Ослепительно-ярко вспыхнула молния, бело-желтоватая огненная волна мгновенно затопила небо, повисло ужасающее, давящее мгновение тишины – и грянул удар, точно небо раскололось над крышами. И, как видно, попал в цель: Битва Богов отгремела, Перун спрятал свои огненные стрелы, но дождь лил до самого вечера, пригибая к земле ветви берез и густо разбрызгивая водяную пыль от земли.
   Во время бури народ натерпелся страху, а разговоров потом было еще больше. Поломало много деревьев, один старый тополь обрушило на крышу рыбачьей избушки над Ветляной, так что старика и девочку-подростка придавило насмерть. Рассказывали даже, что одного мужика пронесло-де по воздуху версты три и посадило на крышу княжеского терема, но это, пожалуй, были байки.
   А Вестимова жена Ракита на другое утро послала мужа в лес искать громобой – дерево, в которое попала молния. Щепки от громобоя издавна известны как надежный оберег от молний, поскольку Перун не бьет дважды в одно место, и Ракита хотела впредь быть уверенной, что ее крыше не грозят огненные стрелы Небесного Воина.
   После вчерашнего ливня в лесу было сыро, деревья стояли понурые, из зарослей и ото мхов тянуло задержавшимся запахом грозы, смешанным с прелью. Поршни Вестима скоро намокли, рубаха на спине и на плечах напиталась влагой, холодные капли градом сыпались с ветвей. Оглядываясь, он выискивал расколотое дерево: не может быть, чтобы среди множества молний, вчера сыпавшихся на лес, ни одна не попала в какой-нибудь высокий ствол. Особенно памятна ему была последняя, и при мысли о ней у Вестима по спине бежали мурашки: уж, верно, эта Перунова стрела, попавшая наконец в Змея-Велеса, расколола землю до самых глубоких подземелий. Так и жди, что где-нибудь вдруг откроется черный бездонный провал с багровым пламенем внизу… Как там… «Огни горят палючие, котлы кипят горючие…» Что-то такое жуткое там творится, и Вестим гнал от себя мысли о Велесовом подземелье.
   Заприметив на пригорке дубраву, Вестим повернул туда. В дубраве идти было легче, мокрая мелкая травка не мешала. Довольно скоро Вестим вышел на поляну. Прямо посередине ее стоял огромный старый дуб, молнией разбитый прямо пополам, но не сгоревший. Когда-то он был могуч и возвышался над всей дубравой, но теперь, как с такими и бывает, поплатился за свое выдающееся гордое величие. Обхватить его ствол смогли бы человек восемь, как издалека прикинул Вестим, и даже вообразил, как сам стоит в таком хороводе, держа за руки Овсеня, Праменя, Пригожу, Бежату и еще кого-то из соседей. Сейчас обломанная мокрая вершина лежала на земле позади ствола, а длинная, угольно-черная трещина опускалась почти до земли. «Дождем загасило!» – отметил Вестим, довольный, что ходил не напрасно, и направился к дубу, на ходу вынимая из-за пояса топор. Отколоть пару щепок из сердцевины – и домой. Ракита будет рада…
   Но вдруг сквозь шорох собственных шагов ему послышался странный, совсем не уместный в лесу звук. Вестим остановился посреди поляны, прислушался к тишине. Сквозь шелест листвы и неравномерное пощелкивание крупных капель был слышен детский плач. Послушав несколько мгновений, Вестим крепко потер ладонями уши, потом опустил руки и снова прислушался. Плач доносился с той стороны, куда он шел.
   По спине побежала дрожь, Вестиму стало так зябко, что он обхватил себя за плечи и одновременно прикрыл грудь топором. В душе страх мешался с недоумением. Откуда здесь ребенок? Леший морочит! Мары заманивают! Чур меня! Сразу лес вокруг показался враждебным и угрожающим, тем более что по пути сюда Вестим ничего такого не ждал: вчерашняя битва Перуна с Велесом всю мелкую лесную нечисть заставила попрятаться под коряги. Но вот ведь он, младенческий плач, до того похожий на настоящий, что вспомнились родинные трапезы, которые дней десять назад справлял один из соседей-кузнецов, Бежата. Он звучал не жалобно, а скорее требовательно. Вестим колебался: благоразумие толкало бежать прочь, а любопытство тянуло посмотреть получше. Топор в руке придавал уверенности. И Вестим снова шагнул к дубу.
   Сначала казалось, что плач раздается из-за дерева, но, обойдя едва половину огромного ствола, Вестим уже слышал плач позади. «Леший таки морочит!» – с досадой подумал было он, но вдруг осознал, что плач идет изнутри разбитого ствола.
   Придерживая топор под локтем и ухватившись за шершавый, в крупных замшелых трещинах ствол, Вестим встал на выступ корня. Запаха гари, как ни странно, совсем не ощущалось, в нос ему бил крепкий, горьковатый запах дубовой коры. Прижимаясь к дереву и стараясь не соскользнуть с мокрого корня, Вестим заглянул в развилку.
   Там, в этой странной лесной колыбели, вырубленной топором самого бога-громовика, лежал младенец. Это был мальчик, крепкий и крупный, трех-четырех месяцев от роду, вроде того, что Вестим недавно видел у Бежаты. И еще завидовал, потому что своих детей им с Ракитой Мать Макошь пока не посылала. Теперь младенец уже не плакал, а только таращил на Вестима голубые глазенки. И этот взгляд, устремленный прямо на него, так потряс Вестима, что руки у него сами собой разжались, и кузнец соскользнул на мокрую траву.
   Поднялся Вестим не сразу. Он не ушибся, и лежать на мокрой земле было холодно, но он тянул время: что теперь делать? Что за младенец? Мары украли? Лесовуха родила? Ни медвежьих ушек, какие бывают у таких вот лесных младенцев, ни хвостика, ни волчьей шерстки Вестим не заметил – обыкновенный человеческий младенец, розовый, с рыжеватым пушком на головке.
   Собравшись с духом, Вестим снова заглянул в развилку. Младенец помахивал над собой ручками и что-то бормотал. Он, казалось, совсем успокоился и был уверен, что его судьба устроилась. Хотя что он, в три месяца, может понимать? Чем больше Вестим смотрел на мальчика, тем больше он ему нравился. Возникло ощущение подарка, счастливой находки. Боги послали ему сына, которого он уже десять лет безуспешно вымаливал. Уже ему было трудно оторвать глаза от мальчика, душа тянулась к нему и согревалась, даже ноги стояли на земле как-то прочнее. Вся жизнь разом переменилась, Вестим ощущал себя разбогатевшим. И мальчик уже казался не младенцем, а каким-то большим, сильным, добрым существом, подмогой на всю жизнь и опорой в старости. Не все же нечисти бояться, бывают на свете и добрые чудеса.
   Когда Вестим явился из леса, вместо щепок неся завернутого в верхнюю рубаху младенца, посмотреть на это сбежался чуть ли не весь прямичевский посад, а потом и детинец. Все охали, ахали, робкие разглядывали издалека, смелые тянулись потрогать, но Вестим никому не позволял. Одни говорили, что это счастье, другие предостерегали, что лесная нечисть в доме до добра не доведет. Чуть позже пришел волхв из Перунова святилища. Осмотрев младенца, он разрешил затаившему дыхание Вестиму его оставить, не учуяв в нем никаких признаков нечистого духа. В тот же день Вестим отнес мальчика к Ветляне, принес реке жертвы хлебом и медом, окропил ребенка водой и назвал его Громобоем. Женщины Кузнечного конца натащили Раките всяких пожитков, тетка Жаравиха принесла колыбель, из которой как раз выросла ее четвертая девчонка, и до вечера соседки наставляли Ракиту в обращении с младенцем. Ракита, десять лет прожившая женой и хозяйкой, но вдруг внезапно, без ожидания и приготовлений, оказавшаяся в положении молодой неопытной матери, то смеялась, то плакала от волнения, боясь, что не справится с младенцем, которого ей доверили сами боги. Даже взять его в руки она поначалу боялась, и весь вечер Вестим сам с ним нянчился, довольный и гордый, «будто сам родил», как сказала тетка Жаравиха.
   Проводив последних гостей, Вестим с Ракитой собрались спать. Укладываясь, они то и дело оглядывались на колыбель, подвешенную в дальнем от двери углу, подходили заглянуть в нее, прислушивались к каждому звуку. Внезапно появившаяся колыбель стала новым сердцем их дома; с ней в их жизнь вошло нечто столь значительное, такое огромное, что они лишь постепенно привыкали к перемене. А младенец, накормленный молоком из рожка, спокойно спал. Он вообще оказался не криклив, и Вестим заранее гордился, уверенный, что его богоданный сын вырастет крепким мужиком.
   Время катилось к полуночи. Вдруг из угла, где висела колыбель, послышался стук.
   Вестим, чутко дремавший, тут же поднял голову. Стук повторился, слышался шорох, как будто колыбель раскачивалась и толкалась о стену. В избе было темно, но кузнец, смутно различая беловатое покрывало над колыбелью, щурился и тянул шею, пытаясь ее разглядеть. Покрывало поползло вниз и упало на пол. Вестим кинулся к колыбели. Она дрожала и сильно раскачивалась, стучала боком о стену, в ней шевелилось и сильно дергалось что-то большое, гораздо больше, чем младенец! Раздался какой-то звук, голос – тонкий, неестественный, так что Вестим застыл на полпути и холод сковал жилы. Вспомнились все предостережения: не бери лесную нечисть в дом!
   Метнувшись к печке, Вестим раскопал дотлевающие угли, поддел головню на кованую железную лопатку, вытащил и стал раздувать. Колыбель дрожала все сильнее, будто яйцо, из которого рвется на волю огромный птенец. Лопнули две веревки, колыбель опрокинулась, что-то большое и нескладное вывалилось из нее на пол. Снова раздался крик – тонкий, нечеловеческий, жалобный и требовательный разом, что-то смутно напоминающий, но сейчас вызывающий только ужас. Обливаясь холодным потом, Вестим бросил на лопатку кусок сухой бересты. Береста ярко вспыхнула, и Вестим поднял лопатку в дрожащих руках перед собой, освещая колыбель и огнем защищаясь от ее неведомого обитателя.
   И, едва глянув вперед, кузнец чуть не выронил лопатку. Он ждал увидеть чудовище, змея о двенадцати головах, но под опрокинутой колыбелью на полу избы копошился жеребенок. Маленький жеребенок ярко-рыжей масти пытался встать на тонкие длинные ножки и смешно мотал головой. Его тихое ржанье и было тем звуком, от которого у Вестима чуть не остановилось сердце. Вестим глядел, глядел, но ни дыма из ноздрей, ни пара из ушей… что там еще полагается? Жеребенок был как жеребенок, ничего особенного. Но откуда он здесь взялся?
   – Да что же это? – осевшим голосом еле выдохнул Вестим.
   – Оборотень! – охнула Ракита, сжавшаяся от страха на лежанке.
   Ярко и быстро горевшая береста погасла. Вестим положил лопатку на пол и зажег лучину. Подняв ее в вытянутой руке, он снова осветил оборотня. Рука с лучиной дрожала, отблески света прыгали по бревенчатым стенам, и казалось, что изба полна страшных неведомых теней. В горле было сухо, сердце отчаянно стучало, хотелось бросить лучину и бежать отсюда. Но Вестим знал, что никуда не побежит, что этот младенец, которого он принес в дом и которому дал имя, теперь перед богами и людьми его сын, продолжение его рода, часть его судьбы. И если судьба оказалась не так проста, как он думал, то ничего тут не поделаешь.
   Жеребенок тем временем поднялся на ножки и теперь тыкал мордой в стену, словно искал мать. Из колыбели свешивался край пеленки, и жеребенок принялся его сосать. И при виде этого у Вестима отлегло от сердца: оборотень он, конечно, оборотень, но выходило, что в жеребячьем образе он так же не отличается от простых жеребят, как в человеческом – от простых детей. Дрожащей рукой Вестим обтер со лба холодный пот и сел на лавку. Ноги подгибались, во всем теле чувствовалась слабость, но душа как-то разом успокоилась. Ну, оборотень. Что мы, оборотней не видали?
   Торопливо одевшись, Ракита убежала позвать людей. От найденного в дубе младенца все и ждали чего-то необычного, поэтому довольно скоро в избе опять было полно народа. Вспомнили, что у Овсеня недавно жеребилась кобыла, и надоумили отвести жеребенка к ней, чтобы покормился. Но жена Овсеня не хотела пускать оборотня во двор, и тогда Овсень привел кобылу к Вестиму. И до утра Вестим просидел в хлеву, рядом с кобылой и спящим на соломе жеребенком, – для него в жеребенке скрывался тот же младенец, которого он назвал своим сыном.
   Под утро его сморил сон, и проснулся он оттого, что лежащий на соломе младенец покрикивал, требуя еды. Он был точно такой же, как вчера.
   – И куда же его класть? – Ракита развела руками. – Из колыбели выпадет, а то на соломе…
   – Приладимся как-нибудь! – утешил ее Вестим. – На день в колыбель уложи, а к вечеру… Ну, управляйся тут, а я к волхву пойду.
   Перунов волхв, снова призванный для совета, не слишком удивился.
   – Коли он от молнии родился и родным сыном приходится Перуну, значит, простым ему не бывать! Две сути в нем: земная и небесная, а в земной еще две – человеческая и звериная. Может, со временем и еще больше откроется. Пока он из тех оборотней, что днем людьми живут, а ночью – зверями. А как он в возраст и разум войдет, то научится по своей воле обращаться. И в человечьем облике будет он сохранять силу коня, а в конском – разум человека.
   – Что же мне с ним делать? – спрашивал Вестим, смущенный такими глубинными тайнами мироздания, вдруг вошедшими под его неприметную крышу.
   – Расти и воспитывай! – просто ответил волхв. – Тебе он богами в руки дан. А чтобы он тебе больше колыбели не ломал, есть одно средство…
   На другой день волхв принес берестяной ремешок с завязанными узелками – науз, и сам обвязал его вокруг тельца Громобоя. С тех пор мальчик больше не превращался в жеребенка и ночами мирно спал в колыбели. Он почти не плакал, а если и подавал голос, то лишь требуя чего-то необходимого – еды или сухой пеленки. Вместе с ним в дом вошло что-то прочное, надежное, и даже сам дом стал смотреться как-то крепче. Удача во всех делах больше не покидала кузнеца, болезни и беды обходили двор, скотина плодилась. И в следующие несколько лет Ракита родила троих детей: двух мальчиков и девочку.
   А Громобой рос небывало быстро и через год уже выглядел трехлетним. В двенадцать лет Громобой вовсю помогал отцу в кузнице, и силы у него было больше, чем у взрослого молотобойца. Когда ему исполнилось двенадцать, волхвы хотели забрать его в Перуново святилище на гору – служить небесному отцу. Но Громобой отказался и на том уперся. Вообще-то нрав у него был спокойный и в обычных обстоятельствах покладистый, но если уж он чего-то хотел или не хотел, то сдвинуть его было невозможно никакими средствами. И волхвы отступили. Когда ему сравнялось семнадцать, молодой князь Держимир прислал звать его в дружину, но тоже получил отказ. Громобой хотел быть кузнецом, ратная слава и честь его не привлекали. И князю, ничуть не менее самолюбивому и упрямому, тоже пришлось смириться: насильно мил не будешь.
   А Вестим, наблюдая все это, не знал что и подумать. Конечно, он был рад, что старший сын остается с ним, не желая менять избу в Кузнечном конце ни на святилище, ни на княжескую гридницу. Приятно было видеть, что сын вырос первым парнем в Прямичеве и непревзойденным кулачным бойцом, приятно знать, что такому работнику позавидует любой кузнец на свете. Но Вестим не мог не задавать себе вопроса: а все ли это? Неужели Перун дал ему своего сына, чтобы тот ковал топоры, косил сено козам и изображал медведя в новогодних гуляньях? У него должно быть какое-то другое предназначение. Какое?
 
   Все первое утро нового года посад и детинец Прямичева обсуждали знамение. В избе гостеприимного купца Хоровита перебывали соседи со всех окрестных улиц: приходили, сидели за столом, толковали, спорили, качали головами, уходили говорить все о том же в других местах, уступая скамьи новым гостям.
   – Волк на солнце – не к добру! – твердил старый отец Хоровита, прозванный Знамо Дело. – В прежние времена такое знамение завсегда к беде было!
   – Ох, отец! – вздыхала Любезна, жена Хоровита, словно умоляла не портить праздника дурными пророчествами.
   – Это к большому пожару! – вставила тетка Угляна. – Видали, облака-то были в огне? Это значит, вся земля в огне будет!
   – К мору это! – убежденно возражал Прамень, точно его предложение было гораздо лучше Угляниного. – Навьи-то, видели, как вокруг вились! Так и ходят, так и ходят! Чур меня!
   – Пожар, мор! – Старик Бежата махнул рукой на них обоих, уже готовых спорить. – Смешно! – восклицал он с видом не столько веселым, сколько возмущенным. – К войне это! Тут тебе и огонь, и мор, и навьи, и всякая прочая погибель!
   – Ну, старче! – Хоровит недоверчиво качал головой. – Ты уж хватил! С кем же нам воевать?
   – С нашим князем воевать охотников мало! – убежденно заметила Любезна.
   – Что, Беляй, пойдешь воевать? – поддразнила Веселка парня, который тоже явился к ним и теперь сидел у двери, дожидаясь от нее хоть взгляда. – Отличишься!
   Беляй ухмыльнулся и опустил глаза. Он не был труслив, но воевать ему совсем не хотелось. Дома, среди родных и поблизости от Веселки, ему было гораздо лучше, чем любому прославленному витязю, который ратными подвигами добыл себе княжью шапку.
   – Не хочешь? – не отставала Веселка. – А то смотри! Княжеские кмети столько всего занятного рассказывают, а тебе и сказать нечего! Так и будешь весь век сидеть, с печным горшком шептаться! – намекнула она.
   – С котом целоваться! – ехидно шепнула восьмилетняя Волошка и звонко захохотала, прячась за взрослую сестру от грозного взгляда матери.
   Назавтра пришел и волхв-кощунник из Велесова святилища, что стояло неподалеку, за краем вымола над рекой. Щеката, высокий и худой человек лет пятидесяти, с длинной бородой песочного цвета, где мелькали нити седины, носил длинную, косматую, мехом наружу, медвежью шубу, а в руках держал высокий резной посох с навершием в виде медвежьей головы. Когда-то в детстве Веселка думала, что это и есть сам Велес, и до сих пор представляла Подземного Пастуха таким же, как Щеката, только еще выше ростом, суровее и грознее. Сам же Щеката был добрым человеком, и к нему часто обращались, когда требовалось дать совет или примирить спорщиков. Хоровит и Любезна обрадовались почетному гостю, усадили за стол, выложили угощения. Но и Щеката не мог успокоить тревогу прямичевцев.
   – Что вы меня-то спрашиваете? – отвечал он на расспросы посадских жителей. – Один Сварог да Велес все знают. Людям немногое открыто, а голова-то на что? Боги попусту не грозят – стало быть, чем-то их прогневили.
   – Сразу так – прогневили! – недоверчиво возражал один из богатых купцов Нахмура. – Сколько жили…
   – Жили, а много ли добра нажили? – ответил ему Щеката. – Выходит, боги на нас глядят без радости. Чем-то мы им не угодили. Надо теперь по сторонам поглядеть да подумать: что не так? Нет ли на нас вины какой?
   Прямичевцы качали головами, хмурились, поглаживали бороды. Возразить волхву было неловко, но и согласиться не хотелось. Какая вина? Откуда ей взяться, если раньше не было?
   – Надо бы к князю сходить! – толковал между тем дед Знамо Дело. – Ему виднее, что за напасть такая.
   – Князю завсегда виднее! – подхватил Бежата, уже седой старик с длинной, широкой, белой бородой. – Надо нам всем собраться да сходить!
   – Давай, знамо дело, собирайся! – подзадоривал седого приятеля хозяин. – Повеличаем, может, бражки поднесут. Свиные ножки да пирогов в лукошке!
   – Да что мне собираться? Подпоясаться разве! – посмеиваясь, отозвался Бежата.
   – Да знаю я, как вы соберетесь! – Любезна им не слишком верила. Старики сидели за столом крепко, как молодые зубы в челюсти. – До Велесова дня прособираетесь, а там праздникам конец!
   Проводя время в разговорах, посадские жители и в самом деле не слишком торопились. Не хотелось думать о плохом и портить себе праздник, на помощь приходила привычная надежда, что как-нибудь все обойдется. На то и боги, чтобы держать порядок на небе, а нам бы на земле справиться. Может, привиделось? После большого гулянья чего не увидишь?!
   Новое утро не принесло никаких пугающих знамений, вчерашний страх отступил, праздник напомнил о себе: снова хотелось веселья, движения, смеха. Вечер застал Веселку с подругами далеко от дома, на Ветляне. Весь день они катались на санях, а как стемнело, прибились погреться и отдохнуть к костру, который прямичевцы разложили над высоким обрывистым берегом. Катал девиц на своих вороных, наилучших в городе тройках Черный Сокол, младший сводный брат князя Держимира, рожденный от пленной степнячки-куркутинки. Мать назвала его длинным непонятным именем Байан-А-Тан, но в Прямичеве его звали Баяном или Черным Соколом. В любой толпе он привлекал внимание своей необычной внешностью: чужая кровь ярко сказывалась в его смуглой коже, отливавшей бронзой, в форме крупного носа, заметно выступавшего вперед, в темных глазах, которые казались большими и влажными, как у коня. Свои блестящие черные волосы он зачесывал назад и заплетал в косу. Как нарочно про него было сказано: не родись ни хорош, ни пригож, а родись счастлив. Хмурый, замкнутый, недоверчивый князь Держимир любил своего сводного брата больше, чем иные любят родных, и баловал его, как любимое дитя. При первом взгляде на Черного Сокола любая говорлинская девица сказала бы, что он страх как некрасив, но все прямичевские девушки были влюблены в него за его открытый, веселый нрав и даже не в шутку считали его красавцем. Веселке Черный Сокол тоже нравился: она любила все яркое, живое и необычное, а Баян был по-своему не менее ярок и необычен, чем Громобой. Если без Громобоя не обходился ни один кулачный бой или зимнее «взятие Ледяных гор», то Баяна было лучше всего видно и слышно на гуляньях, и он был одинаково весел на пирах в княжеской гриднице и на посиделках в посадской беседе. Любовь к шумному веселью роднила его с Веселкой, и, в отличие от Громобоя, он всегда был рад ее видеть и никогда с ней не ссорился. У него уже имелась, правда, одна жена, но и Веселке он не раз намекал, что и для нее место найдется. Веселка только смеялась на это: лестно было воображать себя женой княжеского брата, однако что-то не давало ей ответить согласием – жаль было вольной и веселой девичьей жизни. Но мало что могло ее обрадовать так, как звон бубенцов его тройки, утром подлетевшей к воротам, и голос Баяна, звавший ее кататься.
   Над заснеженной Ветляной катались дотемна; завидев дым, заезжали в огнище, гуляли там, угощали хозяев, играли с тамошней молодежью в «колечко», водили хороводы вокруг Велесовых снопов, украшенных лентами и сухими цветами. Под вечер, уже в темноте, утомленная «колядошная дружина» вернулась к Прямичеву. В темноте был виден огонь, разожженный на высокой прибрежной горе над Ветляной, прямо напротив ворот посадского вала. Возле нескольких больших костров было людно и оживленно. Поближе к огню, как внутри солнечного круга, сидели старики, а вокруг них водили хороводы молодые. Дети и подростки бегали вокруг с пирогами в руках, катались с гор на санках, кидали снежки. Никому не хотелось домой: казалось, человеческое веселье даже ночную тьму отгонит и позволит хороводиться до самого утра. Веселка едва успела протянуть к огню озябшие руки, как возле нее опять возник Баян с маленькими санками, позаимствованными у кого-то из малышни. Целый день гулянья утомил и его, он был разгорячен, но внутри него словно бурлил источник, не дававший отдыхать.
   – Не устала? – поддразнивал он Веселку. – А то посиди в сторонке со старушками!
   – Сам посиди! – смеялась Веселка.
   Все неприятное – страх перед Зимним Зверем, ссора с Громобоем, – все ушло и забылось, ей было весело и хотелось, чтобы это продолжалось вечно: и быстрая езда на княжеских санях, и хороводы, и песни.
   – На свете бывает, что и медведь летает! – весело орал Баян, посадив Веселку на передок санок и бегом толкая их сзади. – Да только кто ж видал, чтобы медведь летал?
   Разогнавшись, санки помчались вниз; Веселка взвизгнула, чувствуя, что задняя половина санок слишком легка и неустойчива; но в последний миг Баян вскочил на них уже под уклоном горы, и санки стрелой полетели вниз, к отмели, где берег невидимо под снегом переходил в лед Ветляны. В тусклом свете неба лед казался серебристо-белым, а воздух над ним – черновато-синим. Прямо напротив горы сверкали белым огнем звезды, и казалось, что санки летят в пропасть, прямо в дивные небесные миры. Веселка визжала от восторга и жути, душа ее рвалась наружу, взбудораженная всем этим: стремительной ездой, свистом ветра, теплом и силой рук Баяна, обнимающего ее сзади. Казалось, душа расстается с телом и касается неба; хотелось сей же миг умереть и жить вечно.
   И вдруг впереди, в рассеянном сиянии снега, возникло огромное черное пятно. Как будто сам воздух, само сияние снега и луны раздвинулись, образовав провал в черную пустоту. Веселка не успела сообразить, что это такое: что-то вроде полыньи, но полынья эта не лежала на льду, а стояла стоймя, как ворота, и прямо в эти ворота неудержимо мчались их разогнавшиеся санки. В черноте пятна мелькнули две злые белые искры, точно чьи-то глаза; еще не веря себе, Веселка испуганно ахнула, и хотелось, чтобы грозный морок рассеялся так же внезапно, как появился.
   Над высоким берегом вскрикнул женский голос, крик подхватило несколько других. Рванул пронзительно-холодный ветер, пригнулось пламя костров, веселье в сердцах мгновенно сменилось беспричинным страхом. Замерев на месте, люди оглядывались, точно спрашивали друг друга: что такое?
   А санки мчались вниз, навстречу распахнутой пасти тьмы; Веселка охнула и замолчала, потому что рука Баяна вдруг прижала ее слишком сильно. Теперь-то и он увидел, что ждет их внизу: на белом снегу неясно вырисовывались очертания громадного черного зверя. Белый огонь узких глаз освещал приоткрытую пасть и бросал блики на острые клыки. Очертания тела казались расплывчатыми, но от этого делалось еще более жутко. Это не просто волк, это зимнее чудовище, то самое, что хотело сожрать солнце и теперь выбрало новую жертву из тех, кто тогда ему помешал. От зверя веяло жестоким, нестерпимым, мертвящим морозом; окоченев, не в силах вдохнуть или даже зажмурить глаза, Веселка застывшим взором смотрела на Черного Волка Зимы. И ледяной ветер тащил ее прямо в эту распахнутую пасть, тащил с неудержимой силой, и не было никакого средства остановить бег санок, несущих двух седоков прямо к гибели.