Но, увы, не следует больше мечтать об этом: мушкеты, знамена, барабаны и прокламации — вот кто господствует в данный момент.
Ван Берле поднял глаза к небу и вздохнул.
Затем, вновь устремив свой взгляд на луковицы, занимавшие в его мыслях гораздо больше места, чем мушкеты, барабаны, знамена и прокламации, он заметил:
— Вот, однако же, прекрасные луковички; какие они гладкие, какой прекрасной формы, какой у них грустный вид, сулящий моему тюльпану цвет черного дерева! Жилки на их кожице так тонки, что они даже незаметны невооруженному глазу. О, уж наверняка ни одно пятно не испортит траурного одеяния цветка, который своим рождением будет обязан мне.
Как назвать это детище моих бдений, моего труда, моих мыслей? «Tulipa nigra Barlaensis»… Да, Barlaensis. Прекрасное название. Все европейские тюльпановоды, то есть, можно сказать, вся просвещенная Европа вздрогнут, когда ветер разнесет на все четыре стороны это известие.
— Большой черный тюльпан найден.
— Его название? — спросят любители.
— Tulipa nigra Barlaensis.
— Почему Barlaensis?
— В честь имени творца его, ван Берле, — будет ответ.
— А кто такой ван Берле?
— Это тот, кто уже создал пять новых разновидностей: «Жанну», «Яна де Витта», «Корнеля» и т.д.
Ну что же, вот мое честолюбие. Оно никому не будет стоить слез. И о моем «Tulipa nigra Barlaensis» будут говорить и тогда, когда, быть может, мой крестный, этот великий политик, будет известен только благодаря моему тюльпану, который я назвал его именем.
Очаровательные луковички!
Когда мой тюльпан расцветет, — продолжал Корнелиус, — и если к тому времени волнения в Голландии прекратятся, я раздам бедным только пятьдесят тысяч флоринов, ведь в конечном счете и это немало для человека, который, в сущности, никому ничего не должен. Остальные пятьдесят тысяч флоринов я употреблю на научные опыты. С этими пятьюдесятью тысячами флоринов я добьюсь, что тюльпан станет благоухать. О, если бы мне удалось добиться, чтобы тюльпан издавал аромат розы или гвоздики или, даже еще лучше, совершенно новый аромат! Если бы я мог вернуть этому царю цветов его естественный аромат, который он утерял при переходе со своего восточного трона на европейский, тот аромат, которым он должен обладать в Индии, в Гоа, в Бомбее, в Мадрасе и особенно на том острове, где некогда, как уверяют, был земной рай и который именуется Цейлоном. О, какая слава! Тогда, клянусь! Тогда я предпочту быть Корнелиусом ван Берле, чем Александром Македонским, Цезарем или Максимилианом.
Восхитительные луковички!..
Корнелиус наслаждался созерцанием и весь ушел в сладкие грезы.
Вдруг звонок в его кабинете зазвонил сильнее обычного.
Корнелиус вздрогнул, прикрыл рукой луковички и обернулся.
— Кто там?
— Сударь, — ответил слуга, — это нарочный из Гааги.
— Нарочный из Гааги? Что ему нужно?
— Сударь, это Кракэ.
— Кракэ, доверенный слуга Яна де Витта? Хорошо. Хорошо, хорошо, пусть он подождет.
— Я не могу ждать, — раздался голос в коридоре.
И в тот же момент, нарушая запрещение, Кракэ устремился в сушильню.
Неожиданное, почти насильственное вторжение было таким нарушением обычаев дома Корнелиуса ван Берле, что он, при виде вбежавшего в комнату Кракэ, сделал рукой, прикрывавшей луковички, судорожное движение и сбросил две из них на пол; они покатились; одна — под соседний стол, другая — в камин.
— А, дьявол! — воскликнул Корнелиус, бросившись вслед за своими луковичками. — В чем дело, Кракэ?
— Вот, — сказал Кракэ, положив записку на стол, на котором оставалась лежать третья луковичка. — Вы должны, не теряя ни минуты, прочесть эту бумагу.
И Кракэ, которому показалось, что на улицах Дордрехта заметны признаки волнения, подобного тому, какое он недавно наблюдал в Гааге, скрылся, даже не оглядываясь назад.
— Хорошо, хорошо, мой дорогой Кракэ, — сказал Корнелиус, доставая из-под стола драгоценную луковичку, — прочтем, прочтем твою бумагу.
Подняв луковичку, он положил ее на ладонь и стал внимательно осматривать.
— Ну, вот, одна неповрежденная. Дьявол Кракэ! Ворвался, как бешеный, в сушильню. А теперь посмотрим другую.
И, не выпуская из руки беглянки, ван Берле направился к камину и, стоя на коленях, стал ворошить золу, которая, к счастью, была холодная.
Он скоро нащупал вторую луковичку.
— Ну, вот и она.
И, рассматривая ее почти с отеческим вниманием, сказал:
— Невредима, как и первая.
В этот момент, когда Корнелиус еще на коленях рассматривал вторую луковичку, дверь так сильно сотряслась, а вслед за этим распахнулась с таким шумом, что Корнелиус почувствовал, как от гнева, этого дурного советчика, запылали его щеки и уши.
— Что там еще? — закричал он. — Или в этом доме все с ума сошли!
— Сударь, сударь! — воскликнул, поспешно вбегая в сушильню, слуга.
Лицо его было еще бледнее, а вид еще растеряннее, чем у Кракэ.
— Ну, что? — спросил Корнелиус, предчувствуя в двойном нарушении всех его правил какое-то несчастье.
— О, сударь, бегите, бегите скорее! — кричал слуга.
— Бежать? Почему?
— Сударь, дом переполнен стражей!
— Что им надо?
— Они ищут вас.
— Зачем?
— Чтобы арестовать.
— Арестовать, меня?
— Да, сударь, и с ними судья.
— Что бы это значило? — спросил ван Берле, сжимая в руке обе луковички и устремляя растерянный взгляд на лестницу.
— Они идут, они идут наверх! — закричал слуга.
— О мой благородный господин, о мое дорогое дитя! — кричала кормилица, которая тоже вошла в сушильню. — Возьмите золото, драгоценности и бегите, бегите!
— Но каким путем я могу бежать? — спросил ван Берле.
— Прыгайте в окно!
— Двадцать пять футов.
— Вы упадете на пласт мягкой земли.
— Да, но я упаду на мои тюльпаны.
— Все равно, прыгайте!
Корнелиус взял третью луковичку, подошел к окну, раскрыл его, но, представив себе вред, который будет причинен его грядам, он пришел в больший ужас, чем от расстояния, какое ему пришлось бы пролететь при падении.
— Ни за что, — сказал он и сделал шаг назад.
В этот момент за перилами лестницы появились алебарды солдат.
Кормилица простерла к небу руки.
Что касается Корнелиуса, то надо сказать, к чести его (не как человека, а как цветовода), что все свое внимание он устремил на драгоценные луковички.
Он искал глазами бумагу, во что бы их завернуть, заметил листок из библии, который Кракэ положил на стол, взял его и, не вспомнив даже так сильно было его волнение, — откуда взялся этот листок, завернул в него все три луковички, спрятал их за пазуху и стал ждать.
В эту минуту вошли солдаты, возглавляемые судьей.
— Это вы доктор Корнелиус ван Берле? — спросил судья, хотя он прекрасно знал молодого человека. Он в этом отношении действовал согласно правилам правосудия, что, как известно, придает допросу сугубо важный характер.
— Да, это я, господин ван Спеннен, — ответил Корнелиус, вежливо раскланиваясь с судьей. — И вы это отлично знаете.
— Выдайте нам мятежные документы, которые вы прячете у себя.
— Мятежные документы? — повторил Корнелиус, ошеломленный таким обращением.
— О, не притворяйтесь удивленным.
— Клянусь вам, господин ван Спеннен, я не знаю, что вы хотите этим сказать.
— Ну, тогда, доктор, я вам помогу, — сказал судья. — Выдайте нам те бумаги, которые спрятал у вас в январе месяце предатель Корнель де Витт.
В уме Корнелиуса словно что-то озарилось.
— О, о, — сказал ван Спеннен, — вот вы и начинаете вспоминать, не правда ли?
— Конечно, но вы говорите о мятежных бумагах, а таких у меня нет.
— А, вы отрицаете?
— Безусловно.
Судья обернулся, чтобы окинуть взглядом весь кабинет.
— Какую комнату в вашем доме называют сушильней? — спросил он.
— Мы как раз в ней находимся.
Судья взглянул на небольшую записку, лежавшую поверх бумаг, которые он держал в руке.
— Хорошо, — сказал он с уверенностью и повернулся к Корнелиусу. — Вы мне выдадите эти бумаги? — спросил он.
— Но я не могу, господин ван Спеннен, эти бумаги не мои, они мне отданы на хранение и потому неприкосновенны.
— Доктор Корнелиус, — сказал судья, — именем правительства я приказываю вам открыть этот ящик и выдать мне бумаги, которые там спрятаны.
И судья пальцем указал на третий ящик шкафа, стоящего у камина.
Действительно, в этом ящике и лежал пакет, который главный инспектор плотин передал своему крестнику; было очевидно, что полиция прекрасно осведомлена обо всем.
— А, вы не хотите, — сказал ван Спеннен, увидев, что ошеломленный Корнелиус не двигается с места. — Тогда я открою сам.
Судья выдвинул ящик во всю его длину и раньше всего наткнулся на десятка два луковиц, заботливо уложенных рядами и снабженных надписями, затем он нашел и пакет с бумагами, который был точно в том же виде, в каком его вручил своему крестнику несчастный Корнель де Витт.
Судья сломал печати, разорвал конверт, бросил жадный взгляд на первые попавшиеся ему листки и воскликнул грозным голосом:
— А, значит, правосудие получило не ложный донос!
— Как, — спросил Корнелиус, — в чем дело?
— О, господин ван Берле, бросьте притворяться невинным и следуйте за мной.
— Как, следовать за вами? — воскликнул доктор.
— Да так, как именем правительства я вас арестую именем Вильгельма Оранского пока еще не арестовывали. Для этого он еще слишком недавно сделался штатгальтером.
— Арестовать меня? — воскликнул Корнелиус. — Что же я такого совершил?
— Это меня не касается, доктор, вы объяснитесь с вашими судьями.
— Где?
— В Гааге.
Корнелиус в полном изумлении поцеловал падающую в обморок кормилицу, пожал руки своим слугам, которые обливались слезами, и двинулся за судьей. Тот посадил его в карету, как государственного преступника, и велел возможно быстрее везти в Гаагу.
Ван Берле поднял глаза к небу и вздохнул.
Затем, вновь устремив свой взгляд на луковицы, занимавшие в его мыслях гораздо больше места, чем мушкеты, барабаны, знамена и прокламации, он заметил:
— Вот, однако же, прекрасные луковички; какие они гладкие, какой прекрасной формы, какой у них грустный вид, сулящий моему тюльпану цвет черного дерева! Жилки на их кожице так тонки, что они даже незаметны невооруженному глазу. О, уж наверняка ни одно пятно не испортит траурного одеяния цветка, который своим рождением будет обязан мне.
Как назвать это детище моих бдений, моего труда, моих мыслей? «Tulipa nigra Barlaensis»… Да, Barlaensis. Прекрасное название. Все европейские тюльпановоды, то есть, можно сказать, вся просвещенная Европа вздрогнут, когда ветер разнесет на все четыре стороны это известие.
— Большой черный тюльпан найден.
— Его название? — спросят любители.
— Tulipa nigra Barlaensis.
— Почему Barlaensis?
— В честь имени творца его, ван Берле, — будет ответ.
— А кто такой ван Берле?
— Это тот, кто уже создал пять новых разновидностей: «Жанну», «Яна де Витта», «Корнеля» и т.д.
Ну что же, вот мое честолюбие. Оно никому не будет стоить слез. И о моем «Tulipa nigra Barlaensis» будут говорить и тогда, когда, быть может, мой крестный, этот великий политик, будет известен только благодаря моему тюльпану, который я назвал его именем.
Очаровательные луковички!
Когда мой тюльпан расцветет, — продолжал Корнелиус, — и если к тому времени волнения в Голландии прекратятся, я раздам бедным только пятьдесят тысяч флоринов, ведь в конечном счете и это немало для человека, который, в сущности, никому ничего не должен. Остальные пятьдесят тысяч флоринов я употреблю на научные опыты. С этими пятьюдесятью тысячами флоринов я добьюсь, что тюльпан станет благоухать. О, если бы мне удалось добиться, чтобы тюльпан издавал аромат розы или гвоздики или, даже еще лучше, совершенно новый аромат! Если бы я мог вернуть этому царю цветов его естественный аромат, который он утерял при переходе со своего восточного трона на европейский, тот аромат, которым он должен обладать в Индии, в Гоа, в Бомбее, в Мадрасе и особенно на том острове, где некогда, как уверяют, был земной рай и который именуется Цейлоном. О, какая слава! Тогда, клянусь! Тогда я предпочту быть Корнелиусом ван Берле, чем Александром Македонским, Цезарем или Максимилианом.
Восхитительные луковички!..
Корнелиус наслаждался созерцанием и весь ушел в сладкие грезы.
Вдруг звонок в его кабинете зазвонил сильнее обычного.
Корнелиус вздрогнул, прикрыл рукой луковички и обернулся.
— Кто там?
— Сударь, — ответил слуга, — это нарочный из Гааги.
— Нарочный из Гааги? Что ему нужно?
— Сударь, это Кракэ.
— Кракэ, доверенный слуга Яна де Витта? Хорошо. Хорошо, хорошо, пусть он подождет.
— Я не могу ждать, — раздался голос в коридоре.
И в тот же момент, нарушая запрещение, Кракэ устремился в сушильню.
Неожиданное, почти насильственное вторжение было таким нарушением обычаев дома Корнелиуса ван Берле, что он, при виде вбежавшего в комнату Кракэ, сделал рукой, прикрывавшей луковички, судорожное движение и сбросил две из них на пол; они покатились; одна — под соседний стол, другая — в камин.
— А, дьявол! — воскликнул Корнелиус, бросившись вслед за своими луковичками. — В чем дело, Кракэ?
— Вот, — сказал Кракэ, положив записку на стол, на котором оставалась лежать третья луковичка. — Вы должны, не теряя ни минуты, прочесть эту бумагу.
И Кракэ, которому показалось, что на улицах Дордрехта заметны признаки волнения, подобного тому, какое он недавно наблюдал в Гааге, скрылся, даже не оглядываясь назад.
— Хорошо, хорошо, мой дорогой Кракэ, — сказал Корнелиус, доставая из-под стола драгоценную луковичку, — прочтем, прочтем твою бумагу.
Подняв луковичку, он положил ее на ладонь и стал внимательно осматривать.
— Ну, вот, одна неповрежденная. Дьявол Кракэ! Ворвался, как бешеный, в сушильню. А теперь посмотрим другую.
И, не выпуская из руки беглянки, ван Берле направился к камину и, стоя на коленях, стал ворошить золу, которая, к счастью, была холодная.
Он скоро нащупал вторую луковичку.
— Ну, вот и она.
И, рассматривая ее почти с отеческим вниманием, сказал:
— Невредима, как и первая.
В этот момент, когда Корнелиус еще на коленях рассматривал вторую луковичку, дверь так сильно сотряслась, а вслед за этим распахнулась с таким шумом, что Корнелиус почувствовал, как от гнева, этого дурного советчика, запылали его щеки и уши.
— Что там еще? — закричал он. — Или в этом доме все с ума сошли!
— Сударь, сударь! — воскликнул, поспешно вбегая в сушильню, слуга.
Лицо его было еще бледнее, а вид еще растеряннее, чем у Кракэ.
— Ну, что? — спросил Корнелиус, предчувствуя в двойном нарушении всех его правил какое-то несчастье.
— О, сударь, бегите, бегите скорее! — кричал слуга.
— Бежать? Почему?
— Сударь, дом переполнен стражей!
— Что им надо?
— Они ищут вас.
— Зачем?
— Чтобы арестовать.
— Арестовать, меня?
— Да, сударь, и с ними судья.
— Что бы это значило? — спросил ван Берле, сжимая в руке обе луковички и устремляя растерянный взгляд на лестницу.
— Они идут, они идут наверх! — закричал слуга.
— О мой благородный господин, о мое дорогое дитя! — кричала кормилица, которая тоже вошла в сушильню. — Возьмите золото, драгоценности и бегите, бегите!
— Но каким путем я могу бежать? — спросил ван Берле.
— Прыгайте в окно!
— Двадцать пять футов.
— Вы упадете на пласт мягкой земли.
— Да, но я упаду на мои тюльпаны.
— Все равно, прыгайте!
Корнелиус взял третью луковичку, подошел к окну, раскрыл его, но, представив себе вред, который будет причинен его грядам, он пришел в больший ужас, чем от расстояния, какое ему пришлось бы пролететь при падении.
— Ни за что, — сказал он и сделал шаг назад.
В этот момент за перилами лестницы появились алебарды солдат.
Кормилица простерла к небу руки.
Что касается Корнелиуса, то надо сказать, к чести его (не как человека, а как цветовода), что все свое внимание он устремил на драгоценные луковички.
Он искал глазами бумагу, во что бы их завернуть, заметил листок из библии, который Кракэ положил на стол, взял его и, не вспомнив даже так сильно было его волнение, — откуда взялся этот листок, завернул в него все три луковички, спрятал их за пазуху и стал ждать.
В эту минуту вошли солдаты, возглавляемые судьей.
— Это вы доктор Корнелиус ван Берле? — спросил судья, хотя он прекрасно знал молодого человека. Он в этом отношении действовал согласно правилам правосудия, что, как известно, придает допросу сугубо важный характер.
— Да, это я, господин ван Спеннен, — ответил Корнелиус, вежливо раскланиваясь с судьей. — И вы это отлично знаете.
— Выдайте нам мятежные документы, которые вы прячете у себя.
— Мятежные документы? — повторил Корнелиус, ошеломленный таким обращением.
— О, не притворяйтесь удивленным.
— Клянусь вам, господин ван Спеннен, я не знаю, что вы хотите этим сказать.
— Ну, тогда, доктор, я вам помогу, — сказал судья. — Выдайте нам те бумаги, которые спрятал у вас в январе месяце предатель Корнель де Витт.
В уме Корнелиуса словно что-то озарилось.
— О, о, — сказал ван Спеннен, — вот вы и начинаете вспоминать, не правда ли?
— Конечно, но вы говорите о мятежных бумагах, а таких у меня нет.
— А, вы отрицаете?
— Безусловно.
Судья обернулся, чтобы окинуть взглядом весь кабинет.
— Какую комнату в вашем доме называют сушильней? — спросил он.
— Мы как раз в ней находимся.
Судья взглянул на небольшую записку, лежавшую поверх бумаг, которые он держал в руке.
— Хорошо, — сказал он с уверенностью и повернулся к Корнелиусу. — Вы мне выдадите эти бумаги? — спросил он.
— Но я не могу, господин ван Спеннен, эти бумаги не мои, они мне отданы на хранение и потому неприкосновенны.
— Доктор Корнелиус, — сказал судья, — именем правительства я приказываю вам открыть этот ящик и выдать мне бумаги, которые там спрятаны.
И судья пальцем указал на третий ящик шкафа, стоящего у камина.
Действительно, в этом ящике и лежал пакет, который главный инспектор плотин передал своему крестнику; было очевидно, что полиция прекрасно осведомлена обо всем.
— А, вы не хотите, — сказал ван Спеннен, увидев, что ошеломленный Корнелиус не двигается с места. — Тогда я открою сам.
Судья выдвинул ящик во всю его длину и раньше всего наткнулся на десятка два луковиц, заботливо уложенных рядами и снабженных надписями, затем он нашел и пакет с бумагами, который был точно в том же виде, в каком его вручил своему крестнику несчастный Корнель де Витт.
Судья сломал печати, разорвал конверт, бросил жадный взгляд на первые попавшиеся ему листки и воскликнул грозным голосом:
— А, значит, правосудие получило не ложный донос!
— Как, — спросил Корнелиус, — в чем дело?
— О, господин ван Берле, бросьте притворяться невинным и следуйте за мной.
— Как, следовать за вами? — воскликнул доктор.
— Да так, как именем правительства я вас арестую именем Вильгельма Оранского пока еще не арестовывали. Для этого он еще слишком недавно сделался штатгальтером.
— Арестовать меня? — воскликнул Корнелиус. — Что же я такого совершил?
— Это меня не касается, доктор, вы объяснитесь с вашими судьями.
— Где?
— В Гааге.
Корнелиус в полном изумлении поцеловал падающую в обморок кормилицу, пожал руки своим слугам, которые обливались слезами, и двинулся за судьей. Тот посадил его в карету, как государственного преступника, и велел возможно быстрее везти в Гаагу.
Глава 8
Налет
Легко догадаться, что все случившееся было дьявольским делом рук мингера Исаака Бокстеля.
Мы знаем, что при помощи подзорной трубы он во всех подробностях наблюдал встречу Корнеля де Витта со своим крестником.
Мы знаем, что он ничего не слышал, но все видел.
Мы знаем, что, по тому, как Корнелиус бережно взял пакет и положил его в тот ящик, куда он запирал самые драгоценные луковицы, Бокстель догадался о важности бумаг, доверенных главным инспектором плотин своему крестнику.
Как только Бокстель, уделявший политике куда больше внимания, чем его сосед Корнелиус, узнал об аресте Корнеля де Витта, как государственного преступника, он сразу же подумал, что ему, вероятно, достаточно сказать только одно слово, чтобы крестник был так же арестован, как и его крестный.
Однако, как ни возрадовалось сердце Бокстеля, он все же сначала содрогнулся при мысли о доносе и о том, что донос может привести Корнелиуса на эшафот.
В злых мыслях самое страшное то, что злые души постепенно сживаются с ними.
К тому же мингер Бокстель поощрял себя следующим софизмом:
«Корнель де Витт плохой гражданин, раз он арестован по обвинению в государственной измене. Что касается меня, то я честный гражданин, раз меня ни в чем не обвиняют, и я свободен, как ветер. Поэтому, если Корнель де Витт — плохой гражданин, что является непреложным фактом, раз он обвинен в государственной измене и арестован, то его сообщник Корнелиус ван Берле является гражданином не менее плохим, чем он.
Итак, раз я честный гражданин, а долг всех честных граждан доносить на граждан плохих, то я, Исаак Бокстель, обязан донести на Корнелиуса ван Берле».
Но, может быть, эти рассуждения, как бы благовидны они ни были, не овладели бы так сильно Бокстелем и, может быть, завистник не поддался бы простой жажде мести, терзавшей его сердце, если бы демон зависти не объединился с демоном жадности.
Бокстель знал, каких результатов добился уже ван Берле в своих опытах по выращиванию черного тюльпана.
Как ни был скромен доктор Корнелиус ван Берле, он не мог скрыть от близких свою почти что уверенность в том, что в 1673 году он получит премию в сто тысяч флоринов, объявленную обществом садоводов города Гаарлема.
Вот эта почти что уверенность Корнелиуса ван Берле и была лихорадкой, терзавшей Исаака Бокстеля.
Арест Корнелиуса произвел бы большое смятение в его доме. И в ночь после ареста никому не пришло бы в голову оберегать в саду его тюльпаны.
И в эту ночь Бокстель мог бы перебраться через забор, и так как он знал, где находится луковица знаменитого черного тюльпана, то он и забрал бы ее. И вместо того, чтобы расцвести у Корнелиуса, черный тюльпан расцвел бы у него, и премию в сто тысяч флоринов вместо Корнелиуса получил бы он, не считая уже великой чести назвать новый цветок tulipa nigra Boxtellensis.
Результат, который удовлетворял не только его жажду мщения, но и его алчность.
Когда он бодрствовал, все его мысли были заняты только большим черным тюльпаном, во сне он грезил только им.
Наконец, 19 августа, около двух часов пополудни искушение стало настолько сильным, что мингер Исаак не мог ему больше противиться. И он написал анонимный донос, который был настолько точен, что не мог вызвать сомнений в достоверности, и послал его по почте.
В тот же вечер главный судья получил этот донос. Он тотчас же назначил своим коллегам заседание на следующее утро. Утром они собрались, постановили арестовать ван Берле и приказ об аресте вручили господину ван Спеннену.
Последний — мы это видели — выполнил его, как честный голландец, и арестовал Корнелиуса ван Берле именно в то время, когда оранжисты города Гааги терзали трупы Корнеля и Яна де Виттов.
Со стыда ли, по слабости ли воли, но в этот день Исаак Бокстель не решился направить свою подзорную трубу ни на сад, ни на лабораторию, ни на сушильню. Он и без того слишком хорошо знал, что произойдет в доме несчастного доктора Корнелиуса. Он даже не встал и тогда, когда его единственный слуга, завидовавший слугам ван Берле не менее, чем Бокстель завидовал их господину, вошел в комнату.
Бокстель сказал ему:
— Я сегодня не встану, я болен.
Около девяти часов он услышал шум на улице и вздрогнул. В этот момент он был бледнее настоящего больного и дрожал сильнее, чем дрожит человек, одержимый лихорадкой.
Вошел слуга. Бокстель укрылся под одеяло.
— О сударь, — воскликнул слуга, который догадывался, что, сокрушаясь о несчастье, постигшем их соседа, он сообщит своему господину приятную новость:
— о сударь, вы не знаете, что сейчас происходит?
— Откуда же мне знать? — ответил Бокстель еле слышным голосом.
— Сударь, сейчас арестовывают вашего соседа Корнелиуса ван Берле по обвинению в государственной измене.
— Что ты! — пробормотал слабеющим голосом Бокстель. — Разве это возможно?
— По крайней мере, так говорят; к тому же я сам видел, как к нему вошли судья ван Спеннен и стрелки.
— Ну, если ты сам видел, — другое дело, — ответил Бокетель.
— Во всяком случае я еще раз схожу на разведку, — сказал слуга. — И, не беспокойтесь, сударь, я буду вас держать в курсе дела.
Бокстель легким кивком головы поощрил усердие своего слуги.
Слуга вышел и через четверть часа вернулся обратно.
— О сударь, — сказал он, — все, что я вам рассказал, истинная правда.
— Как так?
— Господин ван Берле арестован; его посадили в карету и увезли в Гаагу.
— В Гаагу?
— Да, и там, если верить разговорам, ему несдобровать.
— А что говорят?
— Представьте, сударь, говорят, — но это еще только слухи, говорят, что горожане убивают сейчас Корнеля и Яна де Виттов.
— О!.. — простонал или, вернее, прохрипел Бокстель, закрыв глаза, чтобы не видеть ужасной картины» которая ему представилась.
— Черт возьми, — заметил, выходя, слуга, — мингер Исаак Бокстель, по всей вероятности, очень болен, раз при такой новости он не соскочил с кровати.
Действительно, Исаак Бокстель был очень болен, он был болен, как человек, убивший другого человека. Но он убил человека с двойной целью.
Первая была достигнута, теперь оставалось достигнуть второй.
Приближалась ночь.
Бокстель ждал ночи.
Наступила ночь, он встал.
Затем он взлез на свой клен. Он правильно рассчитал, — никто и не думал охранять сад; в доме все было перевернуто вверх дном.
Бокстель слышал, как пробило десять часов, потом одиннадцать, двенадцать.
В полночь, с бьющимся сердцем, с дрожащими руками, с мертвенно бледным лицом, он слез с дерева, взял лестницу, приставил ее к забору и, поднявшись до предпоследней ступени, прислушался.
Кругом было спокойно. Ни один звук не нарушал ночной тишины.
Единственный огонек брезжил во всем доме Он теплился в комнате кормилицы.
Мрак и тишина ободрили Бокстеля.
Он перебросил ногу через забор, задержался на секунду на самом верху, потом, убедившись, что ему нечего бояться, перекинул лестницу из своего сада в сад Корнелиуса и спустился по ней вниз.
Зная в точности место, где были посажены луковицы будущего черного тюльпана, он побежал в том направлении, но не прямо через грядки, а по дорожкам, чтобы не оставить следов. Дойдя до места, с дикой радостью погрузил он свои руки в мягкую землю.
Он ничего не нашел и решил, что ошибся местом. Пот градом выступил у него на лбу. Он копнул рядом — ничего. Копнул справа, слева — ничего.
Он чуть было не лишился рассудка, так как заметил, наконец, что земля была взрыта еще утром.
Действительно, в то время, когда Бокстель лежал еще в постели, Корнелиус спустился в сад, вырыл луковицу и, как мы видели, разделил ее на три маленькие луковички.
У Бокстеля не хватило решимости оторваться от заветного места. Он перерыл руками больше десяти квадратных футов.
Наконец он перестал сомневаться в своем несчастье.
Обезумев от ярости, он добежал до лестницы, перекинул ногу через забор, снова перенес лестницу от Корнелиуса к себе, бросил ее в сад и спрыгнул вслед за ней.
Вдруг его осенила последняя надежда.
Луковички находятся в сушильне.
Остается проникнуть в сушильню. Там он должен найти их.
В сущности, сделать это было не труднее, чем проникнуть в сад Стекла в сушильне поднимались и опускались, как в оранжерее Корнелиус ван Берле открыл их этим утром, и никому не пришло в голову закрыть их.
Все дело было в том, чтобы раздобыть достаточно высокую лестницу, длиною в двадцать футов, вместо двенадцатифутовой.
Бокстель однажды видел на улице, где он жил, какой-то ремонтирующийся дом. К дому была приставлена гигантская лестница. Эта лестница, если ее не унесли рабочие, наверняка подошла бы ему.
Он побежал к тому дому. Лестница стояла на своем месте. Бокстель взял лестницу и с большим трудом дотащил до своего сада. Еще с большим трудом ему удалось приставить ее к стене дома Корнелиуса.
Лестница как раз доходила до верхней подвижной рамы.
Бокстель положил в карман зажженный потайной фонарик, поднялся по лестнице и проник в сушильню.
Войдя в это святилище, он остановился, опираясь о стол. Ноги у него подкашивались, сердце безумно билось.
Здесь было более жутко, чем в саду. Простор как бы лишает собственность ее священной неприкосновенности. Тот, кто смело перепрыгивает через изгородь или забирается на стену, часто останавливается у двери или у окна комнаты.
В саду Бокстель был только мародером, в комнате он был вором.
Однако же мужество вернулось к нему: он ведь пришел сюда не для того, чтобы вернуться с пустыми руками.
Он долго искал, открывая и закрывая все ящики и даже самый заветный ящик, в котором лежал пакет, оказавшийся роковым для Корнелиуса. Он нашел «Жанну», «де Витта», серый тюльпан и тюльпан цвета жженого кофе, снабженные этикетками с надписями, как в ботаническом саду. Но черного тюльпана или, вернее, луковичек, в которых он дремал перед тем, как расцвесть, — не было и следа.
И все же в книгах записи семян и луковичек, которые ван Берле вел по бухгалтерской системе и с большим старанием и точностью, чем велись бухгалтерские книги в первоклассных фирмах Амстердама, Бокстель прочел следующие строки:
«Сегодня, 20 августа 1672 года, я вырыл луковицу славного черного тюльпана, от которой получил три превосходные луковички».
— Луковички! Луковички! — рычал Бокстель, переворачивая в сушильне все вверх дном. — Куда он их мог спрятать?
Вдруг изо всей силы он ударил себя по лбу и воскликнул:
— О я, несчастный! О, трижды проклятый Бокстель! Разве с луковичками расстаются!? Разве их оставляют в Дордрехте, когда уезжают в Гаагу! Разве можно существовать без своих луковичек, когда это луковички знаменитого черного тюльпана!? Он успел их забрать, негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу!
Это был луч, осветивший Бокстелю бездну его бесполезного преступления.
Бокстель, как громом пораженный, упал на тот самый стол, на то самое место, где несколько часов назад несчастный ван Берле долго и с упоением восхищался луковичками черного тюльпана…
— Ну, что же, — сказал завистник, поднимая свое мертвенно-бледное лицо, — в конце концов, если они у него, он сможет хранить их только до тех пор, пока жив…
И его гнусная мысль завершилась отвратительной гримасой.
— Луковички находятся в Гааге, — сказал он. — Значит, я не могу больше жить в Дордрехте.
В Гаагу, за луковичками, в Гаагу!
И Бокстель, не обращая внимания на огромное богатство, которое он покидал, — так он был захвачен стремлением к другому неоценимому сокровищу, — Бокстель вылез в окно, спустился по лестнице, отнес орудие воровства туда, откуда он его взял, и, рыча, подобно дикому животному, вернулся к себе домой.
Мы знаем, что при помощи подзорной трубы он во всех подробностях наблюдал встречу Корнеля де Витта со своим крестником.
Мы знаем, что он ничего не слышал, но все видел.
Мы знаем, что, по тому, как Корнелиус бережно взял пакет и положил его в тот ящик, куда он запирал самые драгоценные луковицы, Бокстель догадался о важности бумаг, доверенных главным инспектором плотин своему крестнику.
Как только Бокстель, уделявший политике куда больше внимания, чем его сосед Корнелиус, узнал об аресте Корнеля де Витта, как государственного преступника, он сразу же подумал, что ему, вероятно, достаточно сказать только одно слово, чтобы крестник был так же арестован, как и его крестный.
Однако, как ни возрадовалось сердце Бокстеля, он все же сначала содрогнулся при мысли о доносе и о том, что донос может привести Корнелиуса на эшафот.
В злых мыслях самое страшное то, что злые души постепенно сживаются с ними.
К тому же мингер Бокстель поощрял себя следующим софизмом:
«Корнель де Витт плохой гражданин, раз он арестован по обвинению в государственной измене. Что касается меня, то я честный гражданин, раз меня ни в чем не обвиняют, и я свободен, как ветер. Поэтому, если Корнель де Витт — плохой гражданин, что является непреложным фактом, раз он обвинен в государственной измене и арестован, то его сообщник Корнелиус ван Берле является гражданином не менее плохим, чем он.
Итак, раз я честный гражданин, а долг всех честных граждан доносить на граждан плохих, то я, Исаак Бокстель, обязан донести на Корнелиуса ван Берле».
Но, может быть, эти рассуждения, как бы благовидны они ни были, не овладели бы так сильно Бокстелем и, может быть, завистник не поддался бы простой жажде мести, терзавшей его сердце, если бы демон зависти не объединился с демоном жадности.
Бокстель знал, каких результатов добился уже ван Берле в своих опытах по выращиванию черного тюльпана.
Как ни был скромен доктор Корнелиус ван Берле, он не мог скрыть от близких свою почти что уверенность в том, что в 1673 году он получит премию в сто тысяч флоринов, объявленную обществом садоводов города Гаарлема.
Вот эта почти что уверенность Корнелиуса ван Берле и была лихорадкой, терзавшей Исаака Бокстеля.
Арест Корнелиуса произвел бы большое смятение в его доме. И в ночь после ареста никому не пришло бы в голову оберегать в саду его тюльпаны.
И в эту ночь Бокстель мог бы перебраться через забор, и так как он знал, где находится луковица знаменитого черного тюльпана, то он и забрал бы ее. И вместо того, чтобы расцвести у Корнелиуса, черный тюльпан расцвел бы у него, и премию в сто тысяч флоринов вместо Корнелиуса получил бы он, не считая уже великой чести назвать новый цветок tulipa nigra Boxtellensis.
Результат, который удовлетворял не только его жажду мщения, но и его алчность.
Когда он бодрствовал, все его мысли были заняты только большим черным тюльпаном, во сне он грезил только им.
Наконец, 19 августа, около двух часов пополудни искушение стало настолько сильным, что мингер Исаак не мог ему больше противиться. И он написал анонимный донос, который был настолько точен, что не мог вызвать сомнений в достоверности, и послал его по почте.
В тот же вечер главный судья получил этот донос. Он тотчас же назначил своим коллегам заседание на следующее утро. Утром они собрались, постановили арестовать ван Берле и приказ об аресте вручили господину ван Спеннену.
Последний — мы это видели — выполнил его, как честный голландец, и арестовал Корнелиуса ван Берле именно в то время, когда оранжисты города Гааги терзали трупы Корнеля и Яна де Виттов.
Со стыда ли, по слабости ли воли, но в этот день Исаак Бокстель не решился направить свою подзорную трубу ни на сад, ни на лабораторию, ни на сушильню. Он и без того слишком хорошо знал, что произойдет в доме несчастного доктора Корнелиуса. Он даже не встал и тогда, когда его единственный слуга, завидовавший слугам ван Берле не менее, чем Бокстель завидовал их господину, вошел в комнату.
Бокстель сказал ему:
— Я сегодня не встану, я болен.
Около девяти часов он услышал шум на улице и вздрогнул. В этот момент он был бледнее настоящего больного и дрожал сильнее, чем дрожит человек, одержимый лихорадкой.
Вошел слуга. Бокстель укрылся под одеяло.
— О сударь, — воскликнул слуга, который догадывался, что, сокрушаясь о несчастье, постигшем их соседа, он сообщит своему господину приятную новость:
— о сударь, вы не знаете, что сейчас происходит?
— Откуда же мне знать? — ответил Бокстель еле слышным голосом.
— Сударь, сейчас арестовывают вашего соседа Корнелиуса ван Берле по обвинению в государственной измене.
— Что ты! — пробормотал слабеющим голосом Бокстель. — Разве это возможно?
— По крайней мере, так говорят; к тому же я сам видел, как к нему вошли судья ван Спеннен и стрелки.
— Ну, если ты сам видел, — другое дело, — ответил Бокетель.
— Во всяком случае я еще раз схожу на разведку, — сказал слуга. — И, не беспокойтесь, сударь, я буду вас держать в курсе дела.
Бокстель легким кивком головы поощрил усердие своего слуги.
Слуга вышел и через четверть часа вернулся обратно.
— О сударь, — сказал он, — все, что я вам рассказал, истинная правда.
— Как так?
— Господин ван Берле арестован; его посадили в карету и увезли в Гаагу.
— В Гаагу?
— Да, и там, если верить разговорам, ему несдобровать.
— А что говорят?
— Представьте, сударь, говорят, — но это еще только слухи, говорят, что горожане убивают сейчас Корнеля и Яна де Виттов.
— О!.. — простонал или, вернее, прохрипел Бокстель, закрыв глаза, чтобы не видеть ужасной картины» которая ему представилась.
— Черт возьми, — заметил, выходя, слуга, — мингер Исаак Бокстель, по всей вероятности, очень болен, раз при такой новости он не соскочил с кровати.
Действительно, Исаак Бокстель был очень болен, он был болен, как человек, убивший другого человека. Но он убил человека с двойной целью.
Первая была достигнута, теперь оставалось достигнуть второй.
Приближалась ночь.
Бокстель ждал ночи.
Наступила ночь, он встал.
Затем он взлез на свой клен. Он правильно рассчитал, — никто и не думал охранять сад; в доме все было перевернуто вверх дном.
Бокстель слышал, как пробило десять часов, потом одиннадцать, двенадцать.
В полночь, с бьющимся сердцем, с дрожащими руками, с мертвенно бледным лицом, он слез с дерева, взял лестницу, приставил ее к забору и, поднявшись до предпоследней ступени, прислушался.
Кругом было спокойно. Ни один звук не нарушал ночной тишины.
Единственный огонек брезжил во всем доме Он теплился в комнате кормилицы.
Мрак и тишина ободрили Бокстеля.
Он перебросил ногу через забор, задержался на секунду на самом верху, потом, убедившись, что ему нечего бояться, перекинул лестницу из своего сада в сад Корнелиуса и спустился по ней вниз.
Зная в точности место, где были посажены луковицы будущего черного тюльпана, он побежал в том направлении, но не прямо через грядки, а по дорожкам, чтобы не оставить следов. Дойдя до места, с дикой радостью погрузил он свои руки в мягкую землю.
Он ничего не нашел и решил, что ошибся местом. Пот градом выступил у него на лбу. Он копнул рядом — ничего. Копнул справа, слева — ничего.
Он чуть было не лишился рассудка, так как заметил, наконец, что земля была взрыта еще утром.
Действительно, в то время, когда Бокстель лежал еще в постели, Корнелиус спустился в сад, вырыл луковицу и, как мы видели, разделил ее на три маленькие луковички.
У Бокстеля не хватило решимости оторваться от заветного места. Он перерыл руками больше десяти квадратных футов.
Наконец он перестал сомневаться в своем несчастье.
Обезумев от ярости, он добежал до лестницы, перекинул ногу через забор, снова перенес лестницу от Корнелиуса к себе, бросил ее в сад и спрыгнул вслед за ней.
Вдруг его осенила последняя надежда.
Луковички находятся в сушильне.
Остается проникнуть в сушильню. Там он должен найти их.
В сущности, сделать это было не труднее, чем проникнуть в сад Стекла в сушильне поднимались и опускались, как в оранжерее Корнелиус ван Берле открыл их этим утром, и никому не пришло в голову закрыть их.
Все дело было в том, чтобы раздобыть достаточно высокую лестницу, длиною в двадцать футов, вместо двенадцатифутовой.
Бокстель однажды видел на улице, где он жил, какой-то ремонтирующийся дом. К дому была приставлена гигантская лестница. Эта лестница, если ее не унесли рабочие, наверняка подошла бы ему.
Он побежал к тому дому. Лестница стояла на своем месте. Бокстель взял лестницу и с большим трудом дотащил до своего сада. Еще с большим трудом ему удалось приставить ее к стене дома Корнелиуса.
Лестница как раз доходила до верхней подвижной рамы.
Бокстель положил в карман зажженный потайной фонарик, поднялся по лестнице и проник в сушильню.
Войдя в это святилище, он остановился, опираясь о стол. Ноги у него подкашивались, сердце безумно билось.
Здесь было более жутко, чем в саду. Простор как бы лишает собственность ее священной неприкосновенности. Тот, кто смело перепрыгивает через изгородь или забирается на стену, часто останавливается у двери или у окна комнаты.
В саду Бокстель был только мародером, в комнате он был вором.
Однако же мужество вернулось к нему: он ведь пришел сюда не для того, чтобы вернуться с пустыми руками.
Он долго искал, открывая и закрывая все ящики и даже самый заветный ящик, в котором лежал пакет, оказавшийся роковым для Корнелиуса. Он нашел «Жанну», «де Витта», серый тюльпан и тюльпан цвета жженого кофе, снабженные этикетками с надписями, как в ботаническом саду. Но черного тюльпана или, вернее, луковичек, в которых он дремал перед тем, как расцвесть, — не было и следа.
И все же в книгах записи семян и луковичек, которые ван Берле вел по бухгалтерской системе и с большим старанием и точностью, чем велись бухгалтерские книги в первоклассных фирмах Амстердама, Бокстель прочел следующие строки:
«Сегодня, 20 августа 1672 года, я вырыл луковицу славного черного тюльпана, от которой получил три превосходные луковички».
— Луковички! Луковички! — рычал Бокстель, переворачивая в сушильне все вверх дном. — Куда он их мог спрятать?
Вдруг изо всей силы он ударил себя по лбу и воскликнул:
— О я, несчастный! О, трижды проклятый Бокстель! Разве с луковичками расстаются!? Разве их оставляют в Дордрехте, когда уезжают в Гаагу! Разве можно существовать без своих луковичек, когда это луковички знаменитого черного тюльпана!? Он успел их забрать, негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу!
Это был луч, осветивший Бокстелю бездну его бесполезного преступления.
Бокстель, как громом пораженный, упал на тот самый стол, на то самое место, где несколько часов назад несчастный ван Берле долго и с упоением восхищался луковичками черного тюльпана…
— Ну, что же, — сказал завистник, поднимая свое мертвенно-бледное лицо, — в конце концов, если они у него, он сможет хранить их только до тех пор, пока жив…
И его гнусная мысль завершилась отвратительной гримасой.
— Луковички находятся в Гааге, — сказал он. — Значит, я не могу больше жить в Дордрехте.
В Гаагу, за луковичками, в Гаагу!
И Бокстель, не обращая внимания на огромное богатство, которое он покидал, — так он был захвачен стремлением к другому неоценимому сокровищу, — Бокстель вылез в окно, спустился по лестнице, отнес орудие воровства туда, откуда он его взял, и, рыча, подобно дикому животному, вернулся к себе домой.
Глава 9
Фамильная камера
Было около полуночи, когда бедный ван Берле был заключен в тюрьму Бюйтенгоф.
Предположения Розы сбылись. Найдя камеру Корнеля пустой, толпа пришла в такую ярость, что, подвернись под руку этим бешеным людям старик Грифус, он, безусловно, поплатился бы за отсутствие своего заключенного.
Но этот гнев излился на обоих братьев, застигнутых убийцами, благодаря мерам предосторожности, принятым Вильгельмом, этим предусмотрительнейшим человеком, который велел запереть городские ворота.
Наступил, наконец, момент, когда тюрьма опустела, когда после громоподобного рева, катившегося по лестницам, наступила тишина.
Роза воспользовалась этим моментом, вышла из своего тайника и вывела оттуда отца.
Тюрьма была совершенно пуста. Зачем оставаться в тюрьме, когда кровавая расправа идет на улице?
Грифус, дрожа всем телом, вышел вслед за мужественной Розой. Они пошли запереть кое-как ворота. Мы говорим кое-как, ибо ворота были наполовину сломаны.
Было видно, что здесь прокатился мощный поток народного гнева.
Около четырех часов вновь послышался шум. Но этот шум уже не был опасен для Грифуса и его дочери. Толпа волокла трупы, чтобы повесить их на обычном месте казни.
Роза снова спряталась, но на этот раз только для того, чтобы не видеть ужасного зрелища.
В полночь постучали в ворота Бюйтенгофа или, вернее, в баррикаду, которая их заменяла.
Это привезли Корнелиуса ван Берле.
Когда Грифус принял нового гостя и прочел в сопроводительном приказе звание арестованного, он пробормотал с угрюмой улыбкой тюремщика:
— Крестник Корнеля де Витта. А, молодой человек, здесь у нас есть как раз ваша фамильная камера; в нее мы вас и поместим.
И, довольный своей остротой, непримиримый оранжист взял фонарь и ключи, чтобы провести Корнелиуса в ту камеру, которую только утром покинул Корнель де Витт.
Итак, Грифус готовился проводить крестника в камеру его крестного отца.
По пути к камере несчастный цветовод слышал только лай собаки и видел только лицо молодой девушки.
Таща за собой толстую цепь, собака вылезла из большой ниши, выдолбленной в стене, и стала обнюхивать Корнелиуса, чтобы его узнать, когда ей будет приказано растерзать его.
Под напором руки заключенного затрещали перила лестницы, и молодая девушка открыла под самой лестницей окошечко своей комнаты. Лампа, которую она держала в правой руке, осветила ее прелестное розовое личико, обрамленное тугими косами чудесных белокурых волос; левой же рукой она запахивала на груди ночную рубашку, так как неожиданный приезд Корнелиуса прервал ее сон.
Получился прекрасный сюжет для художника, вполне достойный кисти Рембрандта: черная спираль лестницы, которую красноватым огнем освещал фонарь Грифуса; на самом верху суровое лицо тюремщика, позади него задумчивое лицо Корнелиуса, склонившегося над перилами, чтобы заглянуть вниз; внизу, под ним, в рамке освещенного окна — милое личико Розы и ее стыдливый жест, несколько смущенный, быть может, потому что рассеянный и грустный взгляд Корнелиуса, стоявшего на верхних ступеньках, скользил по белым, округлым плечам молодой девушки.
Дальше внизу, совсем в тени, в том месте лестницы, где мрак скрывал все детали, красным огнем пламенели глаза громадной собаки, потрясавшей своей цепью, на кольцах которой блестело яркое пятно от двойного света лампы Розы и фонаря Грифуса.
Но и сам великий Рембрандт не смог бы передать страдальческое выражение, появившееся на лице Розы, когда она увидела медленно поднимавшегося по лестнице бледного, красивого молодого человека, к которому относились зловещие слова ее отца — «Вы получите фамильную камеру».
Предположения Розы сбылись. Найдя камеру Корнеля пустой, толпа пришла в такую ярость, что, подвернись под руку этим бешеным людям старик Грифус, он, безусловно, поплатился бы за отсутствие своего заключенного.
Но этот гнев излился на обоих братьев, застигнутых убийцами, благодаря мерам предосторожности, принятым Вильгельмом, этим предусмотрительнейшим человеком, который велел запереть городские ворота.
Наступил, наконец, момент, когда тюрьма опустела, когда после громоподобного рева, катившегося по лестницам, наступила тишина.
Роза воспользовалась этим моментом, вышла из своего тайника и вывела оттуда отца.
Тюрьма была совершенно пуста. Зачем оставаться в тюрьме, когда кровавая расправа идет на улице?
Грифус, дрожа всем телом, вышел вслед за мужественной Розой. Они пошли запереть кое-как ворота. Мы говорим кое-как, ибо ворота были наполовину сломаны.
Было видно, что здесь прокатился мощный поток народного гнева.
Около четырех часов вновь послышался шум. Но этот шум уже не был опасен для Грифуса и его дочери. Толпа волокла трупы, чтобы повесить их на обычном месте казни.
Роза снова спряталась, но на этот раз только для того, чтобы не видеть ужасного зрелища.
В полночь постучали в ворота Бюйтенгофа или, вернее, в баррикаду, которая их заменяла.
Это привезли Корнелиуса ван Берле.
Когда Грифус принял нового гостя и прочел в сопроводительном приказе звание арестованного, он пробормотал с угрюмой улыбкой тюремщика:
— Крестник Корнеля де Витта. А, молодой человек, здесь у нас есть как раз ваша фамильная камера; в нее мы вас и поместим.
И, довольный своей остротой, непримиримый оранжист взял фонарь и ключи, чтобы провести Корнелиуса в ту камеру, которую только утром покинул Корнель де Витт.
Итак, Грифус готовился проводить крестника в камеру его крестного отца.
По пути к камере несчастный цветовод слышал только лай собаки и видел только лицо молодой девушки.
Таща за собой толстую цепь, собака вылезла из большой ниши, выдолбленной в стене, и стала обнюхивать Корнелиуса, чтобы его узнать, когда ей будет приказано растерзать его.
Под напором руки заключенного затрещали перила лестницы, и молодая девушка открыла под самой лестницей окошечко своей комнаты. Лампа, которую она держала в правой руке, осветила ее прелестное розовое личико, обрамленное тугими косами чудесных белокурых волос; левой же рукой она запахивала на груди ночную рубашку, так как неожиданный приезд Корнелиуса прервал ее сон.
Получился прекрасный сюжет для художника, вполне достойный кисти Рембрандта: черная спираль лестницы, которую красноватым огнем освещал фонарь Грифуса; на самом верху суровое лицо тюремщика, позади него задумчивое лицо Корнелиуса, склонившегося над перилами, чтобы заглянуть вниз; внизу, под ним, в рамке освещенного окна — милое личико Розы и ее стыдливый жест, несколько смущенный, быть может, потому что рассеянный и грустный взгляд Корнелиуса, стоявшего на верхних ступеньках, скользил по белым, округлым плечам молодой девушки.
Дальше внизу, совсем в тени, в том месте лестницы, где мрак скрывал все детали, красным огнем пламенели глаза громадной собаки, потрясавшей своей цепью, на кольцах которой блестело яркое пятно от двойного света лампы Розы и фонаря Грифуса.
Но и сам великий Рембрандт не смог бы передать страдальческое выражение, появившееся на лице Розы, когда она увидела медленно поднимавшегося по лестнице бледного, красивого молодого человека, к которому относились зловещие слова ее отца — «Вы получите фамильную камеру».