Месяц спустя ему уже не сидится в снятом доме на Арбате, хочется двигаться. «Приезжать ли мне к вам, остановиться ли в Царском Селе, или мимо скакать в Петербург или Ревель? – спрашивает он Плетнева. – Москва мне слишком надоела. Ты скажешь, что и Петербург малым чем лучше; но я как Артур Потоцкий, которому предлагали рыбу удить, предпочитаю скучать иным образом» (Х.269). Граф Потоцкий, бывший адъютант Наполеона, женатый на сестре Елизаветы Воронцовой, был приятелем Пушкина в Одессе. Возникла мысль о Ревеле (Таллинне), куда летом семьями отправлялись на дачу. Туда надо было испрашивать разрешения, и вряд ли его пустили бы. «Москва – город ничтожества, – пишет он Елизавете Хитрово. – На заставе ее написано: оставьте всякое разумение, о вы, входящие сюда. Политические новости доходят до нас с опозданием или в искаженном виде» (Х.266, фр.).
   Как всегда, он радуется встречам с иностранцами. Получил от Хитрово письмо, рекомендующее ему английского путешественника и писателя Кольвиля Фрэнкленда, который хотел бы с ним встретиться. Фрэнкленд заходил к Пушкину, но не застал дома, и Пушкин сам навестил его на следующий день. Они сошлись и встречались несколько дней почти ежедневно. Англичанину все было интересно, и Пушкин, учитывая временный покой в собственной душе, рассказывал ему о положении в России, впрочем, в весьма умеренных тонах.
   Вернувшись в Англию, Фрэнкленд опубликовал воспоминания о вояже в Россию: «После обеда я гулял по Тверскому бульвару… Я заметил много красивых женщин на прогулке; среди прочих заметно блистала жена поэта Пушкина». Пушкин позвал Фрэнкленда в гости, присутствовали Киреевский и Вяземский, разговоры были либеральные, критиковали правительство, а «прекрасная новобрачная не появилась». Затем Фрэнкленд приглашен поэтом отобедать в Английском клубе. В конце обеда Пушкин смылся «к своей хорошенькой жене», и иностранцу пришлось платить по счету. «Все поэты имеют право на эксцентричность или рассеянность», – философски заключает Фрэнкленд.
   Тем временем Русская армия оккупирует Польшу. Всю весну 1831 года там идет настоящая война, а в Петербурге и Москве полно слухов. Польша волнует Пушкина. Подобно многим своим современникам, он ждет, что произойдут решительные действия. «Вот уже около двух недель, как мы ничего не знаем о Польше, – и никто не проявляет тревоги и нетерпения!» (Х.266). Хитрово хлопотала о переводе Льва Пушкина в армию, действовавшую в Польше, но поехал Левушка в свой полк в Тифлис, поскольку Бенкендорфу доложили, что младший Пушкин напился с французами у Яра и болтал там лишнее.
   Поэта беспокоит свобода поляков, но как-то странно. Польшу «может спасти лишь чудо, а чудес не бывает», – пишет он (Х.261). Польше придется превратиться в Варшавскую губернию. «Из всех поляков меня интересует один Мицкевич». Пушкина волнует, как бы Адам Мицкевич не вздумал приехать из-за границы на родину, «чтобы присутствовать при последних судорогах своего отечества». И вдруг, тоже в частном письме, Пушкин принимается восхвалять государя. Что это – угождение начальству или перестройка сознания? Он заявляет, что Варшава должна быть разрушена.
   Он стал другим, по его собственному выражению, «переродился». В середине декабря, а затем в начале января 1831 года он в Остафьеве у Вяземских читает свое, слушает чтение приятеля и – бранит его за то, что тот излишне хвалит французских энциклопедистов. Критичность по отношению к западным писателям, теперь возросшую, можно отнести, как отметил Вяземский, за счет ревности. Большой писатель, он по сравнению с западными авторами обделен свободой творчества и передвижения, а следовательно, и европейской известностью, талант его искусственно приглушен и насильно локализован.
   Принимает он официальную идеологию искренне или надевает маску? Жорж Стайнер назвал такое поведение «двусмысленным компромиссом писателя с подавляющим аппаратом». Взгляды Пушкина становятся все умереннее, и, если не меняются на противоположные, то претерпевают серьезные изменения. Он и раньше готов был к компромиссу. Бывало, даже на заказ стихи писал, восхваляющие царя. По просьбе графини Тизенгаузен, которой предстояло приветствовать императора по случаю окончания войны с Турцией, Пушкин сочинил для нее текст, начинающийся словами «Язык и ум теряя разом» и заканчивающийся:
    Когда б имел я сто очей,
    То все бы сто на вас глядели. ( III .154)
   Очаровательная графиня выучила текст наизусть и торжественно произнесла, глядя в глаза Николаю Павловичу. Об авторе стихов царю доложили после.
   Бунтарь уже испарился, свобода, согласно новому Пушкину, достижима не самоутверждением, а на пути смирения с обстоятельствами.
   О смене ориентиров женившегося Пушкина писать непросто. «Дело в том, что я человек средней руки и ничего не имею против того, чтобы прибавить жиру и быть счастливым, – первое легче второго», – объясняет он Хитрово (Х.639, фр.). Она пытается ему помочь, использовав связи, чтобы воздействовать на Николая Павловича. «С вашей стороны очень любезно, сударыня, принимать участие в моем положении по отношению к Хозяину. Но какое же место, по-вашему, я могу занять при нем? Не вижу ни одного подходящего. Я питаю отвращение к делам и к бумагам… Быть камер-юнкером мне уже не по возрасту, да и что стал бы я делать при дворе?» (Х.639). Постепенно, однако, отвращение сменяется на нечто противоположное.
   Пушкин стыдится собственного конформизма. Не так давно стихи «Герой» с восхвалениями императора, не побоявшегося холеры, называл своей апокалипсической песнею, но просил издателя Михаила Погодина опубликовать «где хотите, хоть в «Московских ведомостях», однако анонимно, «не объявлять никому (он подчеркивал. – Ю.Д.) моего имени. Если московская цензура не пропустит ее, то перешлите Дельвигу, но также без моего имени и не моей рукою переписанную» (Х.246). Даже Дельвига он стеснялся, что написал такие стихи, но – хотел, чтобы тот их напечатал. Погодин автора не отговаривал, но сам стихи не стал печатать. «Герой» появился в «Телескопе». Конформизм, как мороз, крепчает.
   Читающая публика быстро узнает секреты, и реакция соответствующая: постепенно поэт теряет литературную популярность. Теперь наряды его жены интересуют всех больше, чем его произведения.
   В литературной жизни происходят перемены. «И как тридцатым годом кончился, или, лучше сказать, оборвался период Пушкинский, так как кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры», – напишет в «Молве» Белинский. Вяземский сожалеет, что традиции Карамзина забыты: «Если верить некоторым слухам, то проза наша мимо его ушла далеко вперед. Ушла она, это быть может, только не вперед и не назад, а вкось». Пушкин, говоря о Франции, Польше и русской словесности, заявил Погодину: «У нас нет семени литературы». Между тем «семя», по мнению Тынянова, было: поэзия уходила вкось к Лермонтову, Тютчеву, Бенедиктову. Взгляды следующего поколения менялись, точь-в-точь как это происходит сегодня:
    Свидетелями быв вчерашнего паденья,
    Едва опомнились младые поколенья.
    Жестоких опытов сбирая поздний плод,
    Они торопятся с расходом свесть приход. ( III .162)
   В Москве он ругает Москву и рвется в северную столицу, которая ближе к Европе. «Итак, г-н Мортемар в Петербурге, и в вашем обществе одним приятным и историческим лицом стало больше. Как мне не терпится очутиться среди вас – я по горло сыт Москвой и ее татарским убожеством!» (Х.653). Это письмо к Хитрово про посла Франции. «…Бывши русским, бывши современным, Пушкин принадлежит в то же время векам и Европе», – писал Полевой. А поэт жалуется, что у него нет о Европе сведений, питается вторичными источниками. «Ваши письма – единственный луч, проникающий ко мне из Европы», – жалуется он Хитрово (Х.652).
   Даже мелкие события во Франции волнуют его больше, чем крупные в России. В отношении первых – вопросы, гипотезы, в отношении вторых – скука.
   Недолгое время покоя после свадьбы все-таки наступило. Гости, балы, маскарады, театры, гулянья, бесконечные визиты с молодой женой, юбилеи, чьи-то семейные праздники занимают в ту весну все его время. Иногда он жалуется, но больше, кажется, по инерции русского человека. Капитан Кольвиль Фрэнкленд, побеседовав с ним, отмечал критический настрой поэта по части погрешностей и пороков русского управления. А в целом три месяца весны 1831 года были единственными в жизни Пушкина, когда он, несмотря на денежные конфликты, был, если не беспечен, то, в общем, доволен. «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь» (Х.265).
   За арбатскую квартиру уплачено за полгода вперед, а прожито в ней четыре месяца. Провоцировала конфликты теща, которую Пушкин однажды выгнал из дому. Написал ей, что вынужден оставить Москву во избежание дрязг, которые выводят его из равновесия. «Меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика. Ей говорили: ты глупа, позволяя мужу и т.д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод…» (Х.657). Грустно, что в доме на Арбате, который поэт хотел сделать своей пристанью, не написано ни единой стихотворной строки.
Глава пятая
ПРИМИРЕНИЕ ДУХА С ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ
 
   Завтра с первыми лучами
   Ваш исчезнет вольный след,
   Вы уйдете – но за вами
   Не пойдет уж ваш поэт.
 
    Пушкин, «Цыганы» ( III .200)
 
   Планы женившегося Пушкина остаются неопределенными. Об этом, в частности, говорит письмо Вяземского жене, а лучше Вяземского, пожалуй, никто состояние Пушкина тогда не чувствовал. «Разве Пушкин, женившись, приедет сюда (в Петербург. – Ю.Д.) и думает здесь жить? Не желаю. Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия. Женившись, ехать бы ему в чужие края, разумеется, с женою, и я уверен, что в таком случае разрешили бы ему границу».
   Опять Пушкин обсуждает с другом возможность поездки в Европу. Горизонт размышлений сводится, как всегда, к двум простым вариантам: разрешат или не разрешат? Предыдущие отказы отбили охоту унизительно просить монаршей милости. После свадебной суеты и расходов жена, житейские заботы занимают его ум, средств ехать в Европу явно недостаточно, и он даже не пытается на этот раз выпрашивать разрешение отправиться на Запад.
   14 мая 1831 года Пушкину выдано свидетельство на проезд из Москвы в Петербург, о чем полицмейстер Пречистенской части Миллер сообщил секретным рапортом московскому полицмейстеру Муханову. Перед отъездом Пушкин повидался с Чаадаевым, взяв два философических письма с обещанием их напечатать. Пушкин уехал, но только через полтора месяца в Петербург пошло донесение обер-полицмейстеру, что находящийся под секретным надзором известный поэт с женой выехал из Москвы и «во время пребывания здесь в поведении ничего предосудительного не замечено».
   Молодожены поселяются на неделю в любимой поэтом гостинице Демута, и начинается карусель визитов. По мнению сестры поэта, жена его – совсем ребенок. Бывшая возлюбленная Елизавета Хитрово не без ревности отмечает, что рядом с женой «его уродливость еще более чем поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает». А слова дочери ее Долли Фикельмон звучат предостерегающе провидчески: «Жена его – прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем».
   В Царском Селе ему снята дача, и он перебирается туда с прислугой. Пушкин сам говорит, что медовый месяц «отнюдь не мог бы быть назван у нас медовым» (Х.654). Он не объясняет почему, но можно догадаться. Покоя в душе нет, внешние обстоятельства все явственней напоминают о неприятностях: холера внутри империи, война с Польшей снаружи, плюс его собственные материальные трудности. Впрочем, медовый месяц давно кончился. Он живет явно не по средствам, жалуясь Нащокину, что расходы в семье возросли в десять раз.
   Холера гуляет по России, мешает жить, препятствует желаниям куда-либо двигаться, косит без разбора. «Лазареты устроены так, что они составляют только переходное место из дома в могилу», – писал житель Петербурга. От холеры умер Великий князь Константин, едва не ставший русским царем. Он бежал из Варшавы и скончался по дороге в Витебске. События в Польше тревожат. Пушкин жалеет поляков, но пишет Вяземскому, что Польшу «надобно задушить, и наша медлительность мучительна». Теперь его беспокоит вмешательство в конфликт европейских государств: «народы так и рвутся, так и лают».
   И все же Пушкину предстоят четыре месяца относительного покоя в Царском Селе. Летняя царская резиденция по духу и по населению ближе к Европе. Тут, неподалеку от царского летнего дворца, изолированного от толпы петербургского простого люда, западные моды, веяния, связи явственнее даже на улицах и в парке. Публика здесь особая: гуляющие выглядят ярко, много красивых женщин и респектабельных джентльменов. Бальзак в рассказе, написанном в том же году, шутил: «Небо усеяно звездами, как грудь русского вельможи».
   Петербургский свет принял пушкинскую мадонну в открытые объятия. Раньше Пушкин писал: «И счастье тихое меня не веселит» (II.343), а теперь пишет обратное: об удовольствии тихо быть счастливым. По утрам принимает холодную ванну, а если пишет с утра, днем иногда выбегает, чтобы полить холодной водой голову. Он называет себя гостем из Африки. «Однажды в жаркий летний день граф (А.В.Васильев), зайдя к нему, застал его чуть не в прародительском костюме. «Ну, уж извините, – засмеялся поэт, пожимая ему руку, – жара стоит африканская, а у нас там, в Африке, ходят в таких костюмах».
   Он часто гуляет по парку, бродит по многу верст пешком один, без жены, по дороге утоляет жажду вином. Ему надо зарабатывать доверие государя. Он встречается с императрицей Александрой Федоровной, когда та, больная нервной болезнью, чувствует себя лучше и выходит в парк. Пушкин с женой беседует с государем, прогуливающимся с государыней, и разговор оказывается очень милым. Николай Павлович, если перевести суть дела с великосветского языка на простой, положил глаз на Наталью. Она понравилась, и скоро пушкинская жена станет фрейлиной.
    Хорошу жену – в честный пир зовут,
    Меня молодца не примолвили.
    Мою жену – в новы саночки,
    Меня молодца – на запяточки.
    Мою жену – на широкий двор,
    Меня молодца – за вороточки. ( III .378)
   Раньше, до женитьбы, записал он эту народную песню и опять, как в воду глядел, про себя: предстоял ему дальнейший путь на запяточках. Погодин пишет Шевыреву в Рим: «Жена его премилая, и я познакомился с нею молча». Похоже, она молчала не от ума, а если говорила, то ничтожные вещи: никто из очевидцев не запомнил ни единой ее мысли, наблюдения, интересной детали, сказанной ею хоть кому-нибудь о собственном муже.
   Поэт гордился женой, а над ним посмеивались. Екатерина Кашкина, двоюродная тетка, пишет Прасковье Осиповой: «С тех пор, что он женился, это совсем другой человек, – положительный, рассудительный, обожающий свою жену. Она достойна этой метаморфозы, так как утверждают, что она столь же умна, как и красива, – осанка богини, с прелестным лицом; и когда я его встречаю рядом с его прекрасной супругой, он мне невольно напоминает портрет того маленького очень умного и смышленого животного, которое ты угадаешь и без того, чтобы я тебе назвала его». Письмо, как видим, язвительное.
   Стихи не пишутся. Будучи за границей, Соболевский с грустью воспринял вести о женитьбе Пушкина. Путешествуя по Европе, он писал из Турина Степану Шевыреву: «Да что с ним, с нашим Пушкиным, сделалось? Отчего он так ослабел? От жены ли или от какого-нибудь другого все исключающего, все вытесняющего большого труда?». Можно только сожалеть, что писем Соболевского к Пушкину, кроме трех, не сохранилось.
   «Умолкну скоро я…» – написал он десять лет назад, но, к счастью, не умолк и теперь примиряется с жизнью. Александр Булгаков вспомнил слова Пушкина: «Не стихи на уме мне теперь». Сам Пушкин объясняет Плетневу: «Кабы я не был ленив, да не был жених… я бы каждую неделю писал бы обозрение литературное – да лих терпения нет, злости нет, времени нет, охоты нет. Впрочем, посмотрим. Деньги, деньги: вот главное, пришли мне денег» (Х.260).
   Теперь надежда на заготовленную в Болдине прозу. Замысел «Повестей Белкина» был, по-видимому, шире. Во всяком случае, перед отправкой рукописи издававшему ее Петру Плетневу оказалось, что текст слишком короток для отдельной книги, и Пушкин дает указания, как ее раздуть: оставлять как можно больше белых мест, на странице помещать не более восемнадцати строк (для сравнения скажем, что в пушкинском «Современнике», тоже сильно разбавленном, на странице свыше тридцати строк). Чтобы утолстить книгу, Пушкин просит набрать имена полностью, вроде Иван Иванович Иванов, а все числа печатать буквами, что должно прибавить тексту еще немного длины.
   Французская революция подтолкнула Пушкина к мысли писать историю Франции. Можно было предвидеть, что замысел столь грандиозный останется нереализованным, ибо на такой труд нужны годы и свободный доступ к источникам. Тем не менее летом он заводит тетрадь для выписок, в ней собирает детали прочитанного, пишет введение. Попробовал дать делать выписки жене; она скопировала из журнала подчеркнутую мужем мысль о важности конституционной монархии во Франции. Для Пушкина неожиданный этот замысел мог стать важным этапом формирования меняющихся его взглядов. Для жены такая помощь ему оказалась не по плечу – больше он ей литературных дел не доверял.
   Петру Чаадаеву, который отдал Пушкину законченные части «Философических писем», важно было услышать мнение поэта, и философ с нетерпением ждал отзыва. Не до того было Пушкину: суета поглотила его. Чаадаев почувствовал это раньше других, ибо в письме стыдил: «Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание. Когда видишь, как тот, кто должен был бы властвовать над умами, сам отдается во власть привычкам и рутинам черни, чувствуешь самого себя остановленным в своем движении вперед; говоришь себе, зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня? Это поистине бывает со мною всякий раз, как я думаю о вас, а я думаю о вас столь часто, что совсем измучился».
   Пушкин не сразу прочитал чаадаевскую рукопись и не вернул ее, а была договоренность, что станет хлопотать насчет опубликования в одном из петербургских журналов. На даче в Царском Селе Пушкин с «Философическими письмами» ознакомился. Содержание оказалось опасным, не могло не насторожить. Будучи опубликованным в журнале «Телескоп» пять лет спустя, оно вызвало взрыв возмущения начальства: журнал закрыли, автора письма объявили сумасшедшим. Почувствовав опасность, Пушкин медлил с ответом. Посылать рукопись Чаадаеву по почте неразумно, нужна оказия. Но и с оказией ответить Пушкин не сумел из-за холеры, хотя давал текст Погодину, Жуковскому, Вяземскому.
   Через полтора месяца после отъезда Пушкина Чаадаев, не без оснований обиженный невниманием, полагая, что срок для прочтения более чем достаточный, пишет поэту: «Что же, мой друг, что сталось с моей рукописью? От вас нет вестей с самого дня вашего отъезда. Сначала я колебался писать вам по этому поводу, желая, по своему обыкновению, дать времени сделать свое дело; но подумавши, я нашел, что на этот раз дело обстоит иначе. Я окончил, мой друг, все, что имел сделать, сказал все, что имел сказать; мне не терпится иметь все это под рукою. Постарайтесь поэтому, прошу вас, чтобы мне не пришлось слишком долго дожидаться моей работы, и напишите мне поскорее, что вы с ней сделали. Вы знаете, какое это имеет значение для меня?». Несмотря на внешнюю вежливость, письмо требовательное. Автор его в недоумении и обижен: «не терпится иметь все это под рукой», да и сколько же можно ждать?
   Чаадаев не ведает, что за день до написания этого письма Пушкин ответил, – письма, таким образом, разминулись. В ответе непонимание: «Ваша рукопись все еще у меня; вы хотите, чтобы я вам ее вернул? Но что будете вы с ней делать в Некрополе?» (X.659). Пушкин объясняет Чаадаеву, что не смог поговорить насчет издания, отмечает слабые места и свои разногласия с автором, хотя и хвалит новый подход к темам. Пишет, что «мало понятны первые страницы», что ощущается «отсутствие плана и системы во всем сочинении». Об опасных мыслях в философических письмах предпочел ничего не упоминать. Одновременно Пушкин признается, что плохо излагает свои мысли. Почему? Не хочет критиковать? Занят другими делами и спешит? Избегает писать, что думает?
   Прошло еще двадцать дней. Возможно, из-за холерных карантинов рукопись так и не вернулась к Чаадаеву, да и пушкинского объяснительного письма он не получил. Чаадаев начинает нервничать и снова требует от Пушкина: «…Я писал вам, прося вернуть мою рукопись; я жду ответа. Признаюсь вам, что мне не терпится получить ее обратно; пришлите мне ее, пожалуйста, без промедления. У меня есть основания думать, что я могу ее использовать немедленно и выпустить ее в свет вместе с остальными моими писаниями. Неужели вы не получили моего письма?». Как видим, Пушкин ничего не выяснил насчет публикации в Петербурге, но и не дает возможности Чаадаеву попытаться самому издать написанное в Москве.
   Чаадаев ждет еще два месяца. Признание Пушкина в том, что он ничего не сделал, получено, а рукопись – нет. В очередном письме из Москвы сарказм и скрытое раздражение: «Ну что же, мой друг, куда вы девали мою рукопись? Холера ее забрала, что ли? Но слышно, что холера к вам не заходила. Может быть, она сбежала куда-нибудь? Но, в последнем случае, сообщите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь об этом». Чаадаев давно чувствует расхождение. «Вам хочется потолковать, говорите вы: потолкуем, – пишет он. – Но берегитесь, я не в веселом настроении, а вы, вы нервны. Да притом, о чем мы с вами будем толковать?»
   По поводу рукописи Пушкин хранит молчание. Комментаторы чаадаевского собрания сочинений предполагают, что Пушкин вернул рукопись в декабре 31-го, но доказательств нет. Возможно, вернул позже, а то и вообще не вернул. А что если она попала, куда не надо? У Пушкина оправдания: юная жена, семейные заботы, финансовые проблемы, наконец, эпидемия холеры, кордонами отделившая Царское Село от остального мира. Можно даже предположить, что Пушкин оберегал друга от беды, связанной с изданием взрывоопасных писем.
   О чем, казалось бы, мечтать поэту? Славы большей и быть не может: его узнают на улице. Жена поэта – предмет поклонения в обществе, скоро будут дети. Все цели достигнуты, но что-то тяготит его. Скептицизм зреет. Он втянут в окололитературные конфликты, многим и многими недоволен. «Если бы ты читал наши журналы, – пишет он Нащокину, – то увидел бы, что все, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно» (Х.285). Он принимается за перевод отрывка из дантовского «Ада»:
    И дале мы пошли – и страх обнял меня.
   Бес в этих стихах крутит ростовщика у адского огня. Еще бы: ростовщики отравляют жизнь поэта!
    Тогда других чертей нетерпеливый рой
    За жертвой кинулся с ужасными словами…
    Порыв отчаянья я внял в их вопле диком…
    ( III .220-221)
   Для себя Пушкин записывает байку про придворного поэта XVIII века Ермила Кострова. Костров жил без забот у Хераскова, который держал его трезвым. И вдруг Костров пропал. Его искали по всей Москве, а найти не смогли. Некоторое время спустя Херасков получает письмо из Казани. Костров благодарит его за доброту и заботу, «но, писал поэт, воля для меня всего дороже» (VIII.76).
   Вдруг Пушкин пропадает на трое суток из своего домашнего благополучия, и жена понятия не имеет, где он и что с ним. А он исчез, как иногда делал это в юношеском возрасте. Оказывается, удрав из дому, он встретился с лицейским одноклассником Константином Данзасом, только что вернувшимся из Польши. Приятели загуляли в заведениях весьма непристойных.
Глава шестая
НЕБЛАГОНАДЕЖНЫЙ ВЕРНОПОДДАННЫЙ
 
    Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока.
 
    Пушкин – Вяземскому (Х.291)
 
   Это кажется невероятным, абсурдным, но факт, что царь Николай Павлович всерьез размышлял и даже советовался со своими генералами о том, чтобы начать войну с Францией. Выступление войск зависело от назревающей, как нарыв, польской ситуации. Западная Европа с тревогой следила за шагами России. Англия, Франция, Германия вполне могли выступить в защиту взбунтовавшейся Польши. Тревога в Царском Селе была реальной, обдумывались ответные меры, среди которых мог быть и шантаж.
   Пушкин ежедневно обсуждал взрывоопасную тему с приятелями. Платон считал: «Война – естественное состояние народов». У Пушкина тоже всегда было естественное, то есть позитивное отношение к войне, – не станем делать из него пацифиста. Но в тот период западные страны точку зрения Платона не разделяли; помогать Польше они не спешили.