Страница:
Так и не заметив ничего нового в голосе и в глазах своей жены, Леонид Иванович попрощался, опять окинул взором палату, ухмыльнулся и ушел. И Надя еще при нем сунула руку под подушку. Проводив его спокойным взглядом до дверей, она достала письмо Лопаткина. «…стал невольным виновником Ваших страданий…» — прочитала она и сразу увидела выпуклые ключицы, широкие, сухие кулаки этого человека, так хорошо скрывающего свои неудачи. Его тусклые, словно больные, волосы, его втянутые щеки и под бровями впадины глаз, наполненные мужественной, прощающей теплотой.
Через две недели она выписалась из больницы. Леонид Иванович узнал об этом по телефону. С работы он пришел, как всегда, поздно и очень удивился, не найдя жены в спальне.
— Она спит у себя, в той комнате, — сказала ему Шура. — Я им раскладушку постелила. Хотела перинку покласть, так не дала. Говорит, доктор не велел.
Через две недели она выписалась из больницы. Леонид Иванович узнал об этом по телефону. С работы он пришел, как всегда, поздно и очень удивился, не найдя жены в спальне.
— Она спит у себя, в той комнате, — сказала ему Шура. — Я им раскладушку постелила. Хотела перинку покласть, так не дала. Говорит, доктор не велел.
— 6 -
В апреле Надя родила мальчика. Это событие как бы сдвинуло и повернуло по-новому ее характер. Она словно забыла обо всех своих знакомых, встречала и Валентину и мужа одинаково рассеянным, почти чужим взглядом. Зато в своей комнате — вымытой, проветренной, белой от разложенных везде простыней и пеленок — она была другой, но опять-таки не прежней. В наброшенном кое-как халате, непричесанная, она сияла затаенным материнским счастьем. Часами ходила, сидела и опять ходила около спящего ребенка. Пеленала его и при этом целовала и смазывала вазелиновым маслом розовые складки на его тельце, требовала кипятку, чтобы приготовить свежий раствор борной кислоты, — вместо того, который был приготовлен два часа назад. Прочитав в книге, что волосы могут служить убежищем для инфекции, Надя тут же потребовала ножницы. Без сожаления, напевая перед зеркалом, она сама кое-как обрезала свои длинные волосы, а то, что осталось, забрала под белую косынку. И все — с сиянием, со счастливым румянцем.
Леонид Иванович заказал на механическом заводе комбината коляску для сына. Коляска был сделана в три дня — маленький, обтекаемый экипаж, сверкающий никелем и голубой эмалью, — и доставлена в комнату Нади. Двадцатого мая «сама» Дроздова, как говорили о ней в поселке, вывезла коляску на улицу и двинулась по сырой, но уже плотной дорожке на прогулку. Коляска легко катилась перед нею, Надя иногда чуть-чуть подталкивала ее, не отрывая взгляда от полупрозрачного целлулоидного козырька, за которым ей мерещилось личико спящего ребенка.
Надя выкатила коляску на перекресток, затем свернула на длинную и широкую Восточную улицу, похожую больше на ковыльный пустырь, пересеченный столбами и застроенный по краям саманными домиками. Потихоньку двигаясь этой бесконечной улицей, с жадностью дыша холодным весенним воздухом, она узнавала весенние запахи — то запах огородной земли, то запах прелых досок. Пригретая весенним солнцем, Надя как бы заснула с открытыми глазами. Потом она очнулась и увидела, что с той стороны, через улицу, к ней идет улыбающаяся Валентина Павловна. Неумело обхватив, она прижимала к себе рулон ватмана. Этот рулон привлек внимание Нади. О чем-то напомнил, что-то пробудил, и, приветствуя свою подругу, Надя почувствовала, что в ней зреет удивительная, но верная догадка.
— Дайте скорей посмотреть! — Валентина Павловна бросила на руки Наде тяжелый рулон и наклонилась к коляске. — Ах, господи, какое чудо! зашептала она. — Как же мы хорошо спим! И какая же мы кукла! Какие у нас красные щеки!
— Куда же мы идем? — спросила Надя, шутливо подделываясь под ее тон.
— Да чепуха, тут в одно место, — Валентина Павловна махнула рукой. Выпуклый лоб ее слегка покраснел.
— По благотворительным делам? — спокойно и тихо спросила Надя, передавая ей ватман.
— Ну да. — Валентина Павловна еще заметнее покраснела и добавила беспечно: — Вот, достала ему ватман.
— Как у него дела?
— Новый вариант чертит…
Надя замолчала. Догадка — это одно дело, а вот такое прямое признание этого она не ожидала.
— Валя…
Валентина Павловна побагровела.
— Вот вы и попались… да? — шепнула Надя ей на ухо и поцеловала это горячее, розовеющее ушко.
Валентина Павловна не ответила. Они долго шли молча.
— Он не знает об этом… о чем мы говорили? В школе — помните? спросила Надя.
— И не должен знать, — шепнула Валентина Павловна.
— Хотите, я скажу? Или что-нибудь подстрою? А?
— Ничего нельзя делать. Слышите? Я вас очень прошу.
Если он узнает, мне нельзя будет туда ходить.
— Да?..
И они опять обе глубоко задумались.
— Что же, он опять чертит? Какой же это вариант?
— Последний, — гордо сказала Валентина Павловна. — Он получил распоряжение министра. Министр приказал проектировать старый вариант, а Дмитрий Алексеевич заканчивает новый — этот и пойдет.
— Пойдет? Это совершенно точно?
— Я видела сама распоряжение из министерства.
— Неужели он — настоящий?..
— Я в этом не сомневалась никогда, — Валентина Павловна, сощурив глаза, сухо посмотрела вперед на невидимого врага. — Я считаю, что даже тот человек, который когда-то давно первым из всех людей приделал себе птичьи крылья и прыгнул с колокольни — и он тоже «настоящий». Обыватель, конечно, хохотал… Обыватель разрешает таким… летунам существовать, он милостив, — но только при одном условии: чтобы у них не было неудач. Над неудачником он хохочет…
— Вы что хотите сказать? — Надя замедлила шаг. Губы ее искривились, и слезы задрожали в глазах. — Валентина Павловна!..
— Дмитрий Алексеевич не разбился. Крылья у него оказались настоящими. Но если б вы видели, как у него иногда идет из носа кровь… когда он переволнуется… У этого человека, который был когда-то чемпионом университета по бегу! Милая Наденька, не обижайтесь… Я ведь два года закрываю его, как могу, от насмешек… от недоверия…
— Валентина Павловна!.. Значит, меня он не простил?..
— Вы не так говорите. Не то… Как будто только за себя боитесь. Он, конечно, простил. Конечно! Но ему было тяжело. Если б вы, Надюша, видели, как он задумывается, когда он один. Как он читал и перечитывал этот приказ! Вы тогда многое поняли бы… Почему я это говорю: я ведь могла не сказать вам, что получен министерский приказ. Или министр мог не издать распоряжения. И крылья, они тоже могли оказаться слабыми — ошибка, скажем, в расчетах. Что же? Вы были бы уверены, что он не настоящий, и смотрели бы на него с превосходством? Ведь вы сейчас вот сказали машинально: неужели он настоящий?.. Я все думаю: кто это научил вас не верить человеку? Откуда это чувство превосходства? Надюша, не лучше ли сначала верить, а потом уже, когда набралось достаточно доказательств, тогда уже не верить!
Поздно вечером, придя с работы, Леонид Иванович услышал за стеной, в комнате Нади, равномерный скрип детской кроватки и тихое, монотонное пение Шуры. Он зашел к жене. Надя лежала на диване в мягкой полутьме и глядела вверх, на лампу, завешенную со всех сторон пестрой тканью. Шура поскрипывала кроваткой и тихим тоненьким голосом выводила: «Бай-бай, баю-бай, пришел дедушка Бабай. Пришел дедушка Бабай, сказал — Коленьку давай!»
Надя, не взглянув на мужа, показала рукой на диван, рядом с собой. И Леонид Иванович послушно сел.
— Ну, что нового? — спросила Надя.
— Ганичев с завтрашнего дня — король на комбинате. Принял дела.
— Телеграмму ты получил?
— Получил. Еду в Москву через неделю. Квартира уже есть. Тебя оставлю пока здесь. Когда там улажу — вызову. Не бойся, у тебя будет провожатый. Доставит тебя.
Он замолчал, прилег на диване, отдыхая. «А мы Колю не дадим. Он у нас пока один…» — тоненько тянула Шура, поскрипывая коляской.
— Да, еще новость! — сказал Леонид Иванович, оживляясь. — Лопаткин! Пробил ведь ход! Мне звонили сегодня из филиала. Требовали Максютенко и заодно Лопаткиным интересовались.
— Я это знаю. Он заканчивает новый вариант…
— Вот как? Новый, говоришь? — Леонид Иванович встал, чтобы пройтись туда-сюда. Он всегда ходил, «колесил» по комнате, если его захватывала какая-нибудь новая мысль. И Надя поймала себя на том, что следит за ним.
— Говоришь, новый? — спросил Леонид Иванович, останавливаясь. Взглянул на кроватку ребенка и сел. — А откуда ты узнала?
— Имею информацию. — Надя чуть заметно улыбнулась. — Скажи мне вот что, — голос у нее был сонный, она смотрела вверх. — Скажи мне… товарищ Дроздов. Ты как — хорошо реагируешь на критику?
— Смотря какая критика! — Леонид Иванович засмеялся.
— Я беспартийная. Но я тебя сейчас буду критиковать, — сказала Надя и замолчала.
— Ну что ж, критикуй! — немного выждав, сказал Леонид Иванович.
— Я думаю, что ты такой критики у себя на заводе не услышишь. Мне интересно, почему у тебя была потребность издеваться над этим изобретателем? В его отсутствие говорить о нем… — не перебивай! говорить всякие вещи. И кому! Мне, человеку из коллектива, где он работал когда-то! Уважаешь ты кого-нибудь из людей, кроме себя?
Во время этой неожиданной тирады Леонид Иванович все время пытался остановить ее. Закрыв глаза, говорил: «Надя… Надя…»
— Надя, послушай, — сказал он, наконец. — Я понял тебя. Слушай: во-первых, я не издевался над Лопаткиным, а излагал свою точку зрения и говорил о ней только тебе, своей жене. Я ее тебе не навязывал. Я знал одного директора, который несколько лет кормил и одевал сумасшедшего изобретателя. Они вместе вечный двигатель конструировали. Этот пример наш министр любит приводить… Вот тебе обстоятельство, которое сыграло свою роль в формировании моей точки зрения…
— Министр? — спросила Надя с усмешкой.
— Нет, не министр. На сегодняшний день мы имеем еще целый ряд новых обстоятельств, которые изменили…
— Ты считаешь, что ответил? — тихо спросила Надя.
Леонид Иванович с тревогой развел руками.
— Ты — помнишь? — назвал его марсианином…
— Надюш… Постой-ка. Разве я спорю с тобой? Возможно, что я проявил здесь слабость, поддался антипатии… Но это был только ответ на его слабость. У всех этих… творцов очень высоко развито самомнение.
— Кто тебе сказал?
— Он всегда со мной держал голову только вот так, — и Леонид Иванович раздраженно поднял голову повыше — так, как никогда ее не держал Лопаткин.
— А как он должен был держать голову перед тобой? Вот так? — Надя согнулась перед мужем, и он поморщился.
— Я н-не верю в существование так называемых возвышенных натур. Рядом с понятием «гений» обязательно существовало понятие «чернь». — Леонид Иванович напал на удачную мысль, вскочил и с довольным видом стал расхаживать по ковру. — Я потомок черни, бедноты. У меня наследственная неприязнь ко всем этим… незаменимым…
Он остановился перед Надей. Она молчала — не могла найти нужных слов, хотя, как и всегда, чувствовала, что он не совсем прав.
— Вот что… — заговорила она наконец. — Вот ты говоришь, что ты потомок черни. Чернь — это не обязательно беднота. Наоборот, бедняк много думает, размышляет над своей судьбой. И даже над человеческими судьбами. И между прочим, — тут Надя улыбнулась, — в процессе этих размышлений именно бедняки иногда приходили к гениальным открытиям! Чернь — это что-то другое — не кажется тебе?
Леонид Иванович ничего не сказал на это.
— Это действительно что-то черное, — задумчиво продолжала Надя. — И страшное. Самое плохое. Оно стремится захватить побольше и все время кривит душой. А когда захватит — сразу разжиреет, и все равно у него будет морда, а не лицо…
Леонид Иванович остро посмотрел на нее, сел и обхватил голову желтыми пальцами.
— А то, что ты назвал «возвышенной натурой», а я говорю «простой честный человек» — лиши его всего, сделай его нищим — он все равно светит людям. Нашел, где искать самомнение! У Лопаткина, который сам ничего не имеет, а думает о том, как помочь дочке твоего слесаря Сьянова? Ах! воскликнула вдруг Надя и, закрыв лицо руками, стала качаться из стороны в сторону. — Ах, господи, что я наделала!
— Что это? Надя! — Леонид Иванович еще заметнее встревожился.
— Ты знаешь, ведь я с ним целый год не здоровалась! Один раз мы сошлись на узкой дорожке — и я голову в сторону отвернула! И он понял, пожалел, пожалел меня! Он тоже сделал вид, что не заметил меня или не узнал!
Леонид Иванович неуверенно засмеялся, положил руку Наде на плечо.
— Вы проявили невоспитанность. Но при чем здесь я?
— Ты совершенно ни при чем? — тихо спросила Надя, и Леонид Иванович опять развел руками.
— Хоть бы не оправдывался, — опять заговорила Надя, взглянув на мужа. Я теперь не знаю, как с ним встречаться. Господи — ватмана лист поскупился дать! Не поскупился, а хуже — поленился пальцем пошевелить! Бумаги клок человеку не дал!
— Милая, это судьба индивидуалиста. Если бы он был в коллективе — ему дали бы ватман. Кто же с ним, с кустарем-одиночкой, считаться будет?..
— Значит, ты прав? — прервала его Надя. — Никто не будет считаться? Совершенно никто? На чем же он чертит?
И Леонид Иванович пожал плечами, ничего не сказав.
— Что я вижу… Во всем нашем разговоре… — сказала Надя тихо и вздохнула. — Есть у людей свойство — думать чувствами. Вот я не знаю человека, не имею перед собой его анкеты и с первого взгляда решаю: он симпатичен! Он приятен! Мне хочется быть в его обществе. Я ему верю. Я угадываю, что ему трудно живется. Замечал ты за собой такое?
— Это ты верно, конечно…
— Так вот, «верно». Мне кажется, что я тебя всегда побеждаю в споре чувств. Хоть ты и доказываешь мне логически, что ты прав. Иногда доказываешь… Да-а… — она задумчиво посмотрела на стену, туда, где висела фотография молодого Дроздова. — Ты был лучше тогда.
— Валяй, валяй, — сказал Дроздов. Быстро поднялся и заходил по ковру.
— Если бы здесь была аудитория, — сказала Надя, — человек на триста, твое красноречие завоевало бы их. Заговорить бы их ты смог, а мне бы ты просто не смотрел в глаза. Только нет ее, аудитории — нет. И ты мне смотришь в глаза. И я вижу, что ты не можешь мне ничего возразить. Скажи-ка мне, Леня, что ты сейчас задумал?
— Когда?
— Сейчас. Пять минут назад. Почему встал и начал ходить, как ты ходишь сейчас?..
— Надя, это же невозможно! Ты прямо прокурор! Да, я думал кое-что… Насчет авдиевской машины…
— А что с нею?..
— Да так… технические неполадки.
— А еще о чем ты подумал? Когда вскочил и зашагал?
— Вот о том. Больше ни о чем.
— Значит, ни о чем? Ну, ладно. Иди спи.
Леонид Иванович поцеловал жену в щеку и, чуть слышно отдуваясь, ушел в спальню.
На следующий день в доме Дроздовых начались сборы в дорогу. Грузовик привез с комбината ящики из хорошо прифугованных белых досок. Мать Леонида Ивановича и Шура сразу же начали укладку посуды. Дня через три, когда все было уложено, паровозик вкатил на складскую территорию комбината пустой товарный вагон. В этот вагон рабочие под наблюдением старухи Дроздовой погрузили все ящики и кое-что из мебели. Вагон закрыли и опечатали пломбой.
Вскоре уехал в Москву Леонид Иванович. Шуру отпустили в деревню, и Надя осталась одна в полупустом доме — со старухой и маленьким сыном. Она уже давно не преподавала в школе и теперь, скучая, стала каждый день заходить в учительскую — на прощанье — и, держа ребенка на коленях, с растерянной улыбкой смотрела, как течет мимо нее прежняя ее трудовая жизнь.
Через полмесяца и в школе нечего стало смотреть. Экзамены окончились, школа опустела, и даже подруга Нади — Валентина Павловна — уехала с дочкой к родным на Украину. Иногда к Наде приходила Ганичева, и на ее жирном, накрашенном лице Надя читала: «Вы еще здесь?» Ганичева ходила по пустым комнатам и говорила старухе Дроздовой: «Вот здесь я поставлю шифоньер, а здесь трюмо».
В конце июня Надя наконец получила от мужа сначала письмо, где была описана их новая трехкомнатная квартира на Песчаной улице, а затем и телеграмму: «Выезжайте».
Сразу же Ганичев прислал к Наде молодого техника Володю, которому была на этот случай выписана командировка в Москву — в техническое управление министерства. Володя привез билеты в московский вагон и быстро запаковал последние вещи. До отъезда оставалось четыре часа, и Надя, оставив ребенка старухе, вышла прогуляться. Что-то теснило ее грудь, какое-то незнакомое чувство — не испуг и не тоска. Она вышла на улицу, огляделась — и это чувство сильнее сдавило ее. Это же чувство привело ее к школе, и она еще раз открыла школьные двери, прошла по гулкому и необитаемому второму этажу, прошла — и не стало ей легче, только прибавилась тихая боль.
Потом она вышла на Восточную улицу. Ветер гнал по ней облака пыли — с горы вниз. И, закрыв платочком лицо, Надя торопливо зашагала вверх, навстречу пыльным порывам ветра. Она взошла на гору — здесь ветер был жестче, сибирский, степной ветер. Вот и домик номер 167 — днем он был еще беднее, даже мелом не покрашен. Надя перешагнула колючую проволоку, обошла сарайчик, на котором уже не было стога, и открыла дверь. Коровы не было наверное, угнали в стадо. Надя открыла вторую дверь — и сразу увидела пятерых ребят за столом. С ними был чужой дядька, одетый в светло-серое коверкотовое пальто. Он сумел пробраться за стол, к маленькому окну, криво сидел там, вытянув в сторону длинную ногу, держа на колене шляпу, и что-то рисовал ребятам, нахохлившись, свесив на лоб черную прядь и даже как будто рыча. Ребята как по команде повернули к Наде светлорусые головы с сияющими от восторга глазами и открыли на миг лист бумаги на столе. Там незнакомый дядька уже почти кончил рисовать взъерошенного, как метла, волка.
Незнакомец привстал, поклонился Наде, сощурил на нее зоркие глаза. Его худощавое губастое лицо все еще хранило хищно-лукавое, волчье выражение. Надя, опешив, забыла даже поздороваться.
— Ктой-то? — послышался голос Агафьи Сьяновой из второй, меньшей комнатки.
— Это я, — сказала Надя, уже чувствуя, что Лопаткина нет дома. Прощаться пришла.
— Ах, это вы! Что ж, заходите. — Во второй комнате вспыхнула яркая электрическая лампочка. — Заходите смелей, приболела я.
Надя, с опаской взглянув на незнакомца, поскорей прошла туда и увидела Сьянову — на кровати Дмитрия Алексеевича. Она сразу заметила все: нет чертежной доски и, главное — исчез портрет Жанны Ганичевой.
— Где же? — торопливо спросила она и показала рукой, одним движением все: и портрет, и письма, и самого Дмитрия Алексеевича.
— Уехал в область. Картошку мы с ним посадили и — уехал. Дела-то у него, вы слыхали, небось? Ну вот, он туда, в филиал. Проектировать машину будут.
— А сюда он еще приедет?
— Как же. Тут у него все, под кроватью оставленное. Приедет. Должно, осенью или, може, раньше когда.
— Так я ему письмо…
— А сколько туда езды, в филиал? — напомнил о себе незнакомец. У него был медлительный, тягучий басок.
— Полтора суток верных будет, — сказала Сьянова.
— Да-а, — отозвался незнакомец. — Ах, черт, как же это я упустил его…
— Я уезжаю и хочу ему несколько слов, — торопливо зашептала Надя. Бумажечки у вас не найдется?
— Ге-енка! — натужно закричала Агафья, свешиваясь с кровати. — А ну, иди сюда. Открой энтот вон чемодан, тетрадка там. И чернила с ручкой принеси.
Генка принес все, и Надя, подсев к столику, стала быстро писать.
— Значит, вы говорите, все в порядке у него? — в тишине за тонкой стеной нерешительно басил незнакомец. — Вот что… Значит, уехал… Агафья Тимофеевна, а у него не осталось здесь какого-нибудь чертежика? Мне бы посмотреть…
— А на что тебе? Ты что — специально к нему?
— Видите, какая вещь, — протянул незнакомец, показываясь в дверях маленькой комнаты. Он был очень высок, наклонил голову, словно подпирая плечом потолочную балку, посмотрел на Сьянову серьезными черными глазами. — Я из Москвы. Буду испытывать здесь одну машину… Машина того же назначения…
Надя быстро обернулась, подалась, закрывая свое письмо.
— Это вы приезжали к нам зимой?
— Я, — он перевел на нее черные глаза, сдвинул черные толстые брови. Некоторое время оба с интересом молча смотрели друг на друга.
— Значит, эта машина все-таки годится? — спросила наконец Надя.
— А вы у рабочих узнайте. Они народ прямой. Не утаят.
— Ругали, ругали, а все-таки построили?
— Видите ли, — он, вздохнув, задержал на ней какой-то загадочный взгляд. — Насчет этой машины у меня есть своя точка зрения, которую я в этот приезд окончательно уточню. А потому прошу вас повременить с этим разговором. Через месяц, когда все выяснится окончательно, я буду готов…
— Я сегодня уезжаю в Москву.
— Это не беда. Вы и там узнаете. Волна докатится…
— Докатится?
— Может, и не докатится. Все равно. Муж вам скажет. Он заинтересован в этом не меньше моего.
И, словно не замечая краски, залившей лицо Нади, Галицкий повернулся к Сьяновой, выставил палец вверх.
— Мне очень важно ознакомиться с принципом машины товарища Лопаткина. Потому что, допустим, у себя я приду к отрицательному выводу — мне нужно что-то и предлагать.
— Муж скоро придет с работы — поговорите с ним, — сказала Агафья. Може, что и найдется, чертежи какие.
Надя написала письмо, сложила его треугольником, крупно надписала «тов. Лопаткину» и оставила на столе, надписью вниз. Попрощалась с Агафьей, с ребятишками, смело взглянула на Галицкого и, кивнув ему, вышла на улицу. Ветер быстро погнал ее в спину, вниз, к черным дымам комбината.
У ворот ее дома стоял «газик». Володя и старуха ждали ее, одетые в дорогу, сидя на чемоданах. Еще на двух чемоданах сидели супруги Ганичевы пришли прощаться.
Надя набросила на плечи пальто, Ганичева крепко и мокро расцеловала ее, сказав: «Слава богу. А то уж думали, что остаться решила. Передавай привет Москве». Володя ухитрился взять сразу три чемодана. Ганичев — один. Шофер — еще один. Старуха бережно подняла завернутого в зеленое одеяло ребенка, и все отправились к машине. И вот уже Надя едет по знакомой дороге, уезжает навсегда от этих мест, и все уходит назад, без возврата. Она оглянулась и в последний раз увидела дымную завесу, комбинат и над ним желтую ковыльную гору, по которой рассыпались маленькие глиняные домики Восточной улицы. Она еще и еще раз оглянулась на эти домики с тяжелым и неясным сиротливым чувством. Все это медленно поворачивалось у нее за правым плечом и отступало назад, в прошлое, навсегда.
Леонид Иванович заказал на механическом заводе комбината коляску для сына. Коляска был сделана в три дня — маленький, обтекаемый экипаж, сверкающий никелем и голубой эмалью, — и доставлена в комнату Нади. Двадцатого мая «сама» Дроздова, как говорили о ней в поселке, вывезла коляску на улицу и двинулась по сырой, но уже плотной дорожке на прогулку. Коляска легко катилась перед нею, Надя иногда чуть-чуть подталкивала ее, не отрывая взгляда от полупрозрачного целлулоидного козырька, за которым ей мерещилось личико спящего ребенка.
Надя выкатила коляску на перекресток, затем свернула на длинную и широкую Восточную улицу, похожую больше на ковыльный пустырь, пересеченный столбами и застроенный по краям саманными домиками. Потихоньку двигаясь этой бесконечной улицей, с жадностью дыша холодным весенним воздухом, она узнавала весенние запахи — то запах огородной земли, то запах прелых досок. Пригретая весенним солнцем, Надя как бы заснула с открытыми глазами. Потом она очнулась и увидела, что с той стороны, через улицу, к ней идет улыбающаяся Валентина Павловна. Неумело обхватив, она прижимала к себе рулон ватмана. Этот рулон привлек внимание Нади. О чем-то напомнил, что-то пробудил, и, приветствуя свою подругу, Надя почувствовала, что в ней зреет удивительная, но верная догадка.
— Дайте скорей посмотреть! — Валентина Павловна бросила на руки Наде тяжелый рулон и наклонилась к коляске. — Ах, господи, какое чудо! зашептала она. — Как же мы хорошо спим! И какая же мы кукла! Какие у нас красные щеки!
— Куда же мы идем? — спросила Надя, шутливо подделываясь под ее тон.
— Да чепуха, тут в одно место, — Валентина Павловна махнула рукой. Выпуклый лоб ее слегка покраснел.
— По благотворительным делам? — спокойно и тихо спросила Надя, передавая ей ватман.
— Ну да. — Валентина Павловна еще заметнее покраснела и добавила беспечно: — Вот, достала ему ватман.
— Как у него дела?
— Новый вариант чертит…
Надя замолчала. Догадка — это одно дело, а вот такое прямое признание этого она не ожидала.
— Валя…
Валентина Павловна побагровела.
— Вот вы и попались… да? — шепнула Надя ей на ухо и поцеловала это горячее, розовеющее ушко.
Валентина Павловна не ответила. Они долго шли молча.
— Он не знает об этом… о чем мы говорили? В школе — помните? спросила Надя.
— И не должен знать, — шепнула Валентина Павловна.
— Хотите, я скажу? Или что-нибудь подстрою? А?
— Ничего нельзя делать. Слышите? Я вас очень прошу.
Если он узнает, мне нельзя будет туда ходить.
— Да?..
И они опять обе глубоко задумались.
— Что же, он опять чертит? Какой же это вариант?
— Последний, — гордо сказала Валентина Павловна. — Он получил распоряжение министра. Министр приказал проектировать старый вариант, а Дмитрий Алексеевич заканчивает новый — этот и пойдет.
— Пойдет? Это совершенно точно?
— Я видела сама распоряжение из министерства.
— Неужели он — настоящий?..
— Я в этом не сомневалась никогда, — Валентина Павловна, сощурив глаза, сухо посмотрела вперед на невидимого врага. — Я считаю, что даже тот человек, который когда-то давно первым из всех людей приделал себе птичьи крылья и прыгнул с колокольни — и он тоже «настоящий». Обыватель, конечно, хохотал… Обыватель разрешает таким… летунам существовать, он милостив, — но только при одном условии: чтобы у них не было неудач. Над неудачником он хохочет…
— Вы что хотите сказать? — Надя замедлила шаг. Губы ее искривились, и слезы задрожали в глазах. — Валентина Павловна!..
— Дмитрий Алексеевич не разбился. Крылья у него оказались настоящими. Но если б вы видели, как у него иногда идет из носа кровь… когда он переволнуется… У этого человека, который был когда-то чемпионом университета по бегу! Милая Наденька, не обижайтесь… Я ведь два года закрываю его, как могу, от насмешек… от недоверия…
— Валентина Павловна!.. Значит, меня он не простил?..
— Вы не так говорите. Не то… Как будто только за себя боитесь. Он, конечно, простил. Конечно! Но ему было тяжело. Если б вы, Надюша, видели, как он задумывается, когда он один. Как он читал и перечитывал этот приказ! Вы тогда многое поняли бы… Почему я это говорю: я ведь могла не сказать вам, что получен министерский приказ. Или министр мог не издать распоряжения. И крылья, они тоже могли оказаться слабыми — ошибка, скажем, в расчетах. Что же? Вы были бы уверены, что он не настоящий, и смотрели бы на него с превосходством? Ведь вы сейчас вот сказали машинально: неужели он настоящий?.. Я все думаю: кто это научил вас не верить человеку? Откуда это чувство превосходства? Надюша, не лучше ли сначала верить, а потом уже, когда набралось достаточно доказательств, тогда уже не верить!
Поздно вечером, придя с работы, Леонид Иванович услышал за стеной, в комнате Нади, равномерный скрип детской кроватки и тихое, монотонное пение Шуры. Он зашел к жене. Надя лежала на диване в мягкой полутьме и глядела вверх, на лампу, завешенную со всех сторон пестрой тканью. Шура поскрипывала кроваткой и тихим тоненьким голосом выводила: «Бай-бай, баю-бай, пришел дедушка Бабай. Пришел дедушка Бабай, сказал — Коленьку давай!»
Надя, не взглянув на мужа, показала рукой на диван, рядом с собой. И Леонид Иванович послушно сел.
— Ну, что нового? — спросила Надя.
— Ганичев с завтрашнего дня — король на комбинате. Принял дела.
— Телеграмму ты получил?
— Получил. Еду в Москву через неделю. Квартира уже есть. Тебя оставлю пока здесь. Когда там улажу — вызову. Не бойся, у тебя будет провожатый. Доставит тебя.
Он замолчал, прилег на диване, отдыхая. «А мы Колю не дадим. Он у нас пока один…» — тоненько тянула Шура, поскрипывая коляской.
— Да, еще новость! — сказал Леонид Иванович, оживляясь. — Лопаткин! Пробил ведь ход! Мне звонили сегодня из филиала. Требовали Максютенко и заодно Лопаткиным интересовались.
— Я это знаю. Он заканчивает новый вариант…
— Вот как? Новый, говоришь? — Леонид Иванович встал, чтобы пройтись туда-сюда. Он всегда ходил, «колесил» по комнате, если его захватывала какая-нибудь новая мысль. И Надя поймала себя на том, что следит за ним.
— Говоришь, новый? — спросил Леонид Иванович, останавливаясь. Взглянул на кроватку ребенка и сел. — А откуда ты узнала?
— Имею информацию. — Надя чуть заметно улыбнулась. — Скажи мне вот что, — голос у нее был сонный, она смотрела вверх. — Скажи мне… товарищ Дроздов. Ты как — хорошо реагируешь на критику?
— Смотря какая критика! — Леонид Иванович засмеялся.
— Я беспартийная. Но я тебя сейчас буду критиковать, — сказала Надя и замолчала.
— Ну что ж, критикуй! — немного выждав, сказал Леонид Иванович.
— Я думаю, что ты такой критики у себя на заводе не услышишь. Мне интересно, почему у тебя была потребность издеваться над этим изобретателем? В его отсутствие говорить о нем… — не перебивай! говорить всякие вещи. И кому! Мне, человеку из коллектива, где он работал когда-то! Уважаешь ты кого-нибудь из людей, кроме себя?
Во время этой неожиданной тирады Леонид Иванович все время пытался остановить ее. Закрыв глаза, говорил: «Надя… Надя…»
— Надя, послушай, — сказал он, наконец. — Я понял тебя. Слушай: во-первых, я не издевался над Лопаткиным, а излагал свою точку зрения и говорил о ней только тебе, своей жене. Я ее тебе не навязывал. Я знал одного директора, который несколько лет кормил и одевал сумасшедшего изобретателя. Они вместе вечный двигатель конструировали. Этот пример наш министр любит приводить… Вот тебе обстоятельство, которое сыграло свою роль в формировании моей точки зрения…
— Министр? — спросила Надя с усмешкой.
— Нет, не министр. На сегодняшний день мы имеем еще целый ряд новых обстоятельств, которые изменили…
— Ты считаешь, что ответил? — тихо спросила Надя.
Леонид Иванович с тревогой развел руками.
— Ты — помнишь? — назвал его марсианином…
— Надюш… Постой-ка. Разве я спорю с тобой? Возможно, что я проявил здесь слабость, поддался антипатии… Но это был только ответ на его слабость. У всех этих… творцов очень высоко развито самомнение.
— Кто тебе сказал?
— Он всегда со мной держал голову только вот так, — и Леонид Иванович раздраженно поднял голову повыше — так, как никогда ее не держал Лопаткин.
— А как он должен был держать голову перед тобой? Вот так? — Надя согнулась перед мужем, и он поморщился.
— Я н-не верю в существование так называемых возвышенных натур. Рядом с понятием «гений» обязательно существовало понятие «чернь». — Леонид Иванович напал на удачную мысль, вскочил и с довольным видом стал расхаживать по ковру. — Я потомок черни, бедноты. У меня наследственная неприязнь ко всем этим… незаменимым…
Он остановился перед Надей. Она молчала — не могла найти нужных слов, хотя, как и всегда, чувствовала, что он не совсем прав.
— Вот что… — заговорила она наконец. — Вот ты говоришь, что ты потомок черни. Чернь — это не обязательно беднота. Наоборот, бедняк много думает, размышляет над своей судьбой. И даже над человеческими судьбами. И между прочим, — тут Надя улыбнулась, — в процессе этих размышлений именно бедняки иногда приходили к гениальным открытиям! Чернь — это что-то другое — не кажется тебе?
Леонид Иванович ничего не сказал на это.
— Это действительно что-то черное, — задумчиво продолжала Надя. — И страшное. Самое плохое. Оно стремится захватить побольше и все время кривит душой. А когда захватит — сразу разжиреет, и все равно у него будет морда, а не лицо…
Леонид Иванович остро посмотрел на нее, сел и обхватил голову желтыми пальцами.
— А то, что ты назвал «возвышенной натурой», а я говорю «простой честный человек» — лиши его всего, сделай его нищим — он все равно светит людям. Нашел, где искать самомнение! У Лопаткина, который сам ничего не имеет, а думает о том, как помочь дочке твоего слесаря Сьянова? Ах! воскликнула вдруг Надя и, закрыв лицо руками, стала качаться из стороны в сторону. — Ах, господи, что я наделала!
— Что это? Надя! — Леонид Иванович еще заметнее встревожился.
— Ты знаешь, ведь я с ним целый год не здоровалась! Один раз мы сошлись на узкой дорожке — и я голову в сторону отвернула! И он понял, пожалел, пожалел меня! Он тоже сделал вид, что не заметил меня или не узнал!
Леонид Иванович неуверенно засмеялся, положил руку Наде на плечо.
— Вы проявили невоспитанность. Но при чем здесь я?
— Ты совершенно ни при чем? — тихо спросила Надя, и Леонид Иванович опять развел руками.
— Хоть бы не оправдывался, — опять заговорила Надя, взглянув на мужа. Я теперь не знаю, как с ним встречаться. Господи — ватмана лист поскупился дать! Не поскупился, а хуже — поленился пальцем пошевелить! Бумаги клок человеку не дал!
— Милая, это судьба индивидуалиста. Если бы он был в коллективе — ему дали бы ватман. Кто же с ним, с кустарем-одиночкой, считаться будет?..
— Значит, ты прав? — прервала его Надя. — Никто не будет считаться? Совершенно никто? На чем же он чертит?
И Леонид Иванович пожал плечами, ничего не сказав.
— Что я вижу… Во всем нашем разговоре… — сказала Надя тихо и вздохнула. — Есть у людей свойство — думать чувствами. Вот я не знаю человека, не имею перед собой его анкеты и с первого взгляда решаю: он симпатичен! Он приятен! Мне хочется быть в его обществе. Я ему верю. Я угадываю, что ему трудно живется. Замечал ты за собой такое?
— Это ты верно, конечно…
— Так вот, «верно». Мне кажется, что я тебя всегда побеждаю в споре чувств. Хоть ты и доказываешь мне логически, что ты прав. Иногда доказываешь… Да-а… — она задумчиво посмотрела на стену, туда, где висела фотография молодого Дроздова. — Ты был лучше тогда.
— Валяй, валяй, — сказал Дроздов. Быстро поднялся и заходил по ковру.
— Если бы здесь была аудитория, — сказала Надя, — человек на триста, твое красноречие завоевало бы их. Заговорить бы их ты смог, а мне бы ты просто не смотрел в глаза. Только нет ее, аудитории — нет. И ты мне смотришь в глаза. И я вижу, что ты не можешь мне ничего возразить. Скажи-ка мне, Леня, что ты сейчас задумал?
— Когда?
— Сейчас. Пять минут назад. Почему встал и начал ходить, как ты ходишь сейчас?..
— Надя, это же невозможно! Ты прямо прокурор! Да, я думал кое-что… Насчет авдиевской машины…
— А что с нею?..
— Да так… технические неполадки.
— А еще о чем ты подумал? Когда вскочил и зашагал?
— Вот о том. Больше ни о чем.
— Значит, ни о чем? Ну, ладно. Иди спи.
Леонид Иванович поцеловал жену в щеку и, чуть слышно отдуваясь, ушел в спальню.
На следующий день в доме Дроздовых начались сборы в дорогу. Грузовик привез с комбината ящики из хорошо прифугованных белых досок. Мать Леонида Ивановича и Шура сразу же начали укладку посуды. Дня через три, когда все было уложено, паровозик вкатил на складскую территорию комбината пустой товарный вагон. В этот вагон рабочие под наблюдением старухи Дроздовой погрузили все ящики и кое-что из мебели. Вагон закрыли и опечатали пломбой.
Вскоре уехал в Москву Леонид Иванович. Шуру отпустили в деревню, и Надя осталась одна в полупустом доме — со старухой и маленьким сыном. Она уже давно не преподавала в школе и теперь, скучая, стала каждый день заходить в учительскую — на прощанье — и, держа ребенка на коленях, с растерянной улыбкой смотрела, как течет мимо нее прежняя ее трудовая жизнь.
***
Через полмесяца и в школе нечего стало смотреть. Экзамены окончились, школа опустела, и даже подруга Нади — Валентина Павловна — уехала с дочкой к родным на Украину. Иногда к Наде приходила Ганичева, и на ее жирном, накрашенном лице Надя читала: «Вы еще здесь?» Ганичева ходила по пустым комнатам и говорила старухе Дроздовой: «Вот здесь я поставлю шифоньер, а здесь трюмо».
В конце июня Надя наконец получила от мужа сначала письмо, где была описана их новая трехкомнатная квартира на Песчаной улице, а затем и телеграмму: «Выезжайте».
Сразу же Ганичев прислал к Наде молодого техника Володю, которому была на этот случай выписана командировка в Москву — в техническое управление министерства. Володя привез билеты в московский вагон и быстро запаковал последние вещи. До отъезда оставалось четыре часа, и Надя, оставив ребенка старухе, вышла прогуляться. Что-то теснило ее грудь, какое-то незнакомое чувство — не испуг и не тоска. Она вышла на улицу, огляделась — и это чувство сильнее сдавило ее. Это же чувство привело ее к школе, и она еще раз открыла школьные двери, прошла по гулкому и необитаемому второму этажу, прошла — и не стало ей легче, только прибавилась тихая боль.
Потом она вышла на Восточную улицу. Ветер гнал по ней облака пыли — с горы вниз. И, закрыв платочком лицо, Надя торопливо зашагала вверх, навстречу пыльным порывам ветра. Она взошла на гору — здесь ветер был жестче, сибирский, степной ветер. Вот и домик номер 167 — днем он был еще беднее, даже мелом не покрашен. Надя перешагнула колючую проволоку, обошла сарайчик, на котором уже не было стога, и открыла дверь. Коровы не было наверное, угнали в стадо. Надя открыла вторую дверь — и сразу увидела пятерых ребят за столом. С ними был чужой дядька, одетый в светло-серое коверкотовое пальто. Он сумел пробраться за стол, к маленькому окну, криво сидел там, вытянув в сторону длинную ногу, держа на колене шляпу, и что-то рисовал ребятам, нахохлившись, свесив на лоб черную прядь и даже как будто рыча. Ребята как по команде повернули к Наде светлорусые головы с сияющими от восторга глазами и открыли на миг лист бумаги на столе. Там незнакомый дядька уже почти кончил рисовать взъерошенного, как метла, волка.
Незнакомец привстал, поклонился Наде, сощурил на нее зоркие глаза. Его худощавое губастое лицо все еще хранило хищно-лукавое, волчье выражение. Надя, опешив, забыла даже поздороваться.
— Ктой-то? — послышался голос Агафьи Сьяновой из второй, меньшей комнатки.
— Это я, — сказала Надя, уже чувствуя, что Лопаткина нет дома. Прощаться пришла.
— Ах, это вы! Что ж, заходите. — Во второй комнате вспыхнула яркая электрическая лампочка. — Заходите смелей, приболела я.
Надя, с опаской взглянув на незнакомца, поскорей прошла туда и увидела Сьянову — на кровати Дмитрия Алексеевича. Она сразу заметила все: нет чертежной доски и, главное — исчез портрет Жанны Ганичевой.
— Где же? — торопливо спросила она и показала рукой, одним движением все: и портрет, и письма, и самого Дмитрия Алексеевича.
— Уехал в область. Картошку мы с ним посадили и — уехал. Дела-то у него, вы слыхали, небось? Ну вот, он туда, в филиал. Проектировать машину будут.
— А сюда он еще приедет?
— Как же. Тут у него все, под кроватью оставленное. Приедет. Должно, осенью или, може, раньше когда.
— Так я ему письмо…
— А сколько туда езды, в филиал? — напомнил о себе незнакомец. У него был медлительный, тягучий басок.
— Полтора суток верных будет, — сказала Сьянова.
— Да-а, — отозвался незнакомец. — Ах, черт, как же это я упустил его…
— Я уезжаю и хочу ему несколько слов, — торопливо зашептала Надя. Бумажечки у вас не найдется?
— Ге-енка! — натужно закричала Агафья, свешиваясь с кровати. — А ну, иди сюда. Открой энтот вон чемодан, тетрадка там. И чернила с ручкой принеси.
Генка принес все, и Надя, подсев к столику, стала быстро писать.
— Значит, вы говорите, все в порядке у него? — в тишине за тонкой стеной нерешительно басил незнакомец. — Вот что… Значит, уехал… Агафья Тимофеевна, а у него не осталось здесь какого-нибудь чертежика? Мне бы посмотреть…
— А на что тебе? Ты что — специально к нему?
— Видите, какая вещь, — протянул незнакомец, показываясь в дверях маленькой комнаты. Он был очень высок, наклонил голову, словно подпирая плечом потолочную балку, посмотрел на Сьянову серьезными черными глазами. — Я из Москвы. Буду испытывать здесь одну машину… Машина того же назначения…
Надя быстро обернулась, подалась, закрывая свое письмо.
— Это вы приезжали к нам зимой?
— Я, — он перевел на нее черные глаза, сдвинул черные толстые брови. Некоторое время оба с интересом молча смотрели друг на друга.
— Значит, эта машина все-таки годится? — спросила наконец Надя.
— А вы у рабочих узнайте. Они народ прямой. Не утаят.
— Ругали, ругали, а все-таки построили?
— Видите ли, — он, вздохнув, задержал на ней какой-то загадочный взгляд. — Насчет этой машины у меня есть своя точка зрения, которую я в этот приезд окончательно уточню. А потому прошу вас повременить с этим разговором. Через месяц, когда все выяснится окончательно, я буду готов…
— Я сегодня уезжаю в Москву.
— Это не беда. Вы и там узнаете. Волна докатится…
— Докатится?
— Может, и не докатится. Все равно. Муж вам скажет. Он заинтересован в этом не меньше моего.
И, словно не замечая краски, залившей лицо Нади, Галицкий повернулся к Сьяновой, выставил палец вверх.
— Мне очень важно ознакомиться с принципом машины товарища Лопаткина. Потому что, допустим, у себя я приду к отрицательному выводу — мне нужно что-то и предлагать.
— Муж скоро придет с работы — поговорите с ним, — сказала Агафья. Може, что и найдется, чертежи какие.
Надя написала письмо, сложила его треугольником, крупно надписала «тов. Лопаткину» и оставила на столе, надписью вниз. Попрощалась с Агафьей, с ребятишками, смело взглянула на Галицкого и, кивнув ему, вышла на улицу. Ветер быстро погнал ее в спину, вниз, к черным дымам комбината.
У ворот ее дома стоял «газик». Володя и старуха ждали ее, одетые в дорогу, сидя на чемоданах. Еще на двух чемоданах сидели супруги Ганичевы пришли прощаться.
Надя набросила на плечи пальто, Ганичева крепко и мокро расцеловала ее, сказав: «Слава богу. А то уж думали, что остаться решила. Передавай привет Москве». Володя ухитрился взять сразу три чемодана. Ганичев — один. Шофер — еще один. Старуха бережно подняла завернутого в зеленое одеяло ребенка, и все отправились к машине. И вот уже Надя едет по знакомой дороге, уезжает навсегда от этих мест, и все уходит назад, без возврата. Она оглянулась и в последний раз увидела дымную завесу, комбинат и над ним желтую ковыльную гору, по которой рассыпались маленькие глиняные домики Восточной улицы. Она еще и еще раз оглянулась на эти домики с тяжелым и неясным сиротливым чувством. Все это медленно поворачивалось у нее за правым плечом и отступало назад, в прошлое, навсегда.
— 7 -
Дмитрий Алексеевич Лопаткин принадлежал когда-то к числу людей физически здоровых, очень сильных и потому выделялся среди товарищей прежде всего добродушием. Он никогда не имел врагов, и на совести его не было темных пятен, кроме постоянного чувства вины перед матерью, которая еще до войны угасла в городе Муроме, так и не повидав перед смертью единственного сына. Сын тогда был слишком занят ученьем в университете и работой на заводе, свидание с матерью откладывал с зимы на лето, с лета на осень и даже письма писал не часто, хотя деньги ей посылал. Получив короткое письмо от ее соседей, Дмитрий Алексеевич поехал в Муром. Он посидел в пустой комнате матери, разыскал на кладбище простую могилу с железной табличкой и, прочитав на ней свою фамилию, снял кепку. Он не оплакивал мать, но товарищи заметили, что Дмитрий чуточку притих. И эта вот тишина осталась в нем навсегда.
Войну он начал рядовым солдатом-пехотинцем, но вскоре стал командовать отделением, а в начале сорок второго года получил взвод. В конце этого года он уже был демобилизован. Война оставила на его теле несколько грубо заросших рубцов, словно нанесенных топором.
В армии он научился курить, разговаривать, не двигая при этом руками, терпеливо, молча слушать, быстро принимать решения. И еще в нем выступило одно качество — думать сперва о солдатах, а потом уже о себе. Голодный Ленинградский фронт проявил это качество во многих, а Дмитрий Алексеевич получил свое последнее ранение как раз там, около Ладожского озера. Привез он с войны и орден — Красную Звезду.
Когда Лопаткин пришел в музгинскую десятилетку, ему было двадцать семь лет. И если тогда, при первом знакомстве, в учительской ему давали не больше двадцати пяти, то через три года он стал тянуть далеко за тридцать: сказались те сотни листков и десятки больших ватманских листов, на которых он вычерчивал детали своей машины. Он держал все эти детали в памяти, закрыв глаза, видел их, изменял, соединял вместе и так же в памяти пускал их в ход. И еще больше, чем эти детали и чертежи, подействовали на него надежды и разочарования. Их приносила девушка почтальон — в конвертах с черными и цветными штампами министерств, управлений и комитетов. За два года Лопаткин научился вести переписку, подшивать бумаги, читать их тайный смысл, сопоставлять ответы, полученные из разных канцелярий и от разных деятелей. У каждого документа он видел человеческое лицо. В первый раз, когда пришел короткий отзыв профессора Авдиева, с бумаги на Дмитрия Алексеевича глянуло лицо непреклонное и фальшивое. Никто не мог увидеть эту фальшь, только один Дмитрий Алексеевич — ему она была отчетливо видна. Авдиев схитрил: сделал вид, что не нашел в чертежах Лопаткина идеи, разобрал недостатки конструкторского исполнения — то, в чем Дмитрий Алексеевич действительно был слаб. Профессор упирал на то, что машина «сложна и громоздка». Немного позднее был прислан пространный отзыв кандидата наук Тепикина. Этот сказал, как будто от себя: «машина сложна и громоздка», — и Дмитрий Алексеевич увидел лицо «молодого ученого, разрабатывающего проблемы, поставленные профессором Авдиевым». Через полгода в домик на Восточной улице пришло письмо за подписью заместителя министра Шутикова. Здесь повторялась та же знакомая формула — «машина сложна и громоздка», но лицо у бумаги было иное: благородное лицо чиновника-исполнителя, который списал формулу у Тепикина, обрадовался, что есть основание закончить надоевшее дело и дать бумагу на подпись заместителю министра. В уголке бумаги он поставил и свою фамилию: «исп. Невраев». Этот маленький домовой министерства был как бы стражем у ворот, через которые слово Авдиева вошло в кабинет и стало мудростью высоких лиц.
Войну он начал рядовым солдатом-пехотинцем, но вскоре стал командовать отделением, а в начале сорок второго года получил взвод. В конце этого года он уже был демобилизован. Война оставила на его теле несколько грубо заросших рубцов, словно нанесенных топором.
В армии он научился курить, разговаривать, не двигая при этом руками, терпеливо, молча слушать, быстро принимать решения. И еще в нем выступило одно качество — думать сперва о солдатах, а потом уже о себе. Голодный Ленинградский фронт проявил это качество во многих, а Дмитрий Алексеевич получил свое последнее ранение как раз там, около Ладожского озера. Привез он с войны и орден — Красную Звезду.
Когда Лопаткин пришел в музгинскую десятилетку, ему было двадцать семь лет. И если тогда, при первом знакомстве, в учительской ему давали не больше двадцати пяти, то через три года он стал тянуть далеко за тридцать: сказались те сотни листков и десятки больших ватманских листов, на которых он вычерчивал детали своей машины. Он держал все эти детали в памяти, закрыв глаза, видел их, изменял, соединял вместе и так же в памяти пускал их в ход. И еще больше, чем эти детали и чертежи, подействовали на него надежды и разочарования. Их приносила девушка почтальон — в конвертах с черными и цветными штампами министерств, управлений и комитетов. За два года Лопаткин научился вести переписку, подшивать бумаги, читать их тайный смысл, сопоставлять ответы, полученные из разных канцелярий и от разных деятелей. У каждого документа он видел человеческое лицо. В первый раз, когда пришел короткий отзыв профессора Авдиева, с бумаги на Дмитрия Алексеевича глянуло лицо непреклонное и фальшивое. Никто не мог увидеть эту фальшь, только один Дмитрий Алексеевич — ему она была отчетливо видна. Авдиев схитрил: сделал вид, что не нашел в чертежах Лопаткина идеи, разобрал недостатки конструкторского исполнения — то, в чем Дмитрий Алексеевич действительно был слаб. Профессор упирал на то, что машина «сложна и громоздка». Немного позднее был прислан пространный отзыв кандидата наук Тепикина. Этот сказал, как будто от себя: «машина сложна и громоздка», — и Дмитрий Алексеевич увидел лицо «молодого ученого, разрабатывающего проблемы, поставленные профессором Авдиевым». Через полгода в домик на Восточной улице пришло письмо за подписью заместителя министра Шутикова. Здесь повторялась та же знакомая формула — «машина сложна и громоздка», но лицо у бумаги было иное: благородное лицо чиновника-исполнителя, который списал формулу у Тепикина, обрадовался, что есть основание закончить надоевшее дело и дать бумагу на подпись заместителю министра. В уголке бумаги он поставил и свою фамилию: «исп. Невраев». Этот маленький домовой министерства был как бы стражем у ворот, через которые слово Авдиева вошло в кабинет и стало мудростью высоких лиц.