Страница:
Мужчины успели надымить папиросами, и Надю начало поташнивать. Она улыбнулась новой гостье — громогласной заведующей райторготделом Канаевой. Улыбнулась, но в это время Канаева закурила около нее, и Надю передернуло.
— Я не могу… — шепнула она Валентине Павловне.
— На каком месяце? — глухо спросила Канаева, взяв ее за плечи, дыша табаком. — Ах, вон что… Так ты чего тут стоишь? На диванчик иди.
Но Надя все же героически устояла на месте.
В гостиной между тем разгорелась нестройная веселая беседа.
— Значит, Леонид Иванович, выпьем, говоришь, прощальную? — доносился голос директора совхоза.
— Да… — должно быть, в эту минуту Дроздов закрыл глаза. — Мужественно расстанемся… С бокалом в руке. Как подобает суровым мужчинам Сибири…
— Не забывай нашу Музгу! Она одна на свете…
— Ну, память о Музге с Леонидом Ивановичем в Москву поедет, — сказала Канаева. — Едет не один, а двое!
— Трое! — крикнул управляющий угольным трестом. Он еще до прихода успел где-то выпить.
— Как хорошо! И Жанночке моей теперь будет к кому зайти. Все-таки земляки. — Это Ганичева вставила слово.
— Ну, как она там?
— Второй курс кончает.
— Леонид Иванович! Леонид Иванович! — звал с другого конца чей-то голос, веселый и искательный. — Ты бы перед отъездом взял да и распорядился насчет грейдера! Нам на память! Чтоб мы поставки осенью повезли по дорожке!
— Это Ганичев сделает, — ответил Дроздов шутливо. — По вступлении на трон…
Валентина Павловна стояла около Нади и через открытую настежь дверь наблюдала за гостями.
— Что вы там в коридоре? Идите к нам, в наш кружок! — любезно извиваясь, позвала ее Ганичева. Она рассказывала женщинам об Австрии, где прожила с мужем целый год.
— Ну и как там после нашей Сибири? — перебил ее Дроздов и прошел к выходу, не ожидая ответа.
— Ах, никакого сравнения! — закричала, всплеснув руками, Ганичева. Никогда бы оттуда не возвращалась.
И Валентина Павловна, все так же не говоря ни слова, остановила на ней свой спокойно наблюдающий взгляд.
Леонид Иванович, выйдя в коридор, позвал глазами Ганичева. Тот вскочил, и они остановились около стены — маленький и высокий.
— Ну? — хмурясь, спросил вполголоса Леонид Иванович.
— Он сказал, что очень сомневается.
— Ты мне толком все-таки скажи, что он там раскопал?
— Он хочет остановить авдиевскую машину.
— Н-ничего не знаю, — протянул Леонид Иванович. — Вот еще! А имеет он право?
— Он советует не торопиться…
— Ничего не знаю. — Леонид Иванович нахмурился, подвигал коленом. — Вот ему Авдиев с министром всыплют… Покажут ему вето!
И он резко повернулся, чтоб уйти.
— О ком это вы? Что-нибудь случилось? — тихо спросила Надя.
— Что может случиться с нами? — он тепло улыбнулся. — Разве Черномор невесту украдет? Завод, завод, — добавил он серьезно. — Это не мастерская какого-нибудь «Индпошива».
Надя не смогла до конца выдержать роль хозяйки дома. Когда по знаку Леонида Ивановича гости перешли в столовую, после первых двух тостов она отдала мужу свою рюмку с недопитой вишневкой (чтоб он допил, потому что тосты были за счастье), извинилась и вышла. Легла у себя в комнате на диван, и тут же к ней подсела Валентина Павловна, посмотрела на нее внимательными, грустными глазами.
— Надюша… Ведь у вас здесь, на этом вечере, нет ни одного друга! Ни у вас, ни у Леонида Ивановича…
— Правда… — Надя сказала это слово и испугалась. — Нет никого. Кроме вас…
— Я не в счет…
Они надолго замолчали. Надя лежала неподвижно и смотрела на строгий, некрасивый профиль подруги.
— Почему? — спросила Валентина Павловна.
В эту минуту из столовой в коридор открылась дверь и донесся извивающийся голос Ганичевой:
— Господи! Кто же мог тогда предположить? Впрочем, Жанночка мне писала, что он не оправдал надежд.
— Изобретатель-то? — засмеялся Дроздов, и дверь закрыли.
— Это о ком? — живо спросила Валентина Павловна.
— О нашем Лопаткине.
Они опять затихли. Валентина Павловна вдруг взяла Надю за руку.
— Вы на меня не сердитесь? Ради бога не сердитесь! Я просто не ожидала. Это не свадьба у вас, а прием в районном масштабе: «Присутствовали такие-то, такие-то и такие-то лица…» Все громкие имена. Почему у вас не было никого из рядовых, обыкновенных людей, скажем, доктора Ореховой? Ведь она к вам часто ходит в обычные дни. А Агния Тимофеевна — она ведь вас любит! Вы и ее не пригласили?
Надя не ответила, и Валентина Павловна, взглянув на ее бледное лицо, покрытое серыми пятнами, прекратила расспросы.
За стеной был слышен нестройный, расслабленный хор — гости пробовали затянуть песню. Песня долго не ладилась. Потом кто-то захлопал в ладоши.
— Товарищи! — это был голос Канаевой. — Надо внести в это дело элемент организованности! Пусть жених запевает, а хор будет подхватывать. Давай, Леонид Иваныч!
И Дроздов затянул. «Стоит гора выс-о-окая!..» — взвился его вибрирующий, глухой голос. Надя покраснела. Как всегда, песню можно было понять лишь по словам. Но хор, с трудом сдерживавший свои силы, грянул — и исправил все дело.
Валентина Павловна обняла Надю.
— Ну, ничего, ничего… Это что — для вас? — она посмотрела на пианино. В нем отражались две женские фигуры. — Играете?
— Собственно, не играю, а так… размышляю иногда.
— Поразмышляйте, пожалуйста, а?
— Они услышат, — Надя посмотрела на стену. — Еще сюда придут, играть заставят. Я чувствую, они уже основательно там… Лучше завтра как-нибудь.
— А это кто? — спросила Валентина Павловна и, быстро встав, сняла со стены фотографию в коричневой деревянной рамке. Из рамки смотрел молодой крестьянин в фуражке, в черном пиджаке и в новых сапогах. Он сидел, раздвинув колени, отставив локоть, прямой и неприступный. Из-под фуражки выбился как бы нечаянно чуб, а на лацкане пиджака Валентина Павловна заметила значок, окруженный шелковым бантом.
— Он? — шепнула Валентина Павловна с уважением.
Надя кивнула.
— Он что — в гражданской войне участвовал?
— Нет. Тогда все надевали банты.
— Когда же это?
— В двадцатом или в девятнадцатом году. Он плотником работал. Красивые избы ставил. У него где-то есть фотографии. Нет, Валя, он не так уж плох. — Надя посмотрела на Валентину Павловну, и серые глаза ее посветлели и словно увеличились от выступивших слез.
— Надя, миленькая, что вы! Это вы, по-моему, своим мыслям что-то… возражаете. Конечно, неплох! Я, вернее, его не знаю. Он скорее всего даже хороший и человечный, и все такое… Я только думаю об одном: почему…
— Он не плохой, — упорно продолжала Надя. — Он очень много работает. Просто забыл человек себя. Он совсем забыл о себе, думает только о работе. Вот и все!
— Значит, вы его любите?
— Я же вышла за него замуж! Он мой муж! — сердито сказала Надя и, шмыгнув носом, стала развертывать и складывать платок.
Гости разъехались поздно ночью. Дроздов проводил их к машинам, постоял на крыльце, громко хлопнул дверью и, напевая, бодро вошел в комнату Нади.
— Ну что, товарищ педагог? — и сел около нее. Он чуть-чуть побледнел от водки, но движения его были точны и рассуждал он трезво, как всегда, — со своим дроздовским смешком. — Что с вами, мадам? Нездоровится?
— Я хотела у тебя спросить, Леня. Почему у тебя нет друзей?
— Как это нет? А это кто? Вон что в столовой натворили — смотреть страшно!
— Я говорю, настоящих друзей.
— Настоящих? Вон чего захотела… Видишь, Надя, я тебе говорил уже. Помнишь, говорил? Друзей у нас здесь быть не может. Друг должен быть независимым, а они здесь все от меня как-нибудь да зависят. Один завидует, другой боится, третий держит ухо востро, четвертый ищет пользы… Изоляция, милая. Чистейшая изоляция! И чем выше мы с тобой пойдем в гору, тем полнее эта изоляция будет. Вообще, друг может быть только в детстве. Мне очень, конечно, хочется иметь… Я вот надеюсь на тебя…
Он встал и зашагал по ковру — не прямо, а зигзагами, делая неожиданные повороты и остановки.
— Вот они — пили за наше здоровье. Думаешь, они нам друзья? Нет. Секретарь — этот все щурится. Не нравится ему что-то во мне. Твердая рука Дроздова не по душе. Не теоретически действую иногда, вот его и коробит. Видишь — ушел! Сразу же после тебя и поднялся. Н-ну, кто же еще… Ганичев — этот вроде ничего, этот ничего, кажется. Но он мой наследник. Я уеду его уже прочат на мое место, и он знает. Он ждет, когда я уберусь. Чтоб наследство поскорее принять…
— Значит, ушел Гуляев? — задумчиво проговорила Надя.
— Молод и соглашатель — Леонид Иванович угадал ее мысли и опять заговорил о Гуляеве. — Нельзя к Дроздову на свадьбу не прийти. Приглашен. Опасно это — обидеть Дроздова. А на бой выйти боится. Взять меня не сможет — районишко у него худой. Весь экономический базис, прости, — он улыбнулся, — вся экономическая база вот в этой, Дроздова, руке. Вот он и половинничает: ушел «по делам»!
— О ком это ты говорил в коридоре с Ганичевым? — спросила Надя.
— Да вот… приехал из Москвы. Некто Галицкий. Доктор наук. Строим мы тут одну машину, так он говорит, что принцип устарел… В первый день, когда приехал, он только сказал, что будет помогать при сборке. Через три дня спрашиваю его, как машина. «Н-ничего, как будто». Еще через два дня встречаемся — а он словно заболел. Лохматый, бледный, глаза прячет. Еще бы! Представитель заказчика! Промычал что-то и пошел к себе. А теперь вот — высказался!
Леонид Иванович посмотрел на пол, поморгал, потом решительно поднял голову.
— Вот так, дорогая. С кем же нам дружить? Мы с тобой уже не студенты. Мы теперь серьезные люди, многогранные. Чем дальше, тем больше граней. Простой ключ к нам уже не подойдет. Какой выход из этого? А выход такой: сплотимся! Раз мы подошли друг к другу. — С этими словами Дроздов обнял жену и, откинувшись, посмотрел на нее издалека. — Хороша, хороша!..
Всего лишь несколько слов — и все поставлено на место! Но все ли? Надя туманно посмотрела на мужа. Они действительно были многогранны — оба. Особенно он. Столько граней, что голову можно потерять!
— Я не могу… — шепнула она Валентине Павловне.
— На каком месяце? — глухо спросила Канаева, взяв ее за плечи, дыша табаком. — Ах, вон что… Так ты чего тут стоишь? На диванчик иди.
Но Надя все же героически устояла на месте.
В гостиной между тем разгорелась нестройная веселая беседа.
— Значит, Леонид Иванович, выпьем, говоришь, прощальную? — доносился голос директора совхоза.
— Да… — должно быть, в эту минуту Дроздов закрыл глаза. — Мужественно расстанемся… С бокалом в руке. Как подобает суровым мужчинам Сибири…
— Не забывай нашу Музгу! Она одна на свете…
— Ну, память о Музге с Леонидом Ивановичем в Москву поедет, — сказала Канаева. — Едет не один, а двое!
— Трое! — крикнул управляющий угольным трестом. Он еще до прихода успел где-то выпить.
— Как хорошо! И Жанночке моей теперь будет к кому зайти. Все-таки земляки. — Это Ганичева вставила слово.
— Ну, как она там?
— Второй курс кончает.
— Леонид Иванович! Леонид Иванович! — звал с другого конца чей-то голос, веселый и искательный. — Ты бы перед отъездом взял да и распорядился насчет грейдера! Нам на память! Чтоб мы поставки осенью повезли по дорожке!
— Это Ганичев сделает, — ответил Дроздов шутливо. — По вступлении на трон…
Валентина Павловна стояла около Нади и через открытую настежь дверь наблюдала за гостями.
— Что вы там в коридоре? Идите к нам, в наш кружок! — любезно извиваясь, позвала ее Ганичева. Она рассказывала женщинам об Австрии, где прожила с мужем целый год.
— Ну и как там после нашей Сибири? — перебил ее Дроздов и прошел к выходу, не ожидая ответа.
— Ах, никакого сравнения! — закричала, всплеснув руками, Ганичева. Никогда бы оттуда не возвращалась.
И Валентина Павловна, все так же не говоря ни слова, остановила на ней свой спокойно наблюдающий взгляд.
Леонид Иванович, выйдя в коридор, позвал глазами Ганичева. Тот вскочил, и они остановились около стены — маленький и высокий.
— Ну? — хмурясь, спросил вполголоса Леонид Иванович.
— Он сказал, что очень сомневается.
— Ты мне толком все-таки скажи, что он там раскопал?
— Он хочет остановить авдиевскую машину.
— Н-ничего не знаю, — протянул Леонид Иванович. — Вот еще! А имеет он право?
— Он советует не торопиться…
— Ничего не знаю. — Леонид Иванович нахмурился, подвигал коленом. — Вот ему Авдиев с министром всыплют… Покажут ему вето!
И он резко повернулся, чтоб уйти.
— О ком это вы? Что-нибудь случилось? — тихо спросила Надя.
— Что может случиться с нами? — он тепло улыбнулся. — Разве Черномор невесту украдет? Завод, завод, — добавил он серьезно. — Это не мастерская какого-нибудь «Индпошива».
Надя не смогла до конца выдержать роль хозяйки дома. Когда по знаку Леонида Ивановича гости перешли в столовую, после первых двух тостов она отдала мужу свою рюмку с недопитой вишневкой (чтоб он допил, потому что тосты были за счастье), извинилась и вышла. Легла у себя в комнате на диван, и тут же к ней подсела Валентина Павловна, посмотрела на нее внимательными, грустными глазами.
— Надюша… Ведь у вас здесь, на этом вечере, нет ни одного друга! Ни у вас, ни у Леонида Ивановича…
— Правда… — Надя сказала это слово и испугалась. — Нет никого. Кроме вас…
— Я не в счет…
Они надолго замолчали. Надя лежала неподвижно и смотрела на строгий, некрасивый профиль подруги.
— Почему? — спросила Валентина Павловна.
В эту минуту из столовой в коридор открылась дверь и донесся извивающийся голос Ганичевой:
— Господи! Кто же мог тогда предположить? Впрочем, Жанночка мне писала, что он не оправдал надежд.
— Изобретатель-то? — засмеялся Дроздов, и дверь закрыли.
— Это о ком? — живо спросила Валентина Павловна.
— О нашем Лопаткине.
Они опять затихли. Валентина Павловна вдруг взяла Надю за руку.
— Вы на меня не сердитесь? Ради бога не сердитесь! Я просто не ожидала. Это не свадьба у вас, а прием в районном масштабе: «Присутствовали такие-то, такие-то и такие-то лица…» Все громкие имена. Почему у вас не было никого из рядовых, обыкновенных людей, скажем, доктора Ореховой? Ведь она к вам часто ходит в обычные дни. А Агния Тимофеевна — она ведь вас любит! Вы и ее не пригласили?
Надя не ответила, и Валентина Павловна, взглянув на ее бледное лицо, покрытое серыми пятнами, прекратила расспросы.
За стеной был слышен нестройный, расслабленный хор — гости пробовали затянуть песню. Песня долго не ладилась. Потом кто-то захлопал в ладоши.
— Товарищи! — это был голос Канаевой. — Надо внести в это дело элемент организованности! Пусть жених запевает, а хор будет подхватывать. Давай, Леонид Иваныч!
И Дроздов затянул. «Стоит гора выс-о-окая!..» — взвился его вибрирующий, глухой голос. Надя покраснела. Как всегда, песню можно было понять лишь по словам. Но хор, с трудом сдерживавший свои силы, грянул — и исправил все дело.
Валентина Павловна обняла Надю.
— Ну, ничего, ничего… Это что — для вас? — она посмотрела на пианино. В нем отражались две женские фигуры. — Играете?
— Собственно, не играю, а так… размышляю иногда.
— Поразмышляйте, пожалуйста, а?
— Они услышат, — Надя посмотрела на стену. — Еще сюда придут, играть заставят. Я чувствую, они уже основательно там… Лучше завтра как-нибудь.
— А это кто? — спросила Валентина Павловна и, быстро встав, сняла со стены фотографию в коричневой деревянной рамке. Из рамки смотрел молодой крестьянин в фуражке, в черном пиджаке и в новых сапогах. Он сидел, раздвинув колени, отставив локоть, прямой и неприступный. Из-под фуражки выбился как бы нечаянно чуб, а на лацкане пиджака Валентина Павловна заметила значок, окруженный шелковым бантом.
— Он? — шепнула Валентина Павловна с уважением.
Надя кивнула.
— Он что — в гражданской войне участвовал?
— Нет. Тогда все надевали банты.
— Когда же это?
— В двадцатом или в девятнадцатом году. Он плотником работал. Красивые избы ставил. У него где-то есть фотографии. Нет, Валя, он не так уж плох. — Надя посмотрела на Валентину Павловну, и серые глаза ее посветлели и словно увеличились от выступивших слез.
— Надя, миленькая, что вы! Это вы, по-моему, своим мыслям что-то… возражаете. Конечно, неплох! Я, вернее, его не знаю. Он скорее всего даже хороший и человечный, и все такое… Я только думаю об одном: почему…
— Он не плохой, — упорно продолжала Надя. — Он очень много работает. Просто забыл человек себя. Он совсем забыл о себе, думает только о работе. Вот и все!
— Значит, вы его любите?
— Я же вышла за него замуж! Он мой муж! — сердито сказала Надя и, шмыгнув носом, стала развертывать и складывать платок.
Гости разъехались поздно ночью. Дроздов проводил их к машинам, постоял на крыльце, громко хлопнул дверью и, напевая, бодро вошел в комнату Нади.
— Ну что, товарищ педагог? — и сел около нее. Он чуть-чуть побледнел от водки, но движения его были точны и рассуждал он трезво, как всегда, — со своим дроздовским смешком. — Что с вами, мадам? Нездоровится?
— Я хотела у тебя спросить, Леня. Почему у тебя нет друзей?
— Как это нет? А это кто? Вон что в столовой натворили — смотреть страшно!
— Я говорю, настоящих друзей.
— Настоящих? Вон чего захотела… Видишь, Надя, я тебе говорил уже. Помнишь, говорил? Друзей у нас здесь быть не может. Друг должен быть независимым, а они здесь все от меня как-нибудь да зависят. Один завидует, другой боится, третий держит ухо востро, четвертый ищет пользы… Изоляция, милая. Чистейшая изоляция! И чем выше мы с тобой пойдем в гору, тем полнее эта изоляция будет. Вообще, друг может быть только в детстве. Мне очень, конечно, хочется иметь… Я вот надеюсь на тебя…
Он встал и зашагал по ковру — не прямо, а зигзагами, делая неожиданные повороты и остановки.
— Вот они — пили за наше здоровье. Думаешь, они нам друзья? Нет. Секретарь — этот все щурится. Не нравится ему что-то во мне. Твердая рука Дроздова не по душе. Не теоретически действую иногда, вот его и коробит. Видишь — ушел! Сразу же после тебя и поднялся. Н-ну, кто же еще… Ганичев — этот вроде ничего, этот ничего, кажется. Но он мой наследник. Я уеду его уже прочат на мое место, и он знает. Он ждет, когда я уберусь. Чтоб наследство поскорее принять…
— Значит, ушел Гуляев? — задумчиво проговорила Надя.
— Молод и соглашатель — Леонид Иванович угадал ее мысли и опять заговорил о Гуляеве. — Нельзя к Дроздову на свадьбу не прийти. Приглашен. Опасно это — обидеть Дроздова. А на бой выйти боится. Взять меня не сможет — районишко у него худой. Весь экономический базис, прости, — он улыбнулся, — вся экономическая база вот в этой, Дроздова, руке. Вот он и половинничает: ушел «по делам»!
— О ком это ты говорил в коридоре с Ганичевым? — спросила Надя.
— Да вот… приехал из Москвы. Некто Галицкий. Доктор наук. Строим мы тут одну машину, так он говорит, что принцип устарел… В первый день, когда приехал, он только сказал, что будет помогать при сборке. Через три дня спрашиваю его, как машина. «Н-ничего, как будто». Еще через два дня встречаемся — а он словно заболел. Лохматый, бледный, глаза прячет. Еще бы! Представитель заказчика! Промычал что-то и пошел к себе. А теперь вот — высказался!
Леонид Иванович посмотрел на пол, поморгал, потом решительно поднял голову.
— Вот так, дорогая. С кем же нам дружить? Мы с тобой уже не студенты. Мы теперь серьезные люди, многогранные. Чем дальше, тем больше граней. Простой ключ к нам уже не подойдет. Какой выход из этого? А выход такой: сплотимся! Раз мы подошли друг к другу. — С этими словами Дроздов обнял жену и, откинувшись, посмотрел на нее издалека. — Хороша, хороша!..
Всего лишь несколько слов — и все поставлено на место! Но все ли? Надя туманно посмотрела на мужа. Они действительно были многогранны — оба. Особенно он. Столько граней, что голову можно потерять!
— 4 -
Еще через день, прямо из школы Надя пошла на Восточную улицу к Сьяновым. Эта улица, длиной в добрых три километра, была застроена домиками из самана. Их здесь называли землянками. Двойная цепочка желтоватых электрических огней восходила все выше в темноту, на спину громадного холма, который по утрам, искрясь своими необъятными снегами, царил над поселком. Надя долго поднималась на взгорье, присаживалась отдыхать на лавочках, поставленных почти около каждой землянки, и снова шла. Наконец она поднялась на вершину взгорья и здесь нашла глиняный домик, номер 167, до половины врытый в землю и окруженный кольями с колючей проволокой. Она постучала в замороженное, матово освещенное окошко, которое было на уровне ее колен. Где-то за домиком хлопнула дощатая дверь, заскрипел снег, и к Наде вышла худощавая женщина, в фартуке и синем ситцевом платье, с засученными до локтей рукавами.
— Мы и есть Сьяновы, — сказала она. — Пожалуйте, — и повела Надю за дом, за узкий и высокий стог сена. — Вот здесь, не оступитесь. — Она открыла низкую дверь под стогом, и Надя вошла в помещение с теплым и сырым, приятным запахом коровника. В полумраке она увидела пестрый бок и безразличную коровью морду, которая медленно повернулась к ней.
Был слышен звон молочных струй о стенку ведра — корову доили, и Надя не увидела, а почувствовала, что доит Сима Сьянова, ее ученица. И худенькая Сима действительно поднялась из-за коровы.
— Здравствуйте, Надежда Сергеевна! — У нее здесь было другое лицо приветливое лицо хозяйки.
Ее мать открыла вторую дверь, и Надя вошла в жарко натопленную низкую комнату и прежде всего увидела пятерых ребятишек, сидящих за столом. Каждый — с горячей картофелиной в руке. И картошка была такая белая и рассыпчатая, какой может быть только своя картошка. Пять детских головок повернулись к Наде.
— Здравствуйте, малыши! Пришла проведать, как живете, — сказала она, расстегивая манто, и села на табуретку посреди комнаты.
— Попроведайте, попроведайте, — сказала Сьянова, поднимая на Надю лихорадочные черные глаза. Она не знала, что делать, что говорить. Живем, как люди живут. Вот я только что-то сдала нынче. Не могу ступить. По женским все хожу. Больница-то далеко… Вот теперь наша хозяйка, — она показала на Симу, которая с ведром быстро прошла по комнате.
— Я к вам по одному делу, — сказала Надя, — и вижу, кажется, это все невозможно…
— А что такое? — раздалось из-за простыни, повешенной, как показалось Наде, на стене. Там, оказывается, была дверь в соседнюю комнату. — В чем дело? — спросил, показываясь из-за простыни, пожилой, худощавый и лысеющий мужчина в белой нижней рубахе, на фоне которой особенно рельефно темнели его громадные рабочие руки. — Здравствуйте, — любезно сказал он и стал застегивать воротник сорочки. — Кажется, Надежда… Сергеевна вас звать?
— Я пришла, чтоб попросить — нельзя ли уменьшить для Симы домашнюю нагрузку… Теперь вот вижу…
— Это верно. Дела у нас вон какие. — Мужчина положил руку на русую головку одного из малышей. — Сам я работаю, да еще и сверхурочно прихватываю. Хозяйка наша — одно название. Болеет наша хозяйка. Серафима теперь у нас за старшую. Вы дошку-то снимите, давайте я помогу. И пройдемте сюда, здесь будет посветлее.
Он отвернул простыню, и Надя, наклонив голову, прошла в узкую, чисто побеленную комнатку без окон. Ей пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к свету очень яркой лампы, подвешенной на уровне глаз. Она повернулась и чуть слышно ахнула: перед нею, на узкой кровати, положив ногу на ногу, сидел Лопаткин и ел картошку. Он тоже был в нижней белой рубашке и показался Наде очень худым. На маленьком столике возле него стояла глиняная миска с очищенной и, должно быть, очень горячей картошкой. На газете — горка серой соли.
Увидев Надю, Лопаткин вздрогнул, и на лице его можно было прочесть очень многое: и то, что ему неловко сидеть перед нею в нижней рубашке и есть картошку, макая ее в серую соль, насыпанную на обрывок газеты, да и картошку, должно быть, не свою. И то можно было еще прочесть, что он и сам хорошо видит все ее мысли. Но он только чуть заметно вздрогнул. Привстал, поклонился Наде и при этом обмакнул картофелину в соль.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Сьянов, и Надя послушно села на стул. — Это вот наш постоянный квартирант, Дмитрий Алексеевич. По-моему, вы должны быть знакомы.
— Мы знакомы, — подтвердил Лопаткин спокойно, разламывая картофелину.
Надя огляделась и увидела за столом чертежную доску, поставленную к стене. На ней был приколот лист ватмана с контурами непонятной машины. А над столом, как раз против Нади, висела фотография размером в открытку. С этой карточки на Надю смотрела девушка, совсем юная, с полуоткрытыми, капризными губами. Она была очень похожа на Римму Ганичеву, только глаза были не так далеко раздвинуты и не было в них того угрожающего выражения. «Жанна», — подумала Надя и с любопытством посмотрела на Лопаткина.
Сьянов стоял около Нади, хмурился и чесал худую, небритую щеку. От него сильно пахло табаком-самосадом.
— Да что же мы! — спохватился он вдруг. — Не хотите ли покушать нашей картошечки? Хороша она нынче… прямо сияет! Агаша, дай тарелочку…
— А я и так, — сказала Надя, беря из миски горячую белую картофелину, посеребренную блестками крахмала. И призналась себе, что ждала этого приглашения.
— Ну вот, так еще лучше. За картошечкой и потолкуем. Разрешите, и я здесь присяду? — Он сел около Нади на сосновый чурбак, взял картофелину и собрался было обмакнуть в соль, но спохватился: — Сима, дай, милая, ножик!
Наступило молчание.
— Так вот, товарищ… Надежда Сергеевна вас, кажется? — заговорил Сьянов. — Вы захватили всю нашу семью, можно сказать, в сборе. Всю нашу артель, — он взглянул мельком на Лопаткина.
— Да, я теперь вижу… — начала было Надя.
Но Лопаткин, любуясь картофелиной, буркнул:
— Симу освободим.
И опять все замолчали. Лопаткин спокойно съел картофелину и взял другую.
— Это ваша работа? — спросила Надя и показала на чертежную доску.
— Моя, — просто ответил он.
Надя тоже съела свою картофелину, взяла новую и, дуя на нее, несколько раз взглянула на Лопаткина. Ворот его сорочки был расстегнут, там виднелась мощная ключица. Лицо его было спокойно, словно он сидел в комнате один и отдыхал после тяжелого труда. Тусклые, длинные волосы его лежали как-то мертво, словно устали. Один раз он взглянул на Надю добрыми серыми глазами, и она почувствовала на миг, как в ней проснулось что-то теплое, девичье, то, с чем она когда-то боролась. Но он отвел взгляд и так же мягко посмотрел на картошку. Чтобы поддержать беседу, Надя обратилась к нему еще раз.
— Простите меня… — она бросила на него заискивающий взгляд и, тут же покраснев, оборвала себя. — Я вот что хотела спросить. Если не трудно, скажите мне, в чем состоит ваше изобретение.
— Изобретения никакого нет, — ответил он. — Я вам серьезно говорю, нет.
— Погоди, Дмитрий Алексеевич, — вмешался Сьянов. — Ты испугаешь Надежду Сергеевну эдак-то. Видите, как бы вам сказать, здесь и изобретение и вроде как нет его. Но, в общем, вещь полезная и имеющая перспективу. Это касательно будущего.
— Я сейчас все расскажу. — Лопаткин отодвинул миску с картошкой. Разрешите закурить? Мы с дядей Петром только по одной.
Он запустил большую худую руку в карман своего кителя, висевшего на стене. Выгреб оттуда горсть самосада. Надя невольно залюбовалась угловатой мощью его рук и плеч, мужской красотой, которая начала уже сдавать под напором безумного дневного и ночного труда над чертежной доской.
Свернув цигарку, Лопаткин зажег спичку и жадно затянулся, закрыв глаза. Еще и еще раз.
— Я вам все скажу. Надежда Сергеевна. Я вас уважал всегда. Я вас понимаю и вам могу все сказать. Вы поймете. И к тому же мне не хочется, чтобы вы разделяли общий взгляд на меня как на маньяка.
Он опять затянулся, едко поморщился и, быстрым нервным движением сбив пепел с цигарки, продолжал:
— История длинная. Но, я надеюсь, мне удастся изложить ее коротко. До тридцать седьмого года я работал на автозаводе. Эта предистория нужна, чтобы вы поняли все происходящее со мной. Я работал в группе главного механика. Был весьма квалифицированным слесарем. Мы обслуживали главный конвейер — работа самая разнообразная. У меня знакомый был, тоже слесарь, который работал на одном из постов этого конвейера. Звали его Иван Зотыч. Этот Иван Зотыч брал шесть гаек для одного колеса машины и шесть для другого. На шпильки это колесо устанавливал другой рабочий, а Иван Зотыч только гайки. Подойдет к нему машина — он сразу ставит гайки на место. Тут же висит электрический гайковерт, и он все гайки этим гайковертом мгновенно завинчивает. Аккуратный, трезвый рабочий. Всегда приходил к семи тридцати. И, глядя на него, я понял существо и мощь современного разделения труда. Оно должно быть доведено до такого предела, когда на вспомогательные действия, обдумывание и все прочее, остается минимум времени.
— Простите, — перебила Надя краснея, — вы лишаете рабочего мысли. Так человек думать перестанет. Мы ведем к стиранию граней, а вы…
Лопаткин пристально посмотрел на нее и, отведя глаза, чуть заметно улыбнулся.
— Надежда Сергеевна, вы раньше не говорили таких слов. Я с удовлетворением констатирую, что вы сделали успехи в некоторых областях знания. Нельзя не отметить плодотворного влияния некоей твердой руки.
Надя еще гуще покраснела.
— Я продолжаю, — спокойно сказал Лопаткин. — Разделение труда должно дать нам такие простые операции, чтобы их мог выполнять любой человек, не имеющий специальной подготовки. Это нам даст максимальную производительность труда. А рабочий, о котором вы проявили заботу, почему же? — пусть мыслит! Не над тем, куда он положил вчера молоток, а творчески, — например, о полной отмене ручного труда и переходе к сплошной автоматике. Пусть изучает высшие тайны своего дела. Пусть становится ученым. При таком положении мы действительно сотрем грань. А если будем думать о пропавшем молотке, мы ее никогда не сотрем. Скажите, противоречит что-нибудь в этой мысли здравому рассудку?
— Нет. Я с вами согласна.
— Очень хорошо. Значит, можно идти дальше. Слесарь Дмитрий Лопаткин в свое время окончил физико-математический факультет, а когда его ранили на войне, приехал в Музгу Преподавателем физики. Он повел свой класс на экскурсию в литейный цех комбината и вдруг увидел здесь производство канализационных труб, которые являются многотиражным видом продукции. Еще более массовым, чем автомобили. А здесь это производство было таким, как во времена Демидова: делают земляную форму и заливают в нее чугун из ручного ковша. Все ясно, Надежда Сергеевна! Я беру опыт автомобильной промышленности и переношу его на производство труб. Это сделал бы на моем месте любой человек, видевший конвейер, тот же Иван Зотыч. Если, конечно, его заденет за живое подобная картина отсталости. Вот я конструирую, как могу, литейную машину и все в ней подчиняю правильным законам. Закону максимального использования машинного времени — это значит, что рабочий орган машины все время производит трубы, без простоев. И закону экономии производственной площади. Извините, я не слишком сухо говорю? У меня уже вырабатывается профессионализм.
— Ничего, ничего. Я вас очень хорошо понимаю.
— И вот я сконструировал машину и подал чертежи в бриз — в бюро изобретательства. Думаю, правда — не может быть, чтоб такую простую вещь там, в институтах, не понимали. Но все-таки подал — на всякий случай… Через восемь месяцев получаю вот это.
Лопаткин быстро наклонился, выдвинул из-под кровати фанерный ящик, полный связок с бумагами. Раскрыл одну из папок и протянул Наде документ зеленовато-голубого цвета, отпечатанный на плотной глянцевой бумаге, прошитый шелковым шнуром, с красной печатью.
— Вы можете убедиться… — Тут Надя заметила, что у Лопаткина дрожат пальцы. — Можете убедиться, Надежда Сергеевна, что изобретение сделано, оценено, признано полезным и оригинальным. Только не переоцените эту бумажку. Хоть это и красиво, но это бумажка. И ценить ее нужно только по себестоимости. С вашего разрешения, я закурю еще раз…
Сьянов с сочувствующей поспешностью подал ему клок газеты. Дмитрий Алексеевич в молчании оторвал уголок, быстро свернул цигарку, криво поджег ее и, задув пламя, дважды глубоко затянулся.
— На чем же мы?.. Да, вот. Я получил эту бумажку и каждый день, ложась спать и ото сна восстав, любуюсь ею. И волнуюсь. Почувствовал, что полезен! Сказали мне, что машина нужна! И так несколько месяцев. Но разве для того я голову ломал? И я начинаю писать кляузы. Одну, вторую, третью… Через полгода — о, радость! — вызывают в Москву. «Срочно увольняйтесь, будете проектировать вашу машину в таком-то проектном институте». Вы представляете, какая радость? Мы тут танцевали с дядей Петром — землянку чуть не разломали. Я бросаю свою физику, вы это помните. Еду. Обиваю два месяца министерские пороги. Два месяца получаю зарплату и никакого проектирования не вижу. На третий месяц вызывает меня замминистра, некто Шутиков, и ласково говорит: «Ничего не можем. Урезаны финансы. Не в наших руках. Может быть, что-нибудь в следующем году…» Слышите? — Может быть! "И пошли они, солнцем палимы, повторяя: «Суди его бог!» Вот так, Надежда Сергеевна! И стал я постоянным жильцом дяди Петра.
— Почему же вы опять не поступили на работу?
— Прошу простить. Давайте по Асмусу — последовательно. Что же оказалось? Оказалось, что мою машину послали на отзыв профессору Авдиеву. Есть в Москве такая великая личность. И этот профессор ее забраковал. Не вдаваясь в доказательства, он заявил: «Получить трубу в машине без длинного желоба нельзя». Он знаменит, слова свои ценит, бережет. «Безжелобная заливка — фикция» и точка. А раз фикция — министр и отказал в реализации. Ведь Авдиев — авторитет! Он руководит кафедрой литья! О нем пишут: «Авдиев и другие советские исследователи»! Это Колумб!
— Послу-ушайте! — покраснев, перебила его Надя. — Дмитрий Алексеевич! Я даже… мне неловко. Профессор Авдиев — это же действительно большой ученый!..
— Ну, и еще одно: этот ученый незадолго до того, как я получил свидетельство, — пока я вел переписку, — заявил собственную машину для отливки труб.
— Вы хотите сказать, что он у вас… — суховато проговорила Надя.
— Ничего подобного! У него конструкция собственная. И в высшей степени оригинальная. — Дмитрий Алексеевич докурил цигарку, потянулся было за газетой, но остановил себя. — Хватит. На сегодня я выкурил норму. Ничего я не хочу сказать. Вы спрашиваете, почему я не поступил на работу. Не поступил потому, что я должен был ежедневно писать, доказывать, что Колумб не прав. Вот вы опять улыбаетесь. Вам сказали, что Авдиев непогрешим, и вы теперь улыбаетесь. Вы отдали Авдиеву свою улыбку, он ею управляет.
Он сказал это, и Надежда Сергеевна, не успев возмутиться, почувствовала, что лицо ее вышло из повиновения. «Глупейшее выражение!» подумала она растерянно.
— Мы и есть Сьяновы, — сказала она. — Пожалуйте, — и повела Надю за дом, за узкий и высокий стог сена. — Вот здесь, не оступитесь. — Она открыла низкую дверь под стогом, и Надя вошла в помещение с теплым и сырым, приятным запахом коровника. В полумраке она увидела пестрый бок и безразличную коровью морду, которая медленно повернулась к ней.
Был слышен звон молочных струй о стенку ведра — корову доили, и Надя не увидела, а почувствовала, что доит Сима Сьянова, ее ученица. И худенькая Сима действительно поднялась из-за коровы.
— Здравствуйте, Надежда Сергеевна! — У нее здесь было другое лицо приветливое лицо хозяйки.
Ее мать открыла вторую дверь, и Надя вошла в жарко натопленную низкую комнату и прежде всего увидела пятерых ребятишек, сидящих за столом. Каждый — с горячей картофелиной в руке. И картошка была такая белая и рассыпчатая, какой может быть только своя картошка. Пять детских головок повернулись к Наде.
— Здравствуйте, малыши! Пришла проведать, как живете, — сказала она, расстегивая манто, и села на табуретку посреди комнаты.
— Попроведайте, попроведайте, — сказала Сьянова, поднимая на Надю лихорадочные черные глаза. Она не знала, что делать, что говорить. Живем, как люди живут. Вот я только что-то сдала нынче. Не могу ступить. По женским все хожу. Больница-то далеко… Вот теперь наша хозяйка, — она показала на Симу, которая с ведром быстро прошла по комнате.
— Я к вам по одному делу, — сказала Надя, — и вижу, кажется, это все невозможно…
— А что такое? — раздалось из-за простыни, повешенной, как показалось Наде, на стене. Там, оказывается, была дверь в соседнюю комнату. — В чем дело? — спросил, показываясь из-за простыни, пожилой, худощавый и лысеющий мужчина в белой нижней рубахе, на фоне которой особенно рельефно темнели его громадные рабочие руки. — Здравствуйте, — любезно сказал он и стал застегивать воротник сорочки. — Кажется, Надежда… Сергеевна вас звать?
— Я пришла, чтоб попросить — нельзя ли уменьшить для Симы домашнюю нагрузку… Теперь вот вижу…
— Это верно. Дела у нас вон какие. — Мужчина положил руку на русую головку одного из малышей. — Сам я работаю, да еще и сверхурочно прихватываю. Хозяйка наша — одно название. Болеет наша хозяйка. Серафима теперь у нас за старшую. Вы дошку-то снимите, давайте я помогу. И пройдемте сюда, здесь будет посветлее.
Он отвернул простыню, и Надя, наклонив голову, прошла в узкую, чисто побеленную комнатку без окон. Ей пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к свету очень яркой лампы, подвешенной на уровне глаз. Она повернулась и чуть слышно ахнула: перед нею, на узкой кровати, положив ногу на ногу, сидел Лопаткин и ел картошку. Он тоже был в нижней белой рубашке и показался Наде очень худым. На маленьком столике возле него стояла глиняная миска с очищенной и, должно быть, очень горячей картошкой. На газете — горка серой соли.
Увидев Надю, Лопаткин вздрогнул, и на лице его можно было прочесть очень многое: и то, что ему неловко сидеть перед нею в нижней рубашке и есть картошку, макая ее в серую соль, насыпанную на обрывок газеты, да и картошку, должно быть, не свою. И то можно было еще прочесть, что он и сам хорошо видит все ее мысли. Но он только чуть заметно вздрогнул. Привстал, поклонился Наде и при этом обмакнул картофелину в соль.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Сьянов, и Надя послушно села на стул. — Это вот наш постоянный квартирант, Дмитрий Алексеевич. По-моему, вы должны быть знакомы.
— Мы знакомы, — подтвердил Лопаткин спокойно, разламывая картофелину.
Надя огляделась и увидела за столом чертежную доску, поставленную к стене. На ней был приколот лист ватмана с контурами непонятной машины. А над столом, как раз против Нади, висела фотография размером в открытку. С этой карточки на Надю смотрела девушка, совсем юная, с полуоткрытыми, капризными губами. Она была очень похожа на Римму Ганичеву, только глаза были не так далеко раздвинуты и не было в них того угрожающего выражения. «Жанна», — подумала Надя и с любопытством посмотрела на Лопаткина.
Сьянов стоял около Нади, хмурился и чесал худую, небритую щеку. От него сильно пахло табаком-самосадом.
— Да что же мы! — спохватился он вдруг. — Не хотите ли покушать нашей картошечки? Хороша она нынче… прямо сияет! Агаша, дай тарелочку…
— А я и так, — сказала Надя, беря из миски горячую белую картофелину, посеребренную блестками крахмала. И призналась себе, что ждала этого приглашения.
— Ну вот, так еще лучше. За картошечкой и потолкуем. Разрешите, и я здесь присяду? — Он сел около Нади на сосновый чурбак, взял картофелину и собрался было обмакнуть в соль, но спохватился: — Сима, дай, милая, ножик!
Наступило молчание.
— Так вот, товарищ… Надежда Сергеевна вас, кажется? — заговорил Сьянов. — Вы захватили всю нашу семью, можно сказать, в сборе. Всю нашу артель, — он взглянул мельком на Лопаткина.
— Да, я теперь вижу… — начала было Надя.
Но Лопаткин, любуясь картофелиной, буркнул:
— Симу освободим.
И опять все замолчали. Лопаткин спокойно съел картофелину и взял другую.
— Это ваша работа? — спросила Надя и показала на чертежную доску.
— Моя, — просто ответил он.
Надя тоже съела свою картофелину, взяла новую и, дуя на нее, несколько раз взглянула на Лопаткина. Ворот его сорочки был расстегнут, там виднелась мощная ключица. Лицо его было спокойно, словно он сидел в комнате один и отдыхал после тяжелого труда. Тусклые, длинные волосы его лежали как-то мертво, словно устали. Один раз он взглянул на Надю добрыми серыми глазами, и она почувствовала на миг, как в ней проснулось что-то теплое, девичье, то, с чем она когда-то боролась. Но он отвел взгляд и так же мягко посмотрел на картошку. Чтобы поддержать беседу, Надя обратилась к нему еще раз.
— Простите меня… — она бросила на него заискивающий взгляд и, тут же покраснев, оборвала себя. — Я вот что хотела спросить. Если не трудно, скажите мне, в чем состоит ваше изобретение.
— Изобретения никакого нет, — ответил он. — Я вам серьезно говорю, нет.
— Погоди, Дмитрий Алексеевич, — вмешался Сьянов. — Ты испугаешь Надежду Сергеевну эдак-то. Видите, как бы вам сказать, здесь и изобретение и вроде как нет его. Но, в общем, вещь полезная и имеющая перспективу. Это касательно будущего.
— Я сейчас все расскажу. — Лопаткин отодвинул миску с картошкой. Разрешите закурить? Мы с дядей Петром только по одной.
Он запустил большую худую руку в карман своего кителя, висевшего на стене. Выгреб оттуда горсть самосада. Надя невольно залюбовалась угловатой мощью его рук и плеч, мужской красотой, которая начала уже сдавать под напором безумного дневного и ночного труда над чертежной доской.
Свернув цигарку, Лопаткин зажег спичку и жадно затянулся, закрыв глаза. Еще и еще раз.
— Я вам все скажу. Надежда Сергеевна. Я вас уважал всегда. Я вас понимаю и вам могу все сказать. Вы поймете. И к тому же мне не хочется, чтобы вы разделяли общий взгляд на меня как на маньяка.
Он опять затянулся, едко поморщился и, быстрым нервным движением сбив пепел с цигарки, продолжал:
— История длинная. Но, я надеюсь, мне удастся изложить ее коротко. До тридцать седьмого года я работал на автозаводе. Эта предистория нужна, чтобы вы поняли все происходящее со мной. Я работал в группе главного механика. Был весьма квалифицированным слесарем. Мы обслуживали главный конвейер — работа самая разнообразная. У меня знакомый был, тоже слесарь, который работал на одном из постов этого конвейера. Звали его Иван Зотыч. Этот Иван Зотыч брал шесть гаек для одного колеса машины и шесть для другого. На шпильки это колесо устанавливал другой рабочий, а Иван Зотыч только гайки. Подойдет к нему машина — он сразу ставит гайки на место. Тут же висит электрический гайковерт, и он все гайки этим гайковертом мгновенно завинчивает. Аккуратный, трезвый рабочий. Всегда приходил к семи тридцати. И, глядя на него, я понял существо и мощь современного разделения труда. Оно должно быть доведено до такого предела, когда на вспомогательные действия, обдумывание и все прочее, остается минимум времени.
— Простите, — перебила Надя краснея, — вы лишаете рабочего мысли. Так человек думать перестанет. Мы ведем к стиранию граней, а вы…
Лопаткин пристально посмотрел на нее и, отведя глаза, чуть заметно улыбнулся.
— Надежда Сергеевна, вы раньше не говорили таких слов. Я с удовлетворением констатирую, что вы сделали успехи в некоторых областях знания. Нельзя не отметить плодотворного влияния некоей твердой руки.
Надя еще гуще покраснела.
— Я продолжаю, — спокойно сказал Лопаткин. — Разделение труда должно дать нам такие простые операции, чтобы их мог выполнять любой человек, не имеющий специальной подготовки. Это нам даст максимальную производительность труда. А рабочий, о котором вы проявили заботу, почему же? — пусть мыслит! Не над тем, куда он положил вчера молоток, а творчески, — например, о полной отмене ручного труда и переходе к сплошной автоматике. Пусть изучает высшие тайны своего дела. Пусть становится ученым. При таком положении мы действительно сотрем грань. А если будем думать о пропавшем молотке, мы ее никогда не сотрем. Скажите, противоречит что-нибудь в этой мысли здравому рассудку?
— Нет. Я с вами согласна.
— Очень хорошо. Значит, можно идти дальше. Слесарь Дмитрий Лопаткин в свое время окончил физико-математический факультет, а когда его ранили на войне, приехал в Музгу Преподавателем физики. Он повел свой класс на экскурсию в литейный цех комбината и вдруг увидел здесь производство канализационных труб, которые являются многотиражным видом продукции. Еще более массовым, чем автомобили. А здесь это производство было таким, как во времена Демидова: делают земляную форму и заливают в нее чугун из ручного ковша. Все ясно, Надежда Сергеевна! Я беру опыт автомобильной промышленности и переношу его на производство труб. Это сделал бы на моем месте любой человек, видевший конвейер, тот же Иван Зотыч. Если, конечно, его заденет за живое подобная картина отсталости. Вот я конструирую, как могу, литейную машину и все в ней подчиняю правильным законам. Закону максимального использования машинного времени — это значит, что рабочий орган машины все время производит трубы, без простоев. И закону экономии производственной площади. Извините, я не слишком сухо говорю? У меня уже вырабатывается профессионализм.
— Ничего, ничего. Я вас очень хорошо понимаю.
— И вот я сконструировал машину и подал чертежи в бриз — в бюро изобретательства. Думаю, правда — не может быть, чтоб такую простую вещь там, в институтах, не понимали. Но все-таки подал — на всякий случай… Через восемь месяцев получаю вот это.
Лопаткин быстро наклонился, выдвинул из-под кровати фанерный ящик, полный связок с бумагами. Раскрыл одну из папок и протянул Наде документ зеленовато-голубого цвета, отпечатанный на плотной глянцевой бумаге, прошитый шелковым шнуром, с красной печатью.
— Вы можете убедиться… — Тут Надя заметила, что у Лопаткина дрожат пальцы. — Можете убедиться, Надежда Сергеевна, что изобретение сделано, оценено, признано полезным и оригинальным. Только не переоцените эту бумажку. Хоть это и красиво, но это бумажка. И ценить ее нужно только по себестоимости. С вашего разрешения, я закурю еще раз…
Сьянов с сочувствующей поспешностью подал ему клок газеты. Дмитрий Алексеевич в молчании оторвал уголок, быстро свернул цигарку, криво поджег ее и, задув пламя, дважды глубоко затянулся.
— На чем же мы?.. Да, вот. Я получил эту бумажку и каждый день, ложась спать и ото сна восстав, любуюсь ею. И волнуюсь. Почувствовал, что полезен! Сказали мне, что машина нужна! И так несколько месяцев. Но разве для того я голову ломал? И я начинаю писать кляузы. Одну, вторую, третью… Через полгода — о, радость! — вызывают в Москву. «Срочно увольняйтесь, будете проектировать вашу машину в таком-то проектном институте». Вы представляете, какая радость? Мы тут танцевали с дядей Петром — землянку чуть не разломали. Я бросаю свою физику, вы это помните. Еду. Обиваю два месяца министерские пороги. Два месяца получаю зарплату и никакого проектирования не вижу. На третий месяц вызывает меня замминистра, некто Шутиков, и ласково говорит: «Ничего не можем. Урезаны финансы. Не в наших руках. Может быть, что-нибудь в следующем году…» Слышите? — Может быть! "И пошли они, солнцем палимы, повторяя: «Суди его бог!» Вот так, Надежда Сергеевна! И стал я постоянным жильцом дяди Петра.
— Почему же вы опять не поступили на работу?
— Прошу простить. Давайте по Асмусу — последовательно. Что же оказалось? Оказалось, что мою машину послали на отзыв профессору Авдиеву. Есть в Москве такая великая личность. И этот профессор ее забраковал. Не вдаваясь в доказательства, он заявил: «Получить трубу в машине без длинного желоба нельзя». Он знаменит, слова свои ценит, бережет. «Безжелобная заливка — фикция» и точка. А раз фикция — министр и отказал в реализации. Ведь Авдиев — авторитет! Он руководит кафедрой литья! О нем пишут: «Авдиев и другие советские исследователи»! Это Колумб!
— Послу-ушайте! — покраснев, перебила его Надя. — Дмитрий Алексеевич! Я даже… мне неловко. Профессор Авдиев — это же действительно большой ученый!..
— Ну, и еще одно: этот ученый незадолго до того, как я получил свидетельство, — пока я вел переписку, — заявил собственную машину для отливки труб.
— Вы хотите сказать, что он у вас… — суховато проговорила Надя.
— Ничего подобного! У него конструкция собственная. И в высшей степени оригинальная. — Дмитрий Алексеевич докурил цигарку, потянулся было за газетой, но остановил себя. — Хватит. На сегодня я выкурил норму. Ничего я не хочу сказать. Вы спрашиваете, почему я не поступил на работу. Не поступил потому, что я должен был ежедневно писать, доказывать, что Колумб не прав. Вот вы опять улыбаетесь. Вам сказали, что Авдиев непогрешим, и вы теперь улыбаетесь. Вы отдали Авдиеву свою улыбку, он ею управляет.
Он сказал это, и Надежда Сергеевна, не успев возмутиться, почувствовала, что лицо ее вышло из повиновения. «Глупейшее выражение!» подумала она растерянно.