Детство Ивана оказалось безрадостным. Чуть забалуется – сразу:
   – А еще начальник!
   В девять лет родители, а за ними и все село стали звать Березкина Иваном Ивановичем.
   В третьем классе его избрали ответственным за санитарное состояние класса (все равно быть начальником – пусть привыкает!).
   Когда Иван Иванович подрос, его наперебой стали выбирать на руководящие должности в классе и в школе. Иногда у Березкина скапливалось сразу до пяти «нагрузок».
   – Тяжело в учении – легко в бою, – утешали Ивана Ивановича и подкидывали еще что-нибудь.
   Постепенно Начальник смирился со своей участью. Стоило ему только услышать: «А теперь, товарищи, нам надо избрать. Какие будут предложения?», – как Березкин вставал со своего места, не дожидаясь, пока назовут его фамилию.
   Иван Иванович, и раньше не блиставший здоровьем, совсем спал с лица. Щеки его утратили традиционный детский румянец, голос стал раздражительным. Березкин научился покрикивать.
   Незадолго до окончания десятого класса произошел случай, который показал, что предсказание цыганки не пустая болтовня. Ведь вся школьная «карьера» Березкина пока ничего не значила. Многие все десять лет ходят в «начальстве», а потом с аттестатом вкалывают на тракторе.
   А случилось вот что: у Ивана Ивановича заболела мать, и он вынужден был заменить ее на ферме. В первый же день Начальник надоил от каждой коровы в полтора раза больше, чем надаивала мамаша.
   Естественно, Ивану не поверили. Учетчик долго крутил головой и совал в бидоны сложные приборы. Однако когда на следующий день Иван удвоил надой, удивление переросло в изумление. Из района приехал корреспондент и битый час выпытывал у дояра «секрет», на что тот отвечал односложно: «Черт его знает… Просто они меня любят». Корреспондент отбыл недовольный, однако все же опубликовал за подписью Березкина большую статью: «Правильный режим, хорошие корма – много молока».
   Мать все болела, и Начальник вынужден был заниматься буренками. Надои катастрофически росли. Об Иване Ивановиче заговорили. Его портрет появился на Доске почета, а самого Начальника на колхозном собрании премировали будильником.
   За короткое время Березкин окреп. На его впалых щеках заиграл румянец, из голоса исчезла раздражительность: ведь за два месяца он не устроил ни одной «накачки», не провел ни одного «разноса». Кого будешь критиковать – коров, что ли?
   После окончания десятого класса Иван Иванович решил пойти работать на ферму дояром. Мать день и ночь плакала, отец не разговаривал с сыном. О том ли они мечтали?!
   Но цыганка свое дело знала туго, и от судьбы, как говорят, не уйдешь.
   Не прошло и недели, как Ивана Ивановича избрали секретарем комсомольской организации колхоза, редактором боевого листка, председателем двух каких-то комиссий и лектором-пропагандистом.
   Доить коров теперь было некогда. Окончательно покорившийся своей участи, Иван Иванович заседал, распекал, внушал, ездил по совещаниям в район и область. На одном из таких совещаний к Начальнику подошел Большой Начальник, похлопал его по плечу и сказал:
   – Нам нужны крепкие сельскохозяйственные головы. Пойдешь инструктором в горком комсомола?
   На радостях, отец сбегал в сельмаг и купил сыну черный портфель, который пылился там с незапамятных времен, и отдал ему свои выходные трофейные хромовые сапоги.
   В горкоме Ивана Ивановича встретили хорошо, хотя и с некоторой долей зависти: человек сам доил коров! Поэтому над хромовыми сапогами и шевиотовым костюмом смеяться не стали. А когда увидели, что Березкин не лезет с ходу в начальники отдела, посвятили его в горкомовские тайны.
   – Генсек у нас – баба, – сказали ему, – палец в рот не клади. Засекёт, что сачка давишь, – сгоришь со страшной силой, костей не останется. Девка она с большим горизонтом, любит масштабы, поэтому тебе надо откопать какую-нибудь идею и раскрутить на полную катушку. Лучше поезжай в сельскохозяйственный институт, дело это тебе знакомое, найдешь что-нибудь. Да, вот еще что. Никогда ей не ври, потому что она всегда всему верит. Метод у ней такой. Понял? Поверит так, что пиву холодному рад не будешь.
   Так Иван Иванович Березкин появился у нас в институте.
   Рабочий день его начинался в буфете. Иван Иванович заказывал три вторых и мрачно съедал. После этого, сгибаясь под тяжестью портфеля, в поисках идей он хмуро бродил до вечера по институтским коридорам, разглядывал плакаты и схемы внутренностей животных.
   Институт действовал на Березкина угнетающе. Сотни комнат, запутанность коридоров, толпы галдящих студентов растворили в себе тощую фигуру Начальника. Он никак не мог освоиться в бесчисленных лабиринтах, путался в курсах, группах, подгруппах и не узнавал людей.
   Встречая меня, Иван Иванович жаловался:
   – Уж больно вас тут много, Пряхин (он путал меня с каким-то Пряхиным). Целый день – голова-ноги, голова-ноги. Тыщи…
   – Восемь тысяч, – сказал я ему.
   Березкин хмурился:
   – А зачем? В промышленности или еще где, может, и нужно. А на селе… Коров доить и я могу научить. Сколько на эти деньги ферм можно было построить?..
   – Ну, это вы напрасно, Иван Иванович…
   – Что напрасно? Все зубрите, зубрите, а жизни не знаете, корову даже выдоить не умеете. Вот ты, например, сможешь?
   – Нет.
   – Ну вот! Я бы тебя к себе на ферму ни за что не взял.
   Наверно, в результате этих разговоров у Ивана Ивановича появилась мысль превратить наш институт в колхоз. Ректор – председатель, деканы – бригадиры, студенты – колхозники. Сев, уборка, дойка и все такое прочее. Студенты-колхозники участвуют во всех сельскохозяйственных работах и, кроме того, слушают лекции.
   Даже Глыбка от такой идеи пришел в замешательство. Но Ивана Ивановича неожиданно поддержала «генсек».
   – Надо подумать, – сказала она. – Здесь есть рациональное зерно. Привязать институт к земле. Посоветуйся с учеными и студентами, Березкин.
   И Иван Иванович принялся советоваться. В мгновение ока он создал восемь комиссий и подкомиссий, три бюро и несколько комитетов. Через неделю эти органы размножились методом простого клеточного деления. Наш институт затрясло. Без конца подъезжали и отъезжали черные «Волги», толпились толстяки в соломенных шляпах. Наскакивая на людей, носились курьеры. Больше всех доставалось, конечно, Березкину. До сих пор для меня остается тайной, как он ухитрялся присутствовать одновременно на десятке совещаний и заседаний.
   В остальные институтские дела Иван Иванович не вмешивался. Даже материалы для своих репортажей о дипломниках он брал в кабинете Глыбки. Они с ходу понравились друг другу. А поскольку Маленький Ломоносов плохо относился к нашей сеялке, она занимала на страницах газет весьма скромное место.
   Без помощи Кретова нам пришлось бы очень туго. Он здорово привязался к «Голландцу». Завкафедрой даже сделал нам заманчивое предложение поступать к нему в аспирантуру, с тем чтобы продолжать работать над сеялкой.
   Не знаю, как Ким, но я тут немножко возгордился. Это был первый случай, когда в аспирантуру брали троечника. Обычно же после окончания оставляют круглых отличников, крупных общественных деятелей. У нас на курсе был один такой – Косаревский, председатель профкома. С ним даже ректор здоровался за руку. Судьба Косаревского была решена еще на четвертом курсе, и в последнее время он работал лаборантом в гараже.
   Косаревский зазнался. Он еще год назад перестал здороваться с нами, только еле-еле кивал или снисходительно, подражая Глыбке, похлопывал по плечу. До такой степени зазнаваться я бы, конечно, не стал, но все-таки Косаревского понять можно. Остаться в аспирантуре сразу после окончания института – это не фунт изюма!
   Я тоже стал ловить себя на том, что начинаю разговаривать сквозь зубы, а рука моя так и тянется похлопать кого-нибудь по плечу.
   Весть о том, что меня оставляют в аспирантуре, произвела в нашем колхозе сильное впечатление. Надо сказать, что репутация моя в родном селе была неважная. В школе я учился так себе, дважды имел крупные неприятности со сторожем колхозной бахчи. Кроме того, я первый из класса купил в сельмаге пиджак в красную клетку. Потом все накупили себе таких пиджаков, но слово «стиляга» приклеилось только ко мне.
   Теперь я с торжеством рассказывал всем об изобретенной сеялке, о новой квартире, которую мне, несомненно, дадут в городе. Старики почтительно снимали картузы.
   Но самое главное – аспирантура освобождала меня от унизительного положения. Еще на четвертом курсе мы с матерью решили, что я возьму направление в наш колхоз. Председатель, хороший знакомый матери, не возражал. Но в этом году председателем вдруг избрали Димку. Дмитрия Федоровича, моего бывшего друга и соперника. Ходить у Димки в подчинении, доставить ему такое удовольствие?! Чтобы ОНА чувствовала ко мне покровительственную жалость?! Никогда! Никогда не быть этому, Ледяная принцесса! Ты еще пожалеешь, что променяла меня на Димку. Вот запустят сеялку в серийное производство, приеду в колхоз на «Волге»…
Рассказ о Ледяной принцессе
   Она сидела впереди нас, гордая, холодная, словно высеченная из глыбы льда. Было стыдно колоть ее сзади булавкой или дергать за косу, но в девятом классе любовь не знает других проявлений. Что только не делали мы с Димкой, чтобы обратить на себя внимание!
   Мы подкладывали ей в парту живых лягушек, пускали за шиворот Ледяной принцессе жуков, сажали в безукоризненную тетрадь отличницы кляксы, бросали песком в открытые окна ее дома, топили зазнавшуюся девчонку в пруду.
   Все было напрасно. Она не обращала на нас никакого внимания. Она даже не жаловалась. Она просто не замечала нас, и мы ее понимали. На месте Катьки мы гордились бы точно так же. Ее отец был завхоз – наш бог и властелин. Все мальчишки нашей школы находились у него в руках. Он казнил нас и миловал, он определял степень наказания за разбитые стекла и испорченные парты. Директор был лишь слепым орудием в руках завхоза. Он поступал так, как подсказывал ему хитрый интриган.
   И надо же было нам влюбиться в дочь этого страшного человека. Завхоз, наверно, сразу почувствовал это своим длинным носом, потому что стал преследовать нас больше других. В четверти мне вывели благодаря его стараниям по поведению «четыре», Димка не слезал с «Крокодила».
   Но ревнивый папаша репрессиями ничего не добился. Процесс был медленный и неизбежный. Он двигался вперед, словно ледник, сокрушая все на своем пути, и тут никто и ничего поделать не мог. Мы никогда не делились с Димкой своим сокровенным, мы даже отзывались о Ледяной принцессе пренебрежительно, но ревниво следили один за другим. Наша дружба, спаянная неразделенной любовью, стала крепкой, как гранит. Мы сделались неразлучными. Мы похудели. Мы скатились с «хорошистов» в болото троечников. Мы стали грубы с родителями, раздражительны и даже принялись тайком друг от друга писать стихи.
   Но все на свете имеет конец. Разрубился и наш узел. Семья завхоза решила переменить место жительства. Катя уезжала! О, как мы вдруг полюбили завхоза! Как мы страстно желали, чтобы он опять продолжал издеваться над нами! Только бы не уезжал! Я даже стал по нескольку раз в день заискивающе здороваться со своим мучителем, как будто это что-то могло изменить.
   На вокзал мы пришли задолго до отхода поезда. С независимым видом, заложив руки в карманы, принялись мы прохаживаться по перрону. Чертова девчонка не обращала на нас внимания… Прозвучал гонг. Наши сердца остановились. И вдруг Катя направилась к нам. «До свиданья, мальчишки, – сказала она небрежно. – Гена, ты можешь написать мне».
   Мы с Димкой вытащили карандаши и записали ее адрес. А дотом случилось невероятное. Ледяная принцесса прикоснулась губами к моей щеке. Димка машинально подставил свою щеку. Но Катя повернулась и ушла.
   Я так и не понял, почему это произошло. Не понимаю и до сих пор.
   Недавно я был у них. У Димки с Катей. Они живут на самом краю села в маленьком домике, который совсем не видно из-за тополей.
   Я пришел поздравить Димку с выборами в председатели. Димка принес бутылку водки. Как ни странно, он остался прежним. Только превратился из бычка-крепыша в настоящего богатыря.
   Да и Катя тоже осталась сама собой, Ледяной принцессой. Она только пополнела чуть-чуть, медленнее стали движения, мягче голос, спокойнее взгляд.
   Откровенного разговора не получилось. Нам что-то мешало. Может быть, тот детский поцелуй или то обстоятельство, что я еще студент, а Димка уже не Димка, а Дмитрий Федорович. А может, виной всему был мой модный костюм. Среди простой деревенской обстановки я, наверно, выглядел вычурно.
   Прощаясь, Димка крепко сжал мне пальцы. Я невольно поморщился. Он смущенно выпустил мою руку из своей лапищи. Она была у него широкая, словно лопата, грубая, мозолистая, с задубевшей шероховатой кожей.
   – Извините, – усмехнулся он, – забыл, что вы городской. Мы тут привыкли жить во всю ивановскую.
   Бывший друг упорно называл меня все время на «вы».
   – Ничего, – пробормотал я.
   – Просим прощения, – усмехнулся он еще раз. – Заходите.
   – Заходи, сказала Катя и опустила длинные ресницы.
* * *
   – Все в порядке, – сказал, подходя к нам, Ким. – Два семяпровода оказались забитыми. А я думал, шестерня сломалась.
   Я взобрался в седло. Все-таки «Летучий Голландец» молодчина! Вместо того чтобы сломать шестерню, он всего-навсего забил семяпроводы.
   Мы кончили поздно вечером. Когда я вылез из седла, сделанного из старого одеяла, все поплыло у меня перед глазами. Изнутри к горлу подкатился скользкий противный ком.
   Это был приступ самой настоящей морской болезни.
   – Сегодня высеяли пять кило! – крикнул Ким.
   Целых пять кило? Нет, жизнь все-таки прекрасна!

Вацлав Кобзиков исповедуется

   Дома нас ожидало фантастическое зрелище.
   Вацлав Кобзиков лежал полуголый на кровати и сосал из бутылки пиво. Стол был уставлен яствами: консервами «Печень трески натуральная в масле», «Зеленый горошек», «Солянка овощная» и пивными бутылками. Повсюду валялись кожура от колбасы и огрызки сыра. Если учесть, что еще утром у ветврача не имелось ни копейки, а до стипендии было так же далеко, как в сказке о сестрице Аленушке до колодца, то наше изумление можно было понять.
   – У тебя умерла бабушка?
   Кобзиков посмотрел на меня сонными, слипающимися глазами и ничего не ответил. Он сильно напоминал хорошо закусившего удава, и мне даже показалось, что в его кругло торчащем животе что-то слабо шевелится.
   – Ты нашел мумию египетского фараона?
   – Нет… ик… сдал курятник.
   – Я тебя серьезно спрашиваю.
   – Не видишь, – сказал Ким, – человек объелся? У него бред.
   Но Кобзиков не мог сердиться.
   – Нет, серьезно, ребята… ик… я передислоцировал «вооруженные силы» на чердак.
   – Расскажи подробней, – попросил я.
   – Извольте. Сижу я, значит, на крыльце и думаю: не утянуть ли Егорычевы кальсоны, которые прямо сами свешиваются мне в руки с веревки? Продать – пирожков накупить можно. Вдруг появляются двое. Он и она. Юнцы. «Не вы хозяин дома будете?» – спрашивают. «Допустим», – отвечаю я уклончиво. Тогда они безнадежными голосами говорят: «Не найдется у вас комнатки? Молодожены мы, студенты». Окинул я с крыльца «Ноев ковчег» взглядом и отвечаю: «Нет. Все занято». Они повернулись и пошли, печальные такие. Жалко мне их стало. Зыркнул я на Егорычеву халупу второй раз, и вдруг меня осенила гениальная идея. «Стойте! – кричу. – Хотите пока занять вот этот сарайчик? Петушка мы куда-нибудь переселим». Если бы вы видели, как они обрадовались! Я тоже за них обрадовался и не заметил, как мне задаток сунули.
   Кобзиков тяжело перевел дух и потянулся к бутылке с пивом.
   – Живодеры вы с хозяином, – проворчал Ким. Он съел кусок плавленого сыра и пошел провожать Тину. Я попытался было углубиться в расчеты, но запах яств раздражал меня. Машинально я отщипнул булку.
   – Ешь, ешь, – вкрадчиво сказал Кобзиков.
   Я не заставил себя долго упрашивать.
   – Можешь и консервы съесть.
   Несколько удивленный, я открыл «Печень трески натуральную в масле» и принялся опустошать банку.
   – Может, ты пива хочешь? Не стесняйся.
   Тут я с подозрением оглядел Кобзикова. Чересчур уж хлебосольная была у него физиономия.
   – Признайся, что тебе от меня надо? – спросил я.
   Ветврач замахал руками.
   – Что ты! Что ты! Вижу – голодный, почему не угостить? Сегодня – я тебя, завтра – ты меня. Услуга за услугу. На том и свет держится. Допустим, надо сходить за обувью…
   Я перестал есть и насторожился:
   – Что еще за обувь?
   – Да так, ерунда. Забыл в гостях туфлю. Я тебе рассказывал. Самому, понимаешь, неудобно.
   – Значит, мне надо идти за туфлей?
   – Ну да. Пришел, взял и ушел. Что здесь такого?
   Я отодвинул от себя еду.
   – Спасибо. Мне пока еще жить хочется.
   – Чудак, – вскочил Кобзиков с кровати. – Абсолютно никакого риска! Я все разведал. Полковник сегодня трудится во вторую смену, полковница на даче. Дома одна моя Дульцинея. Скажешь ей: «Здравствуй, Диночка. Вацлав просил тебя вернуть ему обувь». Вот и все. Она тебе вернет, и ты сразу ходу.
   – А почему сам не хочешь?
   – Я вижу, ты совсем профан в любовных делах. Мне же придется тогда остаться!
   – Ну и оставайся. Разве она тебе не нравится?
   – Нравится. Но есть одно обстоятельство. Так называемый критерий времени.
   – Что это за чертовщина?
   – Ну, понимаешь… сегодня у меня еще два свидания. А как я пойду, если туфли одной нет? Ну как, Ген?..
   – Нет.
   Кобзиков возбужденно забегал по комнате.
   – Слушай! Я отдам тебе все, что на столе!
   – Нет!
   – И еще бутылку сверх того, – соблазнял Вацлав.
   – Нет.
   Тогда Кобзиков остановился:
   – Слушай. Я тебя поведу в ресторан. Понял? Заказывать будешь ты, что хочешь.
   – Что хочу? – переспросил я.
   – Что хочешь!
   – И гуся?
   – И гуся.
   – И коньяк?
   – И коньяк.
   – Только еще одно условие, – сказал я. – Ты расскажешь мне свою биографию. Ты мне будешь исповедоваться: почему ты такой страшный потаскун. И все остальное.
   – Идет! – согласился Кобзиков.
* * *
   Ресторан был уже закрыт.
   – Не напирай, – сказал швейцар, угрожающе выпячивая грудь и шевеля усами.
   Вацлав сунул ему рубль, и усы опустились. За столиками было почти пусто. Мы сели у окна. Подошла официантка с усталым лицом.
   – Что угодно, мальчики?
   – Жареного гуся, бутылку KB, шампанского во льду, остальное по своему усмотрению, – сказал я, небрежно развалясь на стуле.
   – Из горячего ничего нет.
   – В таком случае вместо жареного гуся запишите жалобную книгу.
   Через полчаса мы ели гуся.
   Гусь был нежен, как велосипедная шина, но Кобзиков урчал от наслаждения: он опять был голоден.
   – Итак, – сказал я. – Родился ты в тысяча девятьсот…
   – Ты говоришь, у нее были грустные глаза? – перебил Кобзиков, обсасывая кость.
   – Да… В тысяча девятьсот…
   – И она была в цветастом халатике?
   – Да, она была в цветастом халатике, мерзкий донжуан! И у нее были грустные заплаканные глаза, безжалостный ты человек! И еще у нее были прекрасные золотые волосы и маленькие ножки!
   – Помню, помню, – вздохнул Вацлав.
   – Не понимаю, чего тебе еще надо? Не девушка, а ангел.
   – Эх, Гена, Гена, – покачал головой Вацлав, – ничего ты не знаешь! У меня самого сердце так и рвется на части, когда ее вспоминаю. Но не повернешь реку вспять, не заставишь мумию египетского фараона пробежать стометровку. Ладно, слушай…Родился я в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в семье мелкого бездарного музыканта. Детство было самое обыкновенное, если не считать одного скверного обстоятельства: надо мной всю жизнь тяготеет рок. Но рок не простой. С этим можно было еще смириться. Многих людей преследует простой рок, и они ничего, живут себе помаленьку. Ко мне же привязался какой-то придурковатый рок, чокнутый. На первый взгляд вроде и смешно, а выходит самая настоящая трагедия. Например, еще младенцем я вывалился из коляски и проломил себе нос. Ну, проломил и проломил. Многие проламывают себе носы. Разумеется, я вырос горбоносым. Опять же это не ахти какое несчастье. Многие вырастают горбоносыми. Но дело в том, что мне только на том основании, что я горбоносый, начальник паспортного стола, который был очень зол на меня за одно дело, написал в паспорте против графы «национальность» – «грек». Идиотская история. Другой бы ее за два дня уладил: начальника бы наказали, передо мной извинились. А я вот до сих пор хожу греком.
   – Врать ты здоров.
   Кобзиков тяжело вздохнул:
   – Мне никто не верит, и ты не исключение. Или вот еще другая история. Сочинил я кантату. Чего скалишься? В детстве я был вундеркиндом. Все в восторге. Дескать, ах, ох, талант! Исполнил ее раз, другой. Слышу – собираются меня в музыкальную школу для особо одаренных детей помещать. Ну, думаю, карьера налицо. И отец так думал, и все так думали. А потом какой-то дурак из отцовской филармонии возьми да ляпни: «Что-то эта кантата мне сильно напоминает Скаланчелли». Тут, разумеется, все забегали, засуетились. Начали проверять, не спер ли, значит, я кантату у этого самого Скаланчелли. На меня косятся. Дескать, нехорошо, молодой человек. И что же оказалось? Никогда этого Скаланчелли и не существовало. Все успокоились, но в школу меня все-таки не послали, и потом все мои произведения тщательно проверяли. История глупая, но музыкант во мне погиб.
   Я сочувственно вздохнул. Вацлав Кобзиков грустно нанизал колбасу на вилку.
   – Да-а. Теперь дальше. Ты знаешь, как я очутился в зооветеринарном институте?
   – Догадываюсь. В детстве ты очень любил животных.
   – Насчет животных это правильно. Очень я их люблю. Только в жареном виде. Поступить в пищевой институт было мечтой всей моей жизни. Жарить колбаски там разные и прочее. Еле дождался дня, когда выдали нам аттестаты. Хватаю я, значит, свое свидетельство о зрелости и рву когти прямо сюда. Вышел из вагона, осмотрелся, вижу, девушка сидит на скамейке, мороженое ест, ножкой фокстрот танцует. «Где тут, красавица, – спрашиваю, – свиносъедобный институт?» – «Пойдете, – говорит, – прямо, потом налево, потом опять прямо». Еще улыбнулась, сволочь, чтоб ей старой девой остаться. Ну, пошел я прямо, налево и прямо. Вижу, громадное здание стоит и красными буквами таблица: «Приемная комиссия». Сдал документы, экзамены как по маслу прошли. Начались занятия, лекции. Быков, значит, баранов приводят в аудиторию – дескать, смотрите, вот эта часть рогами называется, а эта хвостом… Сижу помалкиваю, записываю, хвосты зарисовываю, а сам думаю: скорей бы научили жарить и варить их. Однако проходит месяц, другой, по-прежнему изучаем желудки да мочевые пузыри. Пошел я в деканат и спрашиваю: «Скоро котлеты жарить будем?» Там отвечают: «Котлеты жарит рядом институт пищевой промышленности. А мы их только выращиваем».
   Выскочил я на улицу, глянул на фасад и обомлел. Громаднейшими буквами написано «Зооветеринарный институт». Потемнело у меня в глазах, хотел бежать к ректору, да разве он поверит? Анекдот ведь. Куда денешься? Прием везде закончен. Так и остался.
   – Вот тебе и свиносъедобный. Острить не будешь.
   – Тебе хорошо смеяться, – сказал Кобзиков мрачно. – А я всю жизнь ветврачом буду!
   – Ничего, вашему брату тоже приходится котлеты жарить. Куда взял направление? Бери в мясомолочный совхоз.
   Кобзиков положил на стол вилку, подозрительно огляделся и шепотом сказал:
   – Решил я перехитрить свой чокнутый рок.
   – Как? – тоже почему-то шепотом спросил я.
   – Хочу жениться. Я уже два года ищу себе невесту. Но пока никаких результатов.
   Я недоверчиво оглядел грека. Передо мной сидел бычок средней упитанности – хоть сейчас пускай на котлеты. Не может быть, чтобы им не интересовался слабый пол.
   Кобзиков перехватил мой взгляд.
   – Конечно, простых девушек навалом. Хоть сейчас под венец.
   – Тебе нужна не простая? Девушка-загадка? Девушка-сфинкс? Мумия египетского фараона?
   – Мне нужна дочь министра.
   – Кто? Дочь министра? – захохотал я, но, взглянув на ветврача, осекся. Он сидел серьезный и мрачный.
   – А внучка пенсионера республиканского значения тебя не устроит? – язвительно спросил я.
   – На худой конец, – ответил грек совершенно серьезно, – можно даже дочку председателя райисполкома. Пройдет с натяжкой сестра директора завода или племянница ректора института. Но мой идеал все-таки – дочь министра. Я ищу ее уже два года. Я даже представляю ее во всех деталях. Этакая худенькая, черненькая, с длинным утиным носиком, ужасно несимпатичная. Мы знакомимся, и я ее спрашиваю: «Где работает ваш отец?» – «Мой папа – министр», – отвечает она. «Ах, министр, – говорю я равнодушно. – Ужасно не люблю министров. Они страшные зазнайки». – «Мой папа не такой, мы завтра пойдем к нему на работу, вот увидите, он очень хороший».
   Кобзиков представлял эту сцену во всех подробностях. Глаза его стали разгораться, как угли, когда на них подуешь; с худощавого горбоносого лица исчезла печаль. Оно стало жестким.
   – Вот тогда бы вы узнали, что такое Вацлав Кобзиков! Я бы схватил своего идиота-рока за горло. Потряс бы его как следует и сказал…
   – Тише! – осадил я размечтавшегося грека. – А то услышит.
   – … и сказал, – закончил Вацлав шепотом: – «Оставляй меня в городе и устраивай начальником управления, а то дух вон». И еще бы я вырвал у него трехкомнатную секцию и автомобиль «Волга».