– А как его поймал?
   – Да очень просто, по снегу дело было. На снегу мышью тропку видать. Видно, где мышь пробежала. А человек идет, как печатает.
   – А ты читать-то умеешь?
   Нет, зачем, читать он не умеет ни по писанному, ни по печатанному. Фамилию свою он подписывает, без того ему никак нельзя: он казенный лесник, в жалованьи должен расписываться. А только никаких букв он не понимает. И в цифрах ему надобности нет. Деньги? Тут счет пустой. Вот он налимов в кооператив там от деревни версты за четыре свезет воз, пятерку получит, вот и весь расчет. Воз налимов? Да это вовсе пустое дело. Налимов тут сколько угодно.
   "Ну,-думаю,-ясно, все врет: налимов возами возит! Постой, мы тебя выведем на свежую воду".
   – Значит, нам пудика два-три налимов предоставить просто?
   Я под столом толкаю приятеля ногой. Он меня поддерживает:
   – Стоит путаться из-за пустяков, давай десять пудов.
   – Сейчас-то столько, может, не найдется. Добавим, как вынем. Пожалуйте посмотреть товар.
   Делать нечего. Не отказываться же. Десять пудов налимов! Покупка не нравится ни мне, ни приятелю: что ж нам лавочку, что ли, рыбную открывать? Но деваться некуда, идем смотреть.
   Хозяин открыл дверцу:
   – Вот.
   – Мне совсем не нужно дров,-сказал я, заглянув в сараюшку.
   Рыбак меня не понял.
   – Какие дрова? Дров тут нет. Оно темновато со света-то, сейчас осмотритесь. Налимы тут.
   Огромные пузатые рыбы лежали поленницей, сложенные в клетку.
   – Брысь!-вдруг крикнул рыбак.
   Из рыбьей поленницы выскочила большая рыжая крыса и, не слишком торопясь, скрылась в углу сараюшки.
   – Жрут, проклятые,-объяснил рыбак,-и ведь какая гадина: нет, чтобы всю рыбу съесть. Одной рыбины им на десятерых хватит, питайся, никто слова не скажет. Так нет, брюхо выгрызет и бросит, подлая, не доедает. Сколько портят!
   – Кошку завел бы,-хмуро посоветовал мой приятель.
   – Нам кошка помочь не может, на нашу крысу кошка не идет, опасается. У нас смотри, как бы саму не съели.
   – Обгрызанных налимов нам не нужно,-заметил я,-такого уговора не было, чтобы крысьи объедки брать.
   – Не беспокойтесь, мы вам свеженьких предоставим, при вас вынем. Может, поинтересуетесь взглянуть?
 
   Опять закутанные, в санях, теперь уже трое, ползем по узкой дорожке в лесу. Он спит тяжким сном глубокой зимы. Неподвижно, тихо, бело. Вдруг под ветвями огромной ели брызги крови, какие-то серые, рыжие клочья на взбудораженном снегу. Кто кого здесь загрыз, что тут произошло? По снегу все ясно видно.
   – Куница белку съела,-читает лесник, как по книге, указывая на следы,-видите, вот куний след, вот беличий, вот два хвоста рядом? Гнездо белкино наверху, на елке. Вон там, где снег нашарабашен. Куница, значит, к ней в гнездо лезет, а та не пускает, да драться, да бежать. Куница за ней. И обе с дерева-то в снег, вот и видать-хвосты.
   – А это остатки от белки?-догадываюсь я, указывая на обрывки.-Разве у нее такая шерсть? Неужели всю тут и съела?
   – Нет, то подстилка из гнезда. Куница тут белку не треплет. Она ее задавила, вот тут кровь,-видишь, а есть поволокла в гнездо.
   – В свое?
   – Да в белкино же, зачем в свое. Она белку съест, да на ее же хвосте спать ляжет. Злющая эта куница, проклятей ее и нет. Ну, вот и приехали.
   Из маленькой проруби, проворно проделанной во льду, рыбак живо вытащил какую-то палку, за ней веревку, потом бечевку, конец которой отдал мне.
   – Ну, как?-весело подмигнул он на прорубь.-Есть что? Да ты скорей, живей вычаливай, тащи их сюда!
   А я растерянно "слушал" рукой сильные живые толчки оттуда, из другого мира-и близкого, и чуждого, и почти недоступного. Там, подо льдом, толкалась, дергалась какая-то иная, холодная, тупая, но несомненная жизнь. Что за существа трепыхались там, чуть не вырывая из рук бечевку? Откуда они явились, зачем нацепились на крючки?
   Я потащил бечевку, и у края проруби показалась широкая, плоская, усатая голова крупной рыбы. Я схватил было ее, но налим быстро вильнул и, соскользнув с крючка, исчез в воде.
   – Э, не так, не так!-кричал рыбак.-Слюни тут некогда распускать. Ты ему опомниться не давай. Он на крючке чуть-чуть сидит, а ежели одумается, только ты его и видел. Вот на, смотри!
   Он быстро, каким-то скользящим движением непрерывно выхватывал из проруби бечевку, складывая ее кругами, и по льду заскакали, изгибаясь, плеская хвостом, и вдруг замирали схваченные сильным морозом, застывали искривленные, скрюченные крупные рыбы.
   – Ого, вот так дяденька!-кричал рыбак, выкидывая на лед усатое чудовище.
   Великан-налим подпрыгнул, извиваясь, слегка пополз, точно тюлень, и застыл, прямой и толстый, как колода. После осмотра нескольких подледников три больших мешка наполнились налимами, стучавшими, как деревяшки. Великан колодой лежал отдельно.
   – А еще говорят, что налимы живучи,-заметил я, идя к саням,-этакая дубина в один миг замерзает.
   Рыбак тоже остановился.
   – Да вы думаете, они околели? Ничего им не сделалось. Они здоровы совсем. Их положи в корыто со льдом, дай растаять, вот они и живы, коли не убились чем. Только в воду их не кладите, вода их обожжет, от воды подохнут.
   – Ну, ладно. Врет точно маленьким. Ты лучше скажи, что их гонит на голые крючки нацепляться?
   – Самоловом, значит, налим идет. Крючки эти самые на дороге ему висят: он об них и ну тереться. Ну и того, самолов, значит, получается.
   И он все смеется, что ж он-плут, этот огромный дикий мужик? Улыбка его проста, взгляд ясен и прям. Нет, он не хитрит.
   То, что говорит он про самолов, дико и смутно. Но кто объяснит лучше? Что скажут тут ученые книги? На крючках, несомненно, ничего не было, и налимы не пытались их брать: ни один не зацепился ртом, крючки цепляли за бок, за спину, даже за брюхо. Подледник помещался посредине реки, значит, в каждую сторону оставалось свободной "дороги" шагов пятьдесят. Нет, налимы, теснясь, все шли тут по самым крючкам.
   Мы уложили в сани наши мешки, уселись, закутавшись сами, рыбак отвязал лошадь, обмерзшую инеем до того, что она походила на какое-то необыкновенное косматое чудовище, и прыгнул в сани.
   Тут вдруг мы все трое чуть не погибли. Бодрая и смирная лошадка, очевидно, прозябнув свыше меры, вдруг понесла изо всех сил. Напрасно вожжи гнули и крутили ей голову: голова ничего не понимала, не чувствовала, не управляла чересчур охладевшим телом. Лошадь замерзла до полусмерти и бессознательно усиливалась выбить из себя холод. Она, не ломая, не вырываясь, только неслась, неслась. Сани трепались, стукались о пни и деревья, подскакивали.
   Вдруг что-то ударило, меня вскинуло и швырнуло кувырком куда-то сквозь куст в сугроб. Вскочив, я увидел, что лошадь все еще скачет, а сани бьются за ней совсем пустые: из них вывалилось все-люди, налимы, сено.
   По счастью, никто из нас троих даже не ушибся, хотя смерть пролетела от нас близко: так разбить голову о пень уж очень просто.
   Лошадь скоро поймали и привели обратно. Бедняга и не думала буянить и долго еще дрожала всем телом.
   Дома налимов сложили в бадью, засыпали снегом и льдом и… позабыли.
   Обед у приютившего меня приятеля подавался вкусный, в комнате было тепло, светло. Играли в карты и вдруг вспомнили про налимов: прошло несколько часов. Бадья, стоявшая в нетопленной дня два бане, превратилась в садок. Большие пятнистые рыбы, весело плеская хвостами, то всплывали, то совались одна под другую, прячась от света лампы. Налимы двигались быстро, живо, они, видимо, чувствовали себя как… как рыба в воде.
   Огромный налим, весивший около полпуда, плавал кверху брюхом. Он не ожил. Был ли он слишком стар, и холодное его сердце, раз схваченное морозом, не смогло забиться вновь, остановилось уже навсегда? Не ушибся ли он, вывалившись из саней?
   Рыбак-лесник, быть может, нашел бы какой-нибудь ответ, а без него тут нечего было сказать.
 

ПОЖАР В ЛЕСУ

 
   В маленьком городишке северного Урала нет спасенья от дыма нигде, даже дома с закрытыми не только окнами, но и ставнями: от дыма саднит в горле, дым ночью в постели ест глаза. Житья нет!
   Солнце висит во мгле темнокрасным шаром, смотреть на него просто, но противно. И мгла гнетет. Настроение прямо гнусное.
   Телефон отвратительно дребезжит с утра до вечера одно и то же:
   – Двадцать четвертый квартал горит. Население тушить отказывается. Требуют денег.
   – В двенадцатом квартале пожар. Тушить никто не идет. Говорят: "Отдайте сначала деньги!"
   Отвратительная старая песня. Я знаю, давно все это знаю. Ну и край. Население тоже. На квадратный километр шесть человек и одна десятая: благодарю вас!
   Так ведь это по "расчислению философических таблиц", а в действительности-подумать надо, что это обозначает: ничтожный поселок среди непроходимых лесных дебрей. Хуже всего то, что деньги действительно не уплачены. Для тушения лесного пожара в прошлый раз кого-то ухитрились насбирать, кого-то выгнали на работу, составили какие-то ведомости по сорок копеек в день за мужика, по двадцать пять-за бабу, и где-то эти ведомости загуляли. Какая была сделана работа-осталось никому не известным, денег не дали также никому, а лес выгорел все равно так же, как если бы никто не работал. Иначе быть не может: на то он и лес, чтобы гореть. А теперь насчет работы-нет, брат, дудки: своего дела не переделать!
   Все, все это я знаю. Везде, во всех поселках я уже был, уговаривал, объяснял, обещал, угрожал, везде… плюнул.
   Знаю и содействие администрации. Это значит, что, если я приехал один, то в поселке все жители налицо, а если с администрацией, то, кроме трех- и восьмидесятилетних-никого.
   А телефонишко все дребезжит!
   Наконец сообщают, что пожар, охватив несколько смежных кварталов, движется сплошной стеной протяжением километров пятнадцать на железную дорогу, угрожая станции, складам, мосту.
   Это пахнет уже к а т а с т р о ф о й. И, прекратив все работы по заготовке и обработке бревен, добыче угля и руды, я всех находящихся в моем распоряжении пленных направляю в лес.
   Шестеро командированных мне в помощь представителей администрации очень скоро выражают сомнение в том, полезно ли их присутствие здесь, в лесу. Я отпускаю их, они исчезают. Тут уж у меня возникает сомнение: мое-то присутствие полезно ли? И для чего это я привел сюда две тысячи человек?
   Это полк. Это длинная, длинная вереница, если люди идут попарно. Это огромная толпа. Это страшная сила, чтобы напасть, убивая, на другую толпу или смести с лица земли человеческое поселение. Но для борьбы с огнем в лесу это-ничтожество. Копать канаву. Какую? Сто метров ширины? На какую глубину? На протяжении пятнадцати километров? Так ведь сначала надо просеку прорубить. Опять: какую? А корни, точно железо, песок, как камень, а огонь будет тут через несколько часов. Нет, все это работы неподходящие.
   Пленные по-трое, по-пятеро лежали под кустами, покуривали, болтали. Я для формы спросил у объездчика: все ли пленные тут? Он пожал плечами: я и без него знал, что все тут, убежать некуда. Но совсем не было заметно, что пришла такая орава. Подъезжая к пленным, я посылал их на работу и неизменно получал ответ: "болен". Отвечали по-русски, по-немецки, по-венгерски, на языках, не известных мне.
   Некоторые уже спали.
   Легкой ровной рысью шла моя сытая и кроткая лошадка. Вдруг она дико фыркнула, уперлась передними ногами, задрожала и, повернувшись, понеслась бешеным карьером, не обращая на меня никакого внимания.
   – Подходит,-объяснил мне, задыхаясь, догнавший меня объездчик,-огонь близко!
   Что-то шелестело в безветренной тишине спящего леса, странно несся какой-то длительно-шипящий звук-точно масло, кипя, щелкало и пузырилось на гигантской сковородке, как будто свертывали разом миллионы листов шуршащей бумаги.
   Где же волны пламени, клубы дыма, снопы искр, страшный жар? Ничего подобного. В бледном свете наступающего утра зрелище было лишено всякой театральности. Лишь кое-где ползут бледные язычки огня, крутится струйками дымок, что-то шипит, потрескивает. Пустячки!
   В эту первую полосу пожара можно свободно войти и расхаживать там, чувствуя, как теплее, горячее становится воздух по мере углубления в погибающий лес. Треск начинает преобладать над шипением, кое-где видны уже горящие жарко костры, иногда целый куст, обвешанный сушняком, бегло вспыхивает колеблющимся пламенем. И вдруг человек чувствует: стоп, дальше хода нет! Горит все: скручиваясь и дымясь, горит зеленая сырая береза, вспыхивает ярким факелом и от корней до вершины пылает сосна, пламя охватывает кусты и дрожит около них волнами, огонь бежит потоком по земле, что-то воет, гудит, тянет смертельным жаром.
   Пылающие угли величиной в большой арбуз летят сотню шагов все по одному направлению, точно кто их кидает с прицела-все в первую полосу пожара.
   Трехсотлетние кедры стоят исполинскими колоннами, в огромных дырах, оставшихся на них от оторванных ветвей, крутится и с воем кипит огонь. Вдруг с треском, рассыпая искры, взрывается такая дыра. Казавшаяся непоколебимой вершина колонны с шумом рушится вниз, а из огненного жерла, из того места, где только что была дыра, вылетает огромный пылающий уголь и, гудя, летит по направлению пожара. Хлоп! Угольное ядро ударяется о ствол еще не тронутого огнем дерева, рассыпается пылающими осколками. Если в этом дереве есть дупло, то через несколько минут оттуда показывается дым, а затем и там с шипением и воем крутится и кипит огонь.
   Это второй пояс огня.
   Дальше-стена жара, для человека не доступная: оттуда только слышен густой низкий звук, не сравнимый ни с чем: голос бездны, рев ада.
   Стволы сваленных ветром или засохших деревьев-мертвый лес-неисчислимо лежит гигантскими кострами. Бессильный их взять, первый огонь пожара проносится над ними, лишь опалив их и пожрав только сухую мелочь. Но если до этих мертвецов дойдет основное пламя, то они присоединяются к нему, увеличивая его силы, и адский бас его звучит все грознее.
   Даже при полной неподвижности воздуха в первой полосе пожара можно пробыть минут десять-пятнадцать: это пока пожар ползет.
   При слабом ветерке он уже летит: человеку к нему входить нельзя.
   Когда мало-мальски разыгрался ветер, пожар несется по лесу бурей: человечишко, дрянь несчастная, прочь!
   Где же тут растаскать чудовищные груды валежника, какие тут просеки, канавы?!
   Я решил не тушить пожара, а только направить его прочь от железнодорожной линии, для чего воспользовался пролегавшей через лес дорогой, окаймленной канавами.
   Я поскакал вдоль спящих пленных, крича, чтобы они становились на работу. Я кричал, ругался по-русски, по-немецки, по-венгерски, даже на языках, мне не известных, я наскакивал лошадью, уговаривал, обещал, угрожал. Никакого впечатления! Просыпались, зевали, курили, плевали, бормотали что-то. И опять засыпали.
   Я плюнул, бросил лошадь и вместе с тремя объездчиками принялся таскать с дороги какие-то палки, колья, клочья сена, всякую дрянь, которая могла дать пищу огню. Через несколько минут около меня работало полсотни пленных, через полчаса выяснилось, что никто не болен, все выздоровели и работают. А через два часа веселый гомон и смех двух тысяч человек встретил шипенье подобравшегося к дороге пожара. Однако взять ему тут было нечего: ни палки, ни щепки, ни кустика.
   Огонь повернул и ушел в глубь дебрей, где и бушевал еще несколько дней. Затем полил дождь, и от чудовищного пожара ничего не осталось, кроме одного из ярких воспоминаний моей жизни.
 

СЕМЬЯ РАЗБОЙНИКОВ

 
   Почти на вершине огромного полузасохшего дуба всю осень, всю зиму лежит большой растрепанной кучей пустое гнездо. В темноте весенней ночи оно вдруг населяется: утром на нем видна пара ястребов.
   И по двору бежит женщина с криком:
   – Украл, ах, опять украл. Ай-ай! Разбой, прямо разбой. Средь бела дня чуть ли не из рук цыпленка утащил!
   Из дома выбегает с ружьем человек, ругается, клянется, что он сейчас застрелит этого грабителя, и очень хитро прячется за сарай.
   Ястреба, сидя на краю гнезда, косят глазом на всю эту беготню и, чистя носы, весьма смеются. Странное дело. Надо же им что-нибудь есть. В лесу птенцы еще не вывелись, взрослых птиц ловить неудобно по многим соображениям, а после целой ночи пути голод мучает. А этот… там, за сараем. Вот, дурак! Воображает, что спрятался этакий верзила от ястребиных глаз, отчетливо видящих за сто шагов мышонка в колеях дороги. Пусть посидит за сараем: никто туда не полетит. Теперь, чтобы промыслить еще цыпленка, будет сделано так. Ястреб, угрожающе пища, маячит в вышине над этим же самым сараем, глупая баба кидается защищать своих цыплят, угоняет клуху со всем выводком в другой конец двора, а там из-за высокого тополя вдруг как пуля-цоп! Ястребиха ловит не хуже, если не лучше ястреба. Она берет старую тетерку, на которую ястреб не смеет кинуться: он более дерзок, например, чтобы утащить цыпленка со двора, но слабосильнее и меньше, чем почтеннейшая его супруга.
   На цыплятах, однако, не проживешь. Из-за каждого поднимается такой скандал, что ну их. Лучше мышей ловить. Этих сколько угодно, и обращение с ними просто. Каждый мышонок, как только мелькнет над ним страшная тень, сейчас же прикорнет к ямке, затаится и лежит, воображая, что спрятался-вроде того дурака за сараем. Ну, и бери его живьем. Но детей мышами кормить нельзя: кишки у мышей слишком малы, а ястребиным детям-малюткам нужны именно внутренности-тончайшее, нежнейшее мясо.
   Значит, приходится ловить в лесу владельцев живых, теплых внутренностей.
   Ах, как не хотят они там все умирать, как прячутся, как хитрят!
   Тетеревенок, жалкий поршок, еле трясущийся на крошечных крыльях, это ничтожество, два-три дня назад выклюнувшееся из яйца, туда же норовит вильнуть за куст. Не угодно ли там крыло сломать из-за этакой дряни?
   Утка-уж как глупа, а увидав кое-кого, не полетит над лугом, нет, негодяйка кидается в первую попавшуюся лужу, где она, в случае чего, может нырять хоть весь день. И все так, решительно все знают, что ястреб берет птицу только на совершенно открытом, безопасном для него месте. Поэтому ему приходится ждать случая часами.
   На его серой спине крупные коричневые рябины. Иногда он усаживается на верхушку стога, на засохшее дерево, на изгородь в лесу, голову как-то скривит и втянет, весь старчески сгорбится: тетеря-тетерей. Но берегись зазеваться, пролетая поблизости, добродушная птица: он тебе покажет тетерева!
   Он кидается так, как будто под ним взорвалось что, будто его подкидывает, стремительно развернувшись, стальная пружина.
   Он убивает на лету скорей, чем успевает уследить глаз, убивает, очевидно, ударом груди: нет времени пустить в дело когти или клюв. Видно лишь, как в самый миг удара запрокидывается в судороге смерти голова схваченной птицы, как вся она мгновенно обвисает тряпкой. Жертва редко успевает закричать в этот миг, убийца же не кричит при этом никогда: он мрачно, в зловещем молчании уносит свою добычу. Несколько пушинок летает в воздухе. Свидетели убийства в ужасе прячутся.
   Вот в те секунды, пока ястреб бьет птицу и только что понес ее,-тут застрелить его просто: он почти не сознает окружающего. Если же ему случается промахнуться и он кидается вдогонку, то он шалеет окончательно, несется, ничего не видя, налетает на препятствия, калечится, иной раз убивается наповал. Иногда, осатанев в погоне за голубем, забыв, что он прилетел в усадьбу, и не замечая, что голубь исчез под крышей, сумасшедший ястреб врывается сквозь стекла в окно жилого дома. Конечно, он при этом разбивается. Надо видеть, как он дышит в совершенном беспамятстве, как постепенно возвращается мысль в его дивные глаза. И как он злобно-жалобно кричит, как бешено, как отчаянно начинает биться, вдруг поняв вполне, что с ним произошло.
   Много нужно переловить живности, чтобы выкормить двух птенцов. Ястреба, промышляя убийством, заняты с утра до вечера. Они не только обильно кормят, но и воспитывают своих детей, выводя их гулять на сухую ветку перед гнездом и заботливо поддерживая, чтобы детки не упали. Защищают они их яростно, хотя и с оглядкой. Очевидно, что никому, кроме человека, не может явиться блажь доставать ястребиных птенцов оттуда, куда не всякий, даже головорез, полезет даже за деньги. А даром находятся охотники. Федька Лапин лазил,-личность почти никому не известная, но одаренная многими, хотя несколько однообразными талантами. Федька умел сидеть на дереве, держась за него одной ногой. Перекинуться вдруг с ног на руки и так пройти значительное расстояние Федьке ничего не стоило. Все четыре лапы Федьки действовали одинаково, ногой Федька разве ножик держать не мог. Взяв поэтому ножик в руку, на шею надев веревочную петлю, а за спину мешок с коробкой, Федька отправлялся вверх по дубу почти с такой же простотой, как по лестнице.
   На вершине, по словам Федьки, всегда рвал ветер. Уцепившись рукой за веревочную петлю, продетую за сук, Федька вынимал птенцов, клал их в коробку, опускал ее в мешок и пускался в обратный путь. Так все произошло в двух наиболее благоприятных случаях, но бывало хуже. Откуда-то вихрем, бурей налетали черти и принимались Федьку бить. Если ястребята к этому времени не лежали уже в мешке, то взять их не удавалось. Ястреба, налетая с затылка, терзали Федьку всячески: клевали в голову, рвали в кровь спину и плечи когтями. Федька отмахивался ножом в воздух. Ястреба налетали стремительно, но осторожно, и едва Федька достигал земли, они мгновенно уносились в вышину, бешено и жалобно пища. Они понимали, что, стоя на земле, человек ударит не так, как вися в воздухе. Почему в них не стрелял Федькин друг, очень горячившийся с ружьем у подножия дуба? Вот это, вероятно, ускользало от их соображения: он не хотел попасть в Федьку.
   Нежные родители заботятся о своих птенчиках, пока они не вырастут вполне? Увы, нет. Довольно скоро настает день, когда папа и мама этих столь любимых детей вдруг посылают ко всем чертям. Вчера кормили, водили гулять на ветку, а сегодня хватают за что попало и вышвыривают вон из гнезда. Крик, писк, возня, драка! Птенцы, кувыркаясь в воздухе, летят мешками вниз, но о землю не стукаются: крылья их уже подхватывают. Они рассаживаются поблизости в полдерева и сидят смирно, смирно, как бы не веря тому, что случилось. Тут в течение нескольких часов опять-таки просто их перестрелять. Затем они взмываются с криком кверху. Прощай, гнездо, прощай, детство, прощайте, милые папа с мамой! Это уж не глупые, доверчивые птенцы, это ястреба-молодые, неопытные, но хитрые, пронзительно-зоркие разбойники, вступившие в собственную хищную жизнь. И улетают.
   Старики-ястреба, не обижаясь на похищение у них птенцов, упорно возвращаются на гнездо много лет.
   Твердая семья, удивительная супружеская верность, примерно прочный союз? Не цепь ли взаимной выгоды от общего преступления?
   Что бы там ни было, но если как-нибудь перехитрить и убить одного из стариков, другой немедленно покидает гнездо навсегда.
 

ЛОСИ, ЛОСИ!

 
   В зловещей тишине стоял засыпанный снегом лес.
   Я знал, что в его глубине, то пробиваясь по пояс в сугробах, то скользя на лыжах, идут загонщики. Через несколько минут они по сигналу закричат, захлопают палками по деревьям, затрещат вертушками-трещотками, и от всего этого шума на нас, на линию охотников, полетят тетерева, побегут зайцы. Я напряженно ждал и, услышав за собой между деревьями шорох, обернулся туда, прицеливаясь. Там показался бегущий на лыжах человек без шапки, без полушубка, в мокрой рубашке, от него сильно шел пар. Красное лицо выражало испуг, восторг, смущение.
   – Лоси, лоси!-не то вздохнул, не то простонал лыжник, пробегая мимо меня.-Шестеро, у оврага!
   И, отчаянно махнув рукой, он скрылся за качающимися, сыплющими снег ветвями. Вон оно что! В краю заячьего загона неожиданно оказались лоси, и он, старейший обкладчик Богданов, просмотрев такую штуку, теперь спешил, если уж не спасти свою погибшую честь, то хоть слегка смягчить последствия своего позора: он надеялся, забежав сбоку, завернуть лосей на стрелковую линию. Но он опоздал. Пролетели, тревожно чиликая, стайки свиристелей, стукнул сигнальный выстрел, вдруг встал и понесся над спящим лесом многоголосый крик облавы. И в тот же миг, значит, заранее почуявшие опасность, показались в углу поляны лоси. Они бежали, не очень торопясь, через край обширной вырубки вне всякого охотничьего обстрела, но среди снежной белизны выделялись совершенно отчетливо: впереди огромный рогач, за ним два теленка и три больших серобурых. Молодые, старые, рогатые, безрогие… Да мне не все ли равно? Я изо всех сил уже бежал по глубокому снегу туда, где прошли лоси. Они не обратили на меня никакого внимания, их ровный неторопливый бег не ускорился ничуть, рогач продолжал спокойно нести свою великолепную голову. Зачем я, задыхаясь, в изнеможении добрался до пробитой ими тропы, что могли мне сказать их следы? Они, однако, что-то сказали, эти совсем свежие отпечатки копыт на снегу. В глубоком смутном волнении смотрел я вслед могучим животным, которых видел впервые в жизни. Откуда же я их знал? Вот такие, точно такие следы, и какой-то вой, и крик, и лай собак, и кровь на снегу…
   Во сне, что ли, все это было?
   И эти огромные ветвистые рога, чуть покачивающиеся над серо-бурым горбатым загривком, эти телята, топчущиеся между большими за вожаком, и розовые отблески солнца, и снег, мягко сыплющийся с качающихся ветвей… О, я уже знаю, я видел, пережил когда-то все это!