками.
Видно, что дети хоть, по крайней мере, сыты.
Хозяина нет дома, ушел в тайгу отбывать каторжную работу, таскать бревна. Хозяйка дома работает и, видимо, чем-то сильно раздражена.
- Здравствуйте, хозяюшка.
- Здравствуй, добрый человек. Спасибо хоть на добром слове, что доброе слово сказал. А то здесь, окромя "подлеца" да "мерзавца", и слов других нет. Только день деньской и слышишь: подлят да мерзавят. Живой бы в землю легла, чтобы ушеньки мои не слышали. Сторона тоже, чтобы пусто ей было. Чтобы ей, окромя святых икон, скрозь землю провалиться. Господи, прости меня, грешницу! Милости просим присесть.
- Что, тетка, ужли так Сахалином недовольна?
- Да чем тут довольной-то быть, прости, Господи! Этаку даль ехали. Этакое добро-то везли, - деньги. Последнее добро попродали. Копленое, береженое тратишь.
В этакой-то глуши. Господи!
Баба принялась утирать слезы.
- Что ж теперь делать! Зачем ехала?
- Отчего едут? От страму, от стыда, - все в глаза тычут: "Муж каторжный, муж каторжный!" Побежишь куда глаза глядят от этакой жисти проклятой. Опять же мой душегуб с дороги пишет: больно хорошо, дом дают, лошадь, корову, свиней, - живи только! Никто, как он, подлый, чтоб мои слезы всю жизнь его окаянную, весь век отзывались, аспиду каторжному! Все он, ничего путем не узнавши, отписал. Нешто бы я, когда б знала, поехала! В этаку-то глушь! Ни тебе лета, ни тебе ведрышка, ни тебе дождичка вовремя! Господи!
- Ну, зато мужу участь облегчила. Мужу легче, как семья пришла. Святое дело!
На мою собеседницу напал прилив ярости.
- Ему-то, идолу, легче! Гнил бы, паралич его расшиби, в каторге, в тюрьме. Ему-то, аспиду, душегубу, чтоб его лихоманка трясла, чтоб на него, злодея этакого, трясучка напала, - ему-то легче? Да мы-то из-за его душегубства за что должны теперь мучиться, муку этакую терпеть?
- А за что муж попал?
- Купца, что ли, задавили. Я этими делами не займаюсь. Это мужики все. Деньги нажить надумали. Как же, нажили, - свои проживаем!.. Из-за него, из-за душегубца. Дети меня держат, дети, по рукам, по ногам вяжут. Нешто, если б не дети, стала бы я этакую муку терпеть! Быть хуже каторжницы всякой, прости, Господи! Чтоб тебя ниже всякой подлой ставили!
- Ну, матушка, это уж того... Кто ж тебя ниже ставит? Напротив...
- А что ж, по-твоему, выше, что ль? Каторжной - паек, а мне - шиш с маслом. Пошла к окружному просить. "Положения - говорит - такого нет. На детей получай по полтора целковых, а тебе положения нет". Каторжной положение есть, а которые сами пришли, - будто нетути. Она, подлая, мужа с полюбовником убила, - ей паек. А я этаку даль за душегубом шла, родных всех побросала, - мне нет ничего. Да ежели бы не дети меня вязали...
- Ну, что бы ты сделала, если бы не дети?
- На фарт бы пошла. Ужели ж на своего душегуба стала смотреть? В сожительство бы определилась. С нами вон в партии гнали каторжных. Как теперь живут, - любо-дорого. Со стороны поглядеть лестно. В Рассее так чисто не ходили: полусапожки козловые, платье - кумач не кумач, ситец не ситец. Полушалок в три целковых, фартук наденет, - глаза бы не глядели. Завистно!
Она утерла слезы.
- А что сделали? Мужей на тот свет поотправляли, - только и всего. А тут, прости Господи, работаешь, бьешься, ровно собака какая...
Как раз в эту минуту дверь отворилась, и на пороге появилась молоденькая "сожительница", кажется, слегка выпившая:
- Тетенька Арина, нет ли у вас яичек, к нам гости пришли, - верещагу* хошь сделать.
_______________
* Верещага - яичница.
- Нет у меня для тебя яиц. Куры еще для тебя не снеслись!
Бабенка вильнула хвостом и выбежала.
- Шкура! - напутствовала ее Арина. - Видели ее, подлую. Верещаги захотела! В будень как жрут! Повесить бы ее мало, в землю бы, подлую, живьем закопать надо, на куски резать да не дорезывать за дело-то за ее. Как она мужа на куски изрубила! А она "верещаги". Да это ли еще! Зимой тут всем каторжным бабам работу выдали, рубахи шить. Так она, вишь ты, тварь, не может. Я ж за нее шила, нанималась, от рубахи она мне платила. От детей уходила. Я сижу, рубахи шью, а она на кровати лежит, - пряник жует. Тьфу!
Это была уж высшая степень бешенства. Вся горечь, вся обида на эту разницу в судьбе с каторжной сказалась в этом плевке.
Бедная баба разразилась горькими слезами.
- Ну, муж-то все-таки хорош с тобой? Для дома старается, работает?
- Работает, пес его задави! Да много ль из его работы проку-то? отвечала баба сквозь слезы. - Ни тебе ржицы, ни тебе овсеца, одна картошка. С ей и пухни... Господи, за что такое попущение!
И слезы полились еще горче. За занавеской захныкали дети.
- Цыц вы, дьяволята, нет на вас пропасти! - крикнула баба и взялась за ухват ставить в печь корчагу.
Я распрощался и вышел.
Вот вам "героиня" каторги.
Домовладельцы
Такой дом только и можно встретить, что на Сахалине.
Дом, никому решительно не принадлежащий.
Был и у него хозяин, да ушел на материк, покупателя не нашлось, - он и бросил дом так, на произвол судьбы.
Одно время здесь жили, кажется, певчие.
Теперь это "приют для ночлега".
Даже не ночлежный дом. У ночлежного дома есть хозяин.
А здесь приходи, когда хочешь, ложись на голый пол и спи.
Чтоб пробраться к этому дому, потребовался добрый десяток минут.
- Сюда, барин! Шагайте смелей! Ничего, становитесь! - кричали мне обитатели этого дома, подбрасывая дощечки в невылазную, зловонную грязь: обитатели дома не любят ни за чем ходить далеко.
Окна все выставлены. Рам нет. Ни скамьи, ничего. Чтоб мне присесть, притащили откуда-то совместными усилиями чурку.
И вот я сижу в пустом доме на чурке, а передо мной стоят без шапок восемь "домовладельцев".
И мы беседуем о их "владениях".
У всякого из них есть свой дом где-нибудь на поселенье. Дом, выстроенный "для правов", чтобы иметь право через пять лет получить крестьянство и уехать "на ту сторону", "на материк".
- Что ж ты не живешь в своем доме? - спрашиваю наудачу у первого попавшегося.
- Да в нем и жить нельзя! - В нем, вашескобродие, ежели порядочным петуху да курице, не приведи им Господь, вдвоем жить доведется, они друг друга задушат! - иронизирует он над своим "домом".
Остальные одобрительно улыбаются: и у них дома такие же.
- Зачем же ты такой строил?
- Зачем на Сакалине дома строят! Известно, для правов.
- Что ж, у тебя хозяйство, что ли, было?
- Какое, вашескобродие, хозяйство может быть? Одно слово: Сакалин! Да я, вашескобродие, позвольте вам доложить, и что с ей делают, с землей-то, не знаю. Отродясь не занимался.
- Что же ты мастерство какое знаешь?
- Так точно. Мастерство знаю. Только мне по моему мастерству здесь делать нечего.
- Кто же ты?
- Литограф.
Литографу, действительно, на Сахалине, где ни одного и литографского камня-то нет, делать нечего.
- Ну, а ты?
- Мы - плотники.
- Ну, плотнику легче найти работу.
- Где ж ее тут найдешь?! Поселенцу платить нечем. Сам бьется, как ни на есть сколачивает. А то у тех берет кто на материк уезжает. А господ, на которых бы работать, у нас, сами изволите знать, нету.
- Ну, а ты кто?
- Печники будем.
Опять та же песня: поселенец сам печи кладет, платить нечем, а "господ" нету.
- Ты?
- По торговой части занимался... Дозвольте вам, вашескородие, заметить, для житья прямо никаких способов нет. Питаться нечем. Казенного пайка не дают. Прекратили.
- Да ведь не может же казна вас всю вашу жизнь кормить!
- Оно, конечно, так... Справедливо изволите говорить! Только и нам без пищи жить тоже никак невозможно.
- Зачем же вы сюда пришли, в пост?
- Работу найти думали. Как можно, все-таки - пост! Не поселье дикое.
- Ну, и что ж? Нашли здесь работу?
- Нет! Какая здесь работа! На промыслах на рыбных все японцы. Вон Кармаренков господин, ему от казны вспомоществование вышло, каторжными ему и завод весь выстроили, - а он японцами работает!
- Что ж вы здесь делаете, однако? Работаете хоть что-нибудь!
- Так, придется что - работаем. Какая здесь работа.
- Так слоняетесь?
- Так слоняемся.
- Воруете?
- Что здесь у них украдешь, - самим жрать нечего!
- Ну, а сейчас чем занимались, как мне прийти?
- Так... говорили промеж себя...
- Врете, братцы. В карты, небось, играли? Говорите, - никому не скажу!
Домовладельцы переглядываются и улыбаются.
- Так точно, играли.
У всей компании оказалось, в общей сложности, сорок восемь копеек, которые они целый день и стараются изо всех сил выиграть друг у друга.
Где они достали эти сорок восемь копеек?
Заработали?
Возможно.
Украли?
Вероятно.
Резцов
- Да есть ли, наконец, у вас тут хоть один зажиточный поселенец, который разжился бы на Сахалине честным трудом? - уж в отчаянии восклицал я, исходив все поселье. - А то куда ни глянь, или нищета, или если зажиточный, то нажил деньги тайной продажей водки, кулачеством, ростовщичеством, самым алчным, жестоким, бесчеловечным обиранием своего же брата! Есть ли хоть кто-нибудь, кто разжился бы трудом? Или нет таких совсем?
- Как нет? Очень немного, но попадаются. Да вот вам Резцов. Зажиточный мужик и отличный человек. Он здесь даже старостой слободским одно время был. Про него слова дурного никто не скажет. На Сахалин пришел без гроша - здесь хозяйство - дай Бог всякому.
Слава Тебе, Господи! Иду смотреть эту "гордость Сахалина".
Резцов - отличный столяр и прекрасный хозяин. У него хорошие огороды, пятнадцать штук скота, - он разводит скотину и продает в казну. И, главное, все это нажито, действительно, своим трудом и бережливостью.
Резцов пришел в каторгу на семь лет за убийство в драке, окончил поселенчество, теперь крестьянин...
Захожу в избу - чисто. Веет зажитком.
Резцов, молодой еще человек, производит странное впечатление.
Не то что больной, - нет. А словно вот-вот свалится. Такие лица бывают у людей, проводящих бессонные ночи, - у людей с измученными, издерганными нервами.
- Здравствуйте, Резцов. Пришел посмотреть, как вы живете-можете.
- Милости просим, барин. Живем ничего. Бога гневить не стану. Огороды есть, работников держу троих, скотина... Вот, Бог даст, все продам, на материк поеду...
- Как на материк? Да ведь у вас и тут хозяйство идет, сами же говорите, - слава Богу, столярничаете.
- Ну, это что! Какое здесь мастерство? Поселенцам столяр не нужен, а господа в тюрьме все себе делают задарма.
- Ну, скот у вас, хозяйство.
- А Бог с ним и со скотом и с хозяйством. Только бы отсюда выбраться.
- Да почему ж, наконец?
Резцов вздохнул.
- Жить здесь страшно. Жуть, оторопь берет. Вы избу по соседству изволили видеть, - заколочена? Писарь тут жил с сожительницей. Деньжонки были... Недели две тому назад произошло. Утром смотрим, что он на службу не идет? Зашли, а он - мертвый, и кругом лужа крови. Зарезали. Сожительница же и подвела. Тут не токма что за деньги, - за двадцать копеек друг дружку режут. Только и слухов, что там зарезали, там зарезали. Господ трогать не смеют, а своего брата - валяй, сколько влезет. Нет уж, ну ее с такой жизнью! Минуты спокойной не знаешь... Ночью - собака залает, вскочишь, оторопь берет, жутко, руки, ноги холодеют: уж не подходят ли? У меня тут как-то собака сдохла. Неделю потом не спал. Думал - отравили. А уж это примета верная, - отравят собаку, значит, "подойти" думают. Знают, что у меня есть деньжонки. Долго ли? Вон она тайга-то, убежал, - ищи там его. Нет уж, будет! Вот, как бы не она...
В другом месте, говоря о "поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.
Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...
Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.
Специальность Паклина - работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.
Я хотел купить у него одну.
Но Паклин воспротивился изо всех сил:
- Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!
- Скажите, Паклин, - спросил я, когда он провожал меня с крыльца, для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?
- Для чего?
Паклин грустно улыбнулся.
- Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? "Жив, мол, я все-таки"...
Поселенцы
- К вам там поселенцы пришли! - в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.
- Так нельзя ли их сюда?
- Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, - что их!
Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев - человек в двести, - как один человек, снимают шапки.
- Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...
- Что вам?
- Насчет пайков мы! Способов никаких нет...
- Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!
- Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, - все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?
- А сельское хозяйство?
- Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, - съели. Скота не дают. Смерть подходит!
- Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.
Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.
Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.
Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.
- Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?
- Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.
- Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!
"Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.
- Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!
- Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.
Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.
- Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!
"Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.
- Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" Могу. - "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...
- Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.
Положение тягостное.
- Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
- Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?
- Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.
Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
- Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.
Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
- Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!
- Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.
И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.
- Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
Сожительница*
Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?
_______________
* Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам "для совместного ведения хозяйства". Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, - напр., в "Сахалинском календаре", - это называется "незаконным сожительством", что гораздо ближе к истине.
- Бог в помощь, дядя!
- Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, видишь, барин идет! - говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.
Баба нехотя начинает подниматься.
- Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?
- Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!
- Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
- Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!
- Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
- Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.
- Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!
Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.
- Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!
- Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!
- Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.
- А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.
- Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!
- А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!
- Тфу, ты!
- Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...
- Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.
- Пятого года*.
_______________
* 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.
- А за что пришла?
- Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.
- Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?
- Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.
- Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?
- Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.
- Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?
- Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...
Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.
- Избаловал ты свою бабу! - сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.
- Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.
- Меня баловать неча! Сама набалована! - донеслось из избы.
Я дал поселенцу рублишко.
- Покорнейше благодарствую вашей милости! - как-то необыкновенно радостно проговорил он.
- Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?
Мужик с минуту постоял в нерешительности.
- По чистой ежели совести? - засмеялся он. - По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!
__________
Через день, через два я проходил снова по той же слободке.
Вдруг слышу - жесточайший крик.
- Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! - пронзительно визжал на всю улицу женский голос.
Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, "кто орет?" - махали рукой и отправлялись обратно в избу:
- Началось опять!
Вопила, сидя на завалинке, все та же - опухшая от лени и сна баба.
Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.
Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и "поучил" свою сожительницу.
Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.
Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!
Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.
- Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! - растерянно пробормотал мужик.
- Да что ты! "Поучил", может, ее? Бил?
- Какое там! - с отчаянием проговорил он. - Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. "А то, - говорит, - к надзирателю жить уйду!" Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!
Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская "семья".
Сожитель
- Барин! Господин! Ваше высокобродие! - слышится сзади крик.
Останавливаюсь.
Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.
Видимо, гнался за мной долго и упорно.
- Я вас по всему посту ищу, бегаю!
- Что тебе?
- Изволили давеча такую-то заходить требовать?
Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.
- Да. А что?
- Дозвольте доложить. Она теперь дома.
И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:
- К вам их прикажете прислать или сами пойдете?
А на лице так и светится "полная готовность" на все услуги.
- Да ты думаешь, зачем мне?
Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: "Шутник, дескать, барин".
- Известно, зачем господа требуют!
Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!
- Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?
- Я-то?
- Ты-то!
Поселенец чешет слегка в затылке.
- Сожитель ейный!
- Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...
- Михайлой зовут-с!
- Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...
"Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. "Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает?"
- Не извольте беспокоиться, - с усмешечкой говорит он, - по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.
И заканчивает уж совершенно серьезно:
- Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?
Тошно становится глядеть на этого субъекта, - но разговор интересный.
- Слушай, ты! Заплачу тебе все равно, не за это, а за другое: скажи мне откровенно, где была твоя сожительница давеча, когда я заходил ее спрашивать. Вот деньги.
- Покорнейше благодарствуем...
- Слышь, только откровенно!
- Это мы завсегда можем. Не извольте сумлеваться... Где ж ей быть? На фарт ходила*.
_______________
* "Фарт", - от слова "фортуна", - на арестантском языке означает вообще "счастье". Фартовый - счастливый. Для женщины "отправиться на фарт" - имеет особое, специальное значение.
- Так вы и живете?
- Так и живем. Да нешто мы одни, барин? Оно вам, конечно, может, спервоначала не кажется. А поживете, обвыкнете! Так не требоваится?.. Прощения просим. На милости покорнейше благодарим. Ваши деньги фартовые. Выиграю на них, - за ваше здоровьице выпью...
И, отбежав на небольшую дистанцию, он повернулся и крикнул:
- Потребуется что, - кликните Михайлу.
Он назвал свою фамилию.
- Завсегда с полным моим удовольствием!
Вот вам еще не менее типичная, обычная сахалинская "семья".
Добровольно последовавшая
Вот изба, где живет семья, добровольно последовавшая за своим поильцем-кормильцем на Сахалин.
Они прибыли почти в одно и то же время: он - весной, семья - осенью девяносто пятого года.
По сахалинским правилам, его на первое время освободили от работ, "для домообзаводства".
Как и большинство таких семей, - если они приезжают с маленькими деньжонками, - они устроились сравнительно недурно.
Купили у какого-то поселенца, выехавшего на материк, избенку, завели огородишко, есть корова, разводят "чушек".
По-сахалински, это совсем "слава Тебе, Господи".
В избе грязновато, но домовито.
Из-за ситцевых занавесей, закрывающих колоссальную постель, выглядывают детишки.
Не сахалинские, хмурые, забитые, мрачные детишки, а со светлыми льняными волосенками, веселыми, продувными глазишками.
Видно, что дети хоть, по крайней мере, сыты.
Хозяина нет дома, ушел в тайгу отбывать каторжную работу, таскать бревна. Хозяйка дома работает и, видимо, чем-то сильно раздражена.
- Здравствуйте, хозяюшка.
- Здравствуй, добрый человек. Спасибо хоть на добром слове, что доброе слово сказал. А то здесь, окромя "подлеца" да "мерзавца", и слов других нет. Только день деньской и слышишь: подлят да мерзавят. Живой бы в землю легла, чтобы ушеньки мои не слышали. Сторона тоже, чтобы пусто ей было. Чтобы ей, окромя святых икон, скрозь землю провалиться. Господи, прости меня, грешницу! Милости просим присесть.
- Что, тетка, ужли так Сахалином недовольна?
- Да чем тут довольной-то быть, прости, Господи! Этаку даль ехали. Этакое добро-то везли, - деньги. Последнее добро попродали. Копленое, береженое тратишь.
В этакой-то глуши. Господи!
Баба принялась утирать слезы.
- Что ж теперь делать! Зачем ехала?
- Отчего едут? От страму, от стыда, - все в глаза тычут: "Муж каторжный, муж каторжный!" Побежишь куда глаза глядят от этакой жисти проклятой. Опять же мой душегуб с дороги пишет: больно хорошо, дом дают, лошадь, корову, свиней, - живи только! Никто, как он, подлый, чтоб мои слезы всю жизнь его окаянную, весь век отзывались, аспиду каторжному! Все он, ничего путем не узнавши, отписал. Нешто бы я, когда б знала, поехала! В этаку-то глушь! Ни тебе лета, ни тебе ведрышка, ни тебе дождичка вовремя! Господи!
- Ну, зато мужу участь облегчила. Мужу легче, как семья пришла. Святое дело!
На мою собеседницу напал прилив ярости.
- Ему-то, идолу, легче! Гнил бы, паралич его расшиби, в каторге, в тюрьме. Ему-то, аспиду, душегубу, чтоб его лихоманка трясла, чтоб на него, злодея этакого, трясучка напала, - ему-то легче? Да мы-то из-за его душегубства за что должны теперь мучиться, муку этакую терпеть?
- А за что муж попал?
- Купца, что ли, задавили. Я этими делами не займаюсь. Это мужики все. Деньги нажить надумали. Как же, нажили, - свои проживаем!.. Из-за него, из-за душегубца. Дети меня держат, дети, по рукам, по ногам вяжут. Нешто, если б не дети, стала бы я этакую муку терпеть! Быть хуже каторжницы всякой, прости, Господи! Чтоб тебя ниже всякой подлой ставили!
- Ну, матушка, это уж того... Кто ж тебя ниже ставит? Напротив...
- А что ж, по-твоему, выше, что ль? Каторжной - паек, а мне - шиш с маслом. Пошла к окружному просить. "Положения - говорит - такого нет. На детей получай по полтора целковых, а тебе положения нет". Каторжной положение есть, а которые сами пришли, - будто нетути. Она, подлая, мужа с полюбовником убила, - ей паек. А я этаку даль за душегубом шла, родных всех побросала, - мне нет ничего. Да ежели бы не дети меня вязали...
- Ну, что бы ты сделала, если бы не дети?
- На фарт бы пошла. Ужели ж на своего душегуба стала смотреть? В сожительство бы определилась. С нами вон в партии гнали каторжных. Как теперь живут, - любо-дорого. Со стороны поглядеть лестно. В Рассее так чисто не ходили: полусапожки козловые, платье - кумач не кумач, ситец не ситец. Полушалок в три целковых, фартук наденет, - глаза бы не глядели. Завистно!
Она утерла слезы.
- А что сделали? Мужей на тот свет поотправляли, - только и всего. А тут, прости Господи, работаешь, бьешься, ровно собака какая...
Как раз в эту минуту дверь отворилась, и на пороге появилась молоденькая "сожительница", кажется, слегка выпившая:
- Тетенька Арина, нет ли у вас яичек, к нам гости пришли, - верещагу* хошь сделать.
_______________
* Верещага - яичница.
- Нет у меня для тебя яиц. Куры еще для тебя не снеслись!
Бабенка вильнула хвостом и выбежала.
- Шкура! - напутствовала ее Арина. - Видели ее, подлую. Верещаги захотела! В будень как жрут! Повесить бы ее мало, в землю бы, подлую, живьем закопать надо, на куски резать да не дорезывать за дело-то за ее. Как она мужа на куски изрубила! А она "верещаги". Да это ли еще! Зимой тут всем каторжным бабам работу выдали, рубахи шить. Так она, вишь ты, тварь, не может. Я ж за нее шила, нанималась, от рубахи она мне платила. От детей уходила. Я сижу, рубахи шью, а она на кровати лежит, - пряник жует. Тьфу!
Это была уж высшая степень бешенства. Вся горечь, вся обида на эту разницу в судьбе с каторжной сказалась в этом плевке.
Бедная баба разразилась горькими слезами.
- Ну, муж-то все-таки хорош с тобой? Для дома старается, работает?
- Работает, пес его задави! Да много ль из его работы проку-то? отвечала баба сквозь слезы. - Ни тебе ржицы, ни тебе овсеца, одна картошка. С ей и пухни... Господи, за что такое попущение!
И слезы полились еще горче. За занавеской захныкали дети.
- Цыц вы, дьяволята, нет на вас пропасти! - крикнула баба и взялась за ухват ставить в печь корчагу.
Я распрощался и вышел.
Вот вам "героиня" каторги.
Домовладельцы
Такой дом только и можно встретить, что на Сахалине.
Дом, никому решительно не принадлежащий.
Был и у него хозяин, да ушел на материк, покупателя не нашлось, - он и бросил дом так, на произвол судьбы.
Одно время здесь жили, кажется, певчие.
Теперь это "приют для ночлега".
Даже не ночлежный дом. У ночлежного дома есть хозяин.
А здесь приходи, когда хочешь, ложись на голый пол и спи.
Чтоб пробраться к этому дому, потребовался добрый десяток минут.
- Сюда, барин! Шагайте смелей! Ничего, становитесь! - кричали мне обитатели этого дома, подбрасывая дощечки в невылазную, зловонную грязь: обитатели дома не любят ни за чем ходить далеко.
Окна все выставлены. Рам нет. Ни скамьи, ничего. Чтоб мне присесть, притащили откуда-то совместными усилиями чурку.
И вот я сижу в пустом доме на чурке, а передо мной стоят без шапок восемь "домовладельцев".
И мы беседуем о их "владениях".
У всякого из них есть свой дом где-нибудь на поселенье. Дом, выстроенный "для правов", чтобы иметь право через пять лет получить крестьянство и уехать "на ту сторону", "на материк".
- Что ж ты не живешь в своем доме? - спрашиваю наудачу у первого попавшегося.
- Да в нем и жить нельзя! - В нем, вашескобродие, ежели порядочным петуху да курице, не приведи им Господь, вдвоем жить доведется, они друг друга задушат! - иронизирует он над своим "домом".
Остальные одобрительно улыбаются: и у них дома такие же.
- Зачем же ты такой строил?
- Зачем на Сакалине дома строят! Известно, для правов.
- Что ж, у тебя хозяйство, что ли, было?
- Какое, вашескобродие, хозяйство может быть? Одно слово: Сакалин! Да я, вашескобродие, позвольте вам доложить, и что с ей делают, с землей-то, не знаю. Отродясь не занимался.
- Что же ты мастерство какое знаешь?
- Так точно. Мастерство знаю. Только мне по моему мастерству здесь делать нечего.
- Кто же ты?
- Литограф.
Литографу, действительно, на Сахалине, где ни одного и литографского камня-то нет, делать нечего.
- Ну, а ты?
- Мы - плотники.
- Ну, плотнику легче найти работу.
- Где ж ее тут найдешь?! Поселенцу платить нечем. Сам бьется, как ни на есть сколачивает. А то у тех берет кто на материк уезжает. А господ, на которых бы работать, у нас, сами изволите знать, нету.
- Ну, а ты кто?
- Печники будем.
Опять та же песня: поселенец сам печи кладет, платить нечем, а "господ" нету.
- Ты?
- По торговой части занимался... Дозвольте вам, вашескородие, заметить, для житья прямо никаких способов нет. Питаться нечем. Казенного пайка не дают. Прекратили.
- Да ведь не может же казна вас всю вашу жизнь кормить!
- Оно, конечно, так... Справедливо изволите говорить! Только и нам без пищи жить тоже никак невозможно.
- Зачем же вы сюда пришли, в пост?
- Работу найти думали. Как можно, все-таки - пост! Не поселье дикое.
- Ну, и что ж? Нашли здесь работу?
- Нет! Какая здесь работа! На промыслах на рыбных все японцы. Вон Кармаренков господин, ему от казны вспомоществование вышло, каторжными ему и завод весь выстроили, - а он японцами работает!
- Что ж вы здесь делаете, однако? Работаете хоть что-нибудь!
- Так, придется что - работаем. Какая здесь работа.
- Так слоняетесь?
- Так слоняемся.
- Воруете?
- Что здесь у них украдешь, - самим жрать нечего!
- Ну, а сейчас чем занимались, как мне прийти?
- Так... говорили промеж себя...
- Врете, братцы. В карты, небось, играли? Говорите, - никому не скажу!
Домовладельцы переглядываются и улыбаются.
- Так точно, играли.
У всей компании оказалось, в общей сложности, сорок восемь копеек, которые они целый день и стараются изо всех сил выиграть друг у друга.
Где они достали эти сорок восемь копеек?
Заработали?
Возможно.
Украли?
Вероятно.
Резцов
- Да есть ли, наконец, у вас тут хоть один зажиточный поселенец, который разжился бы на Сахалине честным трудом? - уж в отчаянии восклицал я, исходив все поселье. - А то куда ни глянь, или нищета, или если зажиточный, то нажил деньги тайной продажей водки, кулачеством, ростовщичеством, самым алчным, жестоким, бесчеловечным обиранием своего же брата! Есть ли хоть кто-нибудь, кто разжился бы трудом? Или нет таких совсем?
- Как нет? Очень немного, но попадаются. Да вот вам Резцов. Зажиточный мужик и отличный человек. Он здесь даже старостой слободским одно время был. Про него слова дурного никто не скажет. На Сахалин пришел без гроша - здесь хозяйство - дай Бог всякому.
Слава Тебе, Господи! Иду смотреть эту "гордость Сахалина".
Резцов - отличный столяр и прекрасный хозяин. У него хорошие огороды, пятнадцать штук скота, - он разводит скотину и продает в казну. И, главное, все это нажито, действительно, своим трудом и бережливостью.
Резцов пришел в каторгу на семь лет за убийство в драке, окончил поселенчество, теперь крестьянин...
Захожу в избу - чисто. Веет зажитком.
Резцов, молодой еще человек, производит странное впечатление.
Не то что больной, - нет. А словно вот-вот свалится. Такие лица бывают у людей, проводящих бессонные ночи, - у людей с измученными, издерганными нервами.
- Здравствуйте, Резцов. Пришел посмотреть, как вы живете-можете.
- Милости просим, барин. Живем ничего. Бога гневить не стану. Огороды есть, работников держу троих, скотина... Вот, Бог даст, все продам, на материк поеду...
- Как на материк? Да ведь у вас и тут хозяйство идет, сами же говорите, - слава Богу, столярничаете.
- Ну, это что! Какое здесь мастерство? Поселенцам столяр не нужен, а господа в тюрьме все себе делают задарма.
- Ну, скот у вас, хозяйство.
- А Бог с ним и со скотом и с хозяйством. Только бы отсюда выбраться.
- Да почему ж, наконец?
Резцов вздохнул.
- Жить здесь страшно. Жуть, оторопь берет. Вы избу по соседству изволили видеть, - заколочена? Писарь тут жил с сожительницей. Деньжонки были... Недели две тому назад произошло. Утром смотрим, что он на службу не идет? Зашли, а он - мертвый, и кругом лужа крови. Зарезали. Сожительница же и подвела. Тут не токма что за деньги, - за двадцать копеек друг дружку режут. Только и слухов, что там зарезали, там зарезали. Господ трогать не смеют, а своего брата - валяй, сколько влезет. Нет уж, ну ее с такой жизнью! Минуты спокойной не знаешь... Ночью - собака залает, вскочишь, оторопь берет, жутко, руки, ноги холодеют: уж не подходят ли? У меня тут как-то собака сдохла. Неделю потом не спал. Думал - отравили. А уж это примета верная, - отравят собаку, значит, "подойти" думают. Знают, что у меня есть деньжонки. Долго ли? Вон она тайга-то, убежал, - ищи там его. Нет уж, будет! Вот, как бы не она...