Иное дело – распространять идеи западного просвещения; тут он был миссионером. Свой просветительский историзм он заимствовал безо всяких изменений у Вольтера. Взгляды поэта сложились под влиянием Баранта, Гизо, Тьерри и других западных историков, по которым он мерил Карамзина, себя, всех и всё, что происходило в России.
   Просвещенная монархия – опять европейское явление, идеал, до которого, он понимал, России далеко, но путь логичный, естественный. «Свобода – неминуемое следствие просвещения», – говорил Пушкин. Отсюда и должность, придуманная им для себя: «Свободы сеятель пустынный», который трудился зря. В советской пушкинистике это объяснялось тем, что у Пушкина имелись «глубокие сомнения в идеях безнародной революции». Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа. Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием «народ», но и самим народом.
   Под словом «народ» поэт понимал «простонародье», то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина появляется простой люд, крестьяне и видно доброе отношение к ним автора, народ не был ни основным героем пушкинских произведений, ни его читателем. «Но, милостивые господа, – задаст риторический вопрос Иван Тургенев в своей знаменитой речи о Пушкине, – какой же великий поэт читается теми, кого мы называем простым народом?». Пушкин откровенно смеется над народом в «Путешествии из Москвы в Петербург».
   Чернь раздражала поэта. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Это необразованная толпа – холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта. Это – «двуногих тварей миллионы» (V.42) – сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Людской толпе, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком, – высшая его доза презрения.
   Однако же так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается, – лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков – элита страны: русское дворянство, интеллигенция; а поскольку только они и были грамотными в России, – это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам.
   Неприятие черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая, являясь из казарм в первые ряды театра, хлопает «из приличия» (VII.8). Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует «нашей литературной Санкт-Петербургской сволочью» (Х.110). Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: «пусть покупают и врут, что хотят» (Х.69).
   Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина, но народ «с бесчувствием холодным». Это масса, которая по-французски не говорит и по-русски плохо понимает. Ей нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: «Чернь наша сходит с ума – растерзала двух врачей и бушует на площадях – ее унять бы картечью!» (Б.Ак.14.621). Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни.
   Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, рабский народ, вообще стадо. Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует». А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по-английски одновременно означает толпу, сборище, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет.
   Через три года после «Бориса Годунова» Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение «Чернь», в котором определенно выскажется о роли народа: «Молчи, бессмысленный народ» (III.85). Для собрания стихов Пушкин дал ему новое название «Поэт и толпа», что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить. Реальный народ настолько искалечен веками рабства и страха, что свобода и ценности цивилизации ему не понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова, а в виде еды и сапог. Такой народ готов топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке. Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось неприязненным:
    Стадам не нужен дар свободы,
    Их должно резать или стричь. ( II .143)
   Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: «С самого начала думай о них (людях. – Ю.Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься» (Х.593, фр.). В письме к Давыдову Пушкин более конкретен: «…люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы…» (Х.78).
    Кто жил и мыслил, тот не может
    В душе не презирать людей… ( V .24)
   Там же, в «Евгении Онегине», поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое «дай вам Бог любимой быть другим» или «чувства добрые я лирой пробуждал». Мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи:
    …вряд
    Найдете вы в России целой
    Три пары стройных женских ног. ( V .19)
   Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество – отнюдь не ангелы:
    …в наш гнусный век
    На всех стихиях человек –
    Тиран, предатель или узник. ( II .293)
   Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков – очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. Оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что, в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: «человеческая природа ленива (русская природа в особенности)» (X.464).
   Поэта раздражала «пошлость русского человека». К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если «крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать» (VIII.26). Ни у Пушкина, ни у его единомышленников не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса «Основания или существенные правила философии, политики и нравственности», вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: «Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа: страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм…». Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: «…люди – сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит» (Х.176).
   Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, как мечталось в деревне. Эйфория прощения миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия – тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. «Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется», – пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву (Х.621, фр.). «Я устал и болен» (Х.173).
   Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: «Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове». А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.
   Ему 27, и вроде бы надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. «Еду похоронить себя в деревне», «уезжаю со смертью в сердце» (Х.621, фр.), – вот лексикон писем тех дней.
   Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель, ни мыслимое им счастье, а ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.

Глава десятая

НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ
 
    Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию…
 
    Пушкин – брату Льву, 18 мая 1827, не по почте
 
   Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция наверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, но сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
   Если это не было искренне, то можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Славословь его величество и получишь компенсацию в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
    Во мне всегда, насколько мог постичь я,
    Две-три души живут в одном обличье.
   У Байрона такое состояние добровольное, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. «Горе стране, где все согласны», – писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо, и, чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва; Пушкин уже испытал это на себе.
   Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по сути своей предназначался для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали сие за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: «…Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху» (Б.Ак.16.64).
   С тех времен нравы изменились, но в отличие от других, Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а ради свободы. Ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. «Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений», – мягко писал Бартенев.
   Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва – битвой за урожай, беседа иностранного гостя – идеологической диверсией, поездка в деревню – десантом, литература и искусство – передовым фронтом, а гусиное перо – оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на судьбу. «Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной», – сказал он Владимиру Соллогубу.
   Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
   В «Стансах» Пушкин в первых же строках объявляет, что именно хочет он получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
    В надежде славы и добра
    Гляжу вперед я без боязни… ( II .307)
   Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении – призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова «быть твердым").
   Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь поэту за его усердие жалует покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть старые грехи, гирей висящие на шее поэта. Советский пушкинист сделал заключение, что «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I». Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину.
   Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмущены тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись.
   Шагать в ногу со всеми, как Пушкин теперь пытался, то и дело не получалось, он сбивался. Записка «О народном воспитании», при том, что у автора ее было «одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные» (VII.35), не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества» (VII.31) и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.
   Следующий шаг не в ногу – стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но «хвост» оставался, а значит, и дверь за границу была для него все еще закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.
   Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:
    Где вольность и закон? Над нами
    Единый властвует топор.
    Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
    Избрали мы в цари. ( II .232)
   Крутые строки… Стихи увидел «русский учитель», а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок «На 14 декабря» и дал своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.
   Леопольдов написал письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: «Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны». Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, «чтобы он не избег строгости законов».
   Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев – агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и «за подпись» посадили на срок «более года».
   Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение «Андрей Шенье» уже находилось в делах осужденных декабристов. Пушкин писал «Андрей Шенье», хотя он Андре Мари Шенье. Лишняя буква в имени могла поначалу испугать власти, что автор – русский. Факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое было бы умнее положить на полку.
   От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом – он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, сперва отрицал свое авторство: отрывок был написан не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:
    И час придет… и он уж недалек:
    Падешь, тиран! Негодованье
    Воспрянет, наконец. Отечества рыданье
    Разбудит утомленный рок. ( II .235)
   Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении «Андрей Шенье». Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознания Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было «известно вполне гораздо раньше его напечатания». За Пушкиным учреждается секретный надзор.
   Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце слежки. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.
   Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда.
   Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. Друзья Пушкина в России оставались и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.
   Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев не без протекции друзей старшего брата определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Там был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции: по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт еще не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.
   Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): «Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится – фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею – да прошу не влюбиться в дочь» (Х.177-178).
   Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.
   Серьезную ставку Пушкин делал также на лучшего «из минутных друзей моей минутной молодости» Никиту Всеволожского (Х.76). Сын петербургского богача, Всеволожский начинал службу вместе с Пушкиным в Министерстве иностранных дел актуариусом, то есть регистратором почты (низшая чиновничья должность). А закончил камергером и действительным статским советником. В молодости у них были совместные театральные и амурные интересы, а также посещения общества «Зеленая лампа». Фат, философ, гуляка, игрок и моралист, он к описываемому времени женился на дочери любовницы своего отца княжне Хованской. Вместе с братом Всеволожский был связан делами с французским коммерсантом Этье и теперь готовился к открытию больших коммерческих предприятий в Грузии и Персии. Война мешала, но не отменяла этой деятельности.
   Пушкина коммерция не очень занимала, но шанс отправиться на Кавказ вместе со старым приятелем привлек его внимание. Ближайший друг Всеволожского генерал Сипягин стал Тифлисским военным губернатором, что для Пушкина было очень важно. Всеволожские уехали одни, отправившись сперва в свои обширные поместья в Астрахани, а затем оказались на Кавказе. Когда русские войска осаждали Эривань, они остановились в Тифлисе, и вскоре камер-юнкер Всеволожский был назначен генералом Сипягиным к себе в канцелярию на службу.