— Неужели по соседству не найдется какой-нибудь кормилицы?
— Боже мой, не знаю… О, какая же я непредусмотрительная мать! Или, по меньшей мере, неопытная… Не сердитесь на меня за это, сударь, я так растеряна…
Ребенок опять зашелся в жалобном крике.
— Не стоит волноваться, сударыня, — произнес Самуил тем же тоном ледяной вежливости. — Ребенок здоров, его жизнь вне опасности. А сделать вы можете вот что. Выберите себе вместо кормилицы одну из молодых козочек, которых пасет Гретхен.
— Вильгельм от этого не заболеет?
— Он будет чувствовать себя превосходно. Только, начав кормить его козьим молоком, продолжайте поступать так. Если слишком часто менять кормилиц, это может вызвать у младенца расстройство желудка. К тому же коза как кормилица имеет то преимущество, что она не станет тосковать по родной Греции.
Юлиус тотчас послал за Гретхен, и та не замедлила появиться.
При виде Самуила она тоже не выказала ни малейшего удивления. Христиана, внимательно глядевшая на нее, заметила только, как сумрачная улыбка скользнула по ее губам.
Впрочем, она повеселела, узнав, что отныне одна из ее коз будет кормить маленького Вильгельма. У нее, говорила она, как раз есть молодая крепкая козочка, дающая прекрасное молоко. Пастушка тотчас побежала за ней.
Во время ее отсутствия Самуил успел сказать Христиане еще несколько ободряющих фраз. Его манера держаться совершенно изменилась, хоть эти перемены, пожалуй, не внушали слишком большого доверия. Теперь в его обхождении сквозила почтительная, но ледяная сдержанность, сменившая его прежнее дерзкое и насмешливое высокомерие.
Гретхен возвратилась в сопровождении красивой козочки, белоснежной и чистенькой. Девушка заставила ее лечь на ковер, Христиана поднесла к ее вымени ребенка, и он стал жадно сосать.
От радости Христиана захлопала в ладоши.
— Вот мы и спасены! — с усмешкой сказал ей Самуил.
Христиана подняла на него взгляд, полный признательности, которую она даже не пыталась скрыть.
— Мне нравятся дети, — задумчиво проговорил этот странный человек. — Хотел бы, чтобы у меня был ребенок. Дети прелестны и свободны от тщеславия, они слабы и не ведают зла. Люблю детей: они еще не люди.
Он встал, словно бы собираясь уходить.
— Ты не позавтракаешь с нами? — спросил Юлиус.
— Нет, я не могу, — отвечал Самуил, глядя на Христиану.
Юлиус настаивал. Но Христиана не проронила ни слова. Прошлое, позабытое в порыве материнской тревоги и благодарности, ожило в ее памяти. Сейчас она была уже не только матерью, но и женщиной.
Самуил, по-видимому заметив упорное молчание Христианы, отвечал на уговоры Юлиуса все более сухо:
— Об этом не может быть и речи. Вели оседлать мне лошадь. Я тебе пришлю ее назад из Неккарштейнаха.
Наконец, Юлиус уступил и приказал подать коня. Перестав бояться, что Самуил останется, Христиана осмелела и почувствовала, что теперь может без опасений выразить ему свою благодарность. Когда слуга пришел сообщить, что лошадь готова, она даже пожелала вместе с Юлиусом проводить его до ворот и, прощаясь, поблагодарила еще раз.
Но навестить их снова она ему не предложила.
Когда он уже садился на лошадь, она шепотом спросила:
— Объясни мне, Юлиус, каким образом и почему господин Самуил Гельб мог оказаться у нас в доме?
— Черт возьми! — отвечал Юлиус. — Клянусь честью, что этого я и сам до сих пор не понял.
Самуил в это мгновение был уже в седле. Он отвесил им прощальный поклон и умчался галопом.
— Слава Богу, уехал! — прошептала Христиана словно бы с облегчением.
В эту самую минуту Гретхен, только что спустившись с горы со своей козочкой, как раз подошла к воротам. Услышав слова Христианы, цыганка покачала головой и, склонившись к ее уху, вполголоса произнесла:
— Ах, сударыня! Неужели вы верите, что он вправду уехал?
XXXI
XXXII
— Боже мой, не знаю… О, какая же я непредусмотрительная мать! Или, по меньшей мере, неопытная… Не сердитесь на меня за это, сударь, я так растеряна…
Ребенок опять зашелся в жалобном крике.
— Не стоит волноваться, сударыня, — произнес Самуил тем же тоном ледяной вежливости. — Ребенок здоров, его жизнь вне опасности. А сделать вы можете вот что. Выберите себе вместо кормилицы одну из молодых козочек, которых пасет Гретхен.
— Вильгельм от этого не заболеет?
— Он будет чувствовать себя превосходно. Только, начав кормить его козьим молоком, продолжайте поступать так. Если слишком часто менять кормилиц, это может вызвать у младенца расстройство желудка. К тому же коза как кормилица имеет то преимущество, что она не станет тосковать по родной Греции.
Юлиус тотчас послал за Гретхен, и та не замедлила появиться.
При виде Самуила она тоже не выказала ни малейшего удивления. Христиана, внимательно глядевшая на нее, заметила только, как сумрачная улыбка скользнула по ее губам.
Впрочем, она повеселела, узнав, что отныне одна из ее коз будет кормить маленького Вильгельма. У нее, говорила она, как раз есть молодая крепкая козочка, дающая прекрасное молоко. Пастушка тотчас побежала за ней.
Во время ее отсутствия Самуил успел сказать Христиане еще несколько ободряющих фраз. Его манера держаться совершенно изменилась, хоть эти перемены, пожалуй, не внушали слишком большого доверия. Теперь в его обхождении сквозила почтительная, но ледяная сдержанность, сменившая его прежнее дерзкое и насмешливое высокомерие.
Гретхен возвратилась в сопровождении красивой козочки, белоснежной и чистенькой. Девушка заставила ее лечь на ковер, Христиана поднесла к ее вымени ребенка, и он стал жадно сосать.
От радости Христиана захлопала в ладоши.
— Вот мы и спасены! — с усмешкой сказал ей Самуил.
Христиана подняла на него взгляд, полный признательности, которую она даже не пыталась скрыть.
— Мне нравятся дети, — задумчиво проговорил этот странный человек. — Хотел бы, чтобы у меня был ребенок. Дети прелестны и свободны от тщеславия, они слабы и не ведают зла. Люблю детей: они еще не люди.
Он встал, словно бы собираясь уходить.
— Ты не позавтракаешь с нами? — спросил Юлиус.
— Нет, я не могу, — отвечал Самуил, глядя на Христиану.
Юлиус настаивал. Но Христиана не проронила ни слова. Прошлое, позабытое в порыве материнской тревоги и благодарности, ожило в ее памяти. Сейчас она была уже не только матерью, но и женщиной.
Самуил, по-видимому заметив упорное молчание Христианы, отвечал на уговоры Юлиуса все более сухо:
— Об этом не может быть и речи. Вели оседлать мне лошадь. Я тебе пришлю ее назад из Неккарштейнаха.
Наконец, Юлиус уступил и приказал подать коня. Перестав бояться, что Самуил останется, Христиана осмелела и почувствовала, что теперь может без опасений выразить ему свою благодарность. Когда слуга пришел сообщить, что лошадь готова, она даже пожелала вместе с Юлиусом проводить его до ворот и, прощаясь, поблагодарила еще раз.
Но навестить их снова она ему не предложила.
Когда он уже садился на лошадь, она шепотом спросила:
— Объясни мне, Юлиус, каким образом и почему господин Самуил Гельб мог оказаться у нас в доме?
— Черт возьми! — отвечал Юлиус. — Клянусь честью, что этого я и сам до сих пор не понял.
Самуил в это мгновение был уже в седле. Он отвесил им прощальный поклон и умчался галопом.
— Слава Богу, уехал! — прошептала Христиана словно бы с облегчением.
В эту самую минуту Гретхен, только что спустившись с горы со своей козочкой, как раз подошла к воротам. Услышав слова Христианы, цыганка покачала головой и, склонившись к ее уху, вполголоса произнесла:
— Ах, сударыня! Неужели вы верите, что он вправду уехал?
XXXI
Кто выстроил замок
В одно ясное летнее утро вскоре после описанных событий лучи солнца, восходящего над Эбербахским замком, озарили очаровательную сценку.
В десяти шагах от хижины Гретхен, выстроенной заново в виде хорошенького загородного домика, посреди искусственной зеленой лужайки, возникшей на широком каменном выступе, куда с этой целью завезли землю, на скамье под сенью нависающей над ними скалы сидели Христиана и Гретхен. У их ног расположилась белая козочка, которую с увлечением сосал прелестный полуголый младенец, лежащий на коврике, покрытом простынкой из тонкой белоснежной ткани. Коза жевала траву, пучки которой ей протягивала Гретхен, и, казалось, понимала, что ей надо пока лежать тихо, чтобы не мешать трапезе своего выкормыша. Христиана, вооружившись веточкой, отгоняла мух, от чьих укусов бело-розовый бок кроткого животного по временам слегка подрагивал.
Ребенок, насытившись, вскоре зажмурил глазки и уснул.
Тогда Христиана бережно, чтобы не разбудить, взяла его и уложила к себе на колени.
Коза, не чувствуя больше ответственности за малыша, вскочила на ноги, сделала несколько прыжков, чтобы размяться, и потрусила навстречу лани со сломанной ножкой, чья умная, чуткая головка только что показалась среди кустарника.
— Так вы говорите, сударыня, — спросила Гретхен, продолжая ранее начатый разговор, — что он вот так вдруг возьми да и появись перед вами, а привратник и не видал, как он вошел?
— Да. Боюсь, ты была права, уверяя меня, что он тогда и подбирается всего ближе, когда думаешь, будто он далеко.
Гретхен помолчала, словно о чем-то задумавшись. Потом заговорила с тем странным возбуждением, что подчас было ей свойственно:
— О да, он воистину не человек, а демон! Вот уж год как я это поняла, а после того, что было потом, больше не сомневаюсь…
— Так ты все-таки встречала его за этот год? Значит, он приходил сюда? Говори же, умоляю! Ты ведь знаешь, как мне важно это знать.
Гретхен, по-видимому, колебалась. Но потом, решительно тряхнув головой и придвинувшись поближе к Христиане, зашептала:
— Соблаговолите побожиться, что не передадите господину барону то, что я вам сейчас открою! Побожитесь, тогда я смогу сказать и, может быть, вы будете спасены!
— Да к чему здесь клятвы?
— А вот послушайте. Когда вы уехали, через несколько дней моя раненая лань, которой все время было очень плохо, стала умирать. Все мои заботы были напрасны. Я прикладывала к ране целебные травки, возносила молитвы Пресвятой Деве — ничто не помогало. Она глядела на меня так грустно, будто упрекала, зачем я позволяю ей умереть. Я совсем отчаялась. И тут вижу, мимо моей хижины проходят какие-то чужаки, трое или четверо. Они шли к развалинам. Этот Самуил Гельб был с ними. Он поднял голову, заметил меня и на своих длинных крепких ногах в три прыжка забрался ко мне по склону. Я тогда пальцем показала ему на мою бедную лань, а она лежит совсем без сил. Ну, я ему и говорю:
«Палач!»
А он в ответ:
«Как, ты допустишь, чтобы твоя лань умерла? Ты же так хорошо разбираешься в травах!»
«Разве она может выжить?!» — вскричала я.
«Черт возьми, еще бы!»
«О, спасите же ее!»
Он уставился на меня, а потом говорит:
«Что ж, заключим сделку».
«Какую?»
«Я буду часто приезжать в Ландек, но хочу, чтобы никто об этом не знал. Дом священника я буду обходить стороной, чтобы господин Шрайбер меня не заметил. Но ты — дело другое, твоя хижина у самых развалин, избежать встреч с тобой мне не удастся. Обещай мне, что ты ни прямо, ни намеками не скажешь барону фон Гермелинфельду, что я бываю в здешних краях. Взамен я тебе обещаю, что вылечу твою лань».
«А если не сможете?»
«Тогда ты вольна говорить кому хочешь все что угодно».
Я хотела пообещать, но тут меня взяло сомнение. Тогда я говорю ему:
«Откуда мне знать: может, то, что вы здесь будете делать, во вред ближним в этом мире или погубит мою душу в том? Вы злое дело затеяли?»
«Нет», — отвечал он.
«Что ж, тогда я буду молчать».
«Стало быть, барон фон Гермелинфельд не узнает от тебя, что я здесь, в Ландеке? Ты обещаешь ни прямо, ни косвенно не сообщать ему об этом?»
«Обещаю».
«Отлично. А теперь подожди меня немного. Да вскипяти воду».
Он ушел, через несколько минут вернулся с травами, которых не захотел мне показать, и запарил их в кипятке.
Потом он обложил ими раненую ногу лани и туго запеленал куском полотна.
«Эту повязку снимешь не раньше чем через три дня. Лань твоя выздоровеет, хотя останется хромой. Только помни: начнешь болтать, я ее убью».
Вот почему, сударыня, я прошу вас не передавать моих слов господину барону, а то ведь получится, что я это ему сообщила окольным путем.
— Будь покойна, — сказала Христиана. — Даю тебе слово, что ничего ему не скажу. Но ты уж, пожалуйста, говори!
— Что ж, скажу. Сударыня, я вот что думаю. Этот замок, что вам подарил господин барон, замок, где вы теперь живете, — его на самом-то деле построил не кто иной, как господин Самуил.
Христиана содрогнулась. Она вспомнила, с какой непостижимой внезапностью Самуил проник в ее замок.
— Но как это возможно? — прошептала она.
— А кто еще, сударыня, кто бы, кроме самого дьявола, мог добиться, чтобы такой замок как из-под земли вырос меньше чем за год? Вы же сами видите, что это сущий демон! Будь он человеком, как вы и я, разве бы удалось ему, даже нагнав сюда толпу рабочих, всего за одиннадцать месяцев возродить к жизни мертвую пыль этих развалин? А поглядели бы, как он вел дело! Он был везде — и нигде. Он обосновался где-то поблизости, это ясно, ведь, бывало, чуть в нем какая нужда, минуты не пройдет, а он уж тут как тут. И вместе с тем ума не приложу, где оно, его жилье. Знаю только, что не в Ландеке, не в пасторском доме и не здесь… И при этом у него даже лошади не было!
Каким образом он здесь появляется? Никто не смог бы вам этого объяснить. Какая сила уносит его прочь? И это неведомо. Но всякий раз, когда господин барон приезжал поглядеть, как продвигается строительство, он исчезал. Господину барону даже и невдомек, что это не кто иной, как он, здесь всем заправлял, вот только зачем ему это, Бог весть… А как вышло, что господин Самуил ухитрился заставить архитектора так никому ничего и не сказать? И целыми днями все по горам рыскал, под предлогом, что он занимается ботаникой. Но это он только так говорил! А потом он изрыл вдоль и поперек всю скалу, на которой замок поставлен, наделал уйму разных ходов и подземелий. Уж и не знаю, что он в них устроил. Вы, чего доброго, меня примете за помешанную, но однажды вечером я прилегла на траву, приложила ухо к земле, и право же, мне там, внизу, послышалось конское ржание!
— Ну, милая, это одна из твоих грез или волшебных сказок, — улыбнулась Христиана.
Но Гретхен упрямо продолжала:
— Если угодно, сударыня, у меня есть еще доказательство, оно еще вернее. Однажды он вдруг стал строить каменный фундамент в двух шагах от моей хижины. Я не могла понять, что все это значит. Но назавтра, так как его рабочие пугали моих коз, я на ранней заре погнала их, бедняжек, в горы и вернулась только поздно вечером. Моя хижина исчезла! На ее месте стояло это шале, полностью готовое и меблированное так, как вы видите. И после этого вы скажете, что здесь обошлось без колдовства?! Этот зловредный Самуил был тут же. Он сказал, что вся эта перестройка затеяна потому, что господин барон дал такое распоряжение архитектору. Но тут уж не важно, что да как, главное, все равно нельзя объяснить, какими судьбами можно было тут все закончить не больше чем за двенадцать часов. Так вот, сударыня, можете говорить что угодно, я и сама вижу, что моя новая хижина и удобнее, и, главное, крепче прежней, а мне все равно жаль той, потому что эта меня пугает. Мне все кажется, что я теперь живу в дьявольском строении и все тут не к добру.
— Это в самом деле странно, — заметила Христиана. — Я не разделяю твоих суеверных страхов, но мне тоже будет не по себе теперь, когда я узнала, что живу в доме, выстроенном господином Самуилом Гельбом. Но скажи мне вот что: со времени нашего отъезда, когда тебе случалось встречаться с ним, он продолжал тебе угрожать и говорить дерзости, как в тот раз?
— Нет, скорее он держался словно добрый покровитель. Он лучше меня знает свойства растений и их целебную силу, хотя не хочет верить в их душу, как я. Он мне часто советовал, чем лечить моих животных, когда они болели.
— Я вижу, ты все-таки несколько переменила к лучшему свое мнение о нем?
— Хотела бы, да не могу. Вот уже год как я не слышала от него ни единого злого слова. Даже напротив. Но цветы и травы продолжают твердить, что он несет погибель, погибель всем, кто мне дорог: господину виконту и вам. А цветы никогда меня не обманывали. Он теперь, верно, исподтишка ведет свою игру. Притворяется, будто больше не замышляет худого, чтобы вернее захватить нас врасплох. Стоит мне его увидеть, как в душе у меня вспыхивает прежний гнев, я ничего не в силах с собой поделать. Сколько ни стараюсь успокоиться, сколько ни вспоминаю разные услуги, что он мне оказывал, а чувствую, напрасно: все равно я его ненавижу. Но напрасно я все это вам говорю, да еще так громко. Поскольку он колдун, он непременно узнает и про то, что я вам все рассказала, и что я его ненавижу, и что…
— … и что по части неблагодарности никто в мире не сравнится с матерями, — внезапно раздался позади молодых женщин спокойный голос Самуила Гельба.
Гретхен и Христиана, вздрогнув, обернулись. Из уст Христианы вырвался невольный вскрик. Вильгельм проснулся и заплакал.
Самуил устремил на Христиану суровый испытующий взгляд, в котором, однако, не было ни тени пренебрежения либо насмешки. В правой руке у него была белая фетровая шляпа, которую он только что снял, чтобы приветствовать женщин; в левой же было ружье. Черный бархатный редингот, застегнутый до подбородка, подчеркивал холодную бесстрастную бледность его лица.
Откуда он явился? Ведь позади скамьи, на которой сидели Христиана и Гретхен, высилась отвесная скала футов в пятьдесят!
— Чего вы так испугались? — спокойно осведомился Самуил. — Смотрите, и ребенка разбудили, он из-за вас плачет.
Все еще дрожа, Гретхен спросила:
— Каким путем вы сюда попали? Откуда вышли?
— А в самом деле, сударь, каким образом вы здесь очутились? — произнесла Христиана.
В десяти шагах от хижины Гретхен, выстроенной заново в виде хорошенького загородного домика, посреди искусственной зеленой лужайки, возникшей на широком каменном выступе, куда с этой целью завезли землю, на скамье под сенью нависающей над ними скалы сидели Христиана и Гретхен. У их ног расположилась белая козочка, которую с увлечением сосал прелестный полуголый младенец, лежащий на коврике, покрытом простынкой из тонкой белоснежной ткани. Коза жевала траву, пучки которой ей протягивала Гретхен, и, казалось, понимала, что ей надо пока лежать тихо, чтобы не мешать трапезе своего выкормыша. Христиана, вооружившись веточкой, отгоняла мух, от чьих укусов бело-розовый бок кроткого животного по временам слегка подрагивал.
Ребенок, насытившись, вскоре зажмурил глазки и уснул.
Тогда Христиана бережно, чтобы не разбудить, взяла его и уложила к себе на колени.
Коза, не чувствуя больше ответственности за малыша, вскочила на ноги, сделала несколько прыжков, чтобы размяться, и потрусила навстречу лани со сломанной ножкой, чья умная, чуткая головка только что показалась среди кустарника.
— Так вы говорите, сударыня, — спросила Гретхен, продолжая ранее начатый разговор, — что он вот так вдруг возьми да и появись перед вами, а привратник и не видал, как он вошел?
— Да. Боюсь, ты была права, уверяя меня, что он тогда и подбирается всего ближе, когда думаешь, будто он далеко.
Гретхен помолчала, словно о чем-то задумавшись. Потом заговорила с тем странным возбуждением, что подчас было ей свойственно:
— О да, он воистину не человек, а демон! Вот уж год как я это поняла, а после того, что было потом, больше не сомневаюсь…
— Так ты все-таки встречала его за этот год? Значит, он приходил сюда? Говори же, умоляю! Ты ведь знаешь, как мне важно это знать.
Гретхен, по-видимому, колебалась. Но потом, решительно тряхнув головой и придвинувшись поближе к Христиане, зашептала:
— Соблаговолите побожиться, что не передадите господину барону то, что я вам сейчас открою! Побожитесь, тогда я смогу сказать и, может быть, вы будете спасены!
— Да к чему здесь клятвы?
— А вот послушайте. Когда вы уехали, через несколько дней моя раненая лань, которой все время было очень плохо, стала умирать. Все мои заботы были напрасны. Я прикладывала к ране целебные травки, возносила молитвы Пресвятой Деве — ничто не помогало. Она глядела на меня так грустно, будто упрекала, зачем я позволяю ей умереть. Я совсем отчаялась. И тут вижу, мимо моей хижины проходят какие-то чужаки, трое или четверо. Они шли к развалинам. Этот Самуил Гельб был с ними. Он поднял голову, заметил меня и на своих длинных крепких ногах в три прыжка забрался ко мне по склону. Я тогда пальцем показала ему на мою бедную лань, а она лежит совсем без сил. Ну, я ему и говорю:
«Палач!»
А он в ответ:
«Как, ты допустишь, чтобы твоя лань умерла? Ты же так хорошо разбираешься в травах!»
«Разве она может выжить?!» — вскричала я.
«Черт возьми, еще бы!»
«О, спасите же ее!»
Он уставился на меня, а потом говорит:
«Что ж, заключим сделку».
«Какую?»
«Я буду часто приезжать в Ландек, но хочу, чтобы никто об этом не знал. Дом священника я буду обходить стороной, чтобы господин Шрайбер меня не заметил. Но ты — дело другое, твоя хижина у самых развалин, избежать встреч с тобой мне не удастся. Обещай мне, что ты ни прямо, ни намеками не скажешь барону фон Гермелинфельду, что я бываю в здешних краях. Взамен я тебе обещаю, что вылечу твою лань».
«А если не сможете?»
«Тогда ты вольна говорить кому хочешь все что угодно».
Я хотела пообещать, но тут меня взяло сомнение. Тогда я говорю ему:
«Откуда мне знать: может, то, что вы здесь будете делать, во вред ближним в этом мире или погубит мою душу в том? Вы злое дело затеяли?»
«Нет», — отвечал он.
«Что ж, тогда я буду молчать».
«Стало быть, барон фон Гермелинфельд не узнает от тебя, что я здесь, в Ландеке? Ты обещаешь ни прямо, ни косвенно не сообщать ему об этом?»
«Обещаю».
«Отлично. А теперь подожди меня немного. Да вскипяти воду».
Он ушел, через несколько минут вернулся с травами, которых не захотел мне показать, и запарил их в кипятке.
Потом он обложил ими раненую ногу лани и туго запеленал куском полотна.
«Эту повязку снимешь не раньше чем через три дня. Лань твоя выздоровеет, хотя останется хромой. Только помни: начнешь болтать, я ее убью».
Вот почему, сударыня, я прошу вас не передавать моих слов господину барону, а то ведь получится, что я это ему сообщила окольным путем.
— Будь покойна, — сказала Христиана. — Даю тебе слово, что ничего ему не скажу. Но ты уж, пожалуйста, говори!
— Что ж, скажу. Сударыня, я вот что думаю. Этот замок, что вам подарил господин барон, замок, где вы теперь живете, — его на самом-то деле построил не кто иной, как господин Самуил.
Христиана содрогнулась. Она вспомнила, с какой непостижимой внезапностью Самуил проник в ее замок.
— Но как это возможно? — прошептала она.
— А кто еще, сударыня, кто бы, кроме самого дьявола, мог добиться, чтобы такой замок как из-под земли вырос меньше чем за год? Вы же сами видите, что это сущий демон! Будь он человеком, как вы и я, разве бы удалось ему, даже нагнав сюда толпу рабочих, всего за одиннадцать месяцев возродить к жизни мертвую пыль этих развалин? А поглядели бы, как он вел дело! Он был везде — и нигде. Он обосновался где-то поблизости, это ясно, ведь, бывало, чуть в нем какая нужда, минуты не пройдет, а он уж тут как тут. И вместе с тем ума не приложу, где оно, его жилье. Знаю только, что не в Ландеке, не в пасторском доме и не здесь… И при этом у него даже лошади не было!
Каким образом он здесь появляется? Никто не смог бы вам этого объяснить. Какая сила уносит его прочь? И это неведомо. Но всякий раз, когда господин барон приезжал поглядеть, как продвигается строительство, он исчезал. Господину барону даже и невдомек, что это не кто иной, как он, здесь всем заправлял, вот только зачем ему это, Бог весть… А как вышло, что господин Самуил ухитрился заставить архитектора так никому ничего и не сказать? И целыми днями все по горам рыскал, под предлогом, что он занимается ботаникой. Но это он только так говорил! А потом он изрыл вдоль и поперек всю скалу, на которой замок поставлен, наделал уйму разных ходов и подземелий. Уж и не знаю, что он в них устроил. Вы, чего доброго, меня примете за помешанную, но однажды вечером я прилегла на траву, приложила ухо к земле, и право же, мне там, внизу, послышалось конское ржание!
— Ну, милая, это одна из твоих грез или волшебных сказок, — улыбнулась Христиана.
Но Гретхен упрямо продолжала:
— Если угодно, сударыня, у меня есть еще доказательство, оно еще вернее. Однажды он вдруг стал строить каменный фундамент в двух шагах от моей хижины. Я не могла понять, что все это значит. Но назавтра, так как его рабочие пугали моих коз, я на ранней заре погнала их, бедняжек, в горы и вернулась только поздно вечером. Моя хижина исчезла! На ее месте стояло это шале, полностью готовое и меблированное так, как вы видите. И после этого вы скажете, что здесь обошлось без колдовства?! Этот зловредный Самуил был тут же. Он сказал, что вся эта перестройка затеяна потому, что господин барон дал такое распоряжение архитектору. Но тут уж не важно, что да как, главное, все равно нельзя объяснить, какими судьбами можно было тут все закончить не больше чем за двенадцать часов. Так вот, сударыня, можете говорить что угодно, я и сама вижу, что моя новая хижина и удобнее, и, главное, крепче прежней, а мне все равно жаль той, потому что эта меня пугает. Мне все кажется, что я теперь живу в дьявольском строении и все тут не к добру.
— Это в самом деле странно, — заметила Христиана. — Я не разделяю твоих суеверных страхов, но мне тоже будет не по себе теперь, когда я узнала, что живу в доме, выстроенном господином Самуилом Гельбом. Но скажи мне вот что: со времени нашего отъезда, когда тебе случалось встречаться с ним, он продолжал тебе угрожать и говорить дерзости, как в тот раз?
— Нет, скорее он держался словно добрый покровитель. Он лучше меня знает свойства растений и их целебную силу, хотя не хочет верить в их душу, как я. Он мне часто советовал, чем лечить моих животных, когда они болели.
— Я вижу, ты все-таки несколько переменила к лучшему свое мнение о нем?
— Хотела бы, да не могу. Вот уже год как я не слышала от него ни единого злого слова. Даже напротив. Но цветы и травы продолжают твердить, что он несет погибель, погибель всем, кто мне дорог: господину виконту и вам. А цветы никогда меня не обманывали. Он теперь, верно, исподтишка ведет свою игру. Притворяется, будто больше не замышляет худого, чтобы вернее захватить нас врасплох. Стоит мне его увидеть, как в душе у меня вспыхивает прежний гнев, я ничего не в силах с собой поделать. Сколько ни стараюсь успокоиться, сколько ни вспоминаю разные услуги, что он мне оказывал, а чувствую, напрасно: все равно я его ненавижу. Но напрасно я все это вам говорю, да еще так громко. Поскольку он колдун, он непременно узнает и про то, что я вам все рассказала, и что я его ненавижу, и что…
— … и что по части неблагодарности никто в мире не сравнится с матерями, — внезапно раздался позади молодых женщин спокойный голос Самуила Гельба.
Гретхен и Христиана, вздрогнув, обернулись. Из уст Христианы вырвался невольный вскрик. Вильгельм проснулся и заплакал.
Самуил устремил на Христиану суровый испытующий взгляд, в котором, однако, не было ни тени пренебрежения либо насмешки. В правой руке у него была белая фетровая шляпа, которую он только что снял, чтобы приветствовать женщин; в левой же было ружье. Черный бархатный редингот, застегнутый до подбородка, подчеркивал холодную бесстрастную бледность его лица.
Откуда он явился? Ведь позади скамьи, на которой сидели Христиана и Гретхен, высилась отвесная скала футов в пятьдесят!
— Чего вы так испугались? — спокойно осведомился Самуил. — Смотрите, и ребенка разбудили, он из-за вас плачет.
Все еще дрожа, Гретхен спросила:
— Каким путем вы сюда попали? Откуда вышли?
— А в самом деле, сударь, каким образом вы здесь очутились? — произнесла Христиана.
XXXII
Оскорбление, нанесенное посредством цветов и ребенка
— Как очутился, сударыня? — усмехнулся Самуил на вопрос Христианы. — Уж не думаете ли вы вслед за Гретхен, что я и в самом деле вышел из преисподней? Увы, я не столь сверхъестествен и не наделен магическими способностями. Просто вы были так поглощены злословием в мой адрес, что не видели и не слышали, как я подошел. Только и всего.
Христиана, несколько оправившись, стала успокаивать Вильгельма, и он тут же снова задремал. А Самуил продолжал:
— Что ж, мой совет был не так уж плох? Насколько я вижу, Вильгельм чувствует себя лучше.
— Это правда, сударь, и за это я вам признательна от всего материнского сердца.
— А ты что скажешь, Гретхен? Ведь твоя лань умерла бы, если бы я ее не вылечил? А когда на твоих коз напала хворь, они бы почти все погибли, если бы не то превосходное средство, что я указал тебе.
— Все так! — вскричала Гретхен, яростно сверкая глазами. — Но вам-то кто открыл все эти секреты?
— Даже если, как ты полагаешь, то был сам Сатана, вам обеим следовало бы не только не злиться, но благоволить ко мне тем сильнее, если ради вас я сгубил свою душу. А вы, вместо этого, меня же еще и ненавидите! Где же справедливость?
— Господин Самуил, — строго возразила Христиана, — ведь это вы сами желали и добивались, чтобы мы вас возненавидели. Что касается меня, то я хотела бы уважать вас. Вы безусловно наделены каким-то особенным могуществом. Почему бы, вместо того чтобы употреблять его во зло, вам не направить свои усилия к добру?
— Я охотно поступил бы так, сударыня, если бы вы растолковали мне, что есть добро и что есть зло. Есть ли зло в том, что мужчина встречает прекрасную женщину? Что он восхищенно созерцает ее красоту, любуется ее грацией, белизной ее кожи, ее белокурыми волосами? Что волей-неволей он задумывается о счастье другого, того, кто обладает всеми прелестями ее тела и души? Взять хотя бы, к примеру, вас. Предположим, я вас люблю. Разве это зло? Но еще прежде меня вас полюбил Юлиус, и вы решили, что это добро. Однако из чего явствует, что одно и то же чувство, если оно исходит от него — добро, а если от меня — зло? Нет, добром надлежит признать все, чего желает душа и что дозволяет природа. Почему сегодня вам нельзя полюбить человека, которого вы могли бы полюбить, встреться он вам полтора года назад? Неужели вы станете утверждать, что добродетель так зависит от хронологии?
Христиана склонилась к ребенку и обняла его, как будто искала в материнской привязанности опору для своей женской стойкости. Обретя ее, она отвечала:
— Я не стану отвечать на ваши софизмы, сударь. Любить Юлиуса меня побуждает не только долг, но и свободный выбор сердца. Я не хочу любить никого другого.
— Вам хотелось бы любить только его? — переспросил Самуил, продолжая сохранять серьезную, учтивую мину. — О, вы совершенно правы, сударыня. Юлиус этого заслуживает. Он преисполнен всевозможных достоинств. Ему не откажешь в нежности, деликатности, преданности, уме. Это так же верно, как то, что ему не хватает предприимчивости, силы духа, воли к свершениям, энергии — всего того, чем наделен я. И разве вы можете не оценить всего этого или не видеть, что эти свойства мне действительно присущи? Не взыщите, что я не разыгрываю перед вами скромника, но скромность — лживая поза, я же никогда не лгу. Так вот, я убежден, что, какой бы ужас я вам ни внушал, бывали минуты, когда вы мною восхищались. И Юлиус тоже; заметьте, хоть меня не было с вами во время вашего путешествия, вы в глубине души не сможете отрицать силы моего влияния на него, ведь при всей любви к вам он за этот год не раз — вы простите мне такое слово? — скучал без меня. Еще бы! Он же не умеет справляться с жизнью, это не он ее ведет, а она его. Видите ли, дело в том, что первейшее из всех мужских достоинств — воля. Без нее ум и доброта мало чего стоят. Вы иное дело, вам, женщине, не обязательно иметь волю, но тем необходимее для вас, чтобы ее имел тот, под чьим покровительством вы находитесь. Но этого вы в Юлиусе не нашли. Вот почему он ускользает от вас и сам не в силах вас удержать. Кроме влечения сердца, ничто не привязывает его к вам, я же владею его духом. Что до итога моих рассуждений, вот он: вы женщина, а Юлиус женоподобен. В этом суть положения. Поэтому Юлиус принадлежит мне… смею ли прибавить: по той же причине вы и сами…
— Довольно, сударь! — живо прервала его возмущенная Христиана. — Вам действительно не следует говорить таких вещей, если вы не хотите, чтобы я вспомнила о ваших прежних отвратительных выходках.
Но теперь уже и Самуил в свою очередь гневно выпрямился, бледный, мрачный, полный яростной угрозы:
— А кому из нас двоих, сударыня, больше пристало бояться, что былые распри оживут в памяти? С тех пор как я имел удовольствие свести знакомство с вами, прошло четырнадцать месяцев. Все это время я не думал о вас, не искал встреч с вами, не оскорблял вас. И тем не менее, имел несчастье внушить вам отвращение. За что вы меня так невзлюбили? Да ни за что, за пустяк: вам просто не понравился мой вид, лицо, улыбка — откуда мне знать? Гретхен наговорила вам дурного обо мне, вы настраивали против меня Юлиуса. Вы сами признаете, что все так и было. Волк оставил овцу в покое, коршун не причинил голубке никакого вреда. Нет, это голубка дразнила коршуна, это овца сама бросила вызов волку. Вы задели мою чувствительную струну — тщеславие. Вашим вызовом была ненависть ко мне, моим ответным — любовь к вам. И вы приняли вызов, соблаговолите вспомнить и об этом. Вы тотчас вступили в борьбу, задержав Юлиуса в Ландеке, когда я хотел увезти его в Гейдельберг. То была ваша первая победа, и за ней вскоре последовала вторая, куда более важная.
К вам на помощь явился суровый и могущественный союзник, барон фон Гермелинфельд, и он женил Юлиуса на вас не столько ради сына, сколько в пику Самуилу. Он сам вполне определенно признавался в этом. И вот я унижен, изгнан, побежден. Вы на целый год увлекаете вашего Юлиуса прочь, за тысячи льё от меня, вы истребляете самую память обо мне посредством поцелуев и ласк, в то время как отец тратит несметные средства, сооружая этот столь неприступный замок, этот рай, лишь бы мне, демону-искусителю, не было сюда хода.
Таким образом, ваша любовь, ваш брак, это путешествие, пожалуй, даже и ваше дитя, не говоря уж об этом замке с его двойным рвом и мощными укреплениями, равно как трехмиллионные расходы, — весь этот арсенал был изобретен, воздвигнут и пущен в ход чуть ли не исключительно во имя защиты от вашего смиренного собеседника и покорнейшего слуги.
Помнится, тринадцать месяцев назад вы меня упрекнули, что я нападаю на женщину. Но сейчас, сказать по чести, шансы, по меньшей мере, сравнялись. Ведь на вашей стороне один из самых могущественных людей Германии, да сверх того еще крепость с подъемным мостом!
Так вот, сударыня, я еще раз напоминаю: это вы объявили мне войну. С той минуты, как вы пожелали стать моей противницей, вы приняли вместе с тем и возможность оказаться побежденной. И вы будете побеждены, сударыня, побеждены так, как женщина может быть побеждена мужчиной.
— Вы так полагаете, сударь? — произнесла Христиана с высокомерной усмешкой.
— Я убежден в этом, сударыня. Есть вещи необходимые и неизбежные. Когда барон фон Гермелинфельд вздумал избавить Юлиуса от моего влияния, я не был ни раздражен, ни обеспокоен. Я знал, что он ко мне вернется, и ждал, только и всего. То же касается и вас, сударыня. Я подожду. Вот вы уже вернулись, вы теперь совсем близко. И скоро будете у меня в руках.
— Наглец! — пробормотала Гретхен.
Самуил повернулся к ней:
— Именно ты, Гретхен, первая возненавидела меня и понравилась мне первой. И хотя сейчас не ты моя главная забота и основную борьбу я веду не с тобой, я могу и хочу сделать так, чтобы ты послужила наглядным примером. На нем я покажу, как я умею укрощать тех, кто смеет на меня нападать.
— Укротить? Меня?! — воскликнула прелестная дикарка.
— Дитя! — усмехнулся Самуил. — Я мог бы сказать, что уже победил тебя. Признайся: кто из смертных за последний год чаще всех занимал твои помыслы? Уж не Готлиб ли? А может, кто-нибудь другой из местных парней? Нет, то был я. Ты моя, ты накрепко прикована ко мне — пусть страхом, ненавистью, какая разница? Когда ты засыпаешь, чье имя трепещет на твоих устах? Мое! А когда просыпаешься, что прежде всего приходит тебе на ум? Это уж больше не воспоминание о твоей матери, не молитва к Пречистой Деве — это мысль о Самуиле. Стоит мне появиться, и все твое существо приходит в смятение. Когда меня нет, ты ежеминутно ждешь меня. Вспомни, сколько раз, когда считалось, будто я уехал в Гейдельберг, твоя тревога заставляла тебя томиться этим ожиданием! Сколько раз ты прикладывала ухо к земле и тебе казалось, что там, в скале, слышится ржание моей лошади! Ни одна любовница так не ждет своего возлюбленного. Называй это как знаешь, любовью или ненавистью, я же называю это обладанием, и большего мне не надо.
Чем дальше он говорил, тем отчаяннее перепуганная Гретхен прижималась к Христиане:
— Это все правда, сударыня! Все, про что он толкует! Но откуда он знает? Боже мой, сударыня, неужели и вправду Демон овладел мною?
— Успокойся, Гретхен, — сказала Христиана. — Господин Самуил просто забавляется, играя двусмысленностями. Нельзя властвовать, внушая ненависть. Повелевают лишь теми, кто тебе отдается.
— Будь это так, — усмехнулся Самуил, — Наполеон не владел бы двадцатью провинциями, которые он завоевал. Ну да все равно! Я не из тех, кто отступает, когда ему бросают вызов, пусть и в такой форме, как это сделали вы. Так вы считаете, сударыня, что обладать можно лишь тогда, когда тебе отдаются? Что ж, идет! Вы мне отдадитесь.
— Презренный! — в один голос воскликнули Христиана и Гретхен, одновременно вскочив с мест, задыхаясь от гнева и обиды.
— Что до тебя, Гретхен, — продолжал Самуил, — чтобы твое наказание было скорым, а пример — впечатляющим, ты отдашься мне не позже чем через неделю.
— Ты лжешь! — закричала Гретхен.
— Я, кажется, уже говорил вам, что никогда не лгу, — бесстрастно отвечал Самуил.
— Гретхен, — сказала Христиана, — ты не будешь больше оставаться одна в хижине. Все ночи ты отныне должна проводить в замке.
— О, разумеется, замок для меня неприступен! — пожал плечами Самуил. — Но вы, по-моему, упорствуете в заблуждении, якобы я намереваюсь прибегнуть к насилию. Повторяю еще раз: у меня нет нужды в средствах такого рода. Просто там, где Юлиус и ему подобные слюнтяи пускают в ход нежности, пленяют красотой или пользуются удобным случаем, если таковой подвернется, мне, как я полагаю, позволено воспользоваться моими знаниями, плодами упорного труда. Гретхен будет свободна распоряжаться собой, но я, вероятно, вправе обратить в свою пользу ее тайные инстинкты, склонности ее натуры. Их я и возьму себе в союзники. И разве я не имею права разбудить любовные вожделения ее сердца, желание, дремлющее в глубине ее грез, наконец, разжечь в крови этой прекрасной дикарки тот необузданный огонь, что разливался по жилам ее матери, цыганки и потаскушки?
— А, негодяй, так ты еще оскорбляешь память моей матери! — вскричала Гретхен.
Христиана, несколько оправившись, стала успокаивать Вильгельма, и он тут же снова задремал. А Самуил продолжал:
— Что ж, мой совет был не так уж плох? Насколько я вижу, Вильгельм чувствует себя лучше.
— Это правда, сударь, и за это я вам признательна от всего материнского сердца.
— А ты что скажешь, Гретхен? Ведь твоя лань умерла бы, если бы я ее не вылечил? А когда на твоих коз напала хворь, они бы почти все погибли, если бы не то превосходное средство, что я указал тебе.
— Все так! — вскричала Гретхен, яростно сверкая глазами. — Но вам-то кто открыл все эти секреты?
— Даже если, как ты полагаешь, то был сам Сатана, вам обеим следовало бы не только не злиться, но благоволить ко мне тем сильнее, если ради вас я сгубил свою душу. А вы, вместо этого, меня же еще и ненавидите! Где же справедливость?
— Господин Самуил, — строго возразила Христиана, — ведь это вы сами желали и добивались, чтобы мы вас возненавидели. Что касается меня, то я хотела бы уважать вас. Вы безусловно наделены каким-то особенным могуществом. Почему бы, вместо того чтобы употреблять его во зло, вам не направить свои усилия к добру?
— Я охотно поступил бы так, сударыня, если бы вы растолковали мне, что есть добро и что есть зло. Есть ли зло в том, что мужчина встречает прекрасную женщину? Что он восхищенно созерцает ее красоту, любуется ее грацией, белизной ее кожи, ее белокурыми волосами? Что волей-неволей он задумывается о счастье другого, того, кто обладает всеми прелестями ее тела и души? Взять хотя бы, к примеру, вас. Предположим, я вас люблю. Разве это зло? Но еще прежде меня вас полюбил Юлиус, и вы решили, что это добро. Однако из чего явствует, что одно и то же чувство, если оно исходит от него — добро, а если от меня — зло? Нет, добром надлежит признать все, чего желает душа и что дозволяет природа. Почему сегодня вам нельзя полюбить человека, которого вы могли бы полюбить, встреться он вам полтора года назад? Неужели вы станете утверждать, что добродетель так зависит от хронологии?
Христиана склонилась к ребенку и обняла его, как будто искала в материнской привязанности опору для своей женской стойкости. Обретя ее, она отвечала:
— Я не стану отвечать на ваши софизмы, сударь. Любить Юлиуса меня побуждает не только долг, но и свободный выбор сердца. Я не хочу любить никого другого.
— Вам хотелось бы любить только его? — переспросил Самуил, продолжая сохранять серьезную, учтивую мину. — О, вы совершенно правы, сударыня. Юлиус этого заслуживает. Он преисполнен всевозможных достоинств. Ему не откажешь в нежности, деликатности, преданности, уме. Это так же верно, как то, что ему не хватает предприимчивости, силы духа, воли к свершениям, энергии — всего того, чем наделен я. И разве вы можете не оценить всего этого или не видеть, что эти свойства мне действительно присущи? Не взыщите, что я не разыгрываю перед вами скромника, но скромность — лживая поза, я же никогда не лгу. Так вот, я убежден, что, какой бы ужас я вам ни внушал, бывали минуты, когда вы мною восхищались. И Юлиус тоже; заметьте, хоть меня не было с вами во время вашего путешествия, вы в глубине души не сможете отрицать силы моего влияния на него, ведь при всей любви к вам он за этот год не раз — вы простите мне такое слово? — скучал без меня. Еще бы! Он же не умеет справляться с жизнью, это не он ее ведет, а она его. Видите ли, дело в том, что первейшее из всех мужских достоинств — воля. Без нее ум и доброта мало чего стоят. Вы иное дело, вам, женщине, не обязательно иметь волю, но тем необходимее для вас, чтобы ее имел тот, под чьим покровительством вы находитесь. Но этого вы в Юлиусе не нашли. Вот почему он ускользает от вас и сам не в силах вас удержать. Кроме влечения сердца, ничто не привязывает его к вам, я же владею его духом. Что до итога моих рассуждений, вот он: вы женщина, а Юлиус женоподобен. В этом суть положения. Поэтому Юлиус принадлежит мне… смею ли прибавить: по той же причине вы и сами…
— Довольно, сударь! — живо прервала его возмущенная Христиана. — Вам действительно не следует говорить таких вещей, если вы не хотите, чтобы я вспомнила о ваших прежних отвратительных выходках.
Но теперь уже и Самуил в свою очередь гневно выпрямился, бледный, мрачный, полный яростной угрозы:
— А кому из нас двоих, сударыня, больше пристало бояться, что былые распри оживут в памяти? С тех пор как я имел удовольствие свести знакомство с вами, прошло четырнадцать месяцев. Все это время я не думал о вас, не искал встреч с вами, не оскорблял вас. И тем не менее, имел несчастье внушить вам отвращение. За что вы меня так невзлюбили? Да ни за что, за пустяк: вам просто не понравился мой вид, лицо, улыбка — откуда мне знать? Гретхен наговорила вам дурного обо мне, вы настраивали против меня Юлиуса. Вы сами признаете, что все так и было. Волк оставил овцу в покое, коршун не причинил голубке никакого вреда. Нет, это голубка дразнила коршуна, это овца сама бросила вызов волку. Вы задели мою чувствительную струну — тщеславие. Вашим вызовом была ненависть ко мне, моим ответным — любовь к вам. И вы приняли вызов, соблаговолите вспомнить и об этом. Вы тотчас вступили в борьбу, задержав Юлиуса в Ландеке, когда я хотел увезти его в Гейдельберг. То была ваша первая победа, и за ней вскоре последовала вторая, куда более важная.
К вам на помощь явился суровый и могущественный союзник, барон фон Гермелинфельд, и он женил Юлиуса на вас не столько ради сына, сколько в пику Самуилу. Он сам вполне определенно признавался в этом. И вот я унижен, изгнан, побежден. Вы на целый год увлекаете вашего Юлиуса прочь, за тысячи льё от меня, вы истребляете самую память обо мне посредством поцелуев и ласк, в то время как отец тратит несметные средства, сооружая этот столь неприступный замок, этот рай, лишь бы мне, демону-искусителю, не было сюда хода.
Таким образом, ваша любовь, ваш брак, это путешествие, пожалуй, даже и ваше дитя, не говоря уж об этом замке с его двойным рвом и мощными укреплениями, равно как трехмиллионные расходы, — весь этот арсенал был изобретен, воздвигнут и пущен в ход чуть ли не исключительно во имя защиты от вашего смиренного собеседника и покорнейшего слуги.
Помнится, тринадцать месяцев назад вы меня упрекнули, что я нападаю на женщину. Но сейчас, сказать по чести, шансы, по меньшей мере, сравнялись. Ведь на вашей стороне один из самых могущественных людей Германии, да сверх того еще крепость с подъемным мостом!
Так вот, сударыня, я еще раз напоминаю: это вы объявили мне войну. С той минуты, как вы пожелали стать моей противницей, вы приняли вместе с тем и возможность оказаться побежденной. И вы будете побеждены, сударыня, побеждены так, как женщина может быть побеждена мужчиной.
— Вы так полагаете, сударь? — произнесла Христиана с высокомерной усмешкой.
— Я убежден в этом, сударыня. Есть вещи необходимые и неизбежные. Когда барон фон Гермелинфельд вздумал избавить Юлиуса от моего влияния, я не был ни раздражен, ни обеспокоен. Я знал, что он ко мне вернется, и ждал, только и всего. То же касается и вас, сударыня. Я подожду. Вот вы уже вернулись, вы теперь совсем близко. И скоро будете у меня в руках.
— Наглец! — пробормотала Гретхен.
Самуил повернулся к ней:
— Именно ты, Гретхен, первая возненавидела меня и понравилась мне первой. И хотя сейчас не ты моя главная забота и основную борьбу я веду не с тобой, я могу и хочу сделать так, чтобы ты послужила наглядным примером. На нем я покажу, как я умею укрощать тех, кто смеет на меня нападать.
— Укротить? Меня?! — воскликнула прелестная дикарка.
— Дитя! — усмехнулся Самуил. — Я мог бы сказать, что уже победил тебя. Признайся: кто из смертных за последний год чаще всех занимал твои помыслы? Уж не Готлиб ли? А может, кто-нибудь другой из местных парней? Нет, то был я. Ты моя, ты накрепко прикована ко мне — пусть страхом, ненавистью, какая разница? Когда ты засыпаешь, чье имя трепещет на твоих устах? Мое! А когда просыпаешься, что прежде всего приходит тебе на ум? Это уж больше не воспоминание о твоей матери, не молитва к Пречистой Деве — это мысль о Самуиле. Стоит мне появиться, и все твое существо приходит в смятение. Когда меня нет, ты ежеминутно ждешь меня. Вспомни, сколько раз, когда считалось, будто я уехал в Гейдельберг, твоя тревога заставляла тебя томиться этим ожиданием! Сколько раз ты прикладывала ухо к земле и тебе казалось, что там, в скале, слышится ржание моей лошади! Ни одна любовница так не ждет своего возлюбленного. Называй это как знаешь, любовью или ненавистью, я же называю это обладанием, и большего мне не надо.
Чем дальше он говорил, тем отчаяннее перепуганная Гретхен прижималась к Христиане:
— Это все правда, сударыня! Все, про что он толкует! Но откуда он знает? Боже мой, сударыня, неужели и вправду Демон овладел мною?
— Успокойся, Гретхен, — сказала Христиана. — Господин Самуил просто забавляется, играя двусмысленностями. Нельзя властвовать, внушая ненависть. Повелевают лишь теми, кто тебе отдается.
— Будь это так, — усмехнулся Самуил, — Наполеон не владел бы двадцатью провинциями, которые он завоевал. Ну да все равно! Я не из тех, кто отступает, когда ему бросают вызов, пусть и в такой форме, как это сделали вы. Так вы считаете, сударыня, что обладать можно лишь тогда, когда тебе отдаются? Что ж, идет! Вы мне отдадитесь.
— Презренный! — в один голос воскликнули Христиана и Гретхен, одновременно вскочив с мест, задыхаясь от гнева и обиды.
— Что до тебя, Гретхен, — продолжал Самуил, — чтобы твое наказание было скорым, а пример — впечатляющим, ты отдашься мне не позже чем через неделю.
— Ты лжешь! — закричала Гретхен.
— Я, кажется, уже говорил вам, что никогда не лгу, — бесстрастно отвечал Самуил.
— Гретхен, — сказала Христиана, — ты не будешь больше оставаться одна в хижине. Все ночи ты отныне должна проводить в замке.
— О, разумеется, замок для меня неприступен! — пожал плечами Самуил. — Но вы, по-моему, упорствуете в заблуждении, якобы я намереваюсь прибегнуть к насилию. Повторяю еще раз: у меня нет нужды в средствах такого рода. Просто там, где Юлиус и ему подобные слюнтяи пускают в ход нежности, пленяют красотой или пользуются удобным случаем, если таковой подвернется, мне, как я полагаю, позволено воспользоваться моими знаниями, плодами упорного труда. Гретхен будет свободна распоряжаться собой, но я, вероятно, вправе обратить в свою пользу ее тайные инстинкты, склонности ее натуры. Их я и возьму себе в союзники. И разве я не имею права разбудить любовные вожделения ее сердца, желание, дремлющее в глубине ее грез, наконец, разжечь в крови этой прекрасной дикарки тот необузданный огонь, что разливался по жилам ее матери, цыганки и потаскушки?
— А, негодяй, так ты еще оскорбляешь память моей матери! — вскричала Гретхен.