Пушкин злой, зло срывает на дворнике, которого бьет, возвращаясь домой, деньги просаживает в карты. Карточная страсть взяла верх над творчеством и над любовными страстями, но даже самый опытный игрок не в состоянии идти против природы карточной игры. Это можно считать законом: чем дольше играешь, тем меньше шансов выиграть. Он поступал наоборот, втягивался в игру на всю ночь и к утру проигрывался в пух и прах.
   Постоянно сидя на мели, он старается выкарабкаться, расплатиться с долгами, но влезает в новые. Играет все больше и проигрывает. Издателем хочет стать в надежде сделать деньги. Обращается к царю с просьбой выдать 15 тысяч на печатание «Пугачева». Получает 20 тысяч, причем «Пугачев» печатается за казенный счет, а полученные деньги частью отданы за долги, остальные проиграны. Год спустя в черновике письма Пушкин снова просит у царя, теперь уже 100 тысяч, чтобы «уплатить все… долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и, наконец, без помех и хлопот предаться моим историческим работам» (Х.680). По размышлению ходатай пришел к выводу, что «в России это невозможно», но деньги продолжает просить. Поняв, что замахнулся на нереальное, уменьшил просимую у царя сумму до 30 тысяч, но неожиданно получил 60. Вдумайтесь в эту нелепицу: «Из 60 000 моих долгов половина – долги чести», – без смущения сообщает он о карточных проигрышах (Х.682).
   Еще в 1829 году, возвращаясь с Кавказа, Пушкин ехал вместе с картежником и аферистом Василием Дуровым, братом славной кавалерист-девицы. Дуров оказался помешанным на одном пункте, как вспоминал Пушкин: ему хотелось иметь 100 тысяч рублей. Чтобы добыть эти деньги, Дуров придумал 100 тысяч способов. Любопытен один из вариантов, который в шутку предложил ему Пушкин. Он посоветовал украсть полковую казну, и они обсуждают этот вариант. «Однажды сказал я ему, что на его месте, если уж сто тысяч были необходимы для моего спокойствия, я бы их украл. «Я об этом думал», – отвечал мне Дуров. – Ну, что же? – «Мудрено; не у всякого в кармане можно найти сто тысяч, а зарезать или обокрасть человека за безделицу не хочу: у меня есть совесть» (VIII.81). Через пять лет Пушкин вспомнил эту историю, и, так сказать, примерил ее на себя. «Ох! кабы у меня было 100 000!», – пишет он жене (Х.400). А еще через год опять мечтает о ста тысячах, не зная, как их раздобыть. С этой мыслью он и играет в карты. Пишет письмо Дурову, поздравляя с женитьбой и опять посмеиваясь, что дело-то жизни – достать сто тысяч – не реализовано.
   Одна деталь любопытна: каждый раз, упоминая эту «стотысячную мечту», Пушкин прибавляет как заклинание: «Буду жив, будут и деньги», «Главное, были бы мы живы». Деньги – едва ли не главная тема его писем. Не рифмы, но суммы обсуждает он со своими корреспондентами, жалуется на нужду, просит у всех, у кого может. Не жена, не дети, не творчество – красная нить писем поэта последних лет, а цифры с нулями. Вдохновение его – в игре; тут он оживляется, горит до тех пор, пока не просадит все, что раздобыл, и тогда возвращается к стихам и прозе. Он клянется жене, что бросит карты. Он скрывает от нее проигрыши, обманывает. «Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих родителей», – врет он ей, ибо денег родителям и не думал давать, все проиграл. Жизнь для него – это деньги, денег нет, а те, что попадают в карман, немедленно проигрываются. И опять денег нет, и весь он в долгах что в репьях.
   Ах, как хочется после многолетнего тщательного изучения всего, что связано с Пушкиным, вернуться к его школьному чистому хрестоматийно-выглаженному, облизанному поколениями пушкинистов образу! Чтобы не знать той стороны жизни, которая засасывала его в болото. Но как закрыть глаза, как уничтожить факты, свидетельства, накопленные десятилетиями? И остается одно: писать как было на самом деле. Чепуха это все, что поэзия отдельно, а биография отдельно. У писателя жизнь и то, что пишется – одно. Друзья, родные, общество, правительство, царь, даже тайная полиция не только держали Пушкина в узде, но и (о чем не принято писать) помогали, содержали, пытались защитить от разорения его семью.
   Бездельное времяпровождение все чаще становится во главу угла его жизни. Нащокин носится с идеей сделать игрушечный домик – копию собственного. Мастера отделывают комнатки, делают игрушечную мебель, посуду. Вложены уйма времени и денег – великолепный способ захоронения человеческих сил. Друг Пушкин в восторге от замысла. Он обитает в Москве у Нащокина, домой ехать не хочет, а жене в Петербург пишет: «Нащокин встает поздно, я с ним забалтываюсь – глядь, обедать пора, а там ужинать, а там спать – и день прошел» (Х.449). Увлекательная жизнь первого поэта России…
   За периодами спада и апатии следует подъем творческой энергии. Поэт создает великие вещи, но великое не востребуется, оставаясь в столе. Это опять приводит его в отчаяние: бессмысленная карусель. Вернувшемуся в Петербург другу Александру Тургеневу, которым недовольны наверху, Пушкин читал запрещенного к печати «Медного всадника». Двадцать лет Тургенев прожил в Европе, изредка приезжая, и в России стал чужим. Александр Воейков писал из Петербурга: «А.И.Тургенев провел здесь и в Москве почти год. Он стал дик и странен в образе мыслей и суждений. Он потерян для России». «Дик и странен» – следует читать, что Тургенев сделался еще более западным человеком и космополитом. Но для Пушкина Тургенев оставался близким по духу. Тургенев повел поэта в английский магазин – купить ему импортные подарки.
   А в театре через несколько дней Пушкин, боясь, что увидит государь, не пригласил опального Тургенева к себе в ложу. Обиженный Тургенев, отвыкший от российской паранойи, записал в дневнике: «Итак, простите, друзья-сервилисты и друзья-либералы. Я в лес хочу!». Но, конечно, понял и простил Пушкина. Почтенный иностранный вояжер маркиз Дуро прослышал о том, что царь не пропустил в печать стихи Пушкина, и спросил Тургенева, почему. «Твоим «почему», маркиз, не будет конца», – ответил Тургенев, перефразировав Вольтера («Твоим почему, сказал Бог, не будет конца").
   В советских трактовках поступок Пушкина, побоявшегося пригласить опального Тургенева в ложу, оправдывается сложностью положения поэта при дворе. «Понятно, что приглашение в ложу Тургенева, к которому Николай относился неприязненно, было бы расценено царем как очередной демонстративный акт; Пушкин не захотел обострять и без того натянутые отношения со двором». Тургенев же заметил, что грань между рабской угодливостью чиновников вроде Блудова или Уварова и либералистом Пушкиным стерлась. Сам Тургенев не только не отрекся от брата Николая, оставшегося в Лондоне, но, нарушая запрет, виделся с ним за границей, оказывал ему материальную помощь. В дневнике Пушкин писал красиво: «…я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного» (VIII.38). В повседневной придворной практике эта деликатная грань никому не казалась существенной.
   Сколько раз Пушкин с вызовом глядел в дуло пистолета, в Арзруме, как сам рассказывает, даже добровольно полез в огонь сражения. Опасаясь же недовольства власти, трусил, заискивал. После презирал за это себя, ненавидел всех, но также поступал опять. 23 ноября 1834 года Пушкин просится на прием к царю «иметь счастье представить первый экземпляр книги». Пушкин понимает, что экземпляр царь получит и без него, если пожелает, поэтому прибавляет, что хочет рассказать царю кое-что, не опубликованное в книге. Мудрено ли, что после таких действий о Пушкине ползут не самые приятные слухи. Он ими возмущается. Один раз смело выразил свой протест властям: «…ни один из русских писателей не притеснен более моего» (Х.431). Но – в черновике письма Бенкендорфу, которое не отправил.
   Пушкина не выпускают за границу, но он хочет знать, что происходит там. Он знакомится с Анастасией Сикур, женой французского публициста и тоже журналисткой. Она вскоре уехала, а после написала о Пушкине статью. Французский маг и чревовещатель Александр Ваттемар встречается с поэтом. Пушкин даже пытается помочь ему через друзей с организацией концертов. Позже Ваттемар посвятил свою жизнь осуществлению проекта международного обмена книгами, организовывал выставки, на которых отдел русских коллекций был особо видной частью. Он вывез и сохранил автографы Пушкина.
   Полуопальный Александр Тургенев, снова отбывший за границу, становится там пушкинскими ушами и глазами. Он путешествует по Италии, работает в архивах Ватикана, живет в Париже, потом в Лондоне, опять в Париже. Через Тургенева Пушкин заочно знакомится с Ламартином. Читает и хочет печатать рассказы Тургенева о посещении домов Гете и Шекспира. «Если бы я знал тогда, что Пушкин сделался журналистом, то уладил бы письмо так, чтобы он мог выбрать из него несколько животрепещущих крох с богатой трапезы европейской. Годятся ли ему эти крохи, т.е. мои письма? Мы бы могли и отсюда перекликиваться, и потом из Германии, на которую взгляну пристально, хотя и мимоходом, и – из Москвы, где надеюсь найти прежние письма и привести и собрать свежие впечатления. Передавать ли их журналисту Пушкину? Ожидаю от него скорого и откровенного ответа, и, в случае согласия, – условия о том, что ему нужно и на каком основании и чего он преимущественно желает. Чего я не должен присылать – я и без него знаю. Молчание приму за доказательство, что предложение мое не может быть принято».
   Тургенев отыскивал любопытные документы по истории России в Королевской библиотеке в Лондоне, в парижском «Арсенале»; письма Тургенева Пушкин охотно печатал в «Современнике». Однако «Хроники русского» были опубликованы без редактирования частных писем, и это привело Тургенева в гнев, что и в самом деле попахивало щелкоперством издателя. В следующем номере Пушкин, Вяземский и Жуковский решили извиниться, как того требовал оскорбленный Тургенев. Вяземский сочинил конфузливое письмо. Когда Тургенев вернулся, они встречались по три раза на дню, и Пушкин буквально поглощал все рассказанное приезжим. После смерти Пушкина «Современник» вместо «Хроники русского» из Парижа стал печатать, по выражению Тургенева, «статьи о тамбовском патриотизме».
   В черновиках у Пушкина имеются тезисы, написанные по-французски и названные публикаторами «Планом статьи о цивилизации». Всего несколько строк, но интересно, что, собираясь рассуждать о рабстве и свободе, о цензуре и театре, Пушкин далее ставит рядом две темы: «О писателях. Об изгнании» (VII.533). Бессмысленно гадать, каково могло быть содержание статьи, будь она написана. Но первоначальный ход мысли, связь между свободой творчества писателя и его местопребыванием, а также сам факт, что тема по-прежнему интересует поэта, очевидны. А вскоре рождается и записывается замысел статьи о правах писателя, опять-таки нереализованный.
   Очевидно, в обоих случаях в подкорке наличествует Вольтер, и Пушкин невольно сравнивает себя с великим французом, моралистом, еретиком, изгнанником, конфликтующим с королем. Но столь же очевидно, что сравнение себя с почти свободным и независимым Вольтером не вдохновляет. Может, поэтому Пушкин вдруг упрекает его в том, в чем сам грешен: «Вольтер, во все течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства… Клевета, преследующая знаменитость, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезла…». Ощущение такое, что, называя имя Вольтера, он пишет о себе: «Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы» (VII.286). Все понимал Пушкин, оставалось реализовать эти мысли самому.
   19 октября 1834 года, в такой вдохновенный обычно для него «лицейский» день, он писал Александре Фукс: «Поэзия, кажется, для меня иссякла. Я весь в прозе; да еще в какой!..» (Х.402). Через девять дней выходит «История пугачевского бунта», написанная полтора года назад. От него ждут следующих исторических изысканий, но труд о Петре (а замысел был написать историю «всех Петров» – от Первого до Третьего) продвигался с трудом и в результате не реализовался.
   «История Петра» – и название, и само сочинение, собранное биографами из кусочков, блистательных и второстепенных, – носит характер некоего условного текста, большей частью выписок из книг. Заслуга в изготовлении связного сочинения Пушкина под названием «История Петра» принадлежит И.Фейнбергу. Пушкинист проделал огромную работу, подбирая друг к другу по смыслу готовые и не готовые записи поэта, полагая, что они станут связным текстом.
   Такой подход при отсутствующем авторе вряд ли безупречен, и сочинению И.Фейнберга о пушкинском Петре давно противопоставляются серьезные возражения. Нельзя решать за Пушкина, что он внес бы в книгу и что отбросил за ненадобностью. Писалось не вольное сочинение, а заказ царя, поэтому произведение наверняка отличалось бы от имеющихся неполных черновиков. К примеру, поэт назвал Петра «самовластным помещиком», чьи указы «жестоки, своенравны, и, кажется, писаны кнутом». В готовой рукописи это не могло быть оставлено.
   Петр-новатор начинается для Пушкина с Европы: «Отсылая молодых дворян за границу, Петр, кроме пользы государственной, имел и другую цель. Он хотел удержать залоги в верности отцов во время своего собственного отсутствия. Ибо сам государь намерен был оставить надолго Россию, дабы в чужих краях учиться всему, чего недоставало еще государству, погруженному в глубокое невежество» (IX.40).
   Осмыслить, что такое Петр Великий без традиционной отечественной мифологизации, Пушкину помогали западные авторы, прежде всего энциклопедисты. Но всей западной литературы Пушкин не имел возможности собрать. Как и в работе над Пугачевым, писателю приходилось следовать официальным канонам. Изменившиеся имперские взгляды поэта способствовали работе; восторги источались, несмотря на факт, что предок его Федор Пушкин был казнен Петром за участие в заговоре против государя. Вот как звучат захватнические планы императора всея Руси: «Петр завоеванием Азова открыл себе путь и к Черному морю; но он не полагал того довольным для России и для намерения его сблизить свой народ с образованными государствами Европы» (IX.56). Какой великий замысел – сблизиться через оккупацию чужих земель, овладеть культурой с помощью пушек! «Турция лежала между ими». Но позвольте, разве Турция лежит между Петербургом и Лондоном?
   «Он, – продолжает Пушкин о Петре, – думал об Ижорской и Карельской земле, лежащих при Финском заливе, некогда нам принадлежавших, отторгнутых у нас незаконно во время несчастных наших войн и междуцарствия. Уже обиды рижского губернатора казались Петру достаточным предлогом к началу войны. Молчание шведского двора в ответ на требования удовлетворения подавало к тому ж новый повод». Может быть, Пушкин иронизирует? Рижский губернатор обиделся – и война. Шведский двор не ответил на письмо – захватим шведские территории.
   К сожалению, никакой сатиры в черновых тетрадках нет. Пушкин то и дело оказывается под прессом мнения господствующего. Впрочем, вот точка зрения самого Пушкина: «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, при стуке топора и при громе пушек. Но войны, предпринятые Петром Великим, были благодетельны и плодотворны. Успех народного преобразования был следствием Полтавской битвы, и европейское просвещение причалило к берегам Невы» (VII.211). И в приведенном фрагменте устами Пушкина озвучивается вечное убеждение русских властей: то, что грабят они, законно и благодетельно. И на все, что им нужно, они имеют право. Вот, например, аллилуйя захватчику Петру у одописца Ломоносова:
    …Росские, презрев угрюмый рок,
    Меж льдами новый путь отворят на восток,
    И наша досягнет в Америку держава…
   Если учесть мысли Пушкина об овладении Индией, то идея о мировом господстве русских принимает цельные формы. Кстати, Петр собирался завоевать не только Дербент, но и милую поэту Африку, всерьез снаряжал экспедицию, глядя на карте на остров Мадагаскар. Вяземский весьма точно характеризовал русскую политику как хватизм. В патриотических чувствах Пушкин идет еще дальше. Например, оправдываясь перед неизвестными критиками, упрекнувшими его за то, что он написал стихотворение о не совсем русском Барклае-де-Толли, он выдвигает вперед Кутузова: «Имя его не только священно для нас, но не должны ли мы еще радоваться, мы Русские, что оно звучит Русским звуком?».
   Планы труда о Петре приоткрывают нам стремление Пушкина взглянуть на своего героя шире. Один из разделов плана назван: «Россия извне». Это события в странах Запада и Востока, так или иначе компонующиеся с внутренними российскими, взгляд со стороны. Сравнение обогащает понимание, «иностранные факты» дают возможность лучше понять Петра. Например, кровавая расправа Гусейн-шаха с любимым сыном Мирзой-Зефи – контраст с убийством царевича Алексея Петром, и контраст не в пользу русского царя. Для создания оригинальной биографии царя Петра необходимы материалы из иностранных архивов, в которые доступа поэту не было.
   Пушкин чувствовал, что работу ему не кончить. «Я разобрал теперь много материалов о Петре, – сказал он актеру Щепкину, – и никогда не напишу его истории, потому что есть много фактов, которых я никак не могу согласить с личным моим к нему уважением». По мнению Анненкова, Пушкин оставил работу над «Петром», когда узнал об ужасах, творимых его героем. Сомнительно, что это так. Находка для историка, если субъект оказывается недостаточно приглаженным; да и не в том видится причина, что труд не завершен. В заготовках много полусказов, намеков, остающихся по сей день нерасшифрованными, но представляется справедливым мнение о Пушкине-историке князя Вяземского: «Он выдал в свет несколько исторических сочинений, которые должно признать одними подготовительными работами».
   Разные причины отвлекали поэта от творчества. После трех лет семейной жизни у супругов Пушкиных назревает кризис. В ресторации «Дюмэ» поэта познакомили с молодым французом, и они, при обычной тяге Пушкина к иностранцам, быстро сошлись. Не исключено, что у них были совместные похождения и обмен опытом по части женщин. Новый друг Жорж Дантес попадает в дом к Пушкину и вскоре начинает бывать у него почти ежедневно, принимая участие в светских развлечениях вместе с сестрами Гончаровыми. Сперва внимание, уделяемое офицером хорошенькой жене Пушкина, – необходимая часть светского ритуала. Затем Дантес начинает ухаживать за Натальей, все более увлекаясь ею.
   Восемнадцатилетний сын барона Жозефа Дантеса, обремененного большой семьей и мизерным достатком, учился в Сенсирском военном училище, воевал, а затем повис на шее у семьи. Причина его перемещения в Германию не совсем ясна, но факт, что в Пруссии нашли родственников, к которым отец отправил сына, видимо, по материальным причинам. Использовав связи, обратились к принцу Вильгельму, но получить офицерское звание тут не удалось, и Вильгельм порекомендовал Дантесу отправиться в Россию: жена Николая Павловича была сестрой Вильгельма. Рекомендательное письмо Дантес вез с собой.
   Карьера Жоржа Дантеса в России известна. Протекция встреченного им по дороге голландского посланника Луи-Борхарда Геккерена обеспечила молодому французу ковровую дорожку в высший свет, встречу с царем, должность с десятью тысячами рублей жалованья в год, вдвое больше пушкинского. Из отечественной литературы, накопленной за полтора столетья, мы знали, что посланник Геккерен усыновил Дантеса. Однако голландские исследователи Баак и Грюйс давно доказали, что в действительности усыновление оказалось юридически незаконным и не было оформлено. Вот плоды изоляции от Европы: в России до конца ХХ века считалось историческим фактом то, что еще в тридцатые годы было опровергнуто на Западе.
   Специальная грамота короля Нидерландов разрешала Дантесу получить подданство, имя, герб Геккерена, а значит, и его состояние. Это и было так называемое усыновление, о котором Геккерен, вернувшийся в Россию, сообщил ложные сведения. Для чего Геккерен распространял свою версию? Видимо, чтобы ему было сподручнее поддерживать тесные отношения с «приемным сыном».
   Перед Дантесом открывалась почти невероятная перспектива карьеры: теоретически он мог стать в будущем одним из первых лиц Российской империи, скажем, министром или шефом Третьего отделения. Он обладал рядом несомненных достоинств, и первое среди них – его целеустремленность в карьере. Слово «карьера» следует понимать здесь в положительном смысле, как благо и как это понимается на Западе, а не в традиционно-негативном российском контексте (который, кстати, меняется). Сенат и гвардия оказывали протекцию французу.
   Служивший вместе с французом в Кавалергардском полку князь Александр Трубецкой вспоминал, что это был жизнерадостный, находчивый, веселый, общительный человек, многим близкий приятель: «И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее». Трубецкой имеет в виду его голубизну.
   Гомосексуальные причины породнения холостяка Геккерена с молодым красавцем-офицером, конечно же, были понятны в обществе всем, на «греческую любовь» в российской армии и в дипломатии закрывали глаза. Пушкин посмеивался над чересчур активными голубыми вроде своего приятеля Филиппа Вигеля («Тебе служить я буду рад… но, Вигель, пощади мой зад!»), однако дружил с ними. Возможно, ревность к ухажеру своей жены не возникала по этой причине: да, флирт имеет место, но ведь Дантес, как всем известно, – любовник голландского посла.
   Авторы, изучающие отношения Пушкина и Дантеса, подчас не придают значения одному любопытному факту: Пушкин был давно, задолго до появления Дантеса в Петербурге, близко знаком с Геккереном. Они общаются с 1830 года, между ними добрые отношения и дружеские беседы при встречах у общих знакомых, они вместе веселятся, принимая участие то в костюмированной поездке, то в танцах на балах. Пушкин бывает дома у Геккерена, а стало быть, находит его интересным собеседником. Дипломат часто уезжает за границу, привозит книги и журналы, они становятся доступными поэту. Ни единого плохого слова не сказано Пушкиным о Геккерене до самого конфликта осени 1836 года.
   Какие бы мы догадки ни строили, простой факт, что Дантес долго ухаживал за мадам Пушкиной, доказывает серьезность его любви к ней. А то, что она его не отталкивала и не прекращала этой двусмысленности – о ее взаимности. Светский воздух уже полнился сплетнями, и поэт, с интересом питавшийся слухами, не мог их не слышать.
   Весной 1835 года Геккерен уезжает более, чем на год, и Дантес может действовать свободнее. Как явствует из его писем, он обещает Геккерену, что его страсть к «самому прелестному созданию в Петербурге» утихнет к возвращению приемного отца. Но главное тут, что пылкая страсть существует, сколько бы ни отрицали ее пуристы. Серьезность ситуации для Дантеса в том, что он находится в двух любовных связях одновременно: с Натальей и с Геккереном.
   Неизвестно, как развивались бы отношения Натальи и Дантеса, если бы Пушкин не разыграл трагический спектакль. Ведь не разреши жена Пушкина, Дантес ее не преследовал бы. Не исключено, однако, что Наталья сознательно разжигала ревность мужа, который был занят другими женщинами, дразнила его, рассказывая об ухаживаниях француза. Николаю Павловичу были выгодны сплетни о связи Натальи с Дантесом. Как бы то ни было, Дантес появляется в сюжете на фоне охлаждения отношений внутри семьи. Пока что пушкинистика недалеко ушла от советской концепции: раз сам Пушкин называл в письмах жену ангелом, то просто грех думать иначе. Спору нет, не нужно делать из Натальи Пушкиной ни богиню, ни дьяволицу; однако важно понять, что происходило.
   Пушкин любил жену, но в письмах его к ней нет ни его, ни ее духовной жизни, ни поэзии, только то, что ей интересно: сплетни и деньги. Он приноравливался к вкусам жены, но был предел. Ее участие в его жизни? «Я родила ему детей, что ж больше от меня требуется?» – говорила она с возмущением сестре Александрине. Наталья так и не вписалась в его интересы, но разве не ясно было спервоначалу этому опытному бабнику, что не впишется? Похоже, лучшая часть его жизни для нее отсутствовала и ее не интересовала.
   Невесте он писал письма только по-французски, а меньше чем через год после женитьбы объяснил причину, по которой он переходит в письмах к ней на русский: «Я по-французски браниться не умею». «Одно худо, – отчитывает он ее. – Не утерпела ты, чтоб не съездить на бал княгини Голицыной. А я именно об этом и просил тебя… Если ты и в эдакой безделице меня не слушаешь, так как мне не думать…» (Х.372) И бранится: «Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора», «Сиди дома, так будет лучше», «какая ты безалаберная», «тебе уши выдрать», «вы, бабы, не понимаете счастья независимости», «Ох, семья, семья!» (Х.243, 382, 383).
   Николай Смирнов писал о Пушкине, что «женитьба была его несчастье», о котором все близкие его друзья сожалели. Без состояния сам, он взял такую же жену и обеспечил себе «грустные заботы» до конца дней. И все же было бы неправильным считать, что корни происходившего в семье Пушкиных лежали в ошибке выбора невесты. Его вина, что семья не сложилась, не меньше, если не больше жены. Она попала к нему в руки юной девочкой; он – зрелый, умный, знающий жизнь и женщин. По инерции он делал ей комплименты, но, женившись, собственные правила не изменил, жил, как привык, холостяком. Все его страсти только развились: карты, загулы, постоянные измены, которыми он хвастался перед ней. Чего же ждать от жены?