Страница:
Религия — особая форма идентичности премодерна. В некоторых случаях она совпадает с этносом (иудаизм).
В других случаях она опирается на стратегический потенциал империи (римское язычество, позже христианство в Византии). Иногда религия сама способна консолидировать различные этносы, превращая их в единое стратегическое целое (исламский халифат). И наконец, религия может формировать общую надэтническую идентичность в отрыве и от этноса, и от империи (буддизм в Китае, Японии и т. д.) Религия является также диспозитивом идентичности и онтологии, который, однако, сообщает свое качество иначе, нежели естественная этническая среда или жесткие силовые императивы империи. Религия обращается к индивидууму непосредственно, возводя его к соучастию в особом уровне существования, где он становится элементом особого духовного процесса, определяемого в разных религиях по-разному (спасение в христианстве, освобождение в индуизме, нирвана в буддизме и т. д.).
Кастовый (или, смягченно, сословный) принцип характерен для большинства типов традиционного общества. Почти все они основаны на иерархии, где высшие касты соответствуют духу, низшие — материи. Человек премодерна отождествляет себя со своей кастой, которая дает ему обоснование для социальной жизни и самопозиционирования. Иерархия — дословно «священновластие» — является неотъемлемой чертой традиционного общества.
Модерн сознательно нацелен на то, чтобы сокрушить и ниспровергнуть идентичности премодерна. Его программа состоит в последовательном опрокидывании пропорций «традиционного общества». Модерн предлагает свою систему идентичностей:
— государство (?tatnation) — вместо империи;
— нацию — вместо этноса;
— светскость — вместо религии;
— равенство индивидуумов, граждан (права человека) — вместо иерархии.
Государство мыслится модерном как антиимперия. Это особенно очевидно в теориях Маккиавелли, Бодена, Гоббса.
В империи ими критикуется принцип трансцендентности, особой сверхрациональной телеологии, линия великой судьбы. Государство, в современном понимании, рассматривается как чисто рациональный аппарат, имеющий не столько позитивную (мессианскую) нагрузку, сколько механическую задачу не допустить «войны всех против всех» (Гоббс), сбалансировать эгоистические, хаотические и противоречивые импульсы «автономных индивидуумов». В разработке концепции Государства большую роль сыграло протестантское учение — с его резкой индивидуализацией духовного начала, критикой католических традиций и церковных институтов.
На место органического кровно-культурного родства в модерне приходит нация как искусственно организованный конгломерат граждан конкретного государства. Создание наций и государств уничтожает этносы, переверстывает их под единый формальный шаблон. В нации органические кровнородственные и культурные связи распадаются, заменяясь механически выстроенной формализованной системой. Происходит унификация граждан под шаблон Государства.
Институт традиционных религий маргинализируется, модерн утверждает идеал «светскости», секуляризма. Религиям отводится место на периферии общества, они превращаются из действенного фактора организации коллективной идентичности в личное дело каждого, никак не влияющее на структуру общественного целого. Лаицизм настаивает на этом эксплицитно.
Иерархическая модель модерном также отвергается, индивидуумы считаются принципиально равными, разделенными на классы лишь произвольностью личной судьбы. Правители и простые граждане ставятся на одну онтологическую и антропологическую плоскость, демократия релятивизирует системы власти — теоретически каждый индивидуум может занимать в обществе и государстве любой пост. Какая бы то ни было связь власти с онтологией отрицается, власть десакрализируется.
Идентичности модерна являют собой антитезу идентичностям «традиционного общества». Переход от системы старых идентичностей к новым и составляет основное содержание современной европейской истории.
К концу ХХ века модерн с этой программой справляется, его идентичности полностью вытесняют и замещают собой идентичности премодерна. По мере того как этот процесс завершается на Западе, сам Запад отвоевывает себе доминирующие позиции в остальном мире, устанавливая идеологическую гегемонию в планетарном масштабе — через культурную, стратегическую, экономическую или политическую колонизацию. Запад становится хозяином дискурса, обрекая остальной мир на шепот, вскрики или рыдания. Запад (вполне по-расистски) приравнивает свой процесс развития, эволюцию своей цивилизации (от премодерна к модерну и постмодерну) к универсальному курсу «всемирной истории». Но переход от модерна к постмодерну, являясь безусловно логичным на Западе, создает применительно к остальному человечеству некоторую двусмысленность, на прояснении которой, впрочем, современные западные философы предпочитают не останавливаться.
При переходе от модерна к постмодерну обнаруживается интересное явление: когда процесс модернизации принципиально завершен, сами идентичности модерна начинают на глазах менять свое качество, утрачивая raison d’?tre. Не случайно многие философы отождествляют процесс модерна с «процессом критики» (подразумевается критика традиционного общества и его пережитков). Когда объект критики исчезает, трансформируется сама критическая тенденция. Это и есть ситуация постмодерна, которая неожиданно дает нам веер новых идентичностей.
Постмодерн выдвигает проекты:
— глобализации (глобализма) — против классических буржуазных государств;
— планетарного космополитизма — против наций;
— полного индифферентизма или индивидуального мифотворчества в контексте неоспиритуализма — против строгой установки на секулярность;
— произвольность утверждения абсолютным индивидуумом своего отношения к «другим» — против гуманистической стратегии «прав человека».
Глобализация расплавляет государства; «новое кочевничество» и планетарный космополитизм подвергает декомпозиции нации; светскость, традиционные религии и экстравагантные культы уравниваются в статусе, открывая путь произвольным и индивидуальным парарелигиозным конструкциям («нью-эйдж»); виртуальное наделение своего «эго» произвольными качествами, спроецированными на виртуальный клон киберпространства, порождает ультраиндивидуализм.
Появляется новая идентичность — человечество. Так как любая идентичность предполагает наличие пары «свой-чужой» (психология), «друг-враг» (К. Шмитт), человечество в эпоху глобализации создает своих внутренних и внешних оппонентов — «изверги-террористы» («нелюди») внутри, «инопланетяне», «aliens» — вовне. Фобии НЛО и инопланетян, столь распространенные, к слову, в США, самой авангардной стране глобализационного проекта, все более занимают массовое сознание, порождая распространенные культурные сюжеты, своего рода «архетипы постмодерна».
Вместе с тем появляется новая «каста» париев — иммигранты, вовлеченные в поток «нового кочевничества», обездоленные массы «Третьего мира», Евразии и Восточной Европы. Они качественно отличны от традиционных общин: их культурная, религиозная, этническая принадлежность размывается, экономическая функция становится относительной (в отличие от предшествующих фаз развития капитализма, заинтересованного в перемещении в зону промышленного развития дешевой рабочей силы). Иммигранты образуют особую общность, коллективная идентичность которой находится сейчас в стадии становления.
Неоспиритуализм, экстравагантные секты, культы и хаотические фрагменты традиционных религий (восточных и западных) образуют постепенно особый настрой, в котором нет ни строгости догматов премодерна, ни последовательного атеизма и лаицизма Просвещения. В постмодерне человек свободно оперирует с произвольными сегментами совершенно не сочетающихся мировоззрений, дискурсов, языков. В области духа нет никаких ограничений, но и никаких ориентиров, никаких вех. Каждый волен верить во что угодно, считать себя и других кем угодно, декларировать что угодно.
Индивидуализм достигает в постмодерне своего логического предела. Человек настолько автономизируется, освобождается от общества и любых форм коллективной идентичности, что постепенно вообще теряет из виду «другого». Все больше проводя времени в виртуальных мирах компьютера, в сети Интернет или компьютерных играх, перемещая постепенно туда и труд, и досуг, люди постмодерна привыкают к обладанию игровой идентичностью, выбирая себе маски, ники, роли, стратегии. Мало-помалу их «я» эвапоризируется, растворяется в смутных импульсах полностью фрагментарного существования, что усиливается постоянно расширяющимся пристрастием к наркотикам, весьма способствующим экзистенциальному стилю. В конечном счете стратегия социальной интеграции — иерархической или гражданской — подменяется стратегией индивидуальной галлюцинации.
У постмодерна, в отличие от модерна, нет программы, он не стремится преодолеть или ниспровергнуть модерн. Для постмодерна все ценности модерна, весь пафос его критики, все напряжение «духа Просвещения» глубоко безразличны. Постмодерн не активен, но пассивен.
Интересно следующее: при сдвиге парадигм — от модерна к постмодерну — открываются затопленные континенты «традиционного общества», казалось бы, давно преодоленные и рассеянные установки. Премодерн — особенно в Третьем мире, но и не только — пользуется критической фазой перехода для того, чтобы снова напомнить о себе. Так, как это ни парадоксально, все чаще дают о себе знать архаические идентичности: в политологическом языке снова употребляется термин «империя» или «империи» (во множественном числе); этносы напоминают о себе после столетий подавленности со стороны национальных государств; религии (в частности, ислам) вновь становятся фактором мировой реальной политики, а секты и радикальные политические организации воспроизводят параметры древних иерархий. Так складывается в нашем мире сложная мозаичная система идентичностей. Сегодня мы легко можем обнаружить — причем на одной и той же плоскости — следы всех перечисленных нами парадигмальных эпох. Часть человечества живет в постмодерне, часть — в модерне, часть — в премодерне, причем эти эпохи в пространстве локализуются недостаточно четко: элементы модерна и премодерна встречаются и на постмодернистическом Западе, а сам постмодернизм проникает в толщи архаических социальных зон Востока и Третьего мира. В этом заключается уникальность нашей эпохи: переход от модерна к постмодерну позволяет проявляться любым, логически не связанным и концептуально конфликтующим друг с другом идентичностям. Именно так, совершенно неожиданно для многих, в современном политологическом дискурсе вновь появилось понятие «империя».
Глава 4. Политическая география постмодерна
Новое обращение к категории «империя», причем без традиционно уничижительного или чисто историографического подтекста, стало возможным только в условиях постмодерна, когда повестка дня политического модерна была исчерпана и от «традиционного общества» не осталось и следа. Обращение к терминологическому арсеналу, отвергнутому на пороге вступления в модерн, в свою очередь, стало возможным лишь тогда, когда процесс модернизации полностью завершился; это обращение приобрело отныне «ироничный» смысл. Свобода обращения с тем, что было главным противником на прежнем этапе, обретена за счет абсолютности этой победы. Как же надо «отстать» от ритма развития политологического процесса в западном контексте, чтобы автоматически прикладывать распространенный сегодня термин «империя» как к современным явлениям, так и к политическим формам премодерна…
Постмодерн свидетельствует не о том, что кто-то просто «проспал» модерн, но о том, что модерн настолько успешно выполнил свою задачу, что его бывший противник — премодерн — представляет отныне не большую опасность, чем мышка для кошки. Не понимать этого — все равно что искренне принимать изображение Че Гевары на рекламном плакате мобильной связи за «призыв к социальной революции». Че Гевара здесь выполняет ту же функцию, что и обращение к «империи» в современной политологии: инкрустация его в маркетинговый ряд показывает фундаментальность победы рынка и капитала над социализмом и пролетарской революцией. Отныне капитал настолько уверенно себя чувствует, что иронично предлагает себя через свою антитезу — теперь он может себе это позволить. Не просто наивно, но идиотично считать, что таким образом капитал пропускает удар и невольно конституирует альтернативу себе. Он, очевидно, делает нечто прямо противоположное, разлагая демонстрацией своего всевластия тщету и игровой, фиктивный характер любой альтернативы. Че Гевара в маркетинговой компании мобильной связи — демонстрация того, что Че Гевары больше нет, не может быть и, по сути, никогда не было. Это декомпозиция Че Гевары, его постмодернистическая десемантизация.
Точно так же дело обстоит с «империей». Обращение к ней в постмодернистическом контексте, конечно же, не означает никакого пересмотра политологической установки модерна на ликвидацию этой самой «империи» и ее идейных оснований. «Империя» в актуальном (постмодернистическом) понимании — это концентрированное воплощение отрицания содержания империи в историческом смысле как интегрированной системы общества премодерна. Поэтому, когда мы говорим об «империи» применительно к реалиям сегодняшнего дня, а не к историческим эпохам, относящимся к премодерну, мы должны отчетливо понимать, что речь идет о совершенно новой реальности, устроенной по особому образцу и подчиняющейся совершенно иным законам.
«Империя» в контексте постмодерна является сетевой (а не пространственной) структурой. Эта «империя» отнюдь не противоположна «гражданскому обществу», но практически совпадает с ним. Она основана на абсолютизации либеральных ценностей и принципов, а отнюдь не на архаических системах иерархий. Она продолжает модерн, а не отрицает его, переводя на новый, качественно более высокий уровень, а не предлагает какую-либо альтернативу. Эта «империя» фактически представляет собой синоним глобализации.
«Империя» в современном понимании прямо противоположна не только империям традиционного общества, но и «красной империи» или «империи зла». В этом полемическом ходе либералы критиковали наличие архаических элементов (т. е. скрытое наследие премодерна) в СССР, и к такому явлению относились без иронии и снисхождения, но с мобилизованной ненавистью. «Советская империя» не реабилитируема в условиях постмодерна, так как она была жесткой альтернативой тому, что называется «империей» сегодня. Пока существовала «советская империя», постмодерн еще не наступил и не мог наступить. Именно она и мешала ему. И до 1991 года никто не применял термин «империя» к западному миру и США. Только конец СССР и восточного блока сделал возможной «империю» в постмодернистическом смысле. «Империя» в таком контексте может существовать только в единственном числе. Только единственное число этого термина является политкорректным и относится к конвенциональному языку постмодерна. Термин «империи» во множественном числе произносить нельзя.
«The Core» воплощает в себе центр ретрансляции когнитивных, экономических, онтологических парадигм, составляющих содержательный аспект глобальной информации.
Но в условиях постмодерна информация не делится более на форму и содержание, она транслируется как методология, т. е. главным содержанием того, что получают индивидуумы в «зоне подключенности», является это само состояние подключенности и методологии подключения. «The global Core» транслирует не столько дискурс, сколько язык, т. е. обобщенную плазму постмодерна, не подлежащую селекции на производство и потребление. Секрет «империи» состоит в том, что она ассимилирует в себя «подключенных» как свои динамические элементы, становящиеся участниками общей игры в информацию, а не простыми потребителями информации, как представляла себе пропаганда эпохи модерна. «Подключенность» дает информацию обо всем вместе и одновременно интерактивно вбирает информацию от «подключенного». Смысл «подключенности» в самом факте передачи, опосредованной быстротой сетевой коммуникации. В «империи» все идентификации размыты, все «субъекты» растворены. «Подключенность» определяет правила, но также открывает возможность их произвольно менять. Сеть — это жизнь «империи». Ее задача — укрепиться как единственная планетарная реальность, как единственное содержание жизни. По сути, в «империи» вся реальность с ее структурами переходит в виртуальность, а виртуальность, в свою очередь, становится единственной реальностью.
Единственной оппозицией «империи» в такой ситуации становится «the Gap», «провал», территории, отказывающиеся от «подключения» и, следовательно, виртуализации и правил игры. Это островки того, что застряло в условиях незавершенного модерна или даже раньше, в премодерне, и упорствует в своем отказе. Это — проблема для «ядра», так как такое поведение создает конфликт для функционирования всей сети, всей «империи». Отсюда главная повестка дня «империи» — сузить зону «провала», «подключить» все, что возможно. В конечном счете, следует ликвидировать «the Gap» как факт.
Ликвидация «the Gap» и есть то концептуальное противоречие, которое отличает оптимизм раннего Ф. Фукуямы от пессимизма С. Хантингтона. По оптимистическим прогнозам, «зона неподключенности» ликвидируется сама собой, «рассосется» и «подключится»: «конец истории» станет свершившимся фактом. По пессимистическим оценкам (Хантингтон), «the Gap» окажется сильнее, чем представляется, и приготовит «империи» много неприятных сюрпризов, проявляясь в недобитых идентичностях незападных «цивилизаций», в архаичных остатках не до конца стертых империй прошлого, а также в недоассимилированных Западом внутренних элементах империи (последняя книга С. Хантингтона посвящена «опасности» латино-католической идентичности в самих США). Но это спор не принципиальный, а тактический. Это диалог внутри империи, который ведется между ее безусловными сторонниками, апологетами и строителями.
Элита представляет собой властных, активных, деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций, желающих их осуществлять и осуществляющих на практике в силу своего положения.
Контр-элита состоит из точно такого же типа — деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций и желающих их осуществлять, но лишенных этой возможности по каким-то причинам. Контр-элита выступает против существующей элиты в том случае, если последняя не может в нее интегрироваться эволюционным образом. Если же ротация проходит безболезненно и правящая элита достаточно открыта, то этого протеста не происходит.
Антиэлита, по Парето, состоит из активных, творческих и неординарных людей, выступающих против элиты и ее правил на основе индивидуального анархического бунта. Антиэлита не находит себе места ни в каком обществе и совершенно не готова к власти, несмотря на пассионарность, талантливость и высокую активность. Этот тип характерен для творческой богемы, криминального сообщества, анархистски ориентированных групп. Антиэлиты отличаются от контр-элит, с которыми они солидаризуются во время революционных фаз, тем, что не имеют ответственности и позитивной повестки дня.
Наконец, не-элиты, массы — это социальный тип, принципиально не способный к осуществлению властных функций, с невысоким уровнем воли и рациональности, податливый и адаптирующийся к любым формам властного контроля, обладающий пониженным уровнем пассионарности и узким кругозором, не допускающим обобщений или ответственных решений.
В глобальном мире новой политологии паретовской элите соответствует «империя». Это глобальное «ядро», «the Core». Синонимом его может быть «богатый Север», «золотой миллиард», «Запад», «атлантизм», «однополярный мир», США, «постмодерн». Однако сам центр в глобальной системе не привязан жестко к реальной географии. Это понятие виртуальное, равно как и «Запад» и «американизация» означают сегодня не географические понятия, но определенный политико-экономический и социально-культурный стиль.
В таком случае возникает интересный симметричный термин — «контр-империя», — пока трудно расшифровываемый, но, по аналогии с паретовской моделью «контрэлиты», призванный описывать явление, сопоставимое с устройством и структурой «ядра», то есть способное ассимилировать и понять непростые условия «постмодерна» и наделенное волей к инсталляции планетарной языковой парадигмы в пропорциях, аналогичных стратегиям «империи». Этот термин будет совершенно корректен в формате новой политологии, так как он описывает явление, принадлежащее к той же структурной и временной формации, что и «либеральный постмодерн». Вместе с тем это явление не так легко вычленить и обозначить, аналогично тому как выявление «контр-элиты» в конкретном обществе всегда представляет собой определенную трудность (правящая элита всегда стремится затушевать этот феномен). При этом контр-элита смешана с антиэлитой вплоть до неразличимости, и селекция происходит только тогда, когда революция заканчивается успехом и способные к последующему властвованию отделяются от способных лишь к восстанию. «Контр-империя» более всего соответствует концепции современного евразийства, которая, собственно, и претендует именно на эту роль в глобальной системе координат. И некоторая расплывчатость евразийства, отмечаемая многими авторами, свидетельствует о том, что, как и явление контрэлиты, она ускользает от четкого определения из-за стараний «элиты» («империи»), направленных на ее замалчивание, и от смешения со сходными внешне, но сущностно дифференцированными тенденциями.
«Антиэлите» соответствует «антиимперия», тоже вполне корректный термин, описывающий современное явление антиглобализма — от левых и экологических организаций до террористических ультраисламистских групп Бен-Ладена. Отрицание «империи», подчас пассионарное и талантливое, здесь сопровождается отсутствием внутренних квалификаций для осуществления альтернативного проекта. «Антиимперия» отрицает «империю» активно и последовательно, но в качестве альтернативы выдвигает либо чисто деструктивные, либо заведомо невыполнимые проекты. Антиимперия в глубине не понимает «империю», будучи ей совершенно чуждой, равно как антиэлита не понимает элиту в силу глубинного различия в структуре властного инстинкта и рационально-психологического устройства. Антиимперия может переплетаться с контр-империей, но разница между ними существует всегда, а в случае успешной революции — как правило, интегрирующей все имеющиеся в наличии протестные элементы — эти группы существенно расходятся и антиимперия снова уходит в вечную анархическую оппозицию. Антиимперия формирует сознательный планетарный «провал», «the Gap».
В других случаях она опирается на стратегический потенциал империи (римское язычество, позже христианство в Византии). Иногда религия сама способна консолидировать различные этносы, превращая их в единое стратегическое целое (исламский халифат). И наконец, религия может формировать общую надэтническую идентичность в отрыве и от этноса, и от империи (буддизм в Китае, Японии и т. д.) Религия является также диспозитивом идентичности и онтологии, который, однако, сообщает свое качество иначе, нежели естественная этническая среда или жесткие силовые императивы империи. Религия обращается к индивидууму непосредственно, возводя его к соучастию в особом уровне существования, где он становится элементом особого духовного процесса, определяемого в разных религиях по-разному (спасение в христианстве, освобождение в индуизме, нирвана в буддизме и т. д.).
Кастовый (или, смягченно, сословный) принцип характерен для большинства типов традиционного общества. Почти все они основаны на иерархии, где высшие касты соответствуют духу, низшие — материи. Человек премодерна отождествляет себя со своей кастой, которая дает ему обоснование для социальной жизни и самопозиционирования. Иерархия — дословно «священновластие» — является неотъемлемой чертой традиционного общества.
Модерн сознательно нацелен на то, чтобы сокрушить и ниспровергнуть идентичности премодерна. Его программа состоит в последовательном опрокидывании пропорций «традиционного общества». Модерн предлагает свою систему идентичностей:
— государство (?tatnation) — вместо империи;
— нацию — вместо этноса;
— светскость — вместо религии;
— равенство индивидуумов, граждан (права человека) — вместо иерархии.
Государство мыслится модерном как антиимперия. Это особенно очевидно в теориях Маккиавелли, Бодена, Гоббса.
В империи ими критикуется принцип трансцендентности, особой сверхрациональной телеологии, линия великой судьбы. Государство, в современном понимании, рассматривается как чисто рациональный аппарат, имеющий не столько позитивную (мессианскую) нагрузку, сколько механическую задачу не допустить «войны всех против всех» (Гоббс), сбалансировать эгоистические, хаотические и противоречивые импульсы «автономных индивидуумов». В разработке концепции Государства большую роль сыграло протестантское учение — с его резкой индивидуализацией духовного начала, критикой католических традиций и церковных институтов.
На место органического кровно-культурного родства в модерне приходит нация как искусственно организованный конгломерат граждан конкретного государства. Создание наций и государств уничтожает этносы, переверстывает их под единый формальный шаблон. В нации органические кровнородственные и культурные связи распадаются, заменяясь механически выстроенной формализованной системой. Происходит унификация граждан под шаблон Государства.
Институт традиционных религий маргинализируется, модерн утверждает идеал «светскости», секуляризма. Религиям отводится место на периферии общества, они превращаются из действенного фактора организации коллективной идентичности в личное дело каждого, никак не влияющее на структуру общественного целого. Лаицизм настаивает на этом эксплицитно.
Иерархическая модель модерном также отвергается, индивидуумы считаются принципиально равными, разделенными на классы лишь произвольностью личной судьбы. Правители и простые граждане ставятся на одну онтологическую и антропологическую плоскость, демократия релятивизирует системы власти — теоретически каждый индивидуум может занимать в обществе и государстве любой пост. Какая бы то ни было связь власти с онтологией отрицается, власть десакрализируется.
Идентичности модерна являют собой антитезу идентичностям «традиционного общества». Переход от системы старых идентичностей к новым и составляет основное содержание современной европейской истории.
К концу ХХ века модерн с этой программой справляется, его идентичности полностью вытесняют и замещают собой идентичности премодерна. По мере того как этот процесс завершается на Западе, сам Запад отвоевывает себе доминирующие позиции в остальном мире, устанавливая идеологическую гегемонию в планетарном масштабе — через культурную, стратегическую, экономическую или политическую колонизацию. Запад становится хозяином дискурса, обрекая остальной мир на шепот, вскрики или рыдания. Запад (вполне по-расистски) приравнивает свой процесс развития, эволюцию своей цивилизации (от премодерна к модерну и постмодерну) к универсальному курсу «всемирной истории». Но переход от модерна к постмодерну, являясь безусловно логичным на Западе, создает применительно к остальному человечеству некоторую двусмысленность, на прояснении которой, впрочем, современные западные философы предпочитают не останавливаться.
При переходе от модерна к постмодерну обнаруживается интересное явление: когда процесс модернизации принципиально завершен, сами идентичности модерна начинают на глазах менять свое качество, утрачивая raison d’?tre. Не случайно многие философы отождествляют процесс модерна с «процессом критики» (подразумевается критика традиционного общества и его пережитков). Когда объект критики исчезает, трансформируется сама критическая тенденция. Это и есть ситуация постмодерна, которая неожиданно дает нам веер новых идентичностей.
Постмодерн выдвигает проекты:
— глобализации (глобализма) — против классических буржуазных государств;
— планетарного космополитизма — против наций;
— полного индифферентизма или индивидуального мифотворчества в контексте неоспиритуализма — против строгой установки на секулярность;
— произвольность утверждения абсолютным индивидуумом своего отношения к «другим» — против гуманистической стратегии «прав человека».
Глобализация расплавляет государства; «новое кочевничество» и планетарный космополитизм подвергает декомпозиции нации; светскость, традиционные религии и экстравагантные культы уравниваются в статусе, открывая путь произвольным и индивидуальным парарелигиозным конструкциям («нью-эйдж»); виртуальное наделение своего «эго» произвольными качествами, спроецированными на виртуальный клон киберпространства, порождает ультраиндивидуализм.
Появляется новая идентичность — человечество. Так как любая идентичность предполагает наличие пары «свой-чужой» (психология), «друг-враг» (К. Шмитт), человечество в эпоху глобализации создает своих внутренних и внешних оппонентов — «изверги-террористы» («нелюди») внутри, «инопланетяне», «aliens» — вовне. Фобии НЛО и инопланетян, столь распространенные, к слову, в США, самой авангардной стране глобализационного проекта, все более занимают массовое сознание, порождая распространенные культурные сюжеты, своего рода «архетипы постмодерна».
Вместе с тем появляется новая «каста» париев — иммигранты, вовлеченные в поток «нового кочевничества», обездоленные массы «Третьего мира», Евразии и Восточной Европы. Они качественно отличны от традиционных общин: их культурная, религиозная, этническая принадлежность размывается, экономическая функция становится относительной (в отличие от предшествующих фаз развития капитализма, заинтересованного в перемещении в зону промышленного развития дешевой рабочей силы). Иммигранты образуют особую общность, коллективная идентичность которой находится сейчас в стадии становления.
Неоспиритуализм, экстравагантные секты, культы и хаотические фрагменты традиционных религий (восточных и западных) образуют постепенно особый настрой, в котором нет ни строгости догматов премодерна, ни последовательного атеизма и лаицизма Просвещения. В постмодерне человек свободно оперирует с произвольными сегментами совершенно не сочетающихся мировоззрений, дискурсов, языков. В области духа нет никаких ограничений, но и никаких ориентиров, никаких вех. Каждый волен верить во что угодно, считать себя и других кем угодно, декларировать что угодно.
Индивидуализм достигает в постмодерне своего логического предела. Человек настолько автономизируется, освобождается от общества и любых форм коллективной идентичности, что постепенно вообще теряет из виду «другого». Все больше проводя времени в виртуальных мирах компьютера, в сети Интернет или компьютерных играх, перемещая постепенно туда и труд, и досуг, люди постмодерна привыкают к обладанию игровой идентичностью, выбирая себе маски, ники, роли, стратегии. Мало-помалу их «я» эвапоризируется, растворяется в смутных импульсах полностью фрагментарного существования, что усиливается постоянно расширяющимся пристрастием к наркотикам, весьма способствующим экзистенциальному стилю. В конечном счете стратегия социальной интеграции — иерархической или гражданской — подменяется стратегией индивидуальной галлюцинации.
У постмодерна, в отличие от модерна, нет программы, он не стремится преодолеть или ниспровергнуть модерн. Для постмодерна все ценности модерна, весь пафос его критики, все напряжение «духа Просвещения» глубоко безразличны. Постмодерн не активен, но пассивен.
Интересно следующее: при сдвиге парадигм — от модерна к постмодерну — открываются затопленные континенты «традиционного общества», казалось бы, давно преодоленные и рассеянные установки. Премодерн — особенно в Третьем мире, но и не только — пользуется критической фазой перехода для того, чтобы снова напомнить о себе. Так, как это ни парадоксально, все чаще дают о себе знать архаические идентичности: в политологическом языке снова употребляется термин «империя» или «империи» (во множественном числе); этносы напоминают о себе после столетий подавленности со стороны национальных государств; религии (в частности, ислам) вновь становятся фактором мировой реальной политики, а секты и радикальные политические организации воспроизводят параметры древних иерархий. Так складывается в нашем мире сложная мозаичная система идентичностей. Сегодня мы легко можем обнаружить — причем на одной и той же плоскости — следы всех перечисленных нами парадигмальных эпох. Часть человечества живет в постмодерне, часть — в модерне, часть — в премодерне, причем эти эпохи в пространстве локализуются недостаточно четко: элементы модерна и премодерна встречаются и на постмодернистическом Западе, а сам постмодернизм проникает в толщи архаических социальных зон Востока и Третьего мира. В этом заключается уникальность нашей эпохи: переход от модерна к постмодерну позволяет проявляться любым, логически не связанным и концептуально конфликтующим друг с другом идентичностям. Именно так, совершенно неожиданно для многих, в современном политологическом дискурсе вновь появилось понятие «империя».
Глава 4. Политическая география постмодерна
«Империя» как концепт постмодерна
Политология Нового времени записала имперский концепт в разряд категорий «предсовременного», традиционного общества (премодерн). В политологии модерна «империи» места не было, на ее место пришли «государства-нации» как продукт распада или реорганизации прежних империй на принципиально новых условиях. Концепции Бодена, Локка и Макиавелли, творцов концепции современной государственности, отвергали «империю» и ее политическую онтологию. Политическая логика модерна была направлена на «преодоление империи» как в теоретическом, так и в практическом смыслах: разрушение последних империй — Австро-Венгерской, Российской и Османской — стало поворотным пунктом окончательного вступления европейского человечества в политический модерн.Новое обращение к категории «империя», причем без традиционно уничижительного или чисто историографического подтекста, стало возможным только в условиях постмодерна, когда повестка дня политического модерна была исчерпана и от «традиционного общества» не осталось и следа. Обращение к терминологическому арсеналу, отвергнутому на пороге вступления в модерн, в свою очередь, стало возможным лишь тогда, когда процесс модернизации полностью завершился; это обращение приобрело отныне «ироничный» смысл. Свобода обращения с тем, что было главным противником на прежнем этапе, обретена за счет абсолютности этой победы. Как же надо «отстать» от ритма развития политологического процесса в западном контексте, чтобы автоматически прикладывать распространенный сегодня термин «империя» как к современным явлениям, так и к политическим формам премодерна…
Постмодерн свидетельствует не о том, что кто-то просто «проспал» модерн, но о том, что модерн настолько успешно выполнил свою задачу, что его бывший противник — премодерн — представляет отныне не большую опасность, чем мышка для кошки. Не понимать этого — все равно что искренне принимать изображение Че Гевары на рекламном плакате мобильной связи за «призыв к социальной революции». Че Гевара здесь выполняет ту же функцию, что и обращение к «империи» в современной политологии: инкрустация его в маркетинговый ряд показывает фундаментальность победы рынка и капитала над социализмом и пролетарской революцией. Отныне капитал настолько уверенно себя чувствует, что иронично предлагает себя через свою антитезу — теперь он может себе это позволить. Не просто наивно, но идиотично считать, что таким образом капитал пропускает удар и невольно конституирует альтернативу себе. Он, очевидно, делает нечто прямо противоположное, разлагая демонстрацией своего всевластия тщету и игровой, фиктивный характер любой альтернативы. Че Гевара в маркетинговой компании мобильной связи — демонстрация того, что Че Гевары больше нет, не может быть и, по сути, никогда не было. Это декомпозиция Че Гевары, его постмодернистическая десемантизация.
Точно так же дело обстоит с «империей». Обращение к ней в постмодернистическом контексте, конечно же, не означает никакого пересмотра политологической установки модерна на ликвидацию этой самой «империи» и ее идейных оснований. «Империя» в актуальном (постмодернистическом) понимании — это концентрированное воплощение отрицания содержания империи в историческом смысле как интегрированной системы общества премодерна. Поэтому, когда мы говорим об «империи» применительно к реалиям сегодняшнего дня, а не к историческим эпохам, относящимся к премодерну, мы должны отчетливо понимать, что речь идет о совершенно новой реальности, устроенной по особому образцу и подчиняющейся совершенно иным законам.
«Империя» в контексте постмодерна является сетевой (а не пространственной) структурой. Эта «империя» отнюдь не противоположна «гражданскому обществу», но практически совпадает с ним. Она основана на абсолютизации либеральных ценностей и принципов, а отнюдь не на архаических системах иерархий. Она продолжает модерн, а не отрицает его, переводя на новый, качественно более высокий уровень, а не предлагает какую-либо альтернативу. Эта «империя» фактически представляет собой синоним глобализации.
«Империя» в современном понимании прямо противоположна не только империям традиционного общества, но и «красной империи» или «империи зла». В этом полемическом ходе либералы критиковали наличие архаических элементов (т. е. скрытое наследие премодерна) в СССР, и к такому явлению относились без иронии и снисхождения, но с мобилизованной ненавистью. «Советская империя» не реабилитируема в условиях постмодерна, так как она была жесткой альтернативой тому, что называется «империей» сегодня. Пока существовала «советская империя», постмодерн еще не наступил и не мог наступить. Именно она и мешала ему. И до 1991 года никто не применял термин «империя» к западному миру и США. Только конец СССР и восточного блока сделал возможной «империю» в постмодернистическом смысле. «Империя» в таком контексте может существовать только в единственном числе. Только единственное число этого термина является политкорректным и относится к конвенциональному языку постмодерна. Термин «империи» во множественном числе произносить нельзя.
Новая география: «ядро» и «провал» Т. Барнетта
Установление «империи постмодерна» по-новому структурирует планетарное политическое пространство. Все это пространство становится отныне для «империи» внутренним пространством. Отсюда актуальность темы глобализма, «мирового правительства» и т. д. Возникает новая политическая география — карта глобализма. Ее структурное описание дает американский политолог Томас Барнетт. Глобальный мир, по его мнению, разделяется на глобальное «ядро» («the Core»), «зону подключения», и «провал», «зону неподключенности» («the Gap», «the zone of disconnectedness»).«The Core» воплощает в себе центр ретрансляции когнитивных, экономических, онтологических парадигм, составляющих содержательный аспект глобальной информации.
Но в условиях постмодерна информация не делится более на форму и содержание, она транслируется как методология, т. е. главным содержанием того, что получают индивидуумы в «зоне подключенности», является это само состояние подключенности и методологии подключения. «The global Core» транслирует не столько дискурс, сколько язык, т. е. обобщенную плазму постмодерна, не подлежащую селекции на производство и потребление. Секрет «империи» состоит в том, что она ассимилирует в себя «подключенных» как свои динамические элементы, становящиеся участниками общей игры в информацию, а не простыми потребителями информации, как представляла себе пропаганда эпохи модерна. «Подключенность» дает информацию обо всем вместе и одновременно интерактивно вбирает информацию от «подключенного». Смысл «подключенности» в самом факте передачи, опосредованной быстротой сетевой коммуникации. В «империи» все идентификации размыты, все «субъекты» растворены. «Подключенность» определяет правила, но также открывает возможность их произвольно менять. Сеть — это жизнь «империи». Ее задача — укрепиться как единственная планетарная реальность, как единственное содержание жизни. По сути, в «империи» вся реальность с ее структурами переходит в виртуальность, а виртуальность, в свою очередь, становится единственной реальностью.
Единственной оппозицией «империи» в такой ситуации становится «the Gap», «провал», территории, отказывающиеся от «подключения» и, следовательно, виртуализации и правил игры. Это островки того, что застряло в условиях незавершенного модерна или даже раньше, в премодерне, и упорствует в своем отказе. Это — проблема для «ядра», так как такое поведение создает конфликт для функционирования всей сети, всей «империи». Отсюда главная повестка дня «империи» — сузить зону «провала», «подключить» все, что возможно. В конечном счете, следует ликвидировать «the Gap» как факт.
Ликвидация «the Gap» и есть то концептуальное противоречие, которое отличает оптимизм раннего Ф. Фукуямы от пессимизма С. Хантингтона. По оптимистическим прогнозам, «зона неподключенности» ликвидируется сама собой, «рассосется» и «подключится»: «конец истории» станет свершившимся фактом. По пессимистическим оценкам (Хантингтон), «the Gap» окажется сильнее, чем представляется, и приготовит «империи» много неприятных сюрпризов, проявляясь в недобитых идентичностях незападных «цивилизаций», в архаичных остатках не до конца стертых империй прошлого, а также в недоассимилированных Западом внутренних элементах империи (последняя книга С. Хантингтона посвящена «опасности» латино-католической идентичности в самих США). Но это спор не принципиальный, а тактический. Это диалог внутри империи, который ведется между ее безусловными сторонниками, апологетами и строителями.
Модель В. Парето применительно к глобальной системе
Продлевая логику исследования парадигмальной географии глобального мира, можно применить к ее анализу схему В. Парето, разработанную им для изучения обобщенной структуры политических процессов. У Парето фигурируют понятия «элиты», «контр-элиты», «антиэлиты» и «неэлиты» (массы). Это сугубо инструментальные термины, ничего не говорящие об идеологическом содержании каждого из элементов. Все они легко идентифицируются в различных обществах, но в каждом конкретном случае выступают под совершенно различными лозунгами и знаменами.Элита представляет собой властных, активных, деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций, желающих их осуществлять и осуществляющих на практике в силу своего положения.
Контр-элита состоит из точно такого же типа — деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций и желающих их осуществлять, но лишенных этой возможности по каким-то причинам. Контр-элита выступает против существующей элиты в том случае, если последняя не может в нее интегрироваться эволюционным образом. Если же ротация проходит безболезненно и правящая элита достаточно открыта, то этого протеста не происходит.
Антиэлита, по Парето, состоит из активных, творческих и неординарных людей, выступающих против элиты и ее правил на основе индивидуального анархического бунта. Антиэлита не находит себе места ни в каком обществе и совершенно не готова к власти, несмотря на пассионарность, талантливость и высокую активность. Этот тип характерен для творческой богемы, криминального сообщества, анархистски ориентированных групп. Антиэлиты отличаются от контр-элит, с которыми они солидаризуются во время революционных фаз, тем, что не имеют ответственности и позитивной повестки дня.
Наконец, не-элиты, массы — это социальный тип, принципиально не способный к осуществлению властных функций, с невысоким уровнем воли и рациональности, податливый и адаптирующийся к любым формам властного контроля, обладающий пониженным уровнем пассионарности и узким кругозором, не допускающим обобщений или ответственных решений.
В глобальном мире новой политологии паретовской элите соответствует «империя». Это глобальное «ядро», «the Core». Синонимом его может быть «богатый Север», «золотой миллиард», «Запад», «атлантизм», «однополярный мир», США, «постмодерн». Однако сам центр в глобальной системе не привязан жестко к реальной географии. Это понятие виртуальное, равно как и «Запад» и «американизация» означают сегодня не географические понятия, но определенный политико-экономический и социально-культурный стиль.
В таком случае возникает интересный симметричный термин — «контр-империя», — пока трудно расшифровываемый, но, по аналогии с паретовской моделью «контрэлиты», призванный описывать явление, сопоставимое с устройством и структурой «ядра», то есть способное ассимилировать и понять непростые условия «постмодерна» и наделенное волей к инсталляции планетарной языковой парадигмы в пропорциях, аналогичных стратегиям «империи». Этот термин будет совершенно корректен в формате новой политологии, так как он описывает явление, принадлежащее к той же структурной и временной формации, что и «либеральный постмодерн». Вместе с тем это явление не так легко вычленить и обозначить, аналогично тому как выявление «контр-элиты» в конкретном обществе всегда представляет собой определенную трудность (правящая элита всегда стремится затушевать этот феномен). При этом контр-элита смешана с антиэлитой вплоть до неразличимости, и селекция происходит только тогда, когда революция заканчивается успехом и способные к последующему властвованию отделяются от способных лишь к восстанию. «Контр-империя» более всего соответствует концепции современного евразийства, которая, собственно, и претендует именно на эту роль в глобальной системе координат. И некоторая расплывчатость евразийства, отмечаемая многими авторами, свидетельствует о том, что, как и явление контрэлиты, она ускользает от четкого определения из-за стараний «элиты» («империи»), направленных на ее замалчивание, и от смешения со сходными внешне, но сущностно дифференцированными тенденциями.
«Антиэлите» соответствует «антиимперия», тоже вполне корректный термин, описывающий современное явление антиглобализма — от левых и экологических организаций до террористических ультраисламистских групп Бен-Ладена. Отрицание «империи», подчас пассионарное и талантливое, здесь сопровождается отсутствием внутренних квалификаций для осуществления альтернативного проекта. «Антиимперия» отрицает «империю» активно и последовательно, но в качестве альтернативы выдвигает либо чисто деструктивные, либо заведомо невыполнимые проекты. Антиимперия в глубине не понимает «империю», будучи ей совершенно чуждой, равно как антиэлита не понимает элиту в силу глубинного различия в структуре властного инстинкта и рационально-психологического устройства. Антиимперия может переплетаться с контр-империей, но разница между ними существует всегда, а в случае успешной революции — как правило, интегрирующей все имеющиеся в наличии протестные элементы — эти группы существенно расходятся и антиимперия снова уходит в вечную анархическую оппозицию. Антиимперия формирует сознательный планетарный «провал», «the Gap».