Страница:
Громобой засмеялся и потрепал ее по плечу, как мальчика. Веселка пошатнулась и вывернулась из-под его руки:
– Потише, медведь!
– Медведь! А сама на оборотня идешь! – в ответ поддразнил Громобой. – Вот он, дебрический-то князь, – он зверь, не мне чета! Не боишься?
– Не боюсь! А тебе завидно?
– Смелая ты! – насмешливо восхитился Громобой. – Ни Зимний Зверь тебе нипочем, ни мертвая избушка на ножках!
Смеясь, Громобой вдруг заметил, что глаза Веселки наливаются слезами. Ей вспомнилось ощущение грозящей пропасти, и страх пронизал ее, как порыв холодного ветра.
– Ну, ладно, ты чего? – перестав смеяться, примирительно сказал Громобой. – Ну, не реви только. Скажи, что я медведь неученый, ладно уж.
– Ничего я не смелая… – прошептала Веселка, глядя мимо него и стараясь совладать с собой. – Глупая я просто. Не знаю даже, что там может быть, вот и иду… А знала бы, так от страха под лавку бы полезла… Зачем иду – сама не знаю. Матушка моя, матушка! Не хочу я, а знаю – надо мне идти, и все…
– Ну, так и пойдем! – Громобой взял ее за руку и потянул на улицу.
Князь Держимир встретил их в гриднице. На ступеньке престола сидел Баян, странно серьезный и совсем не улыбающийся.
– Один пойдешь? – сразу спросил князь, приветствовав Громобоя лишь легким кивком. Тот, впрочем, тоже кланялся не слишком низко, и всем казалось, что Держимиру и Громобою вдвоем в гриднице тесно. – Хочешь – дружину дам?
– Один. – Громобой мотнул головой. – Дружина мне ни к чему, чего я с ней делать буду? Я ж не воевода.
– А из оружия что возьмешь?
– А что в руках держать умею, то и возьму. Молот свой из кузницы возьму. Уж это не обманет.
– Вот что… – Князь помедлил, потом положил руку на рукоять меча. Громобой только сейчас заметил, что меч Буеслава не пристегнут к поясу, а просто лежит у князя на коленях, как в тот, первый вечер. – Возьми! – Князь вдруг протянул рукоять меча Громобою. – Получше молота будет.
Веселка ахнула, вспомнив, как дома мечтала об этом как о невозможном чуде. Гридница молчала. Потрясенные кмети не могли взять в толк, что князь снова отдает наследство предков, чудом к нему вернувшееся. Баян, заранее с этим решением знакомый, подавил вздох и отвернулся. «Он его добыл, ему и владеть! – злобно говорил ему Держимир, досадуя на судьбу, но не смея с ней спорить. – Не лежит он у меня в руках! Держу и чувствую – не нравлюсь я ему! Этот меч для дела нужен, а раз дело делать Громобою, то и меч – ему! Чтоб его громом разбило!»
Даже Громобой немного растерялся от такой чести.
– Да куда мне? – Он с недоумением повел плечом. – Я мечом-то… не слишком умею. Не приходилось…
– Бери, раз дают! – шепнула Веселка. – Князю лучше знать!
– Бери! – шепнул кто-то из кметей. – Бери, дурень! Такое счастье в руки валится, а он рот раскрыл! С князем не спорь! Бери!
– Ну, спасибо, княже… – не слишком уверенно ответил Громобой и все-таки взял меч.
– И смотри… – прибавил князь, откинувшись к спинке престола. – Не красоваться даю, а дело делать. Где то копье, которым оборотня можно убить, я не знаю, а это… Мой отец, как говорите, этим мечом Зверя одолел. Значит, и на другого врага он пригодится… Лошадей, припасов, чего там еще – я все дам, – добавил он, покончив с мечом и стараясь даже на него не смотреть.
– Вот это хорошо! – одобрил Громобой. – Мне и лошадь нужна, и сани нужны. И шубу для девки. – Он кивнул на Веселку.
– И эта с тобой?! – От изумления Баян даже вскочил на ноги. Он-то думал, что Веселка увязалась за Громобоем на княжий двор просто так, из любопытства.
– И я! – подтвердила Веселка. – Мне Мудрава велела осколки Чаши собирать, а сами же они ко мне не придут.
У князя не было причин возражать против ее решения, но для разговора с родичами Веселка собиралась с духом целый вечер. И не зря: услышав, что она задумала, Хоровит выронил ложку. Не так давно он сам отказался от поездки по окрестностям, посчитав ее невыгодной и опасной, а тут ехать собралась его дочь, и не куда-нибудь, а биться с чуроборским оборотнем!
– С ума ты сошла! – воскликнул Хоровит, не веря до конца, что Веселка и впрямь забрала такое себе в голову. – Ну, Громобой едет, так ведь он – сын Перуна! А тебе-то что там делать? Тоже, Перуница огневая выискалась!
– Да девке с чужим парнем как ехать? – заметил дед и покачал головой. – Хоть он и честный парень, а все же, знамо дело, нехорошо! Слух пойдет…
– Мать, ты-то ей скажи!
– Но ведь не зря же это все со мной происходит! – заговорила Веселка, переводя взволнованный блестящий взгляд с одного на другого и подозревая, что Громобою придется-таки ломать дверь бани, где ее запрут для верности. – Мало ли в Прямичеве девок! А то все ко мне: и Зимний Зверь, и Вела! Не может быть, чтобы зря! Мудрава сказала, что я могу другие шесть осколков найти, так надо же искать!
Хоровит оглянулся на жену: Любезна сидела у прялки, уронив руки на колени, а упавшее веретено осторожно трогала лапкой кошка. На лице хозяйки были тревога, тоска и смирение перед неизбежным.
– Не зря! – с тяжелым вздохом повторила она. – Видно, не зря! То-то и оно! И я все думаю: почему тебе все это выпало? Просто так ничего не бывает.
– Видно, матушка, мне на роду так написано! – торопливо, с лихорадочным волнением заговорила Веселка, видя, что мать готова с ней согласиться. – Пустишь меня? Просто так не придет весна, а я…
– Весна… Ты сама и есть как весна… – Любезна смотрела на дочь, и теперь ее красота, расцвет ее юности вызывали слезы на глазах у матери. – Родилась-то ты как раз в Медвежий велик день, с весной вместе. Оттого ты и хороша, как заря ясная, и резва-весела, как птичка небесная. Ты самой весне сестра родная, вся она в тебе отражается. Причудная ты моя… Кому же искать ее, как не тебе?
Веселка бросилась к матери и расплакалась, припав лицом к ее коленям. Она поняла, что мать отпускает ее, поняла и то, как тяжело Любезне это сделать; именно сейчас ей так резко бросились в глаза морщинки у глаз матери, седые волосы на висках под повоем, которых она никогда раньше не замечала. Душа ее переворачивалась от жалости к матери, такой усталой и встревоженной, родившей десятерых детей и троих уже потерявшей. И вот теперь она, старшая дочь, гордость родителей, их радость и утешение, уходит от них, уходит неведомо куда, чтобы, может быть, не вернуться! Веселка не боялась за себя, но она страдала за родителей, которых должна покинуть и которые будут так горько тосковать по ней. Но она ничего не могла для них сделать. Мать отпускает ее, потому что она должна идти.
– Я не надолго, матушка! – сквозь слезы твердила Веселка, страстно желая, чтобы весь этот поход поскорее остался позади. – Я скоро вернусь! Весна настанет, и я вернусь!
Любезна положила обе руки на голову дочери, и ее слезы капали на них сверху. У нее было чувство, что она прощается с Веселкой навсегда. Пришел срок, боги потребовали жертву – и в жертву была избрана лучшая. В том смысл всех древних обрядов, наполовину превратившихся в игры, в том плата за отличия и честь. Когда род человеческий должен помочь богам хранить порядок во вселенной, к богам уходят лучшие. Она вложила в дочь все лучшее, что у нее было, свою кровь и свою душу; Веселка и сейчас оставалась самой лучшей, самой свежей и чистой частью ее самой. Солнечный лучик, кусочек радуги, цветочек лазоревый…
– Что же делать, отец? – сквозь слезы Любезна бросила взгляд на Хоровита, который так и сидел за столом, опустив ложку и не сводя с них обеих изумленных глаз. – Вырастили дочь, она теперь уж не наша.
Вся душа Любезны трепетала от боли скорого расставания, от ужаса перед теми опасностями, которые ждут Веселку, но она не смела удерживать ее. Как и любая мать, она дала жизнь своей дочери для того, чтобы она шла дорогой своей судьбы.
Выехали на третий день. Кроме княжеских саней и лошади, Громобой взял с собой еще Солому и Долгождана. Ради самого дела он не ощущал нужды в помощниках, но девушка и лошадь – это было слишком много, чтобы взять заботу о них только на себя. Если бы Громобой пожелал, для него нашлась бы сотня спутников, но он предпочел тех двоих, на кого вполне полагался. Солома был счастлив, что Громобой выбрал его, и заранее мечтал о чудесах, которые предстоит повидать. Но до того было еще очень далеко: между Прямичовым и Чуробором лежали нескончаемо долгие пространства заснеженных земель, нехоженых лесов, заледенелых рек.
Ехать в темноте было опасно, а светлого дня было так мало, что дневной переход получался вдвое короче обычного. По всей реке Турье, служившей дорогой на юг, на расстоянии дневного перехода друг от друга стояли княжеские погостья – маленькие городки, где княжеская дружина останавливалась во время полюдья. Но глубокий снег и частые метели так затрудняли дорогу, что от одного погостья до другого Громобой со спутниками добирались за два дня вместо одного. Ночевать приходилось в огнищах, иногда в крошечных одиноких избушках рыбаков или охотников – частью обитаемых, частью пустых. Иной раз в таких избушках приходилось пережидать сутки и двое, пока утихнет метель и можно будет, раскопав выход наружу, двигаться дальше.
Редкие человеческие следы на реке принадлежали рыболовам, охотникам, дровосекам и указывали на близость очередного жилья. Далеко от дома в это время старались не отходить, торговые гости, не в пример прежним годам, не ездили. Бывало, что день и два сани двигались по руслу замерзшей реки, никого не встречая. С двух сторон по берегам стеной стоял заснеженный лес. Высокие угрюмые стволы упирались прямо в небо, нетронутый снег подпирал их подножия крепостным валом, и взгляд застревал в густом сплетении ветвей, в мертвых серых сучьях, похожих на обглоданные кости. Безжизненное молчание лесов, на вид совсем необитаемых, угнетало и подавляло Веселку. Казалось, они заехали в тот мертвый лес с костяными деревьями, о котором говорят самые страшные кощуны. Увидев порой клеста или снегиря, она радовалась, как родичу, этому маленькому проблеску жизни в мертвом царстве зимы.
Среди лесов она чувствовала себя потерянной и одинокой, но и среди людей, на огнищах или погостьях, Веселку не оставляло чувство неприютности, отчуждения. Ее мучила острая тоска по дому, но она не жалела, что пустилась в этот поход, и не хотела повернуть назад. Душой тоскуя, умом она понимала: ее тоска относится не к стенам и печке, не к скамьям и прялкам, даже не к родичам. Она тосковала по миру, благополучию, по добрым надеждам на будущее, которые прежде жили в Прямичеве и которых там больше нет. Возвращение к родным стенам не утолит ее влечения к прежнему счастью; чтобы вернуть его, нужно идти не назад, а вперед. Идти навстречу тому неизвестному врагу, что ждет ее за снежными равнинами и колючими стенами лесов; навстречу тому делу, ради которого она пустилась в путь и о котором пока имеет такое смутное представление. А вернее, если честно, то и вовсе никакого.
Хозяева домов, где им приходилось ночевать, порой не слишком радовались гостям. Иные жадно расспрашивали о новостях, на что Громобой отзывался хмуро и неохотно, иные просто косились, не ожидая от гостей ничего хорошего. Сено для лошади продавали неохотно; хорошо еще, что предусмотрительный князь Держимир велел выделить им личивинскую лошадку: маленькую, лохматую, выносливую и способную питаться ветками и хвоей, как лось. Через несколько переходов приходилось на день-два задерживаться, чтобы наловить рыбы или сходить на охоту. Местные жители хоть и не мешали гостям охотиться, но смотрели косо, и из-за этих косых взглядов Веселка меньше радовалась людям, чем, казалось бы, должна была радоваться среди мертвенного снежного запустения.
Однажды ей приснилось, как будто следом за их санями идет женщина огромного роста, головой почти вровень со старыми елями, одетая в широкую белую рубаху, с распущенными и спутанными волосами. От ее неподвижного лица веяло мертвенным, убивающим покоем, и Веселка проснулась с дико бьющимся сердцем; ей казалось, что она кричит, но изо рта ее вырвался лишь слабый прерывистый стон. В избушке было темно, рядом с ней на полатях сопели хозяйские дети, на полу спали Громобой с Соломой и Долгожданом. Было тихо, тепло, спокойно, но Веселка лежала, окоченев от ужаса: ей виделась исполинская женщина с белыми волосами и мертвым лицом, склонившаяся над крышей этой маленькой избушки. Хотелось скорее растолкать своих и бежать, бежать отсюда! Неспешное путешествие притупило тревогу, но сон заставил Веселку заново ощутить, как велика опасность и как губительно промедление.
– Да куда уж тут быстрее! – хмуро отозвался Громобой, когда утром она, дрожа, рассказала ему свой сон. – По таким снегам хоть торопись, хоть нет – далеко не уедешь.
С той ночи жуткий сон стал повторяться: страшная женщина шла прямо по следам их саней, и Веселка, задыхаясь от режущего чувства близкой гибели, дрожала, как на ледяном ветру; во сне ей хотелось кричать, но мерещилось, что тяжелый камень лежит на груди и не пускает крик наружу. Было нестерпимо горько и страшно думать, как медленно они едут, как малы их человеческие силы по сравнению с мертвящим зимним божеством. Но иного пути не было, и каждое утро Громобой снова запрягал лошадку и они снова ехали по снеговой пустыне среди заснеженного мертвенного леса, ехали и ехали, понемногу продвигаясь на юг.
Ближе в истоку Турьи, где до границ дебрических земель оставалось не так далеко, о князе Огнеяре говорили больше. На одном из погостий какой-то старик сам сказал то же самое, что Вела открыла Веверице: что князь Огнеяр похитил богиню Лелю и тем лишил мир весны.
– Было это еще весной, в самый Медвежий день! – рассказывал старик, даже довольный, что к нему приехали новые слушатели. – В самый Медвежий день, да. Уже засумерничало, засерело, и ночи скоро быть, да, а у нас ребятня еще костер жгла да колеса с горы катала. Как водится, оно понятно, да. И вышел я постоять на горке: свежий дух такой от реки, радостный, страсть! И вдруг вижу: летит по небу огненный змей. Летит, свистит, длинный, а весь тебе белым жаром пышет, страсть! Видел я его, отсюда и до омута, а там уж он пропал. Омут у нас там, в полуверсте.
– А сам-то он какой, огненный змей? – нетерпеливо расспрашивала Веселка.
– Вот я и говорю. Сам такой: длинный, огненный весь, пламенный, так что и головы не видно – одно полыханье. Как молния вьется, только пониже. А летит быстро, страсть! Как стрела! Видел я его над рекой, и наши все видели, с горы без памяти посыпались. Я еще думал: куда бы ему лететь? А теперь ясно: за Лелей он летел. Как она на землю ступила, так он ее и сграбастал. Весна-то первая прошла, а новой нету! И не будет, покуда Лелю у него не отобьют!
– А кто же ее отобьет? – серьезно спросил Громобой.
– Понятное дело! Сам Перун разве что. Надо жертвы приносить, молить…
– И что же – приносите? Молите?
– Мы молим, да толку от нас что? Вот если бы князь… Мы и пожертвуем – курицу убогую да меда горшок. А вот князь может… Что там в Прямичеве слышно: не думает ли князь войско собирать?
– Если на одного князя надеяться, так ничего не будет! – с досадой заметил один из здешних парней, внук старика рассказчика.
– Да что мы сделаем? – возразила ему молодая женщина, и видно было, что этот разговор идет не в первый раз. – Ты, Снегирька, кощун наслушался, вот и возмечтал себе невесть что! Ты свое дело знай, вон, дров принести вовремя никто не озаботится! А Лелю без тебя как-нибудь спасут. Не глупи, перед чужими людьми не срамись. Ты не Перун!
– Я не Перун, зато часть Перуна и во мне есть! – упрямо отвечал парень, прозванный Снегирем, как видно, за яркий румянец. – Он во всех есть. Дух Перуна – во всяком, кто не баба! И нечего за морями-лесами искать, у кого руки по локоть в золоте!
Громобой ничего не сказал, но смотрел на Снегиря с пониманием. Оставив Прямичев за спиной, он осознал: сил на этот поход ему давали все те оставшиеся дома мужчины и парни, сердцами и мыслями бывшие с ним.
– Не тужи, парень! – негромко сказал он Снегирю на прощание и хлопнул его по плечу. – Раз ты Перуна в себе чуешь – с Перуном заодно в поход идешь. Не остынь только – поможешь Перуну.
Снегирь изумленно посмотрел на него, но вместе с дедом вышел провожать гостей.
– Поезжайте, будь с вами Попутник, если уж надо ехать! – говорил старик. – Только бережнее: слух идет, что лихие люди завелись. Оно и понятно: видать, свои запасы подъели, а новых негде взять. Вы уж там глядите…
Прямичевцы поблагодарили за предупреждение, хотя оно мало что изменило бы.
– Понятное дело! – повторил за дедом Долгождан, когда они покинули погостье и снова спустились на лед Турьи, заметно сузившейся ближе к истокам. – Теперь по всей земле разбои пойдут. Как свои запасы подъедят, так и пойдут соседей грабить.
– Кто смел, тот и съел! – засмеялся Солома. На сей раз пословица имела самый что ни есть прямой смысл.
В этот самый день, чуть ли не впервые за все долгое время пути, прямичевцы встретили на дороге человека. Когда Громобой заметил впереди что-то живое, он, помня предостережение, остановил лошадь и несколько шагов прошел вперед один, вглядываясь.
– Ой, медведь! – в шутливом испуге охнул Солома, желая позабавить Веселку.
Но она видела, что это не медведь: на опушке стояла, опираясь на клюку, старуха в коричневом кожухе, облезлом и подпоясанном растрепанной веревкой. Старуха тоже заметила сани и ждала, пока они поравняются с ней.
– Ну, уж это не лиходей! – определил Долгождан. – Поехали, пожалуй.
Они подъехали, и старуха сползла с опушки навстречу саням. Двигалась она с трудом, глубоко проваливаясь в снег, с трудом вытягивая из него негнущиеся ноги и оставляя за собой широкую борозду. Дышала старуха тяжело, ее морщинистое лицо выглядело измученным, серый платок был низко надвинут на лоб, из-под него торчали седые космы. Под глазами у нее лежали красноватые набрякшие мешки, так что Веселка вспомнила Веверицу и поежилась. Уж не Лесная ли это Баба? «Видело ль ты, солнышко, старую ягу…» По спине побежал холодок.
– Ты откуда тут, бабуля? – тем временем спросил Громобой. – Не заблудилась?
– Иду родни искать! – с трудом дыша, ответила старуха. Она дрожала, всем весом опиралась на клюку и все же едва не падала. – Одна-то пропаду… Не довезете ли хоть до какого жилья?
– Садись, довезем! – согласился Громобой, и Веселка в санях подвинулась. – Где же родня твоя?
– Родни-то у меня много, да все далеко…
Старуха уселась, сани тронулись дальше. Громобой всматривался в лес, помня о лиходеях, Солома приглядывался к старухе: казалось удивительным, что в такое страшное время немощная старуха одна пешком пустилась через лес. Недалеко бы она ушла, если они, трое здоровых парней, продвигаются еле-еле!
– Что ж ты одна в дорогу пустилась? – спросил он, шагая рядом с санями. – Да через лес! Давно ли идешь-то?
– Ох, давно! – охотно отвечала старуха, как видно, довольная, что ее взялись подвезти. – Почитай, с начала зимы. Все иду и иду. Много хороших людей встречала, да ведь на свете их еще больше! Всех обойду.
Дрожащими пальцами она заправляла космы под платок, точь-в-точь как это делают все старухи, но, когда Веселка мельком поймала ее взгляд, на нее снова пахнуло холодом и стало страшно. Она отодвинулась от старухи так далеко, как позволяла ширина саней, стараясь не касаться ее даже полой шубы.
– Зачем же тебе всех обходить? – Солома не очень понял это рассуждение, и Долгождан недоумевающе оглянулся. – Нашла бы себе местечко да и жила.
– Не очень-то и долго осталось! – пробормотал Долгождан.
– Нет, милый, долго! – с неожиданной бодростью ответила старуха, которая оказалась вовсе не такой глухой, как можно было предположить по ее дряхлости. – Мне теперь только жить и жить. Я теперь далеко уйду. Далеко уйду! Вся земля теперь моя – разгуляюсь, в силу войду!
– Не много ли тебе? – неприязненно спросила Веселка.
Она уже жалела, что они взялись ее везти. В ней крепло ощущение, что со старухой к ним в сани село что-то гадкое, злое, отталкивающее.
– Ты меня не бойся, голубка белая! – Старуха ласково глянула на нее, и Веселка снова содрогнулась.
Глаза у старухи были бледно-голубоватые, выцветшие, почти белые, и даже при ласковом взгляде казались мертвенно-спокойными. И Веселка вспомнила свой сон: белая женщина огромного роста, что шла за ними через лес, и мертвенный покой, которым веяло от ее неподвижного лица. Вдруг явь наложилась на тот сон и слилась с ним; белая женщина догнала их и накрыла своей ледяной тенью. Стало так страшно, что захотелось кричать, и Веселка соскочила с саней, чтобы не сидеть рядом со старухой. Но непонятное оцепенение сковало ей язык: Веселка не могла ни крикнуть, ни собраться с мыслями, чувствовала только растерянность, беспомощность и испуг. А старуха посматривала на нее так же ласково и чуть насмешливо, словно говорила: кричи – не кричи, беги – не беги, а от меня не уйдешь, голубка моя белая!
– Вон, гляди! – Громобой показал вперед, где над лесом виднелся дым. – Должно быть, Убор. Старик про него говорил, у него там внук в дружине служит. Добрались.
– И то хорошо! – Долгождан посмотрел на темнеющее небо. – Пора бы под крышу. Опять на всю ночь заметет.
– Ой, пора под крышу! – поддакнула старуха и зябко повела согнутыми плечами.
Вскоре из-за леса показался прибрежный холм, а на нем небольшой городок за бревенчатым тыном. Холм был так крут, что снизу виднелись только крыши самых высоких хором, должно быть, воеводских. Со льда реки к воротам поднималась темная, заметная на белом тропинка, а на льду под городком чернело множество лунок. Поодаль, шагах в ста, двое парней возились с шестом, усаженным рыболовными крючками, рядом стояла корзина, двое детей бегали по льду с собакой.
Веселка с облегчением смотрела на городок, как вдруг старуха опять наклонилась к ней, и Веселка отшатнулась.
– Ты меня не бойся! – доверительно шепнула старуха. – Кто меня везет, к тому я не привязываюсь. Довезли вы меня, и спасибо. На том простимся. Вам моей родней не бывать. Горячи вы да крепки – зубы старые обломаю!
Она подмигнула на Громобоя, будто намекала сосватать, и ее морщинистое лицо сейчас казалось по-нехорошему оживленным, даже радостным какой-то жадной, животной, голодной радостью. Веселка вскрикнула: как маленький ребенок, она не находила слов, чтобы выразить свой ужас и ощущение непоправимой беды.
Громобой обернулся, лошадь встала.
– Нет, не пускайте ее! – лихорадочно выкрикнула Веселка. – Гони!
А старуха живенько соскочила с саней и с жутким проворством побежала вперед, к раскрытым воротам городка. Куда девались дряхлость, дрожание рук и тяжелое дыхание: старуха мчалась по сугробам, как тень.
Тут уж всем стало ясно, что дело нечисто и что их немощная попутчица будет похуже целой ватаги разбойников. С криком «Держи!» Солома и Долгождан дружно пустились вдогонку. Но рыхлый снег цепко держал ноги, и там, где старуха пробежала с легкостью, здоровые парни пробирались еле-еле.
Громобой бросил лошадь, выхватил из саней свой кузнечный молот и кинулся за старухой.
– Стой, дрянь! – отрывисто и яростно выкрикивал он на бегу. – Стой, убью!
Но старуха летела, не оглядываясь и не давая им к себе приблизиться; замершая от ужаса Веселка теперь уже ясно видела, что ноги старухи не вязнут и даже не касаются снега, а она несется над тропой, как тень без тела, как сгусток черного ветра… Один миг – и старуха была уже у ворот, и никто не успевал за ней. С хриплым выдохом Громобой метнул ей вслед свой молот, но чуть-чуть опоздал: темное пятно исчезло в щели между приоткрытыми створками. А над холмом и воротами городка взметнулось видение: высокая, выше елей, белая женская фигура с развевающимися спутанными волосами белее снега. И тут же она исчезла, как сметенная первым порывом ветра. Молот упал в снег возле самых ворот и зарылся по самую рукоять.
Веселка закрыла лицо руками; ее била дрожь, давило чувство вины перед этим городком, куда они на своих санях привезли такую беду. Страшно было глянуть на него: казалось, он вот сейчас, у них на глазах, начнет гибнуть, проваливаться… А если не сразу, если понемногу, то это еще хуже… Одно ясно: беда вошла в Убор, она съела его, он уже мертв… Они видели ее, но не сумели ей помешать…
Двое парней-рыболовов и мальчишки, бросив на льду шест и корзину, подбежали ближе и с изумлением разглядывали гостей, не понимая, кто это и отчего такая суета перед воротами. Собака села на снег и тоскливо заскулила, прижимая уши.
– Потише, медведь!
– Медведь! А сама на оборотня идешь! – в ответ поддразнил Громобой. – Вот он, дебрический-то князь, – он зверь, не мне чета! Не боишься?
– Не боюсь! А тебе завидно?
– Смелая ты! – насмешливо восхитился Громобой. – Ни Зимний Зверь тебе нипочем, ни мертвая избушка на ножках!
Смеясь, Громобой вдруг заметил, что глаза Веселки наливаются слезами. Ей вспомнилось ощущение грозящей пропасти, и страх пронизал ее, как порыв холодного ветра.
– Ну, ладно, ты чего? – перестав смеяться, примирительно сказал Громобой. – Ну, не реви только. Скажи, что я медведь неученый, ладно уж.
– Ничего я не смелая… – прошептала Веселка, глядя мимо него и стараясь совладать с собой. – Глупая я просто. Не знаю даже, что там может быть, вот и иду… А знала бы, так от страха под лавку бы полезла… Зачем иду – сама не знаю. Матушка моя, матушка! Не хочу я, а знаю – надо мне идти, и все…
– Ну, так и пойдем! – Громобой взял ее за руку и потянул на улицу.
Князь Держимир встретил их в гриднице. На ступеньке престола сидел Баян, странно серьезный и совсем не улыбающийся.
– Один пойдешь? – сразу спросил князь, приветствовав Громобоя лишь легким кивком. Тот, впрочем, тоже кланялся не слишком низко, и всем казалось, что Держимиру и Громобою вдвоем в гриднице тесно. – Хочешь – дружину дам?
– Один. – Громобой мотнул головой. – Дружина мне ни к чему, чего я с ней делать буду? Я ж не воевода.
– А из оружия что возьмешь?
– А что в руках держать умею, то и возьму. Молот свой из кузницы возьму. Уж это не обманет.
– Вот что… – Князь помедлил, потом положил руку на рукоять меча. Громобой только сейчас заметил, что меч Буеслава не пристегнут к поясу, а просто лежит у князя на коленях, как в тот, первый вечер. – Возьми! – Князь вдруг протянул рукоять меча Громобою. – Получше молота будет.
Веселка ахнула, вспомнив, как дома мечтала об этом как о невозможном чуде. Гридница молчала. Потрясенные кмети не могли взять в толк, что князь снова отдает наследство предков, чудом к нему вернувшееся. Баян, заранее с этим решением знакомый, подавил вздох и отвернулся. «Он его добыл, ему и владеть! – злобно говорил ему Держимир, досадуя на судьбу, но не смея с ней спорить. – Не лежит он у меня в руках! Держу и чувствую – не нравлюсь я ему! Этот меч для дела нужен, а раз дело делать Громобою, то и меч – ему! Чтоб его громом разбило!»
Даже Громобой немного растерялся от такой чести.
– Да куда мне? – Он с недоумением повел плечом. – Я мечом-то… не слишком умею. Не приходилось…
– Бери, раз дают! – шепнула Веселка. – Князю лучше знать!
– Бери! – шепнул кто-то из кметей. – Бери, дурень! Такое счастье в руки валится, а он рот раскрыл! С князем не спорь! Бери!
– Ну, спасибо, княже… – не слишком уверенно ответил Громобой и все-таки взял меч.
– И смотри… – прибавил князь, откинувшись к спинке престола. – Не красоваться даю, а дело делать. Где то копье, которым оборотня можно убить, я не знаю, а это… Мой отец, как говорите, этим мечом Зверя одолел. Значит, и на другого врага он пригодится… Лошадей, припасов, чего там еще – я все дам, – добавил он, покончив с мечом и стараясь даже на него не смотреть.
– Вот это хорошо! – одобрил Громобой. – Мне и лошадь нужна, и сани нужны. И шубу для девки. – Он кивнул на Веселку.
– И эта с тобой?! – От изумления Баян даже вскочил на ноги. Он-то думал, что Веселка увязалась за Громобоем на княжий двор просто так, из любопытства.
– И я! – подтвердила Веселка. – Мне Мудрава велела осколки Чаши собирать, а сами же они ко мне не придут.
У князя не было причин возражать против ее решения, но для разговора с родичами Веселка собиралась с духом целый вечер. И не зря: услышав, что она задумала, Хоровит выронил ложку. Не так давно он сам отказался от поездки по окрестностям, посчитав ее невыгодной и опасной, а тут ехать собралась его дочь, и не куда-нибудь, а биться с чуроборским оборотнем!
– С ума ты сошла! – воскликнул Хоровит, не веря до конца, что Веселка и впрямь забрала такое себе в голову. – Ну, Громобой едет, так ведь он – сын Перуна! А тебе-то что там делать? Тоже, Перуница огневая выискалась!
– Да девке с чужим парнем как ехать? – заметил дед и покачал головой. – Хоть он и честный парень, а все же, знамо дело, нехорошо! Слух пойдет…
– Мать, ты-то ей скажи!
– Но ведь не зря же это все со мной происходит! – заговорила Веселка, переводя взволнованный блестящий взгляд с одного на другого и подозревая, что Громобою придется-таки ломать дверь бани, где ее запрут для верности. – Мало ли в Прямичеве девок! А то все ко мне: и Зимний Зверь, и Вела! Не может быть, чтобы зря! Мудрава сказала, что я могу другие шесть осколков найти, так надо же искать!
Хоровит оглянулся на жену: Любезна сидела у прялки, уронив руки на колени, а упавшее веретено осторожно трогала лапкой кошка. На лице хозяйки были тревога, тоска и смирение перед неизбежным.
– Не зря! – с тяжелым вздохом повторила она. – Видно, не зря! То-то и оно! И я все думаю: почему тебе все это выпало? Просто так ничего не бывает.
– Видно, матушка, мне на роду так написано! – торопливо, с лихорадочным волнением заговорила Веселка, видя, что мать готова с ней согласиться. – Пустишь меня? Просто так не придет весна, а я…
– Весна… Ты сама и есть как весна… – Любезна смотрела на дочь, и теперь ее красота, расцвет ее юности вызывали слезы на глазах у матери. – Родилась-то ты как раз в Медвежий велик день, с весной вместе. Оттого ты и хороша, как заря ясная, и резва-весела, как птичка небесная. Ты самой весне сестра родная, вся она в тебе отражается. Причудная ты моя… Кому же искать ее, как не тебе?
Веселка бросилась к матери и расплакалась, припав лицом к ее коленям. Она поняла, что мать отпускает ее, поняла и то, как тяжело Любезне это сделать; именно сейчас ей так резко бросились в глаза морщинки у глаз матери, седые волосы на висках под повоем, которых она никогда раньше не замечала. Душа ее переворачивалась от жалости к матери, такой усталой и встревоженной, родившей десятерых детей и троих уже потерявшей. И вот теперь она, старшая дочь, гордость родителей, их радость и утешение, уходит от них, уходит неведомо куда, чтобы, может быть, не вернуться! Веселка не боялась за себя, но она страдала за родителей, которых должна покинуть и которые будут так горько тосковать по ней. Но она ничего не могла для них сделать. Мать отпускает ее, потому что она должна идти.
– Я не надолго, матушка! – сквозь слезы твердила Веселка, страстно желая, чтобы весь этот поход поскорее остался позади. – Я скоро вернусь! Весна настанет, и я вернусь!
Любезна положила обе руки на голову дочери, и ее слезы капали на них сверху. У нее было чувство, что она прощается с Веселкой навсегда. Пришел срок, боги потребовали жертву – и в жертву была избрана лучшая. В том смысл всех древних обрядов, наполовину превратившихся в игры, в том плата за отличия и честь. Когда род человеческий должен помочь богам хранить порядок во вселенной, к богам уходят лучшие. Она вложила в дочь все лучшее, что у нее было, свою кровь и свою душу; Веселка и сейчас оставалась самой лучшей, самой свежей и чистой частью ее самой. Солнечный лучик, кусочек радуги, цветочек лазоревый…
– Что же делать, отец? – сквозь слезы Любезна бросила взгляд на Хоровита, который так и сидел за столом, опустив ложку и не сводя с них обеих изумленных глаз. – Вырастили дочь, она теперь уж не наша.
запела она, поглаживая склоненную голову дочери, словно баюкая ее. – Уж породила я дочку, ясную звездочку, баловливую, забавливую, приглядчивую, счастливую, хлопотливую!
А лицом ты, девица, ровно маков цвет… —
Вся душа Любезны трепетала от боли скорого расставания, от ужаса перед теми опасностями, которые ждут Веселку, но она не смела удерживать ее. Как и любая мать, она дала жизнь своей дочери для того, чтобы она шла дорогой своей судьбы.
Выехали на третий день. Кроме княжеских саней и лошади, Громобой взял с собой еще Солому и Долгождана. Ради самого дела он не ощущал нужды в помощниках, но девушка и лошадь – это было слишком много, чтобы взять заботу о них только на себя. Если бы Громобой пожелал, для него нашлась бы сотня спутников, но он предпочел тех двоих, на кого вполне полагался. Солома был счастлив, что Громобой выбрал его, и заранее мечтал о чудесах, которые предстоит повидать. Но до того было еще очень далеко: между Прямичовым и Чуробором лежали нескончаемо долгие пространства заснеженных земель, нехоженых лесов, заледенелых рек.
Ехать в темноте было опасно, а светлого дня было так мало, что дневной переход получался вдвое короче обычного. По всей реке Турье, служившей дорогой на юг, на расстоянии дневного перехода друг от друга стояли княжеские погостья – маленькие городки, где княжеская дружина останавливалась во время полюдья. Но глубокий снег и частые метели так затрудняли дорогу, что от одного погостья до другого Громобой со спутниками добирались за два дня вместо одного. Ночевать приходилось в огнищах, иногда в крошечных одиноких избушках рыбаков или охотников – частью обитаемых, частью пустых. Иной раз в таких избушках приходилось пережидать сутки и двое, пока утихнет метель и можно будет, раскопав выход наружу, двигаться дальше.
Редкие человеческие следы на реке принадлежали рыболовам, охотникам, дровосекам и указывали на близость очередного жилья. Далеко от дома в это время старались не отходить, торговые гости, не в пример прежним годам, не ездили. Бывало, что день и два сани двигались по руслу замерзшей реки, никого не встречая. С двух сторон по берегам стеной стоял заснеженный лес. Высокие угрюмые стволы упирались прямо в небо, нетронутый снег подпирал их подножия крепостным валом, и взгляд застревал в густом сплетении ветвей, в мертвых серых сучьях, похожих на обглоданные кости. Безжизненное молчание лесов, на вид совсем необитаемых, угнетало и подавляло Веселку. Казалось, они заехали в тот мертвый лес с костяными деревьями, о котором говорят самые страшные кощуны. Увидев порой клеста или снегиря, она радовалась, как родичу, этому маленькому проблеску жизни в мертвом царстве зимы.
Среди лесов она чувствовала себя потерянной и одинокой, но и среди людей, на огнищах или погостьях, Веселку не оставляло чувство неприютности, отчуждения. Ее мучила острая тоска по дому, но она не жалела, что пустилась в этот поход, и не хотела повернуть назад. Душой тоскуя, умом она понимала: ее тоска относится не к стенам и печке, не к скамьям и прялкам, даже не к родичам. Она тосковала по миру, благополучию, по добрым надеждам на будущее, которые прежде жили в Прямичеве и которых там больше нет. Возвращение к родным стенам не утолит ее влечения к прежнему счастью; чтобы вернуть его, нужно идти не назад, а вперед. Идти навстречу тому неизвестному врагу, что ждет ее за снежными равнинами и колючими стенами лесов; навстречу тому делу, ради которого она пустилась в путь и о котором пока имеет такое смутное представление. А вернее, если честно, то и вовсе никакого.
напевала Веселка дорогой, чтобы хоть немного разогнать тоску. Песни о весне казались неуместными и дерзкими, даже опасными здесь, но пелись как бы сами собой. Иной раз, задумавшись, Веселка сама не замечала, что поет; очнувшись, она вздрагивала с ясным чувством, что это поет не она, а то, другое существо, притаившееся внутри нее. То, которое знает и понимает все происходящее гораздо лучше, чем она.
Видело ль ты, солнышко,
Красную весну?
Встретило, красное,
Ты свою сестру?
Видело ль ты, солнышко,
Старую ягу,
Бабу ли ягу —
Ведьму-зиму?
Как она, лютая, от весны ушла,
От красной бежала,
В мешке стужу несла,
Холод на землю трясла,
Сама оступилася,
Под гору покатилася… —
Хозяева домов, где им приходилось ночевать, порой не слишком радовались гостям. Иные жадно расспрашивали о новостях, на что Громобой отзывался хмуро и неохотно, иные просто косились, не ожидая от гостей ничего хорошего. Сено для лошади продавали неохотно; хорошо еще, что предусмотрительный князь Держимир велел выделить им личивинскую лошадку: маленькую, лохматую, выносливую и способную питаться ветками и хвоей, как лось. Через несколько переходов приходилось на день-два задерживаться, чтобы наловить рыбы или сходить на охоту. Местные жители хоть и не мешали гостям охотиться, но смотрели косо, и из-за этих косых взглядов Веселка меньше радовалась людям, чем, казалось бы, должна была радоваться среди мертвенного снежного запустения.
Однажды ей приснилось, как будто следом за их санями идет женщина огромного роста, головой почти вровень со старыми елями, одетая в широкую белую рубаху, с распущенными и спутанными волосами. От ее неподвижного лица веяло мертвенным, убивающим покоем, и Веселка проснулась с дико бьющимся сердцем; ей казалось, что она кричит, но изо рта ее вырвался лишь слабый прерывистый стон. В избушке было темно, рядом с ней на полатях сопели хозяйские дети, на полу спали Громобой с Соломой и Долгожданом. Было тихо, тепло, спокойно, но Веселка лежала, окоченев от ужаса: ей виделась исполинская женщина с белыми волосами и мертвым лицом, склонившаяся над крышей этой маленькой избушки. Хотелось скорее растолкать своих и бежать, бежать отсюда! Неспешное путешествие притупило тревогу, но сон заставил Веселку заново ощутить, как велика опасность и как губительно промедление.
– Да куда уж тут быстрее! – хмуро отозвался Громобой, когда утром она, дрожа, рассказала ему свой сон. – По таким снегам хоть торопись, хоть нет – далеко не уедешь.
С той ночи жуткий сон стал повторяться: страшная женщина шла прямо по следам их саней, и Веселка, задыхаясь от режущего чувства близкой гибели, дрожала, как на ледяном ветру; во сне ей хотелось кричать, но мерещилось, что тяжелый камень лежит на груди и не пускает крик наружу. Было нестерпимо горько и страшно думать, как медленно они едут, как малы их человеческие силы по сравнению с мертвящим зимним божеством. Но иного пути не было, и каждое утро Громобой снова запрягал лошадку и они снова ехали по снеговой пустыне среди заснеженного мертвенного леса, ехали и ехали, понемногу продвигаясь на юг.
Ближе в истоку Турьи, где до границ дебрических земель оставалось не так далеко, о князе Огнеяре говорили больше. На одном из погостий какой-то старик сам сказал то же самое, что Вела открыла Веверице: что князь Огнеяр похитил богиню Лелю и тем лишил мир весны.
– Было это еще весной, в самый Медвежий день! – рассказывал старик, даже довольный, что к нему приехали новые слушатели. – В самый Медвежий день, да. Уже засумерничало, засерело, и ночи скоро быть, да, а у нас ребятня еще костер жгла да колеса с горы катала. Как водится, оно понятно, да. И вышел я постоять на горке: свежий дух такой от реки, радостный, страсть! И вдруг вижу: летит по небу огненный змей. Летит, свистит, длинный, а весь тебе белым жаром пышет, страсть! Видел я его, отсюда и до омута, а там уж он пропал. Омут у нас там, в полуверсте.
– А сам-то он какой, огненный змей? – нетерпеливо расспрашивала Веселка.
– Вот я и говорю. Сам такой: длинный, огненный весь, пламенный, так что и головы не видно – одно полыханье. Как молния вьется, только пониже. А летит быстро, страсть! Как стрела! Видел я его над рекой, и наши все видели, с горы без памяти посыпались. Я еще думал: куда бы ему лететь? А теперь ясно: за Лелей он летел. Как она на землю ступила, так он ее и сграбастал. Весна-то первая прошла, а новой нету! И не будет, покуда Лелю у него не отобьют!
– А кто же ее отобьет? – серьезно спросил Громобой.
– Понятное дело! Сам Перун разве что. Надо жертвы приносить, молить…
– И что же – приносите? Молите?
– Мы молим, да толку от нас что? Вот если бы князь… Мы и пожертвуем – курицу убогую да меда горшок. А вот князь может… Что там в Прямичеве слышно: не думает ли князь войско собирать?
– Если на одного князя надеяться, так ничего не будет! – с досадой заметил один из здешних парней, внук старика рассказчика.
– Да что мы сделаем? – возразила ему молодая женщина, и видно было, что этот разговор идет не в первый раз. – Ты, Снегирька, кощун наслушался, вот и возмечтал себе невесть что! Ты свое дело знай, вон, дров принести вовремя никто не озаботится! А Лелю без тебя как-нибудь спасут. Не глупи, перед чужими людьми не срамись. Ты не Перун!
– Я не Перун, зато часть Перуна и во мне есть! – упрямо отвечал парень, прозванный Снегирем, как видно, за яркий румянец. – Он во всех есть. Дух Перуна – во всяком, кто не баба! И нечего за морями-лесами искать, у кого руки по локоть в золоте!
Громобой ничего не сказал, но смотрел на Снегиря с пониманием. Оставив Прямичев за спиной, он осознал: сил на этот поход ему давали все те оставшиеся дома мужчины и парни, сердцами и мыслями бывшие с ним.
– Не тужи, парень! – негромко сказал он Снегирю на прощание и хлопнул его по плечу. – Раз ты Перуна в себе чуешь – с Перуном заодно в поход идешь. Не остынь только – поможешь Перуну.
Снегирь изумленно посмотрел на него, но вместе с дедом вышел провожать гостей.
– Поезжайте, будь с вами Попутник, если уж надо ехать! – говорил старик. – Только бережнее: слух идет, что лихие люди завелись. Оно и понятно: видать, свои запасы подъели, а новых негде взять. Вы уж там глядите…
Прямичевцы поблагодарили за предупреждение, хотя оно мало что изменило бы.
– Понятное дело! – повторил за дедом Долгождан, когда они покинули погостье и снова спустились на лед Турьи, заметно сузившейся ближе к истокам. – Теперь по всей земле разбои пойдут. Как свои запасы подъедят, так и пойдут соседей грабить.
– Кто смел, тот и съел! – засмеялся Солома. На сей раз пословица имела самый что ни есть прямой смысл.
В этот самый день, чуть ли не впервые за все долгое время пути, прямичевцы встретили на дороге человека. Когда Громобой заметил впереди что-то живое, он, помня предостережение, остановил лошадь и несколько шагов прошел вперед один, вглядываясь.
– Ой, медведь! – в шутливом испуге охнул Солома, желая позабавить Веселку.
Но она видела, что это не медведь: на опушке стояла, опираясь на клюку, старуха в коричневом кожухе, облезлом и подпоясанном растрепанной веревкой. Старуха тоже заметила сани и ждала, пока они поравняются с ней.
– Ну, уж это не лиходей! – определил Долгождан. – Поехали, пожалуй.
Они подъехали, и старуха сползла с опушки навстречу саням. Двигалась она с трудом, глубоко проваливаясь в снег, с трудом вытягивая из него негнущиеся ноги и оставляя за собой широкую борозду. Дышала старуха тяжело, ее морщинистое лицо выглядело измученным, серый платок был низко надвинут на лоб, из-под него торчали седые космы. Под глазами у нее лежали красноватые набрякшие мешки, так что Веселка вспомнила Веверицу и поежилась. Уж не Лесная ли это Баба? «Видело ль ты, солнышко, старую ягу…» По спине побежал холодок.
– Ты откуда тут, бабуля? – тем временем спросил Громобой. – Не заблудилась?
– Иду родни искать! – с трудом дыша, ответила старуха. Она дрожала, всем весом опиралась на клюку и все же едва не падала. – Одна-то пропаду… Не довезете ли хоть до какого жилья?
– Садись, довезем! – согласился Громобой, и Веселка в санях подвинулась. – Где же родня твоя?
– Родни-то у меня много, да все далеко…
Старуха уселась, сани тронулись дальше. Громобой всматривался в лес, помня о лиходеях, Солома приглядывался к старухе: казалось удивительным, что в такое страшное время немощная старуха одна пешком пустилась через лес. Недалеко бы она ушла, если они, трое здоровых парней, продвигаются еле-еле!
– Что ж ты одна в дорогу пустилась? – спросил он, шагая рядом с санями. – Да через лес! Давно ли идешь-то?
– Ох, давно! – охотно отвечала старуха, как видно, довольная, что ее взялись подвезти. – Почитай, с начала зимы. Все иду и иду. Много хороших людей встречала, да ведь на свете их еще больше! Всех обойду.
Дрожащими пальцами она заправляла космы под платок, точь-в-точь как это делают все старухи, но, когда Веселка мельком поймала ее взгляд, на нее снова пахнуло холодом и стало страшно. Она отодвинулась от старухи так далеко, как позволяла ширина саней, стараясь не касаться ее даже полой шубы.
– Зачем же тебе всех обходить? – Солома не очень понял это рассуждение, и Долгождан недоумевающе оглянулся. – Нашла бы себе местечко да и жила.
– Не очень-то и долго осталось! – пробормотал Долгождан.
– Нет, милый, долго! – с неожиданной бодростью ответила старуха, которая оказалась вовсе не такой глухой, как можно было предположить по ее дряхлости. – Мне теперь только жить и жить. Я теперь далеко уйду. Далеко уйду! Вся земля теперь моя – разгуляюсь, в силу войду!
– Не много ли тебе? – неприязненно спросила Веселка.
Она уже жалела, что они взялись ее везти. В ней крепло ощущение, что со старухой к ним в сани село что-то гадкое, злое, отталкивающее.
– Ты меня не бойся, голубка белая! – Старуха ласково глянула на нее, и Веселка снова содрогнулась.
Глаза у старухи были бледно-голубоватые, выцветшие, почти белые, и даже при ласковом взгляде казались мертвенно-спокойными. И Веселка вспомнила свой сон: белая женщина огромного роста, что шла за ними через лес, и мертвенный покой, которым веяло от ее неподвижного лица. Вдруг явь наложилась на тот сон и слилась с ним; белая женщина догнала их и накрыла своей ледяной тенью. Стало так страшно, что захотелось кричать, и Веселка соскочила с саней, чтобы не сидеть рядом со старухой. Но непонятное оцепенение сковало ей язык: Веселка не могла ни крикнуть, ни собраться с мыслями, чувствовала только растерянность, беспомощность и испуг. А старуха посматривала на нее так же ласково и чуть насмешливо, словно говорила: кричи – не кричи, беги – не беги, а от меня не уйдешь, голубка моя белая!
– Вон, гляди! – Громобой показал вперед, где над лесом виднелся дым. – Должно быть, Убор. Старик про него говорил, у него там внук в дружине служит. Добрались.
– И то хорошо! – Долгождан посмотрел на темнеющее небо. – Пора бы под крышу. Опять на всю ночь заметет.
– Ой, пора под крышу! – поддакнула старуха и зябко повела согнутыми плечами.
Вскоре из-за леса показался прибрежный холм, а на нем небольшой городок за бревенчатым тыном. Холм был так крут, что снизу виднелись только крыши самых высоких хором, должно быть, воеводских. Со льда реки к воротам поднималась темная, заметная на белом тропинка, а на льду под городком чернело множество лунок. Поодаль, шагах в ста, двое парней возились с шестом, усаженным рыболовными крючками, рядом стояла корзина, двое детей бегали по льду с собакой.
Веселка с облегчением смотрела на городок, как вдруг старуха опять наклонилась к ней, и Веселка отшатнулась.
– Ты меня не бойся! – доверительно шепнула старуха. – Кто меня везет, к тому я не привязываюсь. Довезли вы меня, и спасибо. На том простимся. Вам моей родней не бывать. Горячи вы да крепки – зубы старые обломаю!
Она подмигнула на Громобоя, будто намекала сосватать, и ее морщинистое лицо сейчас казалось по-нехорошему оживленным, даже радостным какой-то жадной, животной, голодной радостью. Веселка вскрикнула: как маленький ребенок, она не находила слов, чтобы выразить свой ужас и ощущение непоправимой беды.
Громобой обернулся, лошадь встала.
– Нет, не пускайте ее! – лихорадочно выкрикнула Веселка. – Гони!
А старуха живенько соскочила с саней и с жутким проворством побежала вперед, к раскрытым воротам городка. Куда девались дряхлость, дрожание рук и тяжелое дыхание: старуха мчалась по сугробам, как тень.
Тут уж всем стало ясно, что дело нечисто и что их немощная попутчица будет похуже целой ватаги разбойников. С криком «Держи!» Солома и Долгождан дружно пустились вдогонку. Но рыхлый снег цепко держал ноги, и там, где старуха пробежала с легкостью, здоровые парни пробирались еле-еле.
Громобой бросил лошадь, выхватил из саней свой кузнечный молот и кинулся за старухой.
– Стой, дрянь! – отрывисто и яростно выкрикивал он на бегу. – Стой, убью!
Но старуха летела, не оглядываясь и не давая им к себе приблизиться; замершая от ужаса Веселка теперь уже ясно видела, что ноги старухи не вязнут и даже не касаются снега, а она несется над тропой, как тень без тела, как сгусток черного ветра… Один миг – и старуха была уже у ворот, и никто не успевал за ней. С хриплым выдохом Громобой метнул ей вслед свой молот, но чуть-чуть опоздал: темное пятно исчезло в щели между приоткрытыми створками. А над холмом и воротами городка взметнулось видение: высокая, выше елей, белая женская фигура с развевающимися спутанными волосами белее снега. И тут же она исчезла, как сметенная первым порывом ветра. Молот упал в снег возле самых ворот и зарылся по самую рукоять.
Веселка закрыла лицо руками; ее била дрожь, давило чувство вины перед этим городком, куда они на своих санях привезли такую беду. Страшно было глянуть на него: казалось, он вот сейчас, у них на глазах, начнет гибнуть, проваливаться… А если не сразу, если понемногу, то это еще хуже… Одно ясно: беда вошла в Убор, она съела его, он уже мертв… Они видели ее, но не сумели ей помешать…
Двое парней-рыболовов и мальчишки, бросив на льду шест и корзину, подбежали ближе и с изумлением разглядывали гостей, не понимая, кто это и отчего такая суета перед воротами. Собака села на снег и тоскливо заскулила, прижимая уши.