Облава орет, свистит, там стрельба. Надо мной смеются, поздравляют меня с богатой добычей, я получаю почетное прозвище следопыта. Ну, ладно. Ничтожество, дрянь все эти тетерева и зайцы. Я догоню, настигну, я должен убить лося!
   Затем все мое свободное время, все деньги направились, все желания устремились к одной цели, к лосиной охоте. Должно сознаться, что она оказалась чрезвычайно скучной.
   Охота на лосей так дорога, что недоступна одному небогатому охотнику, и потому мы компанией платили за выслеживание лосей, получали-обыкновенно по телеграфу-известие, что лоси обложены, ехали иногда очень далеко и узнавали, что лоси "ушедцы", то есть ушли. Ругань, крик, угрозы, но что же можно сделать? Лоси тут, несомненно, были, вот их следы, а вот тут-не угодно ли видеть-тут они вышли из круга и ушли. Они, конечно, остановятся, быть может, даже не слишком далеко, и обкладчики их снова обложат, о чем опять пошлют телеграмму, но ведь это же другое дело и, понимаете, другие деньги.
   Случилось попадаться даже на такую глупейшую удочку. И опять тоже: "ушедцы". И снова платили: очень уж хотелось убить лося.
   – Да плевое это дело,-смеясь, сказал приятель, мужик, которому я поведал свою лосиную печаль,-коли с дураков не брать денег, так с кого же из взять? А лося, приезжай, палкой убьем.
   Подозрение, что и этот опять врет и кроме того издевательски хочет взять деньги именно с дурака, мучило меня очень обидно, но что особенно я терял? Я приехал, и мы, конечно, на лыжах отправились в лес. Все пошло, как по писанному: вот лось тут был, вот его всякие следы, и он ушел.
   – Ушедцы,-сказал я, подмигнув по возможности ядовито,-эгэ, брат?
   – А ты думаешь, он дурак нас к себе подпускать? Он человечий дух издали слышит. До него еще полчаса бежать надо, а он-ходу.
   – Значит, опять ничего не видав, домой?
   – Зачем? Нам его сейчас видеть совсем даже ни к чему. Ну, смотри, теперь держись!
   И мы покатили по следу.
   Часа через три, высунув язык, я попросил передохнуть минуту.
   – У тебя что же,-хладнокровно осведомился приятель,-мозгов нет вовсе? Неужели непонятно: все дело в том, чтобы без передышки.
   Мы бежали еще часа два, быть может, три или четыре. Я презирал себя, ненавидел мужика, втянувшего меня в такую пытку.
   Изнеможение осталось далеко, было уже бешенство, сознание мешалось. Сейчас я сяду, чорт побери все, отдохну и уйду назад, и будь я проклят, если когда-нибудь еще… В этот миг внизу, в овражке, встряхнулся молодой ельник, выскочил, рассыпая снежную пыль, рогач и вновь скрылся за качающимися ветвями. Усталость исчезла, мне показалось даже, что я мгновенно просох.
   Мы неслись через овраги, по полянам, сквозь заросли. Иногда след лося как бы прерывался: это он махал через кусты на его пути. Затем лося стало видно все чаще и чаще, затем кусты он стал обегать, затем края снеговых дыр, продавленных его ногами, побурели, покраснели.
   – Да он ноги в кровь ободрал!-орал я на бегу.-Это же чорт знает какая гадость. Стой!
   Приятель, досадливо отмахиваясь, бежал, а я за ним.
   – Ну, вот!-сказал он наконец, задыхаясь.-Ну, иди, добивай: больше не побежит.
   Среди огромных коч, кое-где высовывавшихся из сугроба, в самом нелепом положении стоял лось: на коленях, полулежа головой на снегу. Он дышал шумно, тяжко, прерывисто, он дрожал всем телом, с высунутого языка его сбегала пена, глаза смотрели мутно, сонно. При виде нас он дернулся, пытаясь встать, и повалился на бок. Приятель мой добил его-не палкой, впрочем, а пулей.
   Признав с отвращением, что это не охота, а гнусная бойня, я все-таки упорствовал в желании убить лося благородным способом. И как только я заключил условие, что деньги уплачу не за "ушедцы", а за выстрел по лосю, на меня выставили как на вожжах рогача. Тут, вместо того чтобы, молодецки влепив ему пулю в ухо, положить его наповал, я воззрился в него. А, опять эти маленькие огненные глаза, полные ужаса и ярости, эти фыркающие паром ноздри, эта странная коричневая борода. Что за дикий крик, что за лай? Тут нет никого, ни одной собаки.
   Лось, конечно, не стал ждать, пока я его рассмотрю, и побежал дальше. Я опомнился и, к сожалению, выстрелил далеко, в угон и, к еще большему сожалению, не промахнулся. Лось пробежал несколько сот шагов и повалился.
   – Готов?-спросил я, подбегая.
   – Готов, все в порядке,-отвечал обкладчик, вытирая окровавленный нож.
   Он понял вопрос по-своему и не желал показаться неисправным: его обязанность-убитого лося немедленно выпотрошить, иначе портится вкус мяса.
   Да, все было в порядке. Лось лежал на окровавленном, затоптанном снегу сам по себе, а его внутренности отдельно дымились кровавой грудой.
   Я, даже не взглянув поближе на свою добычу, ушел и больше уже никогда не был на лосиной охоте. Мне казалось, что это самое позорное, постыдное для человека положение лося. Я ошибся: мне пришлось увидеть нечто, еще более унизительное.
   Рогатый старый лось, окруженный железной решеткой, стоял на потеху пьяных зевак. Он стоял, слегка согнув колени, понурив голову, совершенно неподвижно. Ему кидали хлеб, но он, не обращая внимания на валявшиеся кругом куски, не отрываясь смотрел на гаснущее зарево заката. И в кровавых искорках глаз трепетала такая тоска, светилась такая мука, что ужас сжимал душу.
   Нет, смерть-пустяк сравнительно с теми мучениями, которые может придумать человек!
   Лосей свободных, великолепных, украшающих лес, я видал много раз, иногда очень близко. Однажды бородач и самка (чтобы не сказать корова) переплывали реку, где я ловил рыбу. Они ничего не могли сделать, когда я подъехал к ним на лодке: им надо было бороться с быстрым течением. А я мог их убить в упор, но плыл в пяти шагах от них, только жадно смотря, как они пыхтели, фыркали, сверкали красными глазами и, вытянув шеи, выбивались из сил, чтобы поскорей кончить столь ненавистно осложнившуюся переправу. Лоси вышли на берег и застучали копытами по обломкам гранита, фыркая, как мне казалось, в высшей степени презрительно.
   Давно я отказался от самой мысли убить лося. Но слышал ли я его глухой, яростный рев, когда в темноте осенней ночи он, ничего не боясь и страшный всем, бежит драться насмерть с соперником, видел ли я его бурый загривок, мелькнувший в лесной чаще, или неожиданно находил тропу, свежепробитую в высокой траве,-каждый раз глубокое странное волнение овладевало мной. Но на место обрывков темного, неизвестно откуда взявшегося видения, никогда, впрочем, не забытого совсем, в моей памяти встал яркий, живой образ. Лоси, лоси!
 

КРЫЛАТЫЕ ВЕСТНИКИ

 
   Наперекор всем россказням о голубиной кротости, чистоте и чуть ли не невинности, голубь замечательно грязная птица. Нельзя даже сказать, что голубка вьет гнездо: она его делает из своего помета, выделяемого, надо отдать справедливость, в изумительном количестве. Дерутся супружеские пары голубей безобразно: из-за малейшего пустяка, с каким-то тупым ожесточением. Очень не трудно увидеть, как милый голубок, хладнокровно оттаскав нежную голубку до изнеможения, спокойно долбит ей голову до лысины, до крови. Тем не менее приходится признать, что развода у голубей нет, и пара, однажды положившая в гнездо два яйца (не более!), несет иго супружества до конца жизни. Говорят, будто бы в случае несчастной гибели одного из супругов-голубей, другой кончает жизнь самоубийством. Мало ли что говорят!
   Вылетев из грязного гнезда, как ухитряется голубь, иногда белоснежный, иметь такой всегда чистый и свежий вид? И бодрый трепет его крыльев ласкающе весел. Такая уж у него способность, тем более удивительная, что совсем не заметно, когда он чистится; до купанья же голубь вообще не охотник. Вот ухаживать, хотя бы за собственной женой, ну, на это, действительно, он первый мастер! Только что дал трепку, чуть череп не продолбил и уже воркует, раскланивается, надув шею, распустив хвост, кружится мелким бесом. Чье сердце устоит против такого обворожительно-нежного обращения?
   Многочисленны и разнообразны породы голубей. Черные, как уголь, и белые, как снег, сизые, почти зеленые, хохлатые, с мохнатыми лапами, с бородавками около клюва и вокруг глаз. Есть голуби карликовые, немного крупнее воробья. Витютень, обычный гость наших лесов средней полосы, вдвое больше обыкновенного голубя. Клинтух, также лесной голубь, значительно меньше домашнего. Скандарон, почтарь, разводимый в Англии, имеет вид хищной птицы-такой изогнутый у него клюв, такая широкая сильно выгнутая грудь, такие крепкие высокие мускулистые лапы. Известностью пользуются также брюссельский почтарь и нюренбергский багдетт.
   Значит, им всем остается теперь-за усовершенствованием почты и съедобных птиц-лишь украшать голубятни, служа забавой для бездельников, не знающих куда девать время и деньги?
   Нет, когда раздастся ярый крик войны, военные голуби вспорхнут и полетят по известным им направлениям, неся каждый среди своих перьев еще одно чужое. Внутри его на тончайшей, свернутой в трубочку ткани кратко начертаны сведения, которых электрическим волнам, дрожащим в воздухе, доверить нельзя, которых нельзя послать с огромной стальной птицей, гудящей слишком громко.
   А синий, почти черный, серебристо-бурый или красновато-бурый военный голубь, быть может, и прошмыгнет! Он не только приучен смирно сидеть в корзинке, пока его, иногда долго, везут неизвестно ему куда, но умеет находить там корм и питье, помещенные так, чтобы они не могли ни просыпаться, ни разлиться.
   Когда его вынут из корзинки, тут уже не до кормежки. Что видит его светлооранжевый ясный глаз в местности, где никогда он, голубь, не бывал? Или не зрение, а другое неизвестное нам, непостижимое для нас чувство властно велит ему лететь, не останавливаясь нигде, не боясь ничего? Ястреба на таких одиноких путников, летящих по открытому пространству, охотятся особенно жадно. Человек их сторожит, смотрит не только во все глаза, но и в разные стекла и, конечно, не постеснится при малейшем подозрении спустить на землю пернатого вестника.
   А он летит. Чувствует ли он свое значение, понимает ли сколько-нибудь, как важна удача его полета? Конечно, нет. Он несется к летку своей голубятни, садится на знакомую дощечку, и она, опустившись под его тяжестью, замыкает ток: электрическая трель дает знать, что вестник тут.
   Весть о победе? Надежда на спасение, быть может, целой армии, изнемогающей в осаде? Вот счастье, вот радость. Чем, как отблагодарить, вознаградить, приласкать неустрашимого летуна? Да никаких восторгов ему ничуть не нужно. Кормушка с зерном, чашка с водой на месте? Грязное гнездо его в исправности? Значит, все в порядке. И утолив жажду, поклевав зерна, герой, крутясь по полу и раскланиваясь, воркует перед своей голубкой.
   А маленький клочок ткани, вынутый из трубочки пера, принесенного голубем, уже в штабе, и следствием знаков, бледно начертанных на клочке, может быть громовый залп огромных пушек, чудовищный взрыв, вылет эскадрильи аэропланов-этих стальных гигантов-птиц, ревущих страшно, но не могущих так находить в воздухе дорогу, как то умеет делать глупая птица, слепо любящая свое грязное гнездо.
 

СЕНОКОС

 
   Многие даже северные цветы пахнут сильнее, чем свежее сено. Аромат сирени, розы, жасмина опьяняюще сладок, но утомляет очень скоро. Благоухание скошенного луга не может надоесть никогда: его, этот очаровательный последний вздох срезанных в полном цвету трав, чем больше пьешь, тем больше хочется пить, поток его нежно-свежих волн так легок, что и успокаивает, и бодрит, и веселит.
   Закончив сбор колосьев, обеспечивающих пропитание, и даже идя за возом золотистых снопов хлеба, измученный, запыленный человек понуро молчит, не зная, как ему скорей добраться до дома. После сенокоса, работы не менее трудной, чем жатва, человек непременно поет! Разве нет пыли от сена, не болят все кости от изнурительного, тысячи раз повторяемого движения косы или граблей, разве не жалят, не пристают рои крылатых кровопийц, разве достаточно для отдыха короткой дремоты в шалаше или прямо под кустом? И все-таки до сих пор не видано рядов скошенной травы, над которыми не летели бы песни.
   Поле, засеянное клевером, жирной травой, растущей на распаханной и удобренной земле, цветет пышно. Тому, кто его обработал, оно принесет лучший доход, даст больше денег, чем тощий заливной луг, свободно понимаемый вешней водой. Но такое выгодное поле, скошенное, пахнет не так хорошо, не так чудесно-легко, как пожня в пойме, точно выстриженная под гребенку и только что заставленная копнами свежего сена. Должно быть, толстые сочные стебли, богато упитанные искусно подготовленной почвой, медлительно высыхая, вместе с избытком влаги уступают воздушным волнам слишком густой, слишком тягучий, хотя и сладостный аромат. А миллионы хилых трав с почти незримыми цветами, падая под ударами кос, полусухие, уже в последний миг своей жизни, уносимой жаркими лучами, дышат тончайшими нежнейшими благоуханиями, сливающимися в одно, которого легкая прелесть неподражаема и несравнима ни с чем.
   Довольно просто, конечно, написать на склянке, что в ней заключаются духи "Свежее сено". Зеленая жидкость из такой склянки, пожалуй, на миг даже слегка напоминает своим запахом то, что написано на ярлычке склянки, но в следующий же миг от нее непременно отдает какой-то гнилью, хотя, казалось бы, нечему гнить в сверкающих стеклах лабораторий.
   А стог, сметанный без каких-либо предосторожностей, утоптанный грязными лаптями, благоухает очаровательно еще год. Мертвые травы долго не тлеют, если в миг смерти они, пронизанные жаркими лучами, обвеянные горячим дыханием ветра, высохли вполне: тогда они упорно хранят те различные вещества, которые они таинственной работой чудесно собрали в то время, когда они жили двойною жизнью, когда их корни проникали в темную глубь земли, а цветущие стебли пили влагу рос в сияюще-розовых отблесках утренних зорь или в золотисто-пурпурных лучах догорающего заката.
   К стогу непременно придет заяц-русак. Когда огрубеют юные побеги древесных ветвей и схваченная морозом отава, отросшая трава, опустит пожелтевшие верхушки, пушистый лопоухий плут, раздвинув лапами толстый пояс ивовых прутьев, окружающих стог, пробирается к нему, вытаскивает и ест наиболее лакомые стебли трав и часто выкапывает среди них себе душистую нору. Иногда, если стог не слишком уже далек от леса, к нему являются более смелые и требовательные гости. Лоси ломают даже плетень вокруг стога, толкают этот плетеный забор до тех пор, пока он не упадет, и если человек не успеет тут же как-нибудь пугнуть рогатых посетителей, от стога очень скоро ничего не останется.
   В необозримом просторе множества рек, извилисто текущих в Волгу, на той огромной равнине, которую весной покрывает мутная вода, а затем бледнозеленый бархат диких трав, там можно еще в хороший год увидеть линию стогов сена, неисчислимой вереницей уходящих от взора вдаль до края земли. На плоских берегах Оки или Клязьмы можно еще услышать особенный, как будто влажный звук сотни кос, вжикающих сразу, миг-в-миг среди туманной свежести росистого луга. Там сотни женщин, едва одетых в разноцветные тряпки, мелькают точно стаи ярких птиц в зеленых волнах, шевелят их, эти благоухающие копны почти уже сухой травы, наперебой орут непонятные слова, и звук их голосов вблизи режет слух, а смягченный далью ласкает его, как пение странных действительно птичьих стай.
 

В ПЕРЕЛЕСКАХ

 
   Где-то в лесах Гималайских гор еще водятся настоящие дикие куры, прямые предки домашних кур. Тетерев нашим домашним курам, несомненно, лишь дальний родственник.
   Тетерева разгребают землю лапами и копошатся в песке действительно совсем как куры; тетерка, водя тетеревят, клохчет, а черныш, когда он чем-либо изумлен чрезвычайно, кудахчет очень похоже на курицу, но на том сходство и кончается. Про токующего тетерева иногда говорят, что он поет, но это неверно. Он воркует, бормочет. И это бормотание, полное страстной тоски, какой-то нежной печали, одна из самых звучных песен весны.
   У тетерева нет знаменитого "кукареку". А петух не может чуфыкнуть, с чего черныш начинает свой ток. Километра на три несется по росистой заре этот яростно веселый крик краснобрового, расфуфыренного, готового и на бой и на ухаживание косача. Тетерка громко не кудахчет никогда. Впрочем, вся тягость семейной жизни ложится на скромную тетерку: быть может, потому и не слыхать ее громкого голоса. Отыграв ток, великолепный кавалер-косач, он же черныш, не обращает ни малейшего внимания на свою серенькую подругу. Он не бьет ее, не разрушает ее гнезда, не убивает птенцов, нет, в подобных безобразиях тетерев не замечен, но к потомству своему он совершенно равнодушен, а с дамами, если не груб, то неучтив.
   Петух скликает кур приторно-ласковым голосом, торопливо разгребая лапами, и очень часто вкусную находку съедает сам. Этот домашний подлец делает еще хуже: он зовет кур иногда на заведомо пустое место. Глупые бабы-куры стремглав бегут к нему со всех сторон, а затем отходят с самым разочарованным видом. Но зато, когда курица, снеся яйцо, желает оповестить о том весь мир радостным кудахтаньем, петух ей добросовестно помогает и орет басом: "кудох-то-тох". Он непрочь при этом случае, который ему решительно ничего не стоит, лишний разок спеть, самодовольно похлопав крыльями: "Вот, мол, как у нас".
   Дикий тетерев подобных приятностей в обращении не имеет и, как уже сказано, отыграв любовь, он, не лицемеря нисколько, удаляется в уединение. Надо ли ему перелинять, откормиться в полном спокойствии или он любит в одиночестве думать о своей тетеревиной жизни,-как бы там ни было, с самой весны и до тех пор, пока не начнет падать с деревьев зазолотившийся лист, косач-черныш живет один.
   Тетерка, не избалованная хотя бы показным участием супруга, бодро и неусыпно несет все заботы о будущем поколении. Она в лесу на земле вьет гнездо из сухой травы, устраивает в нем мягкую постель из мха и опавших сосновых игол, верхушку постели выстилает пухом из собственной груди. На это нежное ложе она выкладывает удивительное для ее роста число яиц: в расцвете сил, то есть на третьем году своей жизни, тетерка может высидеть до шестнадцати яиц.
   Пьет она те капли росы или дождя, которые успеет похватать, не сходя с гнезда. Чем она питается, почти не сходя с него? Никакой пищи около гнезда никем не приготовлено. Когда тетерка на гнезде спит? Днем и ночью шныряют кругом нее ненавистные, коварные, хитрые враги: белки, ласки, хорьки, бурундуки, даже просто крысы. Всех их ждет отчаянный бой насмерть: не даст тетерка врагу подобраться врасплох. Хищная мелочь, впрочем, осмеливается покуситься на кражу тетеревиного яйца лишь во время отлучки тетерки с гнезда: даже лисица отступает перед бешеными ударами крыльев и клюва самоотверженной матери, царапающейся так, как будто на ее куриных лапах выросли когти орлицы. Единственный враг, от которого тетерка испуганно улетает с гнезда, это человек или его бродячая собака: эта сожрет и яйца и тетерку, как бы она не дралась. А от человека пощады также напрасно ждать.
   Но если судьба уберегла гнездо тетерки от подобных посетителей, то обычно в жаркий июльский день вокруг гнезда пискливо суетится множество пуховых темножелтых цыплят, а счастливая мать, озабоченно клохча, слегка их поклевывает. Нужно ли ей, тронув каждого клювом, убедиться, сосчитать, что число птенцов соответствует числу бывших яиц, выражает ли этот клевок материнскую ласку, побуждение к жизни?
   Цыплят, пока они не обсохли, тетерка в течение нескольких часов их существования ничем не кормит. Как только они обсохнут, они уже бегают довольно бойко, и мать, угрожающе клохча, ведет их на муравейник, где показывает им, что есть и как есть: разгребая лапами, она достает муравьиные яйца, расклевывает их на мелкие части и стучит клювом по этой нежнейшей пище, сама не ест ни кусочка. Когда же все клювики, подражая большому клюву, настучатся, наглотаются питательного корма, тетерка, надуваясь и клохча на страх всем врагам, ведет свой выводок к кусту, быть может, присмотренному и одобренному заранее, и там, собрав всех птенцов под крылья, чутко дремлет.
   Перья в ничтожных крылышках тетеревят уже есть, и они могут перелетывать: это "поршки", юные птички с колеблющимся неровным полетом бабочек. Они умеют есть, летают, бойко бегают на желтых лапках толщиною в спичку, но они еще долго будут совершенно беспомощны. И человек только с подлой, бессердечно-скаредной душой способен убить "старку" от выводка поршков. Ничего нет проще, как это сделать. Достаточно раз подслушать писк тетеревенка, чтобы затем, дунув на травинку, вложенную между большими пальцами рук, запищать почти так же. Тетерка, в избытке любви не сообразив пересчитать своих птенцов, кидается на этот жалкий звук без всякой осторожности, летит совсем открыто и низом, или, вытянув шею, подбегает к человеку, сидящему на траве. Ее можно убить камнем, палкой, эту бедную, без ума любящую мать. Тогда убийца получает облезлую кожу и сухие кости никуда негодной птицы, так как перья тетерки, истомленной долгой высидкой, взъерошены, тусклы, дрянны. Весь выводок бесполезно гибнет: отыскивать себе пищу он не умеет, а если бы случайно нашел, то все равно первый дождь губит всех тетеревят наповал. Негде обсушиться, нет теплых крыльев, которые так верно, так надежно укрывали и от дождя и от холодной сырости росистой ночи. Грудка птенцов, погибших от дождя, одно из самых жалких зрелищ.
   Когда тетеревята подрастут настолько, что вместо пуха на них появятся перья, то не только тетерка, но и все тетеревята, отозвавшись, спешат на звук все того же немудреного манка из травинки. Выросши немного побольше, чем в полматери, тетеревята вторично линяют, и рыже-серые перья юных тетеревей начинают пестреть черными пятнами: это тетеревята "букетами пошли". Это выводок в полной красе, во всей силе и… чего ж тут ждать?
   В тот час, когда росистый ягодник дышит свежестью едва засиявшего утра, пусть умная и вежливая собака встанет перед многочисленным выводком. Быть может, собака даже растеряется. Что ж ей делать? Они все тут, их так много, они, притаившись, сидят чуть ли не рядом. Как быть?
   Один неопытный охотник долго бежал однажды за собакой, которая по всем признакам вела по куропаткам-со жнивья в кусты, в мелколесье, на вырубку. Когда все прибежали в заросли черники и брусники, собака вдруг как будто захромала, заметалась, встала, как бы мучительно скрючившись. Собака растерянно озиралась по сторонам, и юный охотник стоял в полном недоумении. Что поразило собаку, не укусила ли ее змея? Вдруг с оглушительным треском взорвались десятка три темных клубков, замелькали между кустами и, хлопая крыльями, исчезли без выстрела. Затем необыкновенный выводок был найден снова и опять разлетелся, провожаемый на этот раз двумя выстрелами: юнец впопыхах пропуделял начисто.
   Собака не обманула: выводок бегущих куропаток привел ее в середину выводка тетеревей и оба, взорвавшись сразу, оглушили как охотника, так и собаку. Как же узнал, что тетеревей было около трех десятков, этот птенец, простофиля, ротозей, упустивший такую добычу? Юнец прозевал, конечно, по неопытности. Но громовой трепет мгновенного взлета тетеревей в благоухании ясного утра над зеленым перелеском, это сверкающее воспоминание живет в памяти бывшего юнца все так же свежо и ясно, хотя с тех пор прошло столько лет, сколько было там этих темных клубков перьев. И… и… он ничего, он поправился тут же, этот неудачный охотник, он вторично пошел за ними, улетевшими, и с помощью умного вежливого друга, узнавшего чутьем, где они теперь поодиночке расселись, подобрал их, кажется, всех: четырнадцать тетеревей в букетах и двенадцать куропаток.
   Через несколько лет после этого происшествия некто уже с усами прочитал в книжке, что по кучно-взлетевшему выводку нарочно стреляют в воздух "пчелкой", то есть крупной дробью, просверленной насквозь: от свиста таких дробин тетерева и куропатки, рассевшись поодиночке, затаиваются и крепче держат стойку.
   – А мы своим умом до этого давно дошли!-усмехаясь, сказал усатый малый.-Помнишь, Дик?
   Из угла комнаты, где кто-то лежал на соломенном матраце, послышалось легкое похлопывание, как будто палкой по матрацу: то умная и вежливая собака отвечала. Дик, крупный и пестрый кобель, книжек не читал, нет, но он помнил и знал, если не все, то очень многое.
   Черныш? Летний одинокий черныш? Да это мошенник первой степени. Он, прилетев чорт знает откуда, падает камнем в огромный дубовый куст, одиноко стоящий среди чистой пожни, и затаивается там в сушняке, как мертвый. Он воображает, что охотник, идущий на бекасиное болото, пройдет мимо куста, чем все дело и кончится. Извините, тут есть очень умная и вежливая собака, которая на всякий случай считает долгом к кусту забежать просто так понюхать от нечего делать. И вдруг там пахнет тетеревом.
   Влезть в куст? Глупо и грубо. Пернатый жулик-черныш проворно убежит под густыми ветвями в противоположный край куста и оттуда вырвется пулей неожиданно для одураченного охотника. Нет, так нельзя. Кругом куста широким поиском по гладкой дорожке.
   – Да ты что же, братец!-сказал с недоумением уже довольно опытный охотник, взяв, однако, ружье наизготовку.-Ты что ж по пустому месту идешь, Дик, а?
   Но Дик уже чуял ясно, где затаился косач и, став мертво, устремил туда пылающие глаза.