Наконец через тридцать пять минут ходьбы они увидели впереди маленькую гостиницу, окруженную деревьями, свежевыкрашенную, глядевшую радостно и уютно со своими зелеными ставнями и розовыми стенами, полускрытыми целым полчищем цветущих лиан, веселый натиск которых достигал крыши.
   Миновав сад, который был пронизан ливнем солнечных лучей, прорывавшихся сквозь усыпанные цветами древесные кроны, четверо студентов вошли в залу, что была предназначена для танцевальных вечеров и поединков, — просторное помещение футов шестидесяти в длину и тридцати в ширину, где можно было в свое удовольствие вальсировать и драться, любить и умирать.
   Риттер уже был здесь в компании студентов из голубого кабинета. Не хватало лишь Дормагена, но и он вскоре явился вместе со своим секундантом.
   Четыре студента в ранге замшелых твердынь были заняты тем, что при помощи мела расчерчивали пол залы, отмечая пределы, каких каждая пара не должна преступать, дабы не помешать двум другим дуэлянтам.
   В тоже время четверо золотых лисов привинчивали эфесы к отточенным трехгранным клинкам, напоминающим штыки.
   Шпаги у студиозусов были разборные, чтобы при надобности развинчивать их и надежно прятать от посторонних глаз; в таких случаях клинок скрывается под рединготом, рукоять суют в карман — и все в порядке: шпионы одурачены.
   В результате налицо оказалось четыре йенских эспадрона длиной в два с половиной фута каждый.
   — Начнем? — предложил Риттер.
   — Минуточку, — отозвался молодой человек, возившийся в углу с ящичком хирургических инструментов.
   То был хирург, студент-медик, прибывший затем, чтобы по мере возможности зашить дыры и порезы, которые шпага вот-вот проделает в коже дуэлянтов.
   Хирург подошел к двери, видневшейся в глубине зала, и крикнул:
   — Поживее там!
   Вошел слуга, неся две салфетки, миску и кружку воды. Все это он расположил рядом с ящичком.
   Дормаген нетерпеливо следил за всеми этими приготовлениями, по временам бросая окружавшим его студентам резкие, отрывистые фразы. Франц без конца метался от хирурга к Отто и обратно. Юлиус был спокоен и суров.
   Что до Самуила, то он, казалось, обо всем забыл, увлекшись борьбой с упрямым побегом, покрытым мелкими розами, — шаловливый ветерок играл им, во что бы то ни стало стремясь просунуть его в окно.
   — Ну вот, теперь все готово, — сказал хирург.
   Юлиус подошел к Самуилу, Риттер — к Дормагену.
   Четверо секундантов сняли с вешалки, прибитой к стене, четыре войлочных нагрудника, четыре латные рукавицы и четыре пояса, подбитые ватой, и приблизились, собираясь надеть все это на противников.
   Но Самуил оттолкнул Дитриха:
   — Убери этот хлам.
   — Но ведь таково правило, — запротестовал секундант, тыча пальцем в лежащий на столе открытый «Распорядок» — ветхий засаленный том в черном переплете с красными закладками.
   — В «Распорядке», — произнес Самуил, — правила, касающиеся студенческих размолвок. А здесь ссора мужчин. Нельзя сводить ее к булавочным уколам. Сейчас время не напяливать нагрудники, а сбросить сюртуки.
   И тотчас, подкрепляя слова действием, он снял свой сюртук и швырнул его в дальний угол залы.
   Потом, схватив первую попавшуюся шпагу, упер ее острием в пол так, что она согнулась, сам же выпрямился и застыл в ожидании.
   Отто Дормаген последовал его примеру, Юлиус и Франц поступили так же, и вот уже все четверо замерли друг против друга с обнаженными руками, открытой грудью и шпагой наготове.
   Слова и поведение Самуила настроили присутствующих на серьезный лад. Все уже предчувствовали, что дело может кончиться мрачной развязкой.
   Дитрих трижды хлопнул в ладоши, потом торжественно возгласил ритуальные слова:
   — Звените, шпаги!
   Четыре клинка сверкнули одновременно.
   Зрители затаили дыхание, все взгляды были прикованы к дуэлянтам.
   Первые выпады были как бы пробными: противники приноравливались друг к другу.
   У Юлиуса и Франца Риттера силы, по-видимому, были равны. Гневное возбуждение, владевшее ревнивым Францем в момент вызова, теперь сменилось сосредоточенной холодной яростью. О Юлиусе можно было бы сказать, что он находится в наилучшей форме. Спокойный, твердый, отважный без бравады, он блистательно соединял в себе юношескую грацию и мужественную гордость, что пробуждается в храбром сердце перед лицом опасности. Короче, здесь обе стороны проявляли такую ловкость и присутствие духа, что эту схватку можно было принять не за дуэль, а за состязание фехтовальщиков, если бы по временам молниеносные атаки, которые, кажется, не могли обойтись без кровопролития и, однако, мгновенно отражались и тотчас возобновлялись с еще большей стремительностью, — если бы эти атаки не напоминали зрителям, что опасность реальна и жизнь или смерть человеческих существ держится на острие этих шпаг, таких изящных и проворных.
   Вопреки обычаю, принятому участниками студенческих дуэлей, представляющих собою не столько настоящие поединки, сколько игру, хоть и более опасную, чем любая другая, ни Юлиус, ни Франц не произносили ни слова.
   Бой второй пары дуэлянтов с первых мгновений выглядел еще серьезнее, еще страшнее.
   У Самуила Гельба были такие важные преимущества как высокий рост и абсолютное хладнокровие, не изменявшее ему при любых испытаниях.
   Но Отто Дормаген зато был легок, пылок, напорист и совершенно непредсказуем в своих дерзких внезапных выпадах.
   Это было редкое и захватывающее зрелище: спокойная уверенность Самуила против кипучего задора его противника. Схватка подобных противоположностей заворожила зрителей: из этих двух шпаг одна была ослепительна и быстра, как мелькающий зигзаг молнии, а другая неумолима, невозмутима, надежна и пряма, словно игла громоотвода.
   Самуил при этом не отказывал себе в удовольствии шутить и насмехаться. Бесстрастно и презрительно отражая бешеные атаки Дормагена, он попутно находил множество поводов для язвительных реплик, сопровождавших каждый парад.
   Он отечески бранил Дормагена, предупреждал его о своих намерениях, давал советы, словно учитель фехтования, ведущий занятия с учеником:
   — Плохо парируете. Я нарочно открылся! Начнем снова. Теперь в третьей позиции. Уже лучше! Юноша, вы делаете успехи. Внимание! Сейчас мой выпад. Видите, я отнюдь не шучу.
   И, говоря так, он действительно не шутил. Дормаген насилу успел отскочить. Этот мощный прыжок был весьма кстати: еще мгновение — и шпага Самуила вонзилась бы ему в грудь.
   Высокомерная беззаботность противника мало-помалу начала выводить Дормагена из себя. И чем он сильнее раздражался, вкладывая в свои удары ярость раненого самолюбия, тем более Самуил изощрялся в насмешках, так что его ядовитый, острый, как кинжал, язык разил не хуже шпаги.
   Лицо Самуила излучало злобную радость. Чувствовалось, что опасность — его стихия, что в бедствии он находит наслаждение, а смерть для него — сама жизнь. По-своему он тоже был великолепен, в его резких, угловатых чертах, обычно исполненных властной силы, теперь сверх того проступила неотразимая пугающая красота. Его ноздри трепетали, губы кривились в гримасе, заменявшей ему улыбку, в которой сейчас было еще больше холодной дерзости, чем обычно; его желтоватые глаза, хищные и переменчивые, мерцали, как у тигра. Непередаваемое выражение свирепой гордыни, пронизывающее все его существо, внушало зрителям ужас, странно похожий на восторг. В иные мгновения его глаза вспыхивали таким надменным презрением к жизни, что вся зала словно бы озарялась их сумрачным сиянием.
   При виде его невозмутимого спокойствия, уверенной и резкой точности каждого движения, к тому же сопровождаемого язвительными речами, достойными учителя фехтования, облаченного в панцирь, у присутствующих невольно мелькала мысль, что он неуязвим.
   Дормаген, уже порядком издерганный, не в силах более выносить этот поток хладнокровных издевательств, решил покончить все разом, пустив в ход свой знаменитый прием, о котором Самуил предупреждал Юлиуса.
   Это был и в самом деле чрезвычайно опасный ремиз — повторный укол, дерзкий и неудержимо грозный. Отражая выпад противника, Дормаген одновременно бросился вперед, нанося удар сверху вниз, а не достав с первого раза, мгновенно, не разгибаясь, прыгнул и ударил снова. Этот удвоенный напор, мощный, внезапный и сокрушительный, был страшен.
   У зрителей вырвался невольный вскрик. Всем показалось, что Самуилу пришел конец.
   Но Самуил, казалось, разгадал замысел Дормагена в то же самое мгновение и отскочил в сторону так ловко, что клинок, сколь бы ни был он молниеносным, только пропорол на боку его рубашку, вздувшуюся от стремительного движения.
   Самуил усмехнулся, а Дормаген побледнел.
   В это мгновение Юлиус оказался менее удачлив, чем его друг. Будучи в первой позиции, он с некоторым запозданием парировал стремительный удар из четвертой позиции, направленный в плечо, и клинок Риттера слегка задел его левую руку.
   Тут вмешались секунданты, и первая схватка, увенчавшаяся двумя эффектными выпадами, была закончена.

XVII
Молитва ангела и талисман феи

   Юлиуса и Франца пытались убедить, что пора на том и закончить поединок. Несколько слов, мимоходом сказанных гризетке, выглядели слишком несущественным поводом, чтобы доводить дело до серьезного кровопролития. Но у Франца, помимо ревности, был еще приказ Союза Добродетели. Юлиус же заявил:
   — Оставьте, господа. Мы закончим не раньше, чем один из нас свалится к ногам другого. Если бы сюда приходили затем, чтобы обмениваться царапинами, шпаги были бы ни к чему, вполне хватило бы пары булавок.
   И он повернулся к Риттеру:
   — Ну как? Ты отдохнул?
   Что касается Отто и Самуила, никому даже на миг не пришло в голову, что их можно уговорить остановиться, такое мстительное бешенство обуревало первого и столько каменной, неумолимой решимости угадывалось во втором.
   Если бой и прекратился на время, то о шутках Самуила этого не скажешь: он продолжал изощряться.
   — Заметь, — сказал он Дитриху, — что всякое преимущество в этом мире имеет свои неприятные стороны. Скажем, пресловутый прием нашего Отто — несомненное преимущество, но лишь до той поры, пока он его не подвел. Зато теперь, как видишь, мой досточтимый противник вконец упал духом.
   — Ты полагаешь? — процедил Дормаген, разъяренный настолько же, насколько подавленный.
   — Ах, мой любезный Отто, если мне позволено дать тебе совет, — продолжал Самуил, — я бы сказал, что с твоей стороны сейчас было бы разумнее воздержаться от разговоров. Ты так запыхался после своих в высшей степени похвальных усилий воткнуть мне в кожу полфута заостренного железа, что уже едва дышишь, а пытаясь еще разглагольствовать, рискуешь от натуги совсем задохнуться.
   Дормаген схватил шпагу.
   — К барьеру! — проревел он. — Сию же минуту!
   Такая ярость была в его голосе, что секунданты, оторопев, тотчас дали сигнал к бою.
   Юлиус в это время думал:
   «Сейчас одиннадцать. Она, наверное, в часовне. Может быть, она молится за меня. Я знаю, я уверен, это ее молитва только что спасла меня».
   Боевой сигнал пробудил его от сладких грез, но надо заметить, что он очнулся от них еще более собранным и готовым к борьбе.
   Дуэль возобновилась.
   Дормаген на этот раз более не обращал внимания на издевательства Самуила. Охваченный слепым бешенством, он нападал, почти не заботясь о защите, в жажде нанести рану, забыв о возможности ее получить. Но, как всегда бывает, страсть туманила его мозг, жар, обжигавший душу, заставлял руку лихорадочно вздрагивать, так что его удары были скорее мощны, нежели точны.
   Самуил заметил, что противник дошел до исступления, и делал все, чтобы еще более распалить его. Он теперь затеял новую игру. На этот раз, вместо того чтобы, как вначале, наружно выказывать невозмутимое спокойствие, он принялся прыгать, вертеться, то отступая, то наскакивая, перебрасывать шпагу из одной руки в другую, изводить, донимать, дразнить Дормагена, ослепляя его мельканием своих финтов, оглушая неумолкающей трескотней ехидного пустословия.
   Мало-помалу у Дормагена голова пошла кругом.
   Внезапно Самуил воскликнул:
   — Эй, господа! Скажите-ка мне, на какой глаз окривел Филипп Македонский?
   А сам он все продолжал с немыслимым проворством изматывать своими фокусами Отто Дормагена, чья ярость с каждой минутой росла, а ловкость уменьшалась.
   — Это был, по-моему, левый глаз. Филипп, приходившийся отцом Александру Великому, а более, господа, ничем особенно не блиставший, осаждал один город… как его? Не помню. Ну, а некий лучник из этого города возьми да и напиши на одной из своих стрел: «В левый глаз Филиппу!» И, вообразите, стрела прибыла точно по адресу. Одного не понимаю: почему, черт возьми, он предпочел левый глаз правому?
   В ответ Дормаген вновь сделал свой коронный выпад.
   Но он плохо рассчитал: его шпага скользнула по шпаге Самуила, острие которой слегка коснулось его груди.
   — Ты открылся, — укоризненно заметил Самуил.
   Отто заскрежетал зубами. Было совершенно очевидно, что Самуил щадит его, играя с ним, как кошка с мышью.
   Поединок другой пары между тем велся с не меньшим ожесточением. Но там силы были более или менее равны.
   Риттер, парировав ложный выпад так, что клинок Юлиуса слегка отклонился вверх, нанес такой стремительный и мощный удар, что противнику не хватило времени его отразить.
   Смертоносное жало впилось в правый бок…
   Но случай благоволил юноше: острие уперлось в какой-то подвижный шелковистый комочек и, едва пронзив его, скользнуло вместе с ним вдоль ребер, лишь чуть-чуть оцарапав кожу.
   Юлиусу же осталось только подставить свою шпагу, чтобы противник напоролся на нее сам; лезвие вошло на три пальца в бок Риттера, и тот медленно осел на ослабевших коленях и упал к ногам победителя.
   Жизнь Юлиуса была спасена благодаря маленькой шелковой подушечке, висевшей у него на шее, — той самой, что хранила в себе увядший цветок шиповника.
   — А, у тебя все? — хмыкнул Самуил.
   Едва услыхав эту короткую фразу, присутствующие тотчас поняли, что теперь и Самуил — он тоже — хочет закончить без промедления. Дормаген, сообразив это, попытался его опередить, снова пустив в ход свой знаменитый удар.
   — Опять! — усмехнулся Самуил. — Э, ты повторяешься!
   Тем же, что и в первый раз, молниеносным прыжком он уже успел избегнуть вражеского клинка, но на этот раз в то же мгновение и сам сделал неожиданный мощный выпад, выбив шпагу из руки Отто, а своей легонько ткнув противника куда-то в лоб, после чего мгновенным жестом, не лишенным, однако, некоей издевательской аккуратности, отдернул шпагу назад.
   Однако острие клинка успело проникнуть на полтора дюйма в левую глазницу.
   Дормаген испустил ужасный крик.
   — Я тоже решил, что левый глаз предпочтительнее, — изрек Самуил. — Во время охоты отсутствие правого причиняло бы куда больше неудобства.
   Свидетели столпились вокруг раненых.
   У Франца было проколото насквозь левое легкое. Но хирург надеялся спасти ему жизнь. Когда же он подошел к Дормагену, Самуил, не ожидая, пока врач произнесет свое заключение, важно пояснил:
   — Его жизнь вне опасности. Я хотел только лишить его глаза. Заметьте: вместо того чтобы позволить клинку, войдя в черепную коробку, проткнуть мозг, при том, что это не составило бы для меня ни малейшего труда, я вытащил его так деликатно, словно то был хирургический инструмент. По правде говоря, здесь имела место скорее операция.
   Затем, обращаясь к хирургу, Самуил прибавил:
   — Он ослаблен постом. Пусти-ка ему поскорее кровь, если не хочешь, чтобы он получил кровоизлияние в мозг. При правильном уходе недельки через две он уже сможет выйти на улицу прогуляться.
   Но не успел хирург взяться за ланцет с намерением последовать совету Самуила, как в комнату вбежал, запыхавшись, один из зябликов.
   — Ну вот! — буркнул Самуил. — Что там еще?
   — Полиция! — закричал зяблик.
   — Я уж ее заждался, — безмятежно проронил Самуил. — По крайней мере со стороны этих господ было любезно оказать мне честь, немного побеспокоившись за меня. Они далеко?
   — В полусотне шагов.
   — Так у нас еще есть время. Не волнуйтесь, господа, я их возьму на себя.
   Он разорвал свой платок и перевязал рану на правой руке Юлиуса.
   — А теперь быстро надень редингот.
   Сам он тоже поспешил облачиться в свой.
   Полицейские уже входили в сад.
   Один из лисов обратился к Самуилу:
   — Неужели мы не сумеем дать отпор нескольким мундирам?
   — Регулярное сражение? — отозвался Самуил. — Это было бы забавно. Мы бы их славно поколотили: ты искушаешь меня, демон. Однако не следует слишком злоупотреблять кровавыми потехами, ибо мы рискуем ими пресытиться. Есть другое средство, и оно много проще.
   В дверь залы громко постучали. Раздался голос:
   — Именем закона!
   — Откройте этим господам, — распорядился Самуил.
   Дверь отворилась, и в залу вошел отряд полиции.
   — Здесь только что дрались? — спросил предводитель отряда.
   — Возможно, — отвечал Самуил.
   — Дуэлянты сейчас отправятся с нами в тюрьму, — заявил офицер.
   — Это уже не столь возможно, — возразил Самуил.
   — Это еще почему? Где они?
   Самуил указал на Отто и Франца:
   — Да вот же они оба. Ими занимается врач. Они пырнули друг друга. Как видите, хирург им сейчас куда нужнее, чем тюремщик.
   Офицеру хватило одного беглого взгляда, чтобы убедиться, что раны действительно серьезны. Скорчив гримасу, выражающую разочарование, он удалился в сопровождении своих подчиненных, не вымолвив более ни слова.
   Как только они скрылись из виду, Юлиус прошел в соседнюю комнату, сел за стол, развернул свое неоконченное письмо к отцу, приписал к нему несколько строк и запечатал.
   Потом он взял чистый листок бумаги и стал писать:
 
   «Милостивый государь и дорогой пастор,
   молитва ангела и талисман феи только что дважды спасли мне жизнь. Мы невредимы, и все беды позади.
   До скорого свидания: в воскресенье я приеду, чтобы еще раз поблагодарить Вас.
   Да благословит Вас Господь.
   Юлиус».
 
   Он тотчас отдал оба письма Дитриху, который собирался немедленно вернуться в Гейдельберг и мог успеть отнести их на почту до отправления очередного курьера.
   Когда Юлиус снова вошел в залу, где только что происходила битва, раненых как раз выносили оттуда на носилках. Самуил промолвил:
   — Теперь надо подумать, как убить время до обеда. Целый час! Вот скучная сторона утренних развлечений: после них не знаешь, чем бы занять себя до полудня.
   «Чем бы занять себя до воскресенья?» — подумал Юлиус.

XVIII
Два различных взгляда на любовь

   В воскресенье в семь утра Самуил и Юлиус выехали из Гейдельберга и дорогой, вьющейся по берегу Неккара, направились в сторону Ландека. Оба ехали верхом, приторочив к седлам охотничьи ружья. У Самуила сверх того был за спиной баул.
   Трихтер, вполне оправившийся после своей победы, пешком, попыхивая трубкой, провожал их до самой городской окраины. Казалось, он был еще больше обычного горд своим благородным покровителем и восхищался им сверх всякой меры.
   Он сообщил Самуилу, что накануне нанес визит обоим раненым. Они выкарабкаются — и тот и другой. Только Дормагену для полного излечения потребуются недели три, а Риттеру около месяца.
   У городской заставы Самуил распрощался со своим дражайшим лисом, и приятели пустили коней рысью.
   Юлиус сиял: утренняя заря, пылавшая в небесах, и любовь к Христиане, разгорающаяся в сердце, наполняли ликующим светом все его существо.
   Никогда еще Самуил не казался ему таким остроумным, таким воодушевленным, таким занимательным, а временами и таким глубоким. Речь его, живая и искусная, полная неожиданных мыслей, истолкований и суждений, дополняла в глазах Юлиуса очарование природы и состояние блаженства, в котором он пребывал. То, что у Юлиуса было только волнением, обретало свое выражение в устах Самуила.
   Так они достигли Неккарштейнаха.
   Они говорили об Университете, о своих занятиях и развлечениях. Говорили о судьбах Германии, о ее вожделенной независимости. В груди Юлиуса билось одно из тех благородных юных сердец, что легко воспламеняются от подобных идей, и он теперь был счастлив и горд от сознания, что храбро исполнил свой долг, не побоявшись рискнуть жизнью во имя цели, священной и близкой его душе.
   В конце концов Самуил и Юлиус успели поговорить обо всем на свете, кроме как о Христиане. Самуил не заговаривал о девушке, возможно, потому, что и не думал о ней, а Юлиус, должно быть, потому, что думал слишком много.
   Первым, кто назвал ее имя, был Самуил.
   — Да, кстати! — сказал он вдруг. — Что ты везешь?
   — Я? Везу? — удивился Юлиус.
   — Ну да! Разве ты не купил для Христианы какую-нибудь безделушку?
   — О! Ты думаешь, она приняла бы подарок? Уж не путаешь ли ты ее с Лолоттой?
   — Ба! Помнится, одна королева утверждала, что в этих делах вопросы чести зависят от суммы, потраченной дарителем. Но позаботился ли ты, по крайней мере, о том, чтобы раздобыть для папаши какую-нибудь редкую книгу по ботанике? Вот, к примеру, полюбуйся: это «Linnei opera»[5], дорогое издание с гравюрами — великолепный экземпляр, я его откопал в книжной лавке Штейнбаха.
   — Какой же я болван! Об отце я и не подумал, — простодушно сознался Юлиус.
   — Промах в высшей степени прискорбный, — заметил Самуил. — Но я уверен, что ты не забыл хотя бы о милом малютке, который не отходил от Христианы, да и ты сам в свою очередь — от него ни на шаг. Ты, конечно, припас для Лотарио одну из этих чудесных нюрнбергских игрушек, способных осчастливить любого юного немца от пяти до десяти лет? Помнишь, как мы с тобой однажды вместе любовались изумительной игрой «Охота на свинью»? Там еще была такая тонкая резьба по дереву, с массой подробностей изображающая целую деревню вместе с бургомистром, сельским учителем и жителями, причем все это было подвешено к хвосту, ушам и щетине ее свинячьего величества — до того забавно, что даже мы, несколько староватые для таких игр, чуть не лопнули от смеха. Держу пари, что ты купил именно эту игрушку. И это с твоей стороны блистательный ход! Тут ведь двойной смысл: даришь вроде бы ребенку, но понятно же, что Христиана получит от этого уж никак не меньше удовольствия. Таким образом твоя Щедрость приобретает особую ценность, ибо сочетается с деликатностью. Порадовав Лотарио, ты вдвойне порадуешь Христиану.
   — Почему ты не сказал мне всего этого раньше? — воскликнул Юлиус, злясь не столько на приятеля, сколько на себя самого.
   И, резким движением рванув уздечку, он повернул своего коня в сторону Гейдельберга.
   — Постой! — закричал Самуил. — Нет нужды возвращаться в Гейдельберг за книгой и «Охотой»: то и другое здесь.
   — Как так?
   — Редкое издание Линнея и баснословная «Охота на свинью» находятся в моем бауле, и я их предоставляю в полное твое распоряжение.
   — О, как я тебе благодарен! — воскликнул Юлиус. — Ты просто чудо!
   — Так вот, мой дорогой. В твоем деле с этой крошкой надобна обходительность. Ну, да я тебе помогу. А то, если бросить тебя на произвол судьбы, ты со своим характером впадешь в сентиментальную меланхолию. Тогда и за год ты не приблизишься к цели, так и будешь топтаться все на том же месте, где был в день вашей первой встречи. Но можешь не беспокоиться, ведь я рядом. И заметь, как я самоотвержен: сразу отказался от мысли с тобой соперничать. Так уж и быть, займусь Гретхен. Эта пастушка зла на меня, у нее ко мне инстинктивное отвращение, она меня почти что оскорбила. Это меня будоражит. И я свое возьму. Я не нравлюсь ей — следовательно, она мне нравится. Любопытно, кто из нас первым достигнет цели. Хочешь пари? Пришпорим наших коней — и вперед, в погоню за красотой. Вот увидишь тогда, как лихо я буду перемахивать через препятствия, которые расставляет на нашем пути так называемая совесть.
   Юлиус стал серьезным.
   — Самуил, — произнес он, — послушай, у меня к тебе просьба. Никогда больше не говори со мной о Христиане.
   — Ах, так ты находишь, что мои уста способны замарать ее имя? Черт возьми! Ты мог бы позволить мне говорить все, что мне угодно, коль скоро я тебе не мешаю делать то, что угодно тебе. А поскольку я смею думать, что ты мчишься в Ландек не только ради приятной встречи с господином Шрайбером и Лотарио, разве так уж грешно намекнуть, что ты направляешься туда ради Христианы?..
   — Если и так, что из этого следует?
   — Из этого логически вытекает предположение, что ты при этом преследуешь некую цель, а поскольку нелепо было бы допустить, что ты стремишься сделать ее своей женой…
   — Почему бы и нет?
   — Ах-ах-ах! Как же он еще юн, этот малыш! Ты спрашиваешь, почему, невинное создание? По двум причинам. Во-первых, барон фон Гермелинфельд, весьма богатый, весьма почтенный и столь же могущественный, зная, сколько дочерей графов, князей и миллионеров были бы счастливы носить его имя, вряд ли предпочтет им всем маленькую деревенскую простушку. И потом, ты сам этого не пожелаешь. Разве ты в том возрасте, когда хочется превратиться в мужа?