Да, этот человек, в котором чуткая готовность к бою стала привычкой, он не мог, спустившись оттуда, со своей высокой фермы, сразу окунуться в теплые заводи, поросшие вечной травой, наполненные звоном и стрекотом, кишащие своей жизнью, своими особыми страстями и далекие от холодного и стремительного главного течения.
   «Ничего», — сказала себе Надя, ласково посмотрев на его спину, обтянутую белой, вылинялой гимнастеркой, и ушла на кухню ставить чайник. Там она немного замешкалась, а когда вернулась, то можно было заметить, что губы ее с помощью соседкиной помады стали чуть-чуть краснее, самую малость, а лицо как будто стало матовым, хотя родинка на щеке оставалась такой же милой и бархатистой.
   — Ну? — сказала она, глядя на него и слегка краснея.
   Вопрос этот был задан оттуда, из лесных зарослей жизни, и Дмитрий Алексеевич его не услышал.
   — Что «ну»? — спросил он, смеясь. — Вы же еще не закончили свой рассказ! Закончите — тогда наступит моя очередь. — Ну-ну, — прозвучал тот же голос, и Надя, сев против Лопаткина, стала рассказывать. Это была уже новая глава в ее рассказе — о том, как и почему Дмитрий Алексеевич был освобожден.
   Одним из первых героев этой главы, неожиданно для Лопаткина, Надя назвала Андрея Евдокимовича Антоновича. Оказывается, в тот час, когда он вместе с Максютенко спускался в котельную, чтобы по решению комиссии сжечь два мешка документов, им овладел вовсе не страх, как это показалось Максютенко. Бояться, собственно, нечего было. Боялись Максютенко и Урюпин. У Антоновича ноги подкашивались от другой причины: он слышал, что Надя просила выдать ей папку с несекретной перепиской Лопаткина и что ей отказали. Во время работы комиссии он осторожно заговорил об этом, и Урюпин, громко хохоча, поднял его на смех. Антонович знал, что в папке не только свобода — вся жизнь Дмитрия Алексеевича. И притом у него было свое мнение по поводу всей этой истории: он считал, что Лопаткина осудили неправильно. Теперь, спускаясь в котельную исполнять то, что он недавно подписал, Антонович чувствовал, как у него слабеют ноги. Но это была слабость особого рода. В душе Андрея Евдокимовича родилось мужество, и оно-то раскачивало и толкало из стороны в сторону этот неподготовленный, хилый и молодящийся сосуд.
   Он сам не знал, для чего ему понадобилось бегство из котельной, но когда Максютенко завел разговор о лампочке, что-то подбросило Андрея Евдокимовича. Он убежал, и не для того, чтобы искать лампочку, — ноги вынесли его кратчайшим путем к воротам. Он мелко затопал по мокрому асфальту Спасопоклонного переулка. На углу взял такси и через пять минут был около того здания за решетчатой оградой, где помещались военная прокуратура и трибунал. Здание было словно опущено в самую глубокую тень ночи. Оно поразило Антоновича своей нежилой затемненностью, в нем как будто не было окон. Андрей Евдокимович поднялся по пустынной лестнице на второй этаж трибунальской половины. У входа в полутемный коридор его встретил солдат с винтовкой. В трибунале, оказывается, никого не было. Работа окончилась, все разошлись по домам.
   — Телефон, молодой человек, телефон! — горячо зашептал Андрей Евдокимович. — Домашний телефон председателя!
   Но солдат не мог ничем ему помочь. Он посоветовал обождать, когда придет с ужина младший сержант. Минут сорок, не больше.
   — Что делать, что делать?.. — Андрей Евдокимович прошелся несколько раз по площадке и вдруг быстро-быстро загремел по лестнице вниз. Машина ждала его у ворот.
   — Спасопоклонный, — коротко приказал он. — И быстрее, пожалуйста.
   Когда начали жечь бумаги, Антонович прощупал мешок и сразу узнал твердый выступ — толстую, тяжелую папку. Если бы он не нашел ее здесь, он бы перешел к другому мешку. Но она была здесь. Он сунул ее подальше в мешок и затрясся, чуть ли не заплясал от лихорадки. Потом он достал опять и уронил эту папку в тень, наступил на нее. Затем отодвинул ногой назад, к загородке с углем, а через несколько минут незаметно бросил ее туда, за дощатый борт, и проворно завалил углем. Сразу в нем все запело, и вот здесь-то пришел Урюпин, и Андрей Евдокимович сказал ему свои гордые, исторические слова о порядочности.
   Весь следующий день Андрей Евдокимович то и дело спускался во двор, к котельной, похаживал там, а иногда даже заглядывал вниз, к истопникам, прикурить. Молодой рабочий ни о чем не догадывался. А старый истопник, по фамилии Афончев, смекнул и однажды молча вышел вслед за Андреем Евдокимовичем и во дворе, так же молча, вытянув шею, уставился на него. Старик, наверно, решил, что речь пойдет о каком-нибудь неплановом заработке. Он еще больше уверился в этом, когда Антонович пригласил его сходить на уголок. В пивной они заняли отдельный столик в углу, Антонович заказал все, что полагается. Афончев выпил раз, выпил два и, чем дальше шло дело, становился как будто все трезвее и все осторожнее вытягивал шею. Наконец Андрей Евдокимович спросил: «Ты мне веришь?» — «Как же не верить?» — возразил Афончев и насторожился. И тогда Антонович рассказал ему по порядку все. Сначала о том, кто такой Дмитрий Алексеевич. Затем о его машине, о том, что машина нужна для государства. «Ты понимаешь?» — спросил он. «Еще бы!» — ответил Афончев. Тогда Андрей Евдокимович, как мог, стал объяснять ему историю борьбы Дмитрия Алексеевича. Здесь он запутался, и истопник положил на его рукав свою темную от угля, правдивую руку. «Ты скажи короче, Андрей Евдокимович. Скажи, не бойся, не виляй». И Антонович, посмотрев в сторону, еще раз взглянул на безразличное и потому страшное лицо истопника, решился, сказал о папке. «Бона что!» — протянул Афончев. Андрей Евдокимович засуетился, хотел еще заказать что-нибудь, но Афончев остановил его. «Сейчас я на работе. Завтра вечерком приходи ко мне на квартиру. Я живу далеконько, но ничего, на метро, потом на трамвае — доедешь. Там и поговорим». Антонович с готовностью выхватил карандаш и записал адрес. Допили остатки, простились и разошлись.
   На следующий вечер он сидел в теплой и тесной комнатушке истопника. Афончев был чисто умыт, причесан, приветлив и осторожен. Старик достал из чемодана папку, которую он, по его словам, без лишних разговоров, капитулировал из котельной. Папку раскрыли на столе, и здесь, перелистав множество жалоб Дмитрия Алексеевича и ответов на эти жалобы, полученных из разных канцелярий, и показав Афончеву отзывы академика Флоринского и доктора наук Галицкого, Андрей Евдокимович наконец почувствовал, что в старике что-то повернулось, что он все понял и даже на что-то решился. Но что — это осталось неясным. Афончев принес из кухни чайник, достал из-под оконной занавески четвертинку и ударил ладонью по столу: «Ну, хватит о делах. Будем чай пить». Было выпито много чашек чая, но Афончев так и не проговорился. «Я сделаю все, что надо, — сказал он, — не бойся».
   А решил он вот что. Старик он был осторожный и поэтому не отдал папки Антоновичу. «А вдруг дело повернется не так?» Но он не отдал папки и в институт, потому что уж очень было похоже на правду то, что говорил этот причесанный инженер в узких брючках и с галстучком. Он решил отослать папку в военный трибунал, считая, что Надя по своей доверенности там ее и получит, если все, что говорил Антонович, правда. Но так как старик был не только осторожен, но и соображал кое-что, то он прикинулся темноватым мужичком и, готовя папку к отправке в трибунал, приложил к ней такую бумагу:
   «В Ревтрибунал от Афончева Прохора Васильевича, проживающего в поселке Хлебозавода, Новые дома, корпус 6, кв. 2 — заявление. Я, Афончев Прохор Васильевич, работая истопником в котельной института Гипролито, в ночь на пятое ноября, будучи набирая угля из ящика, нашел секретное „дело“ Лопаткина, осужденного Ревтрибуналом. О чем и сообщаю для Вашего сведения и препровождаю при настоящем заявлении „дело“ Лопаткина, по ошибке комиссии, как полагаю, попавшее в ящик с углем. Афончев».
   Истопник сам отнес пакет в трибунал. Секретарь, распечатав самодельный конверт, прочитал заявление и сразу же пошел докладывать председателю трибунала. Афончеву было приказано подождать, и он, играя свою роль, смирненько сел на край стула. Вскоре его вызвали к председателю. «Говоришь дело Лопаткина принес?» — весело закричал ему седой подполковник. "Так точно, товарищ полковник «, — ответил Афончев. „Какое же это „дело“? Это простая переписка! — еще громче и веселее закричал председатель, словно перед ним стоял глухой. — Где же ты его раскопал, это „дело“?“ — „Я там написал в заявлении. В угле“. — „Как же оно туда попало?“ — „Должно, когда сжигали секретные бумаги“. — „Какая же это секретная бумага? Тут нигде не написано, что секретная!“ — закричал председатель. Потом вдруг вскочил и заходил перед Афончевым, подозрительно поглядывая на него. „Вот какой вопрос возникает, — заговорил он вдруг. — Почему у тебя именно эта папка оказалась?“ — „Ничего не знаю, товарищ полковник, — сказал старик, все время поворачиваясь в ту сторону, куда шагал председатель — то вправо, то влево, провожая его испуганным взглядом. — Должно, из комиссии кто забыл“. — „Подожди… а почему ты не отдал комиссии? Почему сюда притащил?“ — „Так я же не украл, не спрятал! Я — к вам! Написано: „Дело“ — я подумал, что ревтрибуналу виднее, что с ей делать…“ — „С ей, говоришь?“ Председатель еще раз пристально взглянул на истопника, сел за стол и снял трубку телефона. Набрал номер и стал разговаривать с генералом, директором института. Был он, видать, из тех, кто мягко стелет — жестко спать. Разговор с директором он начал так: „Товарищ генерал? Вы мне звонили как-то относительно архива Лопаткина… Говорите, сожгли? Ну, а как с теми бумагами, относительно которых доверенность… Ах, комиссия не нашла! Да-а! А мне тут принесли какие-то бумаги… Я подозреваю, что ваша комиссия постановила их сжечь и не сожгла… Каким образом? Комиссия разбросала их по котельной и ушла. А один человек собрал и принес в трибунал… Вернуть вам? Да вот я что-то на них не вижу грифа. По-моему, эти деятели решили сжечь и те бумаги, на которые выдана доверенность. Товарищ генерал, простите, но и я несу ответственность за эти бумаги. Лопаткин отбудет срок и придет ко мне требовать свои документы! У него здесь, я вот вижу, авторское свидетельство подшито… Имеете вы право лишать автора документа, который выдан ему государственным комитетом? Не знали? Вот я говорю вам. Сообщаю… Поскольку эти бумаги не находятся под вашей юрисдикцией, я их выдам Дроздовой, она уже не раз приходила. Вот так… Приветствую вас…“ Он положил трубку, седым орлом посмотрел на Афончева и весело крикнул ему: „Можешь идти, Афончев!“ Истопник, послушно наклонив голову, вышел, держа кепку в руке. В тот же день все было рассказано Антоновичу. Андрей Евдокимович поспешил передать новость Наде, и, выждав для порядка несколько дней, она явилась к секретарю трибунала с жалобой на то, что директор института отказал ей в выдаче несекретных бумаг Лопаткина. „Вот ваши бумаги“, — сказал секретарь, доставая из стола знакомую папку с коричневым корешком. — Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, на вашей доверенности…»
   — Значит, и папка у вас? — нетерпеливо спросил Дмитрий Алексеевич.
   Но Надя с легкой улыбкой посмотрела на него, сказала: «Сейчас все узнаете» — и вышла из комнаты. Вскоре она вернулась, неся чайник. Открыла шкаф, поставила на стол три чашки — не те прозрачные, пузатенькие чашки, из которых когда-то пил Дмитрий Алексеевич, а новые — простые, тяжелые чашки, из сероватого фарфора с цветочками. И пальцы у Нади теперь были в царапинках — они имели дело и с картошкой и со стиральной содой. Тихая пауза наступила в комнате. Дмитрий Алексеевич украдкой любовался этими туповатыми пальцами и, покачивая головой, вспоминал тот зимний день, когда он с ненавистью оглянулся на эту женщину и шепнул: «Бледная повилика».
   Но вот чай разлит по чашкам, на один из стульев положена стопка книг и посажен Коля, который сразу припал к блюдечку и запыхтел. Села и Надя и, подняв на Дмитрия Алексеевича ласковые серые глаза, сказала:
   — Папка не у меня. Вы ее получите сами. А история здесь вот какая.
   И началась третья глава рассказа, героем которой был уже новый человек, некто майор Бадьин.
   — Простите, я не знаю его. Кто это такой? — спросил Дмитрий Алексеевич.
   — А это тот член трибунала, который сидел справа, который говорил: «Дро-оздо-ова».
   Дмитрий Алексеевич и не подозревал того, что майор Бадьин на процессе все время держал его сторону и даже написал по делу особое мнение. Впрочем, мнение это не сыграло своей роли, потому что дело Лопаткина, как выразился председатель, было «чистое». Если бы подполковник усомнился в чем-нибудь, он, конечно, проанализировал бы все вокруг неясного вопроса. А так как сомнений у него не было, то и протокол судебного заседания получился таким, каким было все дело в глазах председателя. Потому что в нужных местах председатель повторял вслух ответы подсудимого, чтобы их мог записать секретарь. И он по давней привычке осторожно освобождал ответы от разных околичностей, способных лишь затемнить простую и ясную мысль. Он любил короткую, ясную форму. Стало быть, материалы, которые поступили в высшую инстанцию, были очень похожи на то дело Лопаткина, которое создалось в представлении этого старого и уверенного в себе человека. Поэтому особое мнение Бадьина было оставлено без последствий.
   Майор решил бороться. Он вызвал в трибунал Евгения Устиновича Бусько, чтобы побеседовать с ним, но старик не явился. Тогда майор сам приехал к нему. Вошел в его комнату, представился, огляделся и, скрыв удивление, стал задавать профессору вопросы о Лопаткине и Наде. Он получил жесткий ответ: «Поскольку не часто можно видеть таких людей, которые столь странно выполняют свои судейские обязанности, позвольте мне не сообщать вам ничего». Майор не имел права рассказывать старику ни о подробностях своего спора с председателем, ни даже о своей позиции в деле Лопаткина. Он сделал лишь несколько полупрозрачных намеков, и они окончательно запугали Евгения Устиновича. Так Бадьин и ушел ни с чем.
   — Евгений Устинович больше не принимал его, — сказала тихо Надя. — Не открывал даже дверь. А потом произошел пожар… А майора захлестнула работа, и он забыл про дело и про свое особое мнение. Тут как раз подъехал Галицкий, и мы решили, что вас может выручить только ваша машина. Это его мысль была: если машина получится, то можно будет и автора вытащить…
   И так прошел год. Однажды Надя пришла домой и увидела в кухне, на своем столе, письмо со штампом трибунала. Ей предлагали явиться и принести с собой ту переписку Лопаткина, которую Надя получила по доверенности. Письмо было отпечатано на машинке и подписано майором Бадьиным. Надя пришла в трибунал без папки. Майор Бадьин разочарованно всплеснул руками и закричал: «Вы поймите, в этих документах его спасение!» И Надя побежала домой, полетела на такси и вернулась с папкой. Майор при ней стал быстро листать бумаги, приговаривая: «Вот, так и знал. Все теперь понятно! Вот, еще лучше! Ах, какая история, какая печальная история, Надежда Сергеевна! Какие бывают люди! А сколько кругом слепых!» И не удержался, растолковал ей, что это за люди и кто здесь оказался слепым. Сам-то он, видно, не был слепым, потому что, просматривая прошлогодние дела в связи с каким-то специальным заданием, он увидел в деле Лопаткина новые бумажки и внимательно их прочитал. Хитрость Афончева от него не ускользнула. Он сразу смекнул, что здесь поработали друзья Лопаткина, и старое упрямство зажглось в нем. Он решил просмотреть эти бумажки, чувствуя, что это та самая шестилетняя переписка, о которой говорил Лопаткин на суде.
   Бадьин побеседовал с Надей и дал понять, что ей следует написать жалобу в Верховный суд. В тот же день Надя отнесла в Верховный суд длинное письмо за тремя подписями — своей, Крехова и Антоновича. Через три дня Надю вызвали для беседы с заместителем председателя Верховного суда. Эта быстрота немного удивила Надю, но все объяснилось: на столе заместителя уже лежало представление майора Бадьина и дело Лопаткина.
   — И что, вы думаете, там еще было? — Надя прервала свой рассказ. — Ну, догадайтесь же скорей! Какой вы! Там было несколько писем из Музги… От двух известных вам человек. Сьянов, оказывается, вас разыскивал, и кто-то черкнул ему из Гипролито, что вы осуждены. Воинственное письмо написал наш дядя Петр! Прямо в Верховный суд! И Валентина Павловна…
   Заместитель председателя предложил Наде принести папку с документами. И она тут же вынула ее из своей продуктовой сумки. Медлительный, пожилой человек с изнуренным лицом долго беседовал с нею, то и дело перебивая ее и требуя говорить строго по порядку. Надя сообщила ему, между прочим, что машина уже построена на Урале, что первая проба дала хорошие трубы и производительность почти вдвое большую по сравнению с машинами Гипролито. Потом Надю пригласил референт. Этот еще дольше расспрашивал ее о работе над машиной Лопаткина, несколько часов вместе с Надей перелистывал документы в папке и все время что-то записывал.
   Вскоре после этого Надя получила из Верховного суда письмо, где было кратко сказано об отмене приговора и о прекращении дела.
   — И вот вы здесь!.. — закончила Надя свой рассказ.
   Весь следующий день Дмитрий Алексеевич ходил по делам то к Захарову, то к генералу, то к еще более важному генералу — с двумя желтыми звездами на каждом серебристом погоне. Ночевал он у Надежды Сергеевны на диване, встал рано утром и опять ушел. С ним был заключен новый договор, и на третий день, когда Надя пришла из школы, она увидела в комнате у себя другого человека — это был Дмитрий Алексеевич, но уже в новом, темно-сером дорогом костюме. Под расстегнутым пиджаком его была видна шелковая сорочка. Надя заставила Дмитрия Алексеевича встать, осмотрела со всех сторон и, конечно, одобрила его вкус. Но этим дело не кончилось. У Дмитрия Алексеевича появилась еще и шляпа, а на стуле висело пальто из серого габардина. Дмитрий Алексеевич надел все эти вещи, и Надя, отойдя к двери, увидела сурового, представительного мужчину с мягкими серыми глазами и остро врезанной складкой на лбу.
   Дмитрий Алексеевич купил и чемодан, а в чемодане было полно разной мелочи — полотенце, мыло, белье и даже хлеб — целых при батона!
   — Что это вы, Дмитрий Алексеевич? — Надя, покраснев, обиженно посмотрела на него. — Будем на немецкий счет?
   Он мягко взглянул на нее из-под шляпы.
   — Я забыл сказать. Я сегодня уезжаю на Урал. К Галицкому.
   — Надолго?
   — Может, на две недели, а может, и на два месяца.
   — Так я сейчас побегу в магазин! Пирожков вам хоть испеку…
   — Ну что ж… Нате вот вам деньги…
   Надя обернулась, чтобы ответить с достоинством, и осеклась. Он протягивал ей толстую пачку сотенных билетов.
   — Так много получили?
   — Да, мне дали кое-что. Вы берите, они мне не нужны. Берите!
   — Это что, вы мне долг отдаете? — она покраснела.
   — Да нет… для долга это мало, — спокойно и мягко ответил он. — Просто они мне не нужны. Я уже все купил себе. Знаете, как это говорится: «Кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо!» Давайте берите. Нам с вами давно пора оставить это… Я еще вам буду приносить мне ведь оклад положили.
   Надя взяла деньги, сунула в ящик стола, оглянулась: Дмитрий Алексеевич уже что-то писал, положив на колено блокнот, не снимая шляпы. Она подошла, сняла с него шляпу, и он, не отрываясь от своего писания, махнул рукой, сказал:
   — Не надо, я сейчас уйду.
   Вот такой он стал — не то рассеянный, не то слишком сосредоточенный, не поймешь… Надя посмотрела на него, потом надела фартук и пошла на кухню ставить тесто. Минут через двадцать она вернулась — Дмитрия Алексеевича уже не было, он ушел.
   А ушел он специально для того, чтобы еще раз побывать в Ляховом переулке, у клумбы, похожей на груду тлеющих углей. Все московские дела его были сделаны. Он взял такси и через двадцать минут вышел из машины против этой клумбы и сел на скамью, на то самое место, где он сидел три дня назад.
   Лето еще только начиналось, листья на кривом тополе, пролезшем на улицу со двора, через дыру в заборе, были влажно зеленые. Кругом стояла обеденная тишина. Нянек на скамьях не было, они еще не прикатили своих колясок. «Евгений Устинович!..» — звучало вокруг. Дмитрий Алексеевич все еще думал о профессоре как о живом. Опыт делал! Ну, конечно, так оно и было… « Моя профессия — огонь!» Тут память вынесла из тьмы маленький пузырек с белым порошком и поставила его перед Дмитрием Алексеевичем. И он понял, что нет не только постоянно встревоженного человека в очках и с белыми усами, — пропала навсегда и его вторая часть — дело, которое он хотел оставить людям и прятал для этого то в сундук, то под половицу. «Человек состоит из двух частей — из физической оболочки, которая исчезнет, и из его дела — оно может существовать вечно», — вспомнил Дмитрий Алексеевич и задумался. Да… теперь попробуй расскажи где-нибудь о бензиновом пожаре, который был ликвидирован одним взмахом руки… Никто не поверит. Человек исчез полностью. Никаких следов!
   Взгляд его остекленел, остановился на тлеющих, мерцающих под легким ветром красных цветах. Потом Дмитрий Алексеевич очнулся — уже не философ, а деловой человек, вздохнул, вскочил и быстро зашагал по переулку, чтобы уже никогда больше сюда не возвращаться.


— 3 -


   Поезд уходил в час ночи. Весь вечер Дмитрий Алексеевич провел у Нади. Он держал на колене Николашку и рассказывал ему о своем далеком путешествии, умело обходя скользкие места и оттеняя суровые красоты сибирского Севера. Потом мать уложила наконец Николашку в постель, и он заснул. А взрослые посмотрели друг другу в глаза и пошли гулять на Ленинградское шоссе. Погода была хорошая, они долго тихо шли в темной тени деревьев. Дмитрий Алексеевич молчал, думал, должно быть, о том, что ждет его на Урале, а Надя то смотрела на небо, то, держась обеими руками за его локоть и глядя под ноги, сравнивала его шаги со своими. Потом решилась и положила голову ему на плечо.
   — У вас хорошее имя, — сказал он вдруг. — Надежда. Оно на вас похоже.
   «Нет, — хотела она сказать. — Непохоже. Мое имя — Любовь». — Хотела сказать и не решилась.
   В половине двенадцатого они зашли домой, и Дмитрий Алексеевич взял свой чемодан и картонную коробку с пирожками. Надя проводила его до шоссе. Здесь он остановил такси, пожал Наде локоть, поцеловал ее в волосы и в висок, сел в машину и укатил.
   Приехав на вокзал, он задержался у окошка телеграфа и послал «молнию» Галицкому. Потом он прошел на платформу, освещенную сверху яркими лампами. Здесь стоял поезд, который, казалось, въехал в здание вокзала. Дмитрий Алексеевич рассеянно предъявил билет, прошел в мягкий вагон, в какое-то купе. Кто-то показал ему диван, и он положил туда коробку с пирожками и чемодан, бросил пальто, сел и нетерпеливо поморщился. Барабаня пальцами по столику, он сидел так несколько минут, пока не почувствовал мягкого толчка и не поплыли огни мимо его окна. После этого он успокоился, лег на свой диван и все два дня был в купе самым неразговорчивым пассажиром.
   Через двое суток поезд остановился на дне долины, среди округлых зеленых гор. Шел четвертый час, уже начался холодный летний рассвет. Дмитрий Алексеевич сошел по ступенькам на землю, перешагнул рельсы, направляясь к станционному зданию. Издалека он увидел высокую фигуру в плаще защитного цвета и в серой фуражке, отдельно стоящую перед ярко освещенным окном станции. Человек в плаще повернулся и, ровно шагая, пошел к Дмитрию Алексеевичу. Это был Галицкий.
   — Приехали? — раздался его дружелюбный басок. Он пожал руку Дмитрию Алексеевичу и, не ослабляя рукопожатия, повел его к светлому окну.
   — Дайте посмотреть, какой вы теперь… — У окна он снял с Дмитрия Алексеевича шляпу, коротко остриженные волосы Лопаткина замерцали сединой. — Да, обожгли вас хорошо, — задумчиво сказал Галицкий. — Огня не жалели, кирпич получился славный. Тепикин, пожалуй, больше не решится пробовать вас на твердость. Зубы сломает, а?
   — Я еще не получил достаточных сведений о твердости кирпича, — сказал Дмитрий Алексеевич.
   — Кирпич первоклассный! — воскликнул Галицкий.
   — Не знаю, не знаю… Не видел…
   — А вот поедем утром в цех — увидите!
   — Дорогой товарищ… — Дмитрий Алексеевич сжал обе руки Галицкого, и сразу же поток тепла заструился между двумя этими высокими людьми. Они умолкли.
   — Извините, я не знаю до сих пор вашего имени и отчества, — проговорил Дмитрий Алексеевич.