Страница:
— Если вы на беговых дрожках, то довезите ее сейчас до Маврикия Николаевича. Она сейчас сказала, что терпеть меня не может и от меня уйдет, и конечно не возьмет от меня экипажа.
— Во-от! Да неужто вправду уезжает? Отчего бы это могло произойти? — глуповато посмотрел Петр Степанович.
— Догадалась как-нибудь, в эту ночь, что я вовсе ее не люблю… о чем конечно всегда знала.
— Да разве вы ее не любите? — подхватил Петр Степанович с видом беспредельного удивления. — А коли так, зачем же вы ее вчера, как вошла, у себя оставили и как благородный человек не уведомили прямо, что не любите? Это ужасно подло с вашей стороны; да и в каком же подлом виде вы меня пред нею поставили?
Ставрогин вдруг рассмеялся.
— Я на обезьяну мою смеюсь, — пояснил он тотчас же.
— А! догадались, что я распаясничался, — ужасно весело рассмеялся и Петр Степанович; — я чтобы вас рассмешить! Представьте, я ведь тотчас же, как вы вышли ко мне, по лицу догадался, что у вас „несчастье“. Даже может быть полная неудача, а? Ну, бьюсь же об заклад, — вскричал он, почти захлебываясь от восторга, — что вы всю ночь просидели в зале рядышком на стульях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили все драгоценное время… Ну простите, простите; мне что: я ведь еще вчера знал наверно, что у вас глупостью кончится. Я вам привез ее единственно, чтобы вас позабавить и чтобы доказать, что со мною вам скучно не будет; триста раз пригожусь в этом роде; я вообще люблю быть приятен людям. Если же теперь она вам не нужна, на что я и рассчитывал, с тем и ехал, то…
— Так это вы для одной моей забавы ее привезли?
— А то зачем же?
— А не затем, чтобы заставить меня жену убить?
— Во-от, да разве вы убили? Что за трагический человек!
— Все равно, вы убили.
— Да разве я убил? Говорю же вам, я тут ни при капле. Однако вы начинаете меня беспокоить…
— Продолжайте, вы сказали: „Если теперь она вам не нужна, то…“
— То предоставьте мне, разумеется! Я отлично ее выдам за Маврикия Николаевича, которого между прочим вовсе не я у саду посадил, не возьмите еще этого в голову. Я ведь его боюсь теперь. Вот вы говорите: на беговых дрожках, а я так-таки мимо пролепетнул… право, если с ним револьвер?.. Хорошо, что я свой захватил. Вот он (он вынул из кармана револьвер, показал и тотчас же опять спрятал) — захватил за дальностью пути… Впрочем я вам это мигом слажу: у ней именно теперь сердчишко по Маврикию ноет… должно, по крайней мере, ныть… и знаете — ей богу мне ее даже несколько жалко! Сведу с Маврикием, и она тотчас про вас начнет вспоминать, — ему вас хвалить, а его в глаза бранить, — сердце женщины! Ну вот вы опять смеетесь? Я ужасно рад, что вы так развеселились. Ну что ж, идем. Я прямо с Маврикия и начну, а про тех… про убитых… знаете, не промолчать ли теперь? Все равно потом узнает.
— Об чем узнает? Кто убит? Что вы сказали про Маврикия Николаевича? — отворила вдруг дверь Лиза.
— А! вы подслушивали?
— Что вы сказали сейчас про Маврикия Николаевича? Он убит!
— А! стало быть, вы не расслышали! Успокойтесь, Маврикий Николаевич жив и здоров, в чем можете мигом удостовериться, потому что он здесь у дороги, у садовой решетки… и, кажется, всю ночь просидел; промок, в шинели… Я ехал, он меня видел.
— Это неправда. Вы сказали „убит“… Кто убит? — настаивала она с мучительною недоверчивостью.
— Убита только моя жена, ее брат Лебядкин и их служанка, — твердо заявил Ставрогин.
Лиза вздрогнула и ужасно побледнела.
— Зверский, странный случай, Лизавета Николаевна, глупейший случай грабежа, — тотчас затрещал Петр Степанович, — одного грабежа, пользуясь пожаром; дело разбойника Федьки Каторжного и дурака Лебядкина, который всем показывал свои деньги… я с тем и летел… как камнем по лбу. Ставрогин едва устоял, когда я сообщил. Мы здесь советовались: сообщить вам сейчас или нет?
— Николай Всеволодович, правду он говорит? — едва вымолвила Лиза.
— Нет, не правду.
— Как неправду! — вздрогнул Петр Степанович, — это еще что!
— Господи, я с ума сойду! — вскричала Лиза.
— Да поймите же по крайней мере, что он сумасшедший теперь человек! — кричал изо всей силы Петр Степанович, — ведь все-таки жена его убита. Видите, как он бледен… Ведь он с вами же всю ночь пробыл, ни на минуту не отходил, как же его подозревать?
— Николай Всеволодович, скажите как пред богом, виноваты вы или нет, а я, клянусь, вашему слову поверю, как божьему и на край света за вами пойду, о, пойду! Пойду как собачка…
— Из-за чего же вы терзаете ее, фантастическая вы голова! — остервенился Петр Степанович. — Лизавета Николаевна, ей-ей, столките меня в ступе, он невинен, напротив, сам убит и бредит, вы видите. Ни в чем, ни в чем, даже мыслью неповинен!.. Все только дело разбойников, которых наверно через неделю разыщут и накажут плетьми… Тут Федька Каторжный и Шпигулинские, об этом весь город трещит, потому и я.
— Так ли? Так ли? — вся трепеща ждала последнего себе приговора Лиза.
— Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остановил убийц. Ступайте от меня, Лиза, — вымолвил Ставрогин и пошел в залу.
Лиза закрыла лицо руками и пошла из дому. Петр Степанович бросился было за нею, но тотчас воротился в залу.
— Так вы так-то? Так вы так-то? Так вы ничего не боитесь? — накинулся он на Ставрогина в совершенном бешенстве, бормоча несвязно, почти слов не находя, с пеною у рта.
Ставрогин стоял среди залы и не отвечал ни слова. Он захватил левою рукой слегка клок своих волос и потерянно улыбался. Петр Степанович сильно дернул его за рукав.
— Пропали вы что ли? Так вы вот за что принялись? На всех донесете, а сами в монастырь уйдете или к чорту… Но ведь я вас все равно укокошу, хоть бы вы и не боялись меня!
— А, это вы трещите? — разглядел его наконец Ставрогин. — Бегите, — очнулся он вдруг, — бегите за нею, велите карету, не покидайте ее… Бегите, бегите же! Проводите до дому, чтобы никто не знал, и чтоб она туда не ходила… на тела… на тела… в карету силой посадите… Алексей Егорыч! Алексей Егорыч!
— Стойте, не кричите! Она уж теперь в объятиях у Маврикия… Не сядет Маврикий в вашу карету… Стойте же! Тут дороже кареты!
Он выхватил опять револьвер; Ставрогин серьезно посмотрел на него.
— А что ж, убейте, — проговорил он тихо, почти примирительно.
— Фу, чорт, какую ложь натащит на себя человек! — так и затрясся Петр Степанович. — Ей богу бы убить! Подлинно она плюнуть на вас должна была!.. Какая вы „ладья“, старая вы, дырявая, дровяная барка на слом!.. Ну, хоть из злобы, хоть ив злобы теперь вам очнуться! Э-эх! Ведь уж все бы вам равно, коли сами себе пулю в лоб просите?
Ставрогин странно усмехнулся.
— Если бы вы не такой шут, я бы, может, и сказал теперь: да… Если бы только хоть каплю умнее…
— Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя, были шутом! Понимаете вы меня?
Ставрогин понимал, один только он может быть. Был же изумлен Шатов, когда Ставрогин сказал ему, что в Петре Степановиче есть энтузиазм.
— Ступайте от меня теперь к чорту, а к завтраму я что-нибудь выдавлю из себя. Приходите завтра.
— Да? Да?
— Почем я знаю!.. К чорту, к чорту! И ушел вон из залы.
— А пожалуй еще к лучшему, — пробормотал про себя Петр Степанович, пряча револьвер.
III
Глава четвертая
I
— Во-от! Да неужто вправду уезжает? Отчего бы это могло произойти? — глуповато посмотрел Петр Степанович.
— Догадалась как-нибудь, в эту ночь, что я вовсе ее не люблю… о чем конечно всегда знала.
— Да разве вы ее не любите? — подхватил Петр Степанович с видом беспредельного удивления. — А коли так, зачем же вы ее вчера, как вошла, у себя оставили и как благородный человек не уведомили прямо, что не любите? Это ужасно подло с вашей стороны; да и в каком же подлом виде вы меня пред нею поставили?
Ставрогин вдруг рассмеялся.
— Я на обезьяну мою смеюсь, — пояснил он тотчас же.
— А! догадались, что я распаясничался, — ужасно весело рассмеялся и Петр Степанович; — я чтобы вас рассмешить! Представьте, я ведь тотчас же, как вы вышли ко мне, по лицу догадался, что у вас „несчастье“. Даже может быть полная неудача, а? Ну, бьюсь же об заклад, — вскричал он, почти захлебываясь от восторга, — что вы всю ночь просидели в зале рядышком на стульях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили все драгоценное время… Ну простите, простите; мне что: я ведь еще вчера знал наверно, что у вас глупостью кончится. Я вам привез ее единственно, чтобы вас позабавить и чтобы доказать, что со мною вам скучно не будет; триста раз пригожусь в этом роде; я вообще люблю быть приятен людям. Если же теперь она вам не нужна, на что я и рассчитывал, с тем и ехал, то…
— Так это вы для одной моей забавы ее привезли?
— А то зачем же?
— А не затем, чтобы заставить меня жену убить?
— Во-от, да разве вы убили? Что за трагический человек!
— Все равно, вы убили.
— Да разве я убил? Говорю же вам, я тут ни при капле. Однако вы начинаете меня беспокоить…
— Продолжайте, вы сказали: „Если теперь она вам не нужна, то…“
— То предоставьте мне, разумеется! Я отлично ее выдам за Маврикия Николаевича, которого между прочим вовсе не я у саду посадил, не возьмите еще этого в голову. Я ведь его боюсь теперь. Вот вы говорите: на беговых дрожках, а я так-таки мимо пролепетнул… право, если с ним револьвер?.. Хорошо, что я свой захватил. Вот он (он вынул из кармана револьвер, показал и тотчас же опять спрятал) — захватил за дальностью пути… Впрочем я вам это мигом слажу: у ней именно теперь сердчишко по Маврикию ноет… должно, по крайней мере, ныть… и знаете — ей богу мне ее даже несколько жалко! Сведу с Маврикием, и она тотчас про вас начнет вспоминать, — ему вас хвалить, а его в глаза бранить, — сердце женщины! Ну вот вы опять смеетесь? Я ужасно рад, что вы так развеселились. Ну что ж, идем. Я прямо с Маврикия и начну, а про тех… про убитых… знаете, не промолчать ли теперь? Все равно потом узнает.
— Об чем узнает? Кто убит? Что вы сказали про Маврикия Николаевича? — отворила вдруг дверь Лиза.
— А! вы подслушивали?
— Что вы сказали сейчас про Маврикия Николаевича? Он убит!
— А! стало быть, вы не расслышали! Успокойтесь, Маврикий Николаевич жив и здоров, в чем можете мигом удостовериться, потому что он здесь у дороги, у садовой решетки… и, кажется, всю ночь просидел; промок, в шинели… Я ехал, он меня видел.
— Это неправда. Вы сказали „убит“… Кто убит? — настаивала она с мучительною недоверчивостью.
— Убита только моя жена, ее брат Лебядкин и их служанка, — твердо заявил Ставрогин.
Лиза вздрогнула и ужасно побледнела.
— Зверский, странный случай, Лизавета Николаевна, глупейший случай грабежа, — тотчас затрещал Петр Степанович, — одного грабежа, пользуясь пожаром; дело разбойника Федьки Каторжного и дурака Лебядкина, который всем показывал свои деньги… я с тем и летел… как камнем по лбу. Ставрогин едва устоял, когда я сообщил. Мы здесь советовались: сообщить вам сейчас или нет?
— Николай Всеволодович, правду он говорит? — едва вымолвила Лиза.
— Нет, не правду.
— Как неправду! — вздрогнул Петр Степанович, — это еще что!
— Господи, я с ума сойду! — вскричала Лиза.
— Да поймите же по крайней мере, что он сумасшедший теперь человек! — кричал изо всей силы Петр Степанович, — ведь все-таки жена его убита. Видите, как он бледен… Ведь он с вами же всю ночь пробыл, ни на минуту не отходил, как же его подозревать?
— Николай Всеволодович, скажите как пред богом, виноваты вы или нет, а я, клянусь, вашему слову поверю, как божьему и на край света за вами пойду, о, пойду! Пойду как собачка…
— Из-за чего же вы терзаете ее, фантастическая вы голова! — остервенился Петр Степанович. — Лизавета Николаевна, ей-ей, столките меня в ступе, он невинен, напротив, сам убит и бредит, вы видите. Ни в чем, ни в чем, даже мыслью неповинен!.. Все только дело разбойников, которых наверно через неделю разыщут и накажут плетьми… Тут Федька Каторжный и Шпигулинские, об этом весь город трещит, потому и я.
— Так ли? Так ли? — вся трепеща ждала последнего себе приговора Лиза.
— Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остановил убийц. Ступайте от меня, Лиза, — вымолвил Ставрогин и пошел в залу.
Лиза закрыла лицо руками и пошла из дому. Петр Степанович бросился было за нею, но тотчас воротился в залу.
— Так вы так-то? Так вы так-то? Так вы ничего не боитесь? — накинулся он на Ставрогина в совершенном бешенстве, бормоча несвязно, почти слов не находя, с пеною у рта.
Ставрогин стоял среди залы и не отвечал ни слова. Он захватил левою рукой слегка клок своих волос и потерянно улыбался. Петр Степанович сильно дернул его за рукав.
— Пропали вы что ли? Так вы вот за что принялись? На всех донесете, а сами в монастырь уйдете или к чорту… Но ведь я вас все равно укокошу, хоть бы вы и не боялись меня!
— А, это вы трещите? — разглядел его наконец Ставрогин. — Бегите, — очнулся он вдруг, — бегите за нею, велите карету, не покидайте ее… Бегите, бегите же! Проводите до дому, чтобы никто не знал, и чтоб она туда не ходила… на тела… на тела… в карету силой посадите… Алексей Егорыч! Алексей Егорыч!
— Стойте, не кричите! Она уж теперь в объятиях у Маврикия… Не сядет Маврикий в вашу карету… Стойте же! Тут дороже кареты!
Он выхватил опять револьвер; Ставрогин серьезно посмотрел на него.
— А что ж, убейте, — проговорил он тихо, почти примирительно.
— Фу, чорт, какую ложь натащит на себя человек! — так и затрясся Петр Степанович. — Ей богу бы убить! Подлинно она плюнуть на вас должна была!.. Какая вы „ладья“, старая вы, дырявая, дровяная барка на слом!.. Ну, хоть из злобы, хоть ив злобы теперь вам очнуться! Э-эх! Ведь уж все бы вам равно, коли сами себе пулю в лоб просите?
Ставрогин странно усмехнулся.
— Если бы вы не такой шут, я бы, может, и сказал теперь: да… Если бы только хоть каплю умнее…
— Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя, были шутом! Понимаете вы меня?
Ставрогин понимал, один только он может быть. Был же изумлен Шатов, когда Ставрогин сказал ему, что в Петре Степановиче есть энтузиазм.
— Ступайте от меня теперь к чорту, а к завтраму я что-нибудь выдавлю из себя. Приходите завтра.
— Да? Да?
— Почем я знаю!.. К чорту, к чорту! И ушел вон из залы.
— А пожалуй еще к лучшему, — пробормотал про себя Петр Степанович, пряча револьвер.
III
Он бросился догонять Лизавету Николаевну. Та еще недалеко отошла, всего несколько шагов от дому. Ее задержал было Алексей Егорович, следовавший за нею и теперь, на шаг позади, во фраке, почтительно преклонившись и без шляпы. Он неотступно умолял ее дождаться экипажа; старик был испуган и почти плакал.
— Ступай, барин чаю просит, некому подать, — оттолкнул его Петр Степанович и прямо взял под руку Лизавету Николаевну.
Та не вырвала руки, но, кажется, была не при всем рассудке, еще не опомнилась.
— Во-первых, вы не туда, — залепетал Петр Степанович, — нам надо сюда, а не мимо сада; а во-вторых, во всяком случае пешком невозможно, до вас три версты, а у вас и одежи нет. Если бы вы капельку подождали. Я ведь на беговых, лошадь тут на дворе, мигом подам, посажу и доставлю, так что никто не увидит.
— Какой вы добрый… — ласково проговорила Лиза.
— Помилуйте, в подобном случае всякий гуманный человек на моем месте также…
Лиза поглядела на него и удивилась.
— Ах, боже мой, а я думала, что тут все еще тот старик!
— Послушайте, я ужасно рад, что вы это так принимаете, потому что все это предрассудок ужаснейший, и если уж на то пошло, то не лучше ли я этому старику сейчас велю обработать карету, всего десять минут, а мы воротимся и под крыльцом подождем, а?
— Я прежде хочу… где эти убитые?
— А, ну вот еще фантазия! Я так и боялся… Нет, мы уж эту дрянь лучше оставим в стороне; да и нечего вам смотреть.
— Я знаю, где они, я этот дом знаю.
— Ну, что ж что знаете! Помилуйте, дождь, туман (вот однако ж обязанность священную натащил!).. Слушайте, Лизавета Николаевна, одно из двух: или вы со мной на дрожках, тогда подождите и ни шагу вперед, потому что если еще шагов двадцать, то нас непременно заметит Маврикий Николаевич.
— Маврикий Николаевич! Где? Где?
— Ну, а если вы с ним хотите, то я пожалуй вас еще немного проведу и укажу его, где сидит, а сам уж слуга покорный; я к нему не хочу теперь подходить.
— Он ждет меня, боже! — вдруг остановилась она, и краска разлилась по ее лицу.
— Но помилуйте, если он человек без предрассудков! Знаете, Лизавета Николаевна, это все не мое дело; я совершенно тут в стороне, и вы это сами знаете; но я ведь вам все-таки желаю добра… Если не удалась наша „ладья“, если оказалось, что это всего только старый, гнилой барказ, годный на слом…
— Ах чудесно! — вскричала Лиза.
— Чудесно, а у самой слезы текут. Тут нужно мужество. Надо ни в чем не уступать мужчине. В наш век, когда женщина… фу, чорт (едва не отплевался Петр Степанович)! А главное и жалеть не о чем: может, оно и отлично обернется. Маврикий Николаевич человек… одним словом, человек чувствительный, хотя и неразговорчивый, что впрочем тоже хорошо, конечно, при условии, если он без предрассудков…
— Чудесно, чудесно! — истерически рассмеялась Лиза.
— А, ну, чорт… Лизавета Николаевна, — опикировался вдруг Петр Степанович, — я ведь собственно тут для вас же… мне ведь что… Я вам услужил вчера, когда вы сами того захотели, а сегодня… Ну, вот отсюда видно Маврикия Николаевича, вон он сидит, нас не видит. Знаете, Лизавета Николаевна, читали вы Полиньку Сакс?
— Что такое?
— Есть такая повесть, Полинька Сакс. Я еще студентом читал… Там какой-то чиновник, Сакс, с большим состоянием, арестовал на даче жену за неверность… А, ну, чорт, наплевать! Вот увидите, что Маврикий Николаевич еще до дому сделает вам предложение. Он нас еще не видит.
— Ах, пусть не видит! — вскричала вдруг Лиза как безумная; — уйдемте, уйдемте! В лес, в поле!
И она побежала назад.
— Лизавета Николаевна, это уж такое малодушие! — бежал за нею Петр Степанович. — И к чему вы не хотите, чтоб он вас видел? Напротив, посмотрите ему прямо и гордо в глаза… Если вы что-нибудь насчет того… девичьего… то ведь это такой предрассудок, такая отсталость… Да куда же вы, куда же вы? Эх бежит! Воротимтесь уже лучше к Ставрогину, возьмем мои дрожки… Да куда же вы? Там поле, ну, упала!..
Он остановился. Лиза летела как птица, не зная куда, и Петр Степанович уже шагов на пятьдесят отстал от нее. Она упала, споткнувшись о кочку. В ту же минуту сзади, в стороне, раздался ужасный крик, крик Маврикия Николаевича, который видел ее бегство и падение, и бежал к ней чрез поле. Петр Степанович в один миг отретировался в ворота Ставрогинского дома, чтобы поскорее сесть на свои дрожки.
А Маврикий Николаевич, в страшном испуге, уже стоял подле поднявшейся Лизы, склонясь над нею и держа ее руку в своих руках. Вся невероятная обстановка этой встречи потрясла его разум, и слезы текли по его лицу. Он видел ту, пред которою столь благоговел, безумно бегущею чрез поле, в такой час, в такую погоду, в одном платье, в этом пышном вчерашнем платье, теперь измятом, загрязненном от падения… Он не мог сказать слова, снял свою шинель и дрожавшими руками стал укрывать ее плечи. Вдруг он вскрикнул, почувствовав, что она прикоснулась губами к его руке.
— Лиза! — вскричал он, — я ничего не умею, но не отгоняйте меня от себя!
— О, да, пойдемте скорей отсюда, не оставляйте меня! — и, сама схватив его за руку, она повлекла его за собой. — Маврикий Николаевич, — испуганно понизила она вдруг голос, — я там все храбрилась, а здесь смерти боюсь. Я умру, очень скоро умру, но я боюсь, боюсь умирать… — шептала она, крепко сжимая его руку.
— О, хоть бы кто-нибудь! — в отчаянии оглядывался он кругом, — хоть бы какой проезжий! Вы промочите ноги, вы… потеряете рассудок!
— Ничего, ничего, — ободряла она его, — вот так, при вас я меньше боюсь, держите меня за руку, ведите меня… Куда мы теперь, домой? Нет, я хочу сначала видеть убитых. Они, говорят, зарезали его жену, а он говорит, что он сам зарезал; ведь это не правда, не правда? Я хочу видеть сама зарезанных… за меня… из-за них он в эту ночь разлюбил меня… Я увижу и все узнаю. Скорей, скорей, я знаю этот дом… там пожар… Маврикий Николаевич, друг мой, не прощайте меня, бесчестную! Зачем меня прощать? Чего вы плачете? Дайте мне пощечину и убейте здесь в поле как собаку!
— Никто вам теперь не судья, — твердо произнес Маврикий Николаевич, — прости вам бог, а я ваш судья меньше всех!
Но странно было бы описывать их разговор. А между тем оба шли, шли рука в руку, скоро, спеша, словно полоумные. Они направлялись прямо на пожар. — Маврикий Николаевич все еще не терял надежды встретить хоть какую-нибудь телегу, но никто не попадался. Мелкий, тонкий дождь проницал всю окрестность, поглощая всякий отблеск и всякий оттенок и обращая все в одну дымную, свинцовую, безразличную массу. Давно уже был день, а казалось, все еще не рассвело. И вдруг из этой дымной, холодной мглы вырезалась фигура, странная и нелепая, шедшая им навстречу. Воображая теперь, думаю, что я бы не поверил глазам, если б даже был на месте Лизаветы Николаевны; а между тем она радостно вскрикнула и тотчас узнала подходившего человека. Это был Степан Трофимович. Как он ушел, каким образом могла осуществиться безумная, головная идея его бегства — о том впереди. Упомяну лишь, что в это утро он был уже в лихорадке, но и болезнь не остановила его: он твердо шагал по мокрой земле; видно было, что обдумал предприятие как только мог это сделать лучше один при всей своей кабинетной неопытности. Одет был „по-дорожному“, то-есть шинель в рукава, а подпоясан широким кожаным лакированным поясом с пряжкой, при этом высокие, новые сапоги и панталоны в голенищах. Вероятно, он так давно уже соображал себе дорожного человека, а пояс и высокие сапоги с блестящими гусарскими голенищами, в которых он не умел ходить, припас еще несколько дней назад. Шляпа с широкими полями, гарусный шарф, плотно обматывавший шею, палка в правой руке, а в левой чрезвычайно маленький, но чрезмерно туго набитый саквояж довершали костюм. Вдобавок, в той же правой руке распущенный зонтик. Эти три предмета — зонтик, палку и саквояж, было очень неловко нести всю первую версту, а со второй и тяжело.
— Неужто это в самом деле вы? — вскричала Лиза, оглядывая его в скорбном удивления, сменившем первый порыв ее бессознательной радости.
— Lise! — вскричал и Степан Трофимович, бросаясь к ней тоже почти в бреду: — Chère, chère, неужто и вы… в таком тумане? Видите: зарево! Vous êtes malheureuse, n'est-ce pas?* Вижу, вижу, не рассказывайте, но не расспрашивайте и меня. Nous sommes tous malheureux, mais il faut les pardonner tous. Pardonnons, Lise,* и будем свободны навеки. Чтобы разделаться с миром и стать свободным вполне — il faut pardonner, pardonner et pardonner!*
— Но зачем вы становитесь на колени?
— Затем что, прощаясь с миром, хочу, в вашем образе, проститься и со всем моим прошлым! — Он заплакал и поднес обе ее руки к своим заплаканным глазам: — Становлюсь на колена пред всем, что было прекрасно в моей жизни, лобызаю и благодарю! Теперь я разбил себя пополам: — там — безумец, мечтавший взлететь на небо, vingt deux ans!* Здесь — убитый и озябший старик-гувернер… chez ce marchand, s'il existe pourtant ce marchand…* Но как вы измокли, Lise! — вскричал он, вскакивая на ноги, почувствовав, что промокли и его колени на мокрой земле, — и как это можно, вы в таком платье?.. и пешком, и в таком поле… Вы плачете? Vous êtes malheureuse?* Ба, я что-то слышал… Но откуда же вы теперь? — с боязливым видом ускорял он вопросы, в глубоком недоумении посматривая на Маврикия Николаевича: — mais savez-vous l'heure qu'il est?*
— Степан Трофимович, слышали вы что-нибудь там про убитых людей… Это правда? Правда?
— Эти люди! Я видел зарево их деяний всю ночь. Они не могли кончить иначе… (Глаза его вновь засверкали.) Бегу из бреду, горячешного сна, бегу искать Россию, existe-t-elle la Russie? Bah, c'est vous, cher capitaine!* Никогда не сомневался, что встречу вас где-нибудь при высоком подвиге… Но возьмите мой зонтик и — почему же непременно пешком? Ради бога возьмите хоть зонтик, а я все равно где-нибудь найму экипаж. Ведь я потому пешком, что Stasie (т.-е. Настасья) раскричалась бы на всю улицу, если б узнала, что я уезжаю; я и ускользнул сколь возможно incognito. Я не знаю, там в Голосе пишут про повсеместные разбои, но ведь не может же, я думаю, быть, что сейчас, как вышел на дорогу, тут и разбойник? Chère Lise,* вы, кажется, сказали, что кто-то кого-то убил? О mon Dieu,* с вами дурно!
— Идем, идем!-вскричала как в истерике Лиза, опять увлекая за собою Маврикия Николаевича. — Постойте, Степан Трофимович, — воротилась она вдруг к нему, — постойте, бедняжка, дайте я вас перекрещу. Может быть вас бы лучше связать, но я уж лучше вас перекрещу. Помолитесь и вы за „бедную“ Лизу — так, немножко, не утруждайте себя очень. Маврикий Николаевич, отдайте этому ребенку его зонтик, отдайте непременно. Вот так… Пойдемте же! Пойдемте же!
Прибытие их к роковому дому произошло именно в то самое мгновение, когда сбившаяся пред домом густая толпа уже довольно наслушалась о Ставрогине и о том, как выгодно было ему зарезать жену. Но все-таки, повторяю, огромное большинство продолжало слушать молча и неподвижно. Выходили из себя лишь пьяные горланы, да люди „срывающиеся“, в роде как тот махавший руками мещанин. Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел, если что-нибудь известным образом поражало его. Я не видел, как прибыли Лиза и Маврикий Николаевич. Впервой я заметил Лизу, остолбенев от изумления, уже далеко от меня в толпе, а Маврикия Николаевича даже сначала и не разглядел. Кажется, был такой миг, что он от нее отстал шага на два за теснотой, или его оттерли. Лиза, прорывавшаяся сквозь толпу, не видя и не замечая ничего кругом себя, словно горячешная, словно убежавшая из больницы, разумеется, слишком скоро обратила на себя внимание: громко заговорили и вдруг завопили. Тут кто-то крикнул: „Это Ставрогинская!“ И с другой стороны: „Мало что убьют, глядеть придут!“ Вдруг я увидел, что над ее головой, сзади, поднялась и опустилась чья-то рука; Лиза упала. Раздался ужасный крик Маврикия Николаевича, рванувшегося на помощь и ударившего изо всех сил заслонявшего от него Лизу человека. Но в тот же самый миг обхватил его сзади обеими руками тот мещанин. Несколько времени нельзя было ничего разглядеть в начавшейся свалке. Кажется, Лиза поднялась, но опять упала от другого удара. Вдруг толпа расступилась и образовался небольшой пустой круг около лежавшей Лизы, а окровавленный, обезумевший Маврикий Николаевич стоял над нею крича, плача и ломая руки. Не помню в полной точности, как происходило дальше; помню только, что Лизу вдруг понесли. Я бежал за нею; она была еще жива и может быть еще в памяти. Из толпы схватили мещанина и еще трех человек. Эти трое до сих пор отрицают всякое свое участие в злодеянии, упорно уверяя, что их захватили ошибкой; может, они и правы. Мещанин, хоть и явно уличенный, но как человек без толку, до сих пор еще не может разъяснить обстоятельно происшедшего. Я тоже, как очевидец, хотя и отдаленный, должен был дать на следствии мое показание: я заявил, что все произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя может быть и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку. Такого мнения держусь и теперь.
— Ступай, барин чаю просит, некому подать, — оттолкнул его Петр Степанович и прямо взял под руку Лизавету Николаевну.
Та не вырвала руки, но, кажется, была не при всем рассудке, еще не опомнилась.
— Во-первых, вы не туда, — залепетал Петр Степанович, — нам надо сюда, а не мимо сада; а во-вторых, во всяком случае пешком невозможно, до вас три версты, а у вас и одежи нет. Если бы вы капельку подождали. Я ведь на беговых, лошадь тут на дворе, мигом подам, посажу и доставлю, так что никто не увидит.
— Какой вы добрый… — ласково проговорила Лиза.
— Помилуйте, в подобном случае всякий гуманный человек на моем месте также…
Лиза поглядела на него и удивилась.
— Ах, боже мой, а я думала, что тут все еще тот старик!
— Послушайте, я ужасно рад, что вы это так принимаете, потому что все это предрассудок ужаснейший, и если уж на то пошло, то не лучше ли я этому старику сейчас велю обработать карету, всего десять минут, а мы воротимся и под крыльцом подождем, а?
— Я прежде хочу… где эти убитые?
— А, ну вот еще фантазия! Я так и боялся… Нет, мы уж эту дрянь лучше оставим в стороне; да и нечего вам смотреть.
— Я знаю, где они, я этот дом знаю.
— Ну, что ж что знаете! Помилуйте, дождь, туман (вот однако ж обязанность священную натащил!).. Слушайте, Лизавета Николаевна, одно из двух: или вы со мной на дрожках, тогда подождите и ни шагу вперед, потому что если еще шагов двадцать, то нас непременно заметит Маврикий Николаевич.
— Маврикий Николаевич! Где? Где?
— Ну, а если вы с ним хотите, то я пожалуй вас еще немного проведу и укажу его, где сидит, а сам уж слуга покорный; я к нему не хочу теперь подходить.
— Он ждет меня, боже! — вдруг остановилась она, и краска разлилась по ее лицу.
— Но помилуйте, если он человек без предрассудков! Знаете, Лизавета Николаевна, это все не мое дело; я совершенно тут в стороне, и вы это сами знаете; но я ведь вам все-таки желаю добра… Если не удалась наша „ладья“, если оказалось, что это всего только старый, гнилой барказ, годный на слом…
— Ах чудесно! — вскричала Лиза.
— Чудесно, а у самой слезы текут. Тут нужно мужество. Надо ни в чем не уступать мужчине. В наш век, когда женщина… фу, чорт (едва не отплевался Петр Степанович)! А главное и жалеть не о чем: может, оно и отлично обернется. Маврикий Николаевич человек… одним словом, человек чувствительный, хотя и неразговорчивый, что впрочем тоже хорошо, конечно, при условии, если он без предрассудков…
— Чудесно, чудесно! — истерически рассмеялась Лиза.
— А, ну, чорт… Лизавета Николаевна, — опикировался вдруг Петр Степанович, — я ведь собственно тут для вас же… мне ведь что… Я вам услужил вчера, когда вы сами того захотели, а сегодня… Ну, вот отсюда видно Маврикия Николаевича, вон он сидит, нас не видит. Знаете, Лизавета Николаевна, читали вы Полиньку Сакс?
— Что такое?
— Есть такая повесть, Полинька Сакс. Я еще студентом читал… Там какой-то чиновник, Сакс, с большим состоянием, арестовал на даче жену за неверность… А, ну, чорт, наплевать! Вот увидите, что Маврикий Николаевич еще до дому сделает вам предложение. Он нас еще не видит.
— Ах, пусть не видит! — вскричала вдруг Лиза как безумная; — уйдемте, уйдемте! В лес, в поле!
И она побежала назад.
— Лизавета Николаевна, это уж такое малодушие! — бежал за нею Петр Степанович. — И к чему вы не хотите, чтоб он вас видел? Напротив, посмотрите ему прямо и гордо в глаза… Если вы что-нибудь насчет того… девичьего… то ведь это такой предрассудок, такая отсталость… Да куда же вы, куда же вы? Эх бежит! Воротимтесь уже лучше к Ставрогину, возьмем мои дрожки… Да куда же вы? Там поле, ну, упала!..
Он остановился. Лиза летела как птица, не зная куда, и Петр Степанович уже шагов на пятьдесят отстал от нее. Она упала, споткнувшись о кочку. В ту же минуту сзади, в стороне, раздался ужасный крик, крик Маврикия Николаевича, который видел ее бегство и падение, и бежал к ней чрез поле. Петр Степанович в один миг отретировался в ворота Ставрогинского дома, чтобы поскорее сесть на свои дрожки.
А Маврикий Николаевич, в страшном испуге, уже стоял подле поднявшейся Лизы, склонясь над нею и держа ее руку в своих руках. Вся невероятная обстановка этой встречи потрясла его разум, и слезы текли по его лицу. Он видел ту, пред которою столь благоговел, безумно бегущею чрез поле, в такой час, в такую погоду, в одном платье, в этом пышном вчерашнем платье, теперь измятом, загрязненном от падения… Он не мог сказать слова, снял свою шинель и дрожавшими руками стал укрывать ее плечи. Вдруг он вскрикнул, почувствовав, что она прикоснулась губами к его руке.
— Лиза! — вскричал он, — я ничего не умею, но не отгоняйте меня от себя!
— О, да, пойдемте скорей отсюда, не оставляйте меня! — и, сама схватив его за руку, она повлекла его за собой. — Маврикий Николаевич, — испуганно понизила она вдруг голос, — я там все храбрилась, а здесь смерти боюсь. Я умру, очень скоро умру, но я боюсь, боюсь умирать… — шептала она, крепко сжимая его руку.
— О, хоть бы кто-нибудь! — в отчаянии оглядывался он кругом, — хоть бы какой проезжий! Вы промочите ноги, вы… потеряете рассудок!
— Ничего, ничего, — ободряла она его, — вот так, при вас я меньше боюсь, держите меня за руку, ведите меня… Куда мы теперь, домой? Нет, я хочу сначала видеть убитых. Они, говорят, зарезали его жену, а он говорит, что он сам зарезал; ведь это не правда, не правда? Я хочу видеть сама зарезанных… за меня… из-за них он в эту ночь разлюбил меня… Я увижу и все узнаю. Скорей, скорей, я знаю этот дом… там пожар… Маврикий Николаевич, друг мой, не прощайте меня, бесчестную! Зачем меня прощать? Чего вы плачете? Дайте мне пощечину и убейте здесь в поле как собаку!
— Никто вам теперь не судья, — твердо произнес Маврикий Николаевич, — прости вам бог, а я ваш судья меньше всех!
Но странно было бы описывать их разговор. А между тем оба шли, шли рука в руку, скоро, спеша, словно полоумные. Они направлялись прямо на пожар. — Маврикий Николаевич все еще не терял надежды встретить хоть какую-нибудь телегу, но никто не попадался. Мелкий, тонкий дождь проницал всю окрестность, поглощая всякий отблеск и всякий оттенок и обращая все в одну дымную, свинцовую, безразличную массу. Давно уже был день, а казалось, все еще не рассвело. И вдруг из этой дымной, холодной мглы вырезалась фигура, странная и нелепая, шедшая им навстречу. Воображая теперь, думаю, что я бы не поверил глазам, если б даже был на месте Лизаветы Николаевны; а между тем она радостно вскрикнула и тотчас узнала подходившего человека. Это был Степан Трофимович. Как он ушел, каким образом могла осуществиться безумная, головная идея его бегства — о том впереди. Упомяну лишь, что в это утро он был уже в лихорадке, но и болезнь не остановила его: он твердо шагал по мокрой земле; видно было, что обдумал предприятие как только мог это сделать лучше один при всей своей кабинетной неопытности. Одет был „по-дорожному“, то-есть шинель в рукава, а подпоясан широким кожаным лакированным поясом с пряжкой, при этом высокие, новые сапоги и панталоны в голенищах. Вероятно, он так давно уже соображал себе дорожного человека, а пояс и высокие сапоги с блестящими гусарскими голенищами, в которых он не умел ходить, припас еще несколько дней назад. Шляпа с широкими полями, гарусный шарф, плотно обматывавший шею, палка в правой руке, а в левой чрезвычайно маленький, но чрезмерно туго набитый саквояж довершали костюм. Вдобавок, в той же правой руке распущенный зонтик. Эти три предмета — зонтик, палку и саквояж, было очень неловко нести всю первую версту, а со второй и тяжело.
— Неужто это в самом деле вы? — вскричала Лиза, оглядывая его в скорбном удивления, сменившем первый порыв ее бессознательной радости.
— Lise! — вскричал и Степан Трофимович, бросаясь к ней тоже почти в бреду: — Chère, chère, неужто и вы… в таком тумане? Видите: зарево! Vous êtes malheureuse, n'est-ce pas?* Вижу, вижу, не рассказывайте, но не расспрашивайте и меня. Nous sommes tous malheureux, mais il faut les pardonner tous. Pardonnons, Lise,* и будем свободны навеки. Чтобы разделаться с миром и стать свободным вполне — il faut pardonner, pardonner et pardonner!*
— Но зачем вы становитесь на колени?
— Затем что, прощаясь с миром, хочу, в вашем образе, проститься и со всем моим прошлым! — Он заплакал и поднес обе ее руки к своим заплаканным глазам: — Становлюсь на колена пред всем, что было прекрасно в моей жизни, лобызаю и благодарю! Теперь я разбил себя пополам: — там — безумец, мечтавший взлететь на небо, vingt deux ans!* Здесь — убитый и озябший старик-гувернер… chez ce marchand, s'il existe pourtant ce marchand…* Но как вы измокли, Lise! — вскричал он, вскакивая на ноги, почувствовав, что промокли и его колени на мокрой земле, — и как это можно, вы в таком платье?.. и пешком, и в таком поле… Вы плачете? Vous êtes malheureuse?* Ба, я что-то слышал… Но откуда же вы теперь? — с боязливым видом ускорял он вопросы, в глубоком недоумении посматривая на Маврикия Николаевича: — mais savez-vous l'heure qu'il est?*
— Степан Трофимович, слышали вы что-нибудь там про убитых людей… Это правда? Правда?
— Эти люди! Я видел зарево их деяний всю ночь. Они не могли кончить иначе… (Глаза его вновь засверкали.) Бегу из бреду, горячешного сна, бегу искать Россию, existe-t-elle la Russie? Bah, c'est vous, cher capitaine!* Никогда не сомневался, что встречу вас где-нибудь при высоком подвиге… Но возьмите мой зонтик и — почему же непременно пешком? Ради бога возьмите хоть зонтик, а я все равно где-нибудь найму экипаж. Ведь я потому пешком, что Stasie (т.-е. Настасья) раскричалась бы на всю улицу, если б узнала, что я уезжаю; я и ускользнул сколь возможно incognito. Я не знаю, там в Голосе пишут про повсеместные разбои, но ведь не может же, я думаю, быть, что сейчас, как вышел на дорогу, тут и разбойник? Chère Lise,* вы, кажется, сказали, что кто-то кого-то убил? О mon Dieu,* с вами дурно!
— Идем, идем!-вскричала как в истерике Лиза, опять увлекая за собою Маврикия Николаевича. — Постойте, Степан Трофимович, — воротилась она вдруг к нему, — постойте, бедняжка, дайте я вас перекрещу. Может быть вас бы лучше связать, но я уж лучше вас перекрещу. Помолитесь и вы за „бедную“ Лизу — так, немножко, не утруждайте себя очень. Маврикий Николаевич, отдайте этому ребенку его зонтик, отдайте непременно. Вот так… Пойдемте же! Пойдемте же!
Прибытие их к роковому дому произошло именно в то самое мгновение, когда сбившаяся пред домом густая толпа уже довольно наслушалась о Ставрогине и о том, как выгодно было ему зарезать жену. Но все-таки, повторяю, огромное большинство продолжало слушать молча и неподвижно. Выходили из себя лишь пьяные горланы, да люди „срывающиеся“, в роде как тот махавший руками мещанин. Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел, если что-нибудь известным образом поражало его. Я не видел, как прибыли Лиза и Маврикий Николаевич. Впервой я заметил Лизу, остолбенев от изумления, уже далеко от меня в толпе, а Маврикия Николаевича даже сначала и не разглядел. Кажется, был такой миг, что он от нее отстал шага на два за теснотой, или его оттерли. Лиза, прорывавшаяся сквозь толпу, не видя и не замечая ничего кругом себя, словно горячешная, словно убежавшая из больницы, разумеется, слишком скоро обратила на себя внимание: громко заговорили и вдруг завопили. Тут кто-то крикнул: „Это Ставрогинская!“ И с другой стороны: „Мало что убьют, глядеть придут!“ Вдруг я увидел, что над ее головой, сзади, поднялась и опустилась чья-то рука; Лиза упала. Раздался ужасный крик Маврикия Николаевича, рванувшегося на помощь и ударившего изо всех сил заслонявшего от него Лизу человека. Но в тот же самый миг обхватил его сзади обеими руками тот мещанин. Несколько времени нельзя было ничего разглядеть в начавшейся свалке. Кажется, Лиза поднялась, но опять упала от другого удара. Вдруг толпа расступилась и образовался небольшой пустой круг около лежавшей Лизы, а окровавленный, обезумевший Маврикий Николаевич стоял над нею крича, плача и ломая руки. Не помню в полной точности, как происходило дальше; помню только, что Лизу вдруг понесли. Я бежал за нею; она была еще жива и может быть еще в памяти. Из толпы схватили мещанина и еще трех человек. Эти трое до сих пор отрицают всякое свое участие в злодеянии, упорно уверяя, что их захватили ошибкой; может, они и правы. Мещанин, хоть и явно уличенный, но как человек без толку, до сих пор еще не может разъяснить обстоятельно происшедшего. Я тоже, как очевидец, хотя и отдаленный, должен был дать на следствии мое показание: я заявил, что все произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя может быть и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку. Такого мнения держусь и теперь.
Глава четвертая
Последнее решение.
I
В это утро Петра Степановича многие видели; видевшие упомнили, что он был в чрезвычайно возбужденном состоянии. В два часа пополудни он забегал к Гаганову, всего за день прибывшему из деревни и у которого собрался полон дом посетителей, много и горячо говоривших о только что происшедших событиях, Петр Степанович говорил больше всех и заставил себя слушать. Его всегда считали у нас за „болтливого студента с дырой в голове“, но теперь он говорил об Юлии Михайловне, а при всеобщей суматохе тема была захватывающая. Он сообщил о ней, в качестве ее недавнего и интимнейшего конфидента, много весьма новых и неожиданных подробностей; нечаянно (и конечно неосторожно) сообщил несколько ее личных отзывов о всем известных в городе лицах, чем тут же кольнул самолюбия. Выходило у него неясно и сбивчиво, как у человека не хитрого, но который поставлен, как честный человек, в мучительную необходимость разъяснить разом целую гору недоумений и который, в простодушной своей неловкости, сам не знает с чего начать и чем кончить. Довольно тоже неосторожно проскользнуло у него, что Юлии Михайловне была известна вся тайна Ставрогина и что она-то и вела всю интригу. Она-де и его, Петра Степановича, подвела, потому что он сам был влюблен в эту несчастную Лизу, а между тем его так „подвернули“, что он же почти проводил ее в карете к Ставрогину. „Да, да, хорошо вам, господа, смеяться, а если б я только знал, если б знал, чем это кончится!“ — заключил он. На разные тревожные вопросы о Ставрогине он прямо заявил, что катастрофа с Лебядкиным, по его мнению, чистый случай и виновен во всем сам Лебядкин, показывавший деньги. Он это особенно хорошо разъяснил. Один из слушателей как-то заметил ему, что он напрасно „представляется“; что он ел, пил, чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же ее и чернит, и что это вовсе не так красиво, как он полагает. Но Петр Степанович тотчас же защитил себя:
— Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным.
Вообще впечатление осталось в его пользу: „Пусть он малый нелепый и конечно пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же ее останавливал“…
Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Петр Степанович был до того поражен, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: „Да кто же мог его выпустить?“ Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его видели еще в двух или трех домах.
Около сумерок он нашел возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от нее же самой, пред выездом ее в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содроганием, что он „изумил ее тогда вне всякой меры“. Полагаю, что он просто напугал ее угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось „говорить“. Необходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разумеется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в ее молчании и так опасался новых взрывов ее негодования…
В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фомином переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эркеля, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначено было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и члены ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел все время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединенно в глухом переулке у двух сестер, старух-мещанок, и скоро должен был уехать; собраться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался необыкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а напротив с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорившими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятерке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то особые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал свое положение. Он только преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром, и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку, и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, — и как должно быть она целовала эту бедную белокурую головку, как дрожала за нее, как молилась о ней! Я потому так много о нем распространяюсь, что мне его очень жаль.
— Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным.
Вообще впечатление осталось в его пользу: „Пусть он малый нелепый и конечно пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же ее останавливал“…
Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Петр Степанович был до того поражен, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: „Да кто же мог его выпустить?“ Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его видели еще в двух или трех домах.
Около сумерок он нашел возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от нее же самой, пред выездом ее в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содроганием, что он „изумил ее тогда вне всякой меры“. Полагаю, что он просто напугал ее угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось „говорить“. Необходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разумеется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в ее молчании и так опасался новых взрывов ее негодования…
В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фомином переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эркеля, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначено было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и члены ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел все время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединенно в глухом переулке у двух сестер, старух-мещанок, и скоро должен был уехать; собраться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался необыкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а напротив с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорившими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятерке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то особые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал свое положение. Он только преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром, и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку, и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, — и как должно быть она целовала эту бедную белокурую головку, как дрожала за нее, как молилась о ней! Я потому так много о нем распространяюсь, что мне его очень жаль.