Пройдя два десятка ступеней, Самуил нажал на пружину, спрятанную в граните стены, и перед ними открылся вход в длинный прямой коридор.
   Самуил предложил высоким посетителям последовать за ним туда.
   Они шли минут пятнадцать, пока наконец не увидели какую-то дверь.
   — Это здесь, — сказал Самуил.
   Он отпер дверь, и его спутники оказались в обширной зале, высеченной в скале. Здесь свободно могли бы разместиться человек двести.
   — Теперь мы уже не в подземелье под замком, — сказал Самуил. — Наши братья будут входить сюда со стороны горного склона и не узнают, что между этой залой и Эбербахским замком существует какая-либо связь. Я устроил все именно так, на случай если какой-нибудь Отто Дормаген донесет и место ассамблеи будет открыто. Таким образом хозяева замка останутся вне подозрений и не придется искать новое место для приватных совещаний. Итак, теперь вы видели все. Подходит ли вам такое предложение? Вы довольны?
   — Довольны и признательны, Самуил Гельб. Мы одобряем это убежище, так искусно устроенное и столь мощно защищенное. Отныне предводители братства станут вашими частыми гостями. Это уже вторая важная услуга, оказанная вами Союзу. Благодарим вас обоих.
   — Нет, — сказал Юлиус. — Я не могу принять эту честь, она всецело принадлежит Самуилу. Я был бы счастлив разделить его замыслы и труды; я признателен ему за то, что он распорядился моим замком так, как я сам был бы рад им распорядиться. Но я был тогда в отъезде, и, следовательно, здесь нет никакой моей заслуги.
   — Не отрицайте ее, Юлиус фон Гермелинфельд, — отвечал предводитель. — И примите нашу благодарность без колебаний, вы имеете право на нее. Самуил Гельб не смог бы подобным образом располагать вашим домом, если бы не был уверен в верности и величии вашей души. Вы оба много сделали для Союза и для Германии, и, чтобы достойно вознаградить обоих, мы присваиваем вам тот же ранг, что уже присвоили Самуилу Гельбу. Юлиус фон Гермелинфельд, отныне вы тоже адепт второй ступени.
   — О, благодарю! — вскричал Юлиус, гордый и ликующий.
   — Нам же остается лишь откланяться, — сказал предводитель.
   — Я вас провожу, — предложил Самуил. — Юлиус, подожди меня здесь.
   И он вывел посетителей через один из верхних ходов. Лошади, привязанные к деревьям, ждали их у выхода из подземелья.
   Потом Самуил возвратился, чтобы забрать с собой Юлиуса.
   Тот принялся с жаром благодарить его.
   — Ба! — усмехнулся Самуил. — Разве я не сказал тебе, что занимался немножко и геологией? Только и всего. Однако не воображай, что, выдалбливая все эти пещеры, я опустошал кошелек твоего отца. Они обошлись тебе не слишком дорого, потому что уже были здесь. Вероятно, прежние владельцы замка вырыли их на случай осады. Эта громадная скала, подобно пчелиным сотам, вся пронизана коридорами и пещерами. Кстати, прими добрый совет: не вздумай бродить там один. Эти подземелья просто-напросто поглотят тебя, как губка — каплю воды. Для всякого, кто не изучил эти места так, как я, они полны ловушек: ты в два счета свалишься в какой-нибудь потайной люк.
   — Теперь я понимаю, — сказал Юлиус, — почему ты мог обещать Христиане примчаться на ее зов. Где-то здесь у тебя есть своя комната?
   — Да, черт возьми! Я здесь и живу. Хочешь, покажу тебе мои апартаменты?
   — Хочу, — сказал Юлиус.
   Самуил свернул в тот коридор, что заканчивался большой залой, и они с Юлиусом минут пять шли по нему.
   Потом справа показалась дверь. Остановившись, Самуил ее отпер, и они, поднявшись на пятьдесят ступенек вверх, достигли обширной пещеры с настланным полом, разделенной на три части: жилую комнату, конюшню и лабораторию.
   В комнате находилась кровать и еще несколько предметов самой необходимой мебели.
   В конюшне лошадь Самуила, жуя, стояла над охапкой сена.
   Лаборатория была загромождена ретортами, колбами, книгами, пучками высушенных трав. Видимо, почти все время Самуил проводил именно здесь. Из угла смешно и жутко скалился человеческий скелет. На печи стояли две стеклянные маски.
   Того, кто вошел бы в эту таинственную пещеру, предварительно увидев где-нибудь, на какой-нибудь гравюре, келью рембрандтовского «Философа», должен был бы глубоко поразить этот контраст: сравнение столь мирного приюта, озаренного благостью веры и мягким сиянием заходящего солнца, с этим мрачным кабинетом, запрятанным под землю, окруженным тьмой вечной ночи, где так мертвенно-угрюмо мерцал огонь светильника.
   Такому наблюдателю, верно, почудилось бы, что после сияния Божьего лика он видит кровавый отблеск адских углей.
   — Вот мое пристанище, — сказал Самуил.
   При виде этой лаборатории, походившей на старинное обиталище алхимика, Юлиус не смог подавить в душе какого-то мучительного и странного предчувствия.
   — Однако, — продолжал Самуил, — ты уже давно не был на свежем воздухе. Без привычки, стоит задержаться здесь, и гора начинает всей своей тяжестью давить на плечи. Давай-ка я выведу тебя на свет Божий. Только подожди, пока я разожгу мой очаг и вскипячу кое-какие травки: я собрал их сегодня утром.
   Покончив с этим, он сказал:
   — Идем.
   И Самуил в молчании повел Юлиуса вверх по лестнице, а она вскоре вывела их на ту, по которой они спускались. Тут Самуил заговорил снова:
   — Обрати внимание на эти две двери. Запомни их хорошенько. Когда тебе придет охота меня навестить, отомкни то панно в библиотеке, спустись на сорок четыре ступени. Тогда и окажешься перед этими дверьми. Правая ведет в круглую залу, левая — ко мне. Вот тебе ключ. У меня есть другой.
   Он проводил Юлиуса до самых дверей библиотеки. Там они простились, и Юлиус, с облегчением вдыхая вольный воздух и радуясь солнечному свету, сказал:
   — До скорого свидания.
   — Как тебе будет угодно. Дорогу ты знаешь.

XXXVII
Приворотное зелье

   Самуил возвратился к себе в лабораторию.
   Варево, которое он поставил на огонь, кипело. Он дал ему еще немного настояться, а сам, взяв ломоть хлеба и плеснув в кружку немного воды, стал есть, запивая хлеб водой.
   Окончив трапезу, он достал пузырек, влил туда микстуру, и спрятал пузырек в карман.
   Потом он взглянул на часы.
   Было без четверти пять.
   «У меня еще три часа в запасе», — сказал он себе.
   И, взяв книгу, он погрузился в чтение. Иногда он откладывал ее в сторону и начинал что-то записывать.
   Проходили часы, а он ни на миг не отрывался от работы, не делал ни единого лишнего движения, только переворачивал страницы и набрасывал свои заметки.
   Наконец он отложил книгу, пробормотав:
   — Пожалуй, сейчас самое время.
   Снова вытащил часы:
   — Половина восьмого. Отлично.
   Он встал, прошел через конюшню в подземный ход и стал подниматься без факела по крутому откосу, не касаясь стен, так же ловко, как если бы прогуливался за городом при свете дня.
   Затем он остановился и стал прислушиваться.
   Убедившись, что кругом царит тишина, особым образом нажал на выступ скалы, тот повернулся, открыв проход, и Самуил вышел.
   Самуил стоял теперь позади хижины Гретхен, на том самом месте, где рано утром он так удивил Христиану и Гретхен своим внезапным появлением.
   Сумерки уже сгустились. Но Гретхен еще не пригнала своих коз.
   Незваный гость подошел к дверям хижины. Они были заперты.
   Он вытащил из кармана ключ, отпер и вошел.
   В ларе лежала половина буханки хлеба — ужин Гретхен. Самуил взял хлеб, капнул на него три капли из пузырька, принесенного им с собой, и положил хлеб на прежнее место.
   — Для первого раза, в виде подготовки, хватит и этого, — пробормотал он. — А завтра в это же время я вернусь и удвою дозу.
   Он вышел и запер за собой дверь.
   Но прежде чем снова нырнуть в свой подземный ход, он остановился и поглядел назад.
   Теперь хижина Гретхен была слева от него, а справа высился замок, силуэт которого уже терялся в густых вечерних сумерках. Только окна ярко освещенных покоев Христианы сияли посреди темного фасада.
   Мрачный огонь, словно молния, сверкнул в его глазах.
   — Да, вы будете моими, вы обе! — воскликнул он. — Я войду в ваши судьбы, когда пожелаю, так же свободно, как вхожу в ваши жилища. Я истинный хозяин этого замка и этой скалы, а теперь я хочу стать и господином тех, кого можно назвать их душой, — темноволосой Гретхен, суровой и дикой, как эта зеленая лесная чаща, и белокурой Христианы, изысканной и великолепной, словно ее дворец — драгоценное создание искусства.
   Я хочу! Теперь я уже и сам не мог бы отступить, даже при желании. Моя воля стала законом моей жизни и роком — вашей. Вы сами виноваты! Зачем ваша так называемая добродетель бросала вызов моей, с позволения сказать, безнравственности, борясь с ней и даже до сих пор, на вашу беду, побеждая? Почему ваша мнимая слабость презирала, оскорбляла и, накажи меня Бог, даже ранила то, что я привык считать моей силой? Подумать только, ведь это продолжается уже больше года! Так могу ли я позволить себе потерпеть поражение в этой жестокой борьбе, где ваша гордыня противостоит моей? Я, привыкший в целом свете не страшиться никого, кроме самого себя, могу ли из-за каких-то двух детей отречься от моего самоуважения — последнего чувства, еще живущего во мне?
   К тому же ваше поражение мне необходимо в той великой битве, которую я, подобно Иакову, веду с Духом Божьим. Мне надо доказать, что человек тоже может стать властителем добра и зла, чтобы, подобно Провидению и даже наперекор ему, повергать во прах самых непреклонных и вынуждать ко греху самых незапятнанных.
   Наконец, может статься, что в любви, которой я требую от вас, таится секрет абсолютной истины. Сам Ловелас, гордец из гордецов, решился усыпить ту, которой хотел овладеть. Я же не усыплю тебя, Гретхен, напротив, ты пробудишься, ты познаешь самое себя! Маркиз де Сад, оригинал-сладострастник, в погоне за идеалом вечного духа беспощадно терзал бренную плоть. Я же, причиняя тебе страдания, овладею не твоей плотью, а твоей душой, Христиана. И тогда посмотрим, сколь успешными окажутся мои небывалые опыты, эта алхимия свободной человеческой воли!
   Однако, черт возьми, похоже, будто я ищу для моих действий какого-то оправдания и разумных причин? Еще чего! Я поступаю так, будь я проклят, потому что я таков как есть, потому, что это доставляет мне удовольствие и соответствует моей натуре: quia nominor leo[7]… А, вот и Гретхен возвращается домой.
   Гретхен действительно приближалась, озаренная бледным светом звезд, гоня перед собой свое стадо. Она брела рассеянно, погруженная в задумчивость, низко склонив голову.
   «Эта уже грезит обо мне!» — с усмешкой сказал себе Самуил.
   В то же мгновение распахнулось окно в замке, и острый взгляд Самуила различил Христиану: опершись на перила балкона, она подняла свои прекрасные синие глаза вверх, к темнеющей лазури небес.
   «А эта все еще помышляет только о Господе Боге? — подумал Самуил, кусая губы. — Ничего! Еще прежде, чем звезды в следующий раз взойдут на небосклон, я заставлю ее думать обо мне — о человеке, чьих сил хватило бы, чтобы за двадцать четыре часа перенести с места на место целый город или сломить живую душу.
   И, резко повернувшись, он исчез в недрах скалы.

XXXVIII
Сердечные и денежные невзгоды Трихтера

   На следующий день в десять утра Самуил явился в гейдельбергскую гостиницу «Ворон» и осведомился, дома ли Трихтер.
   Слуга ответил утвердительно, и Самуил поднялся в номер своего дражайшего лиса.
   Трихтер выказал большую радость и непомерную гордость той честью, что выпала ему на долю: подумать только, сам сеньор посетил его! От восторга он даже выронил из рук громадную трубку, которую только что раскурил.
   За тот год, что мы не видели нашего друга Трихтера, он успел в некотором смысле расцвести. Казалось, его физиономия все это время бережно хранила неповторимый оттенок, приобретенный благодаря вину, поглощенному им в достопамятный день дуэли. Его лоб и щеки были столь багровы, будто он надел красную маску. Что до носа, для его описания потребовалась бы палитра самого великого Вильяма Шекспира, некогда поведавшего миру о носе Бардольфа. Подобно этому герою, Трихтер на месте носа имел сверкающий рубин, сиянием которого его благородный владелец мог бы освещать себе путь в ночи, благоразумно экономя на свечах.
   — О! Мой сеньор здесь, у меня! — возопил он. — Если позволишь, я тотчас сбегаю за Фрессванстом.
   — Чего ради? — удивился Самуил.
   — Чтобы он мог разделить мою радость и честь этого посещения.
   — Ни в коем случае. У меня к тебе серьезное дело.
   — Тем более! Фрессванст — мой закадычный друг и лучший из всех собутыльников. У меня нет от него тайн, и без него я не пускаюсь ни в какое предприятие.
   — Говорю тебе, это невозможно. Мне нужно поговорить с тобой с глазу на глаз. Дай-ка трубку, будем курить и беседовать.
   — Выбирай сам! — и Трихтер указал на длиннейший ряд трубок, развешанных на стене соответственно их размеру.
   Самуил взял самую большую, набил ее и стал раскуривать.
   Казалось всецело поглощенный этой процедурой, он полюбопытствовал:
   — Да, насчет Фрессванста. С каких это пор ты так его возлюбил?
   — С той самой дуэли, — отвечал Трихтер. — Я его люблю как побежденного противника. Таскать его повсюду за собой — это для меня все равно что не расставаться с моей победой, ходить с нею рука об руку. К тому же, ей-Богу, это самый добрый малый на свете. Нимало не дуется на меня за мое превосходство. Зато на Дормагена зол. Он его презирает за то, что тот тогда не дал ему двух капель твоей настойки, как ты предлагал. Он говорит, что ты спас мою честь, а Дормаген — не более чем его жизнь. Он ему никогда этого не простит. А как он тебя уважает! Ужасно завидует мне, что я твой лис. Быть же лисом Дормагена он больше не желает. И коль скоро место твоего лиса занято, он стал моим неразлучным другом, чтобы хоть так быть поближе к тебе. Мы с ним теперь сделались лисами-собутыльниками. Живем замечательно! Проводим дни, обмениваясь знаками взаимного расположения в форме все новых вызовов на приятнейшие застольные поединки. Заодно упражняемся на случай новой дуэли.
   — Мне кажется, вы уж и так достаточно закалены в боях! — сказал Самуил, выпуская колечко дыма.
   — О, то были сущие пустяки. Мы сильно продвинулись, ты бы удивился, если бы видел наши успехи. Тут уж поверь моему слову.
   — Я верю твоему носу. Однако эти беспрерывные возлияния, должно быть, изрядно обескровили ваши кошельки?
   — Увы! — Трихтер жалобно сморщился. — В том-то и горе, что, опустошая бутылки, вместе с тем быстро доходишь до дна кармана. За три первых месяца мы наделали таких долгов, что во всю жизнь не расплатиться. Зато теперь мы больше не клянчим взаймы.
   — Это как же?
   — Да просто никого не осталось, кто бы поверил нам в долг. Впрочем, мы теперь устроились так, что можем напиваться, сколько угодно, и ни пфеннига не платить.
   — Гм-гм! — недоверчиво протянул Самуил.
   — Тебе это кажется невероятным? Так слушай же. Вот наша тактика в двух словах: мы предлагаем пари. А поскольку мы всегда выигрываем, все расходы оплачивают зрители. Но даже этот благородный источник рано или поздно может иссякнуть. Увы, мы слишком непобедимы! Все меньше охотников держать пари против нас. Мы наводим страх. Какие же мы несчастные! Пьем мы так, что целый свет восторгается нашими подвигами. И тем не менее я чувствую, что близок злополучный день, когда не найдется больше ни единой души, готовой держать против нас пари. Платить станет некому, и что тогда делать? Что пить будем?!
   Трихтер помолчал и добавил скорбно:
   — А я так нуждаюсь в выпивке!
   — Значит, ты очень любишь вино? — спросил Самуил.
   — Да не вино само по себе, а то забвение, которое оно приносит.
   — О чем же ты так хочешь забыть? О своих долгах?
   — Нет, о своих поступках, — отвечал Трихтер, скорчив отчаянную гримасу. — Ах! Ведь я негодяй. У меня мать в Страсбурге, мне бы надо работать, чтобы помогать ей. А я, вместо этого, всегда сидел у нее на шее как последний подлец. Казалось бы, хоть после смерти отца я должен был стать для нее поддержкой, не так ли? Кто же еще, если не я? Так нет же! Я имел низость рассудить, что раз у меня есть дядюшка, ее брат, лейтенант наполеоновской армии, то пусть он и кормит свою сестру. Потом дядюшку убили, тому уж два года. У меня не оставалось больше никаких оправданий, и я сказал себе: «Ну все, прохвост, пора браться за ум!» Но дядюшка не в добрый час оставил нам небольшое наследство. Вот и вышло, что я, вместо того чтобы посылать матери деньги, повадился их у нее выпрашивать. И со дня на день откладывать исполнение своих благих намерений. Наследство было невелико, и мы его скоро проели. Тем скорее, что я почти все пропил, и не осталось ни крошки хлеба, ни капли вина. Как видишь, я отъявленный мерзавец. Я тебе все это рассказываю, чтобы объяснить, почему я пью: дабы заглушить угрызения совести. Я не хочу, чтобы ты принимал меня за обычного пьянчугу, за мерзкую губку для всасывания спиртного или за питейную машину. О нет, я не таков: пью, потому что страдаю.
   — И каким же образом ты рассчитываешь выпутаться из всего этого?
   — Понятия не имею. Как-нибудь. По-моему, все средства хороши. Ах! Если бы для того, чтобы у моей матери был кусок хлеба на старости лет, мне надо было умереть, я бы согласился с радостью.
   — Ты это серьезно? — спросил Самуил, задумавшись.
   — Серьезнее некуда.
   — Такое не вредно знать, — заметил Самуил. — Я запомню твои слова. А пока почему бы тебе не обратиться к Наполеону? Ведь брат твоей матери погиб на его службе. Он умеет вознаграждать тех, кто верно служил ему, — это качество всех великих людей. Возможно, он даст твоей матери пенсион или устроит на какое-нибудь место, чтобы ей было на что жить.
   Трихтер с надменным видом вскинул голову.
   — Я немец! — заявил он. — Пристало ли мне просить о чем-то этого тирана, угнетателя Германии?
   — Хорошо, ты немец, однако твоя мать родом из Франции, ты ведь сам когда-то говорил мне об этом?
   — Да, правда, она француженка.
   — В таком случае твоя щепетильность чрезмерна. Впрочем, об этом мы еще потолкуем. Сейчас самое главное расплатиться с твоими долгами.
   — О, это безумная мечта! Я давно отказался от нее.
   — Никогда не следует ни от чего отказываться. Об этом я и хочу с тобой поговорить. Кто самый свирепый из твоих кредиторов?
   — Поверишь ли, это отнюдь не какой-нибудь трактирщик! — сказал Трихтер. — Трактирщики, напротив, уважают меня, берегут, заманивают к себе как редкостного и удивительного выпивоху, как некий живой образец совершенства, которого трудно достигнуть, и охотно демонстрируют публике этот достойный поклонения феномен. Мои пари приносят им несметные барыши, тем более что вокруг меня, разумеется, кишит целая толпа подражателей. Я в своем роде создатель школы. К тому же мое появление в погребке производит фурор, я придаю питейному заведению блеск, служу ему лучшим украшением. Один ловкач, устроитель балов, хотел даже нанять меня за тридцать флоринов в месяц с условием, чтобы ему было позволено вставлять в свои афишки с программой вечера три слова: «Трихтер будет пить!» Я решил, что мое достоинство велит отказаться, но в глубине души был польщен. Так что — нет, трактирщики меня не преследуют. Самый беспощадный из моих кредиторов — Мюльдорф.
   — Портной?
   — Он самый. Под тем предлогом, что он меня одевает уже семь лет, а я еще ни разу ему не заплатил, этот подлец прямо проходу мне не дает. В первые шесть лет, стоило ему предъявить мне счет, как я тотчас заказывал ему новый костюм, обещая потом заплатить за все разом. Но вот уже год, как он вообще отказывается на меня шить. Однако мошеннику и этого мало, он имеет наглость самым дерзким образом изводить меня. Третьего дня, когда я проходил мимо его лавки, этот нахал забылся настолько, что, выскочив и преградив мне дорогу, принялся орать на всю улицу, что якобы все платье, что на мне, принадлежит ему, потому что я за него не заплатил. Не ограничившись одними словами, он даже позволил себе такой жест, будто хотел своей кощунственной рукой ухватить меня за шиворот!
   — Неужели он осмелился так обойтись со студентом? До такой степени пренебречь священными привилегиями Университета?! — вскричал Самуил.
   — Будь покоен, — сказал Трихтер. — Мой надменный взгляд вовремя осадил зарвавшегося наглеца. Я прощаю его. Могу себе вообразить всю ярость этого сангвинического бюргера, осатаневшего от долгого и тщетного ожидания кругленькой суммы. Ведь он даже не может подать на меня в суд, поскольку университетский закон запрещает обывателям давать взаймы студентам. К тому же, как я уже сказал, его возмутительное намерение не было осуществлено.
   — Но он пытался! Нет, это уже более чем намерение! — не унимался Самуил. — Необходимо, чтобы Мюльдорф был наказан.
   — Да, конечно, оно бы неплохо, но…
   — Что «но»?.. Мой приговор таков: Мюльдорф должен выдать тебе расписку о погашении твоего долга и, сверх того, в качестве возмещения за убытки выложить крупную сумму. Тебе это подходит?
   — Еще бы! Это просто великолепно. Но ты, должно быть, шутишь?
   — А вот увидишь. Подай-ка сюда все что нужно для письма.
   Трихтер смущенно почесал в затылке.
   — Ну же! — повторил Самуил. — Чем мне писать?
   — Видишь ли, — промямлил он, — у меня тут ничего такого нет. Ни чернил, ни пера, ни бумаги.
   — Так позвони. В гостинице, должно быть, все это найдется.
   — Не уверен, это ведь постоялый двор для студентов. Я, впрочем, никогда не спрашивал подобных вещей.
   На звонок Трихтера явился слуга. Когда он сбегал за письменными принадлежностями и принес их, Самуил велел ему подождать и, присев к столу, написал следующее:
 
   «Любезный господин Мюльдорф,
   Ваш доброжелатель рад сообщить, что Ваш должник Трихтер только что получил от своей матери пятьсот флоринов».
 
   — Кому письмо? Мюльдорфу? — спросил Трихтер.
   — Ему.
   — А что ты ему пишешь?
   — В своем роде предисловие. Так сказать, пролог комедии. Или драмы.
   — А-а-а! — протянул Трихтер, удовлетворенный, несмотря на то что ровным счетом ничего не понял.
   Самуил запечатал послание, написал адрес и передал письмо слуге:
   — Поручите это первому встречному стервятнику[8], пусть отнесет. А вот ему монетка за труды. Да не велите ему говорить, от кого он получил это письмо.
   Слуга ушел.
   — А теперь, Трихтер, сию же минуту ступай к Мюльдорфу, — распорядился Самуил.
   — Зачем?
   — Чтобы заказать себе костюм.
   — Но он же потребует от меня денег!
   — Само собой, черт возьми! И тогда ты пошлешь его к дьяволу.
   — Гм! Он, чего доброго, обозлится не на шутку, если я стану измываться над ним у него же в доме.
   — А ты в ответ станешь оскорблять его, чтобы вконец вывести из терпения.
   — Однако…
   — Что такое? — сурово оборвал его Самуил. — С каких это пор мой дражайший лис позволяет себе возражения, когда его сеньор изволит говорить с ним? Когда я управляю тобой, тебе нет нужды рассуждать самому: если ты и не видишь, куда я тебя веду, на то есть мои глаза. Отправляйся к Мюльдорфу, веди себя с ним донельзя грубо и нагло и моли Бога, чтобы он на этот раз не удержался от того жеста, который он однажды чуть было не позволил себе.
   — Неужели я должен стерпеть подобное оскорбление? — простонал уязвленный Трихтер.
   — Ну, зачем же! На сей счет ты волен действовать, повинуясь зову сердца, — подбодрил его Самуил.
   — Тогда все в порядке! — вскричал Трихтер, охваченный воинственным пылом.
   — Захвати с собой трость.
   — Это уж непременно!
   «Так начинаются все великие войны! — сказал себе Самуил. — И всегда из-за женщины! Христиана может быть довольна».

XXXIX
А что он мог, один против троих?

   Пять минут спустя Трихтер уже входил к Мюльдорфу, сдвинув шляпу набекрень, чванливый, готовый к ссоре и заранее разъяренный тем крайне неучтивым приемом, который он имел все причины ждать от портного.
   Мюльдорф встретил его с самой любезной улыбкой.
   — Соблаговолите же присесть, дорогой мой господин Трихтер! — воскликнул он. — Рад вас видеть!
   — Рады? — спросил Трихтер. — Да вы знаете ли, что привело меня сюда?
   — Догадываюсь, — отвечал портной, потирая руки.
   — Я пришел заказать себе полный костюм.
   — Чудесно. К какому сроку он вам требуется?
   — Немедленно, — заявил Трихтер, обескураженный приветливостью портного, тщетно пытаясь сообразить, что происходит. — Чего вы копаетесь? Снимите с меня мерку.
   Портной повиновался со всей возможной предупредительностью. Закончив, он сказал:
   — В субботу костюм будет готов.
   — Хорошо. Пришлете мне его с посыльным, — распорядился Трихтер, направляясь к двери.
   — Вы уходите? — удивленно спросил Мюльдорф.
   — А с чего бы мне здесь оставаться? — в свою очередь удивился Трихтер.
   — Я и не прошу вас остаться. Но надеюсь, что вы мне кое-что дадите.
   — Что именно?
   — Флоринов сто в счет заказа.
   — Добрейший Мюльдорф, — возразил Трихтер, — вы сегодня были со мной слишком любезны и слишком мило снимали с меня мерку, чтобы я мог ответить вам так, как уважающий себя студент должен отвечать на столь пошлые требования. Воспоминания о костюмах, которые вы успели мне сшить за последние семь лет, и предвкушение удовольствия от того нового, что вы обещали изготовить к субботе, побуждают меня сдержать законное возмущение. Я вас прощаю.