Страница:
Госпожа де Мазарини отклонилась от своего пути, чтобы заехать к нам; она путешествовала одна, как авантюристка или героиня романа, в сопровождении пажа и служанки. Этот паж, красивый, как ангелочек, был сын герцога де Бофора и рыночной торговки, о котором вы, должно быть, помните; шевалье де Пезу (прелестный мальчик, который теперь уже не мальчик, по-прежнему часто приходит к моему ложу, чтобы поговорить со мной, не жалея на это времени). Герцогиня взяла ребенка к себе, еще когда он был младенцем, и воспитывала его, окружая всяческой заботой. Это было для нее забавой, и она называла шевалье не иначе как «малютка Фронда». Уже в те годы у него проявилась склонность к интригам и приключениям. Юноша так ловко направлял свою госпожу во время ее бегства и переодеваний, словно в течение тридцати лет заправлял делами в каком-нибудь кабачке. Госпожа де Мазарини нам его представила, и я ей позавидовала — то был поистине красивый паж! Я бы дала за него в обмен дюжину своих пажей.
Господин Монако уже в первый вечер начал распускать хвост. Стоило посмотреть, как он угодничает; ему ничего не нравилось, ничто не казалось ему приличным, достойным госпожи герцогини; можно было подумать, что мы какие-то бедняки, принимающие сборщика налогов или церковного старосту.
Я лишь пожимала плечами; мне очень хотелось называть гостью просто Манчини, чтобы напомнить ей о ее досточтимом родственнике. Впрочем, дама была очаровательной и чрезвычайно любезной; она насмехалась над своим мужем и над самой собой. Она рассказала нам, умирая от смеха, как ей удалось бежать с пажом и дуэньей, а также о том, как г-н де Мазарини просидел сутки взаперти, моля Бога простить свою жену, посмевшую обсасывать куриную косточку в субботу вечером, до наступления полуночи. Все эти Манчини — так или иначе странные люди; герцогиня де Мазарини и герцогиня Буйонская, без сомнения, лучшие из них.
Я устала, или скорее мне хотелось остаться одной, чтобы спокойно воскресить в памяти минувший день. Герцогиня заставила нас бодрствовать до трех часов ночи, пробуя свои чары на моем муже, который вспыхивал от этого, как спичка. Эта маленькая женщина была сделана словно из железа; ей уже следовало оставаться без сил, поскольку, я полагаю, она не смыкала глаз с самого Парижа, разъезжая верхом по горам и долинам, а также плывя в лодках во время бури и выслушивая при этом признания в любви от перевозчиков. Герцогиня остроумно посмеивалась над всем этим. Она не любила своих сестер, особенно Олимпию, называя ее злодейкой и предполагая, что та способна на все. Как мы в дальнейшем увидим, Олимпия совершенно определенно оказалась причастна к смерти Мадам. Герцогиня могла бы написать о своем дяде целые тома; она клялась Богом, что он был женат на королеве-матери. г
— Увы, сударыня, — заявлял ей г-н Монако по простоте душевной, — и он и она заключили скверную сделку.
Со дня приезда герцогини, пробывшей у нас дней пять или шесть, г-н Монако стал ее рабом; с тех пор он жил только ради нее и ради того, чтобы приводить меня в ярость; насколько мне известно, это стало единственной целью в его жизни. Уверяют, что ныне князь всецело занят делами правления и радеет о благоденствии своих подданных; возможно, это и так с того времени, как меня нет рядом с ним. Когда герцогиня уезжала, мой муж решил проводить ее до Рима, лично передать в руки супруги коннетабля и не покидать ее до тех пор, пока она не будет в безопасности. Я отнюдь этому не противилась, ибо всегда прощала мужу его причуды, если только они не шли вразрез с моими желаниями или, по крайней мере, давали мне право на собственные прихоти.
До меня больше не доходило слухов о Харуне, его нигде не было видно; сплетницы уверяли, что он исчез из-за моего присутствия в Монако; обретя покой, местные жители вернулись к привычным занятиям; они пеклись о своих маслинах и апельсинах и говорили о ближних, о нас, о волокитах, но не о выходцах с того света. Это вполне меня устраивало. Оставшись дома одна, я ждала Биарица, невзирая на мою стражу; я была уверена, что он пройдет во дворец, несмотря ни на что. Каждый вечер я отсылала своих придворных пораньше и садилась на террасе, под сенью апельсиновых деревьев, возвышавшихся над морем, среди приятных запахов, под звездным небом, вместе с одним музыкантом, который находился у меня на содержании и был куда искуснее двадцати четырех скрипачей и даже малыша Батиста. Музыкант играл поодаль всевозможные арии и песенки, и им вторило эхо. Это нельзя было причислить даже к невинным удовольствиям, ведь я наслаждалась музыкой в одиночестве. В Монако совсем нет зимы, а ночи восхитительны круглый год; по-моему, здесь никогда не бывает дождей. Я хотела бы, чтобы Париж находился в подобном месте — в нем было бы очень приятно жить.
На протяжении недели я была полноправной госпожой и хозяйкой дома; мне уже надоели и моя власть, и мое окружение. Если вы привыкли к Сен-Жермену и Фонтенбло, Монако кажется совсем крошечным, даже если вы здесь царствующая княгиня. Местные жители — сущие топинамбу; они ничего не знают о наших привычных занятиях, а изысканные манеры моих придворных были в моде еще при Людовике XIII. Чтобы заполнить чем-то свободное время, я ради забавы приказала набросать на бумаге план церкви, которую у меня было намерение построить, чтобы отождествить свое имя с величественным и долговременным сооружением. Жаль, что моя держава так мала: я честолюбива и многого бы добилась.
Письма, приходившие из Франции, извещали меня о том, что там творилось; все весьма сожалели о моем отсутствии — по крайней мере меня в этом уверяли. Мадам и мой брат продолжали свою безрассудную связь, не обращая внимания и на короля, и на Месье, и на Лавальер, что было гораздо хуже, ибо таким образом они дважды бросали вызов королю. Позже вы увидите, к чему это привело. Что касается Лозена, то он мало-помалу забывал обо мне!
Однажды вечером, в воскресенье, в княжестве было устроено очередное нелепое шествие в честь одного из здешних святых; я же и без того устала от своих дневных обязанностей. Велев передать, что никого не буду принимать сегодня вечером, я с «Клелией» в руках легла в домашнем платье на кушетку. Я находилась в галерее фамильных портретов, рядом с комнатой, где был убит Лучано Гримальди, один из предков князя; убийство своего опекуна совершил его племянник Дориа; причина преступления состояла в том, что дядя отказывался отдать племяннику свое состояние, а также, возможно, отчасти и в том, что он сам в молодости умертвил своего старшего брата. Это убийство хорошо известно в роду Гримальди; в память о нем отвели отдельную комнату; висящий там портрет убийцы по-прежнему завешен траурным покрывалом, а изображение обагренной кровью жертвы занимает почетное место. Нельзя без содрогания смотреть на эти немые свидетельства злодеяния.
Отослав горничных, я стала читать; постепенно спускалась ночь, и из сада на меня веяло прохладой; я сидела у окна; шаловливый ветерок приподнимал мои волосы и заставлял кружева моей шейной косынки трепетать; я чувствовала, что засыпаю, словно меня убаюкал какой-то домовой. И тут со стороны той комнаты, где произошло убийство, донесся легкий шум. Мои отяжелевшие веки даже не приоткрылись, хотя обычно я доверяю лишь своим глазам. Мгновение спустя звук повторился. Я подумала, что это Ласки бегает где-то по террасе — за ним водилась такая привычка. Я повернулась в другую сторону, сердито приказав карлику оставить меня в покое и поиграть в другом месте. В течение нескольких секунд было тихо, а потом снова раздался шум и послышались приближающиеся шаги; было так темно, что даже рядом почти ничего не было видно. Потеряв терпение, едва ли не в ярости, я резко приподнялась, опершись на локоть, и спросила повелительным тоном, кто там. Никто мне не ответил, но я увидела на пороге комнаты, где произошло убийство, человека с бледным и окровавленным, как на портрете Лучано, лицом. Признаться, мой ужас был столь велик, что я упала в обморок.
XVII
XVIII
Господин Монако уже в первый вечер начал распускать хвост. Стоило посмотреть, как он угодничает; ему ничего не нравилось, ничто не казалось ему приличным, достойным госпожи герцогини; можно было подумать, что мы какие-то бедняки, принимающие сборщика налогов или церковного старосту.
Я лишь пожимала плечами; мне очень хотелось называть гостью просто Манчини, чтобы напомнить ей о ее досточтимом родственнике. Впрочем, дама была очаровательной и чрезвычайно любезной; она насмехалась над своим мужем и над самой собой. Она рассказала нам, умирая от смеха, как ей удалось бежать с пажом и дуэньей, а также о том, как г-н де Мазарини просидел сутки взаперти, моля Бога простить свою жену, посмевшую обсасывать куриную косточку в субботу вечером, до наступления полуночи. Все эти Манчини — так или иначе странные люди; герцогиня де Мазарини и герцогиня Буйонская, без сомнения, лучшие из них.
Я устала, или скорее мне хотелось остаться одной, чтобы спокойно воскресить в памяти минувший день. Герцогиня заставила нас бодрствовать до трех часов ночи, пробуя свои чары на моем муже, который вспыхивал от этого, как спичка. Эта маленькая женщина была сделана словно из железа; ей уже следовало оставаться без сил, поскольку, я полагаю, она не смыкала глаз с самого Парижа, разъезжая верхом по горам и долинам, а также плывя в лодках во время бури и выслушивая при этом признания в любви от перевозчиков. Герцогиня остроумно посмеивалась над всем этим. Она не любила своих сестер, особенно Олимпию, называя ее злодейкой и предполагая, что та способна на все. Как мы в дальнейшем увидим, Олимпия совершенно определенно оказалась причастна к смерти Мадам. Герцогиня могла бы написать о своем дяде целые тома; она клялась Богом, что он был женат на королеве-матери. г
— Увы, сударыня, — заявлял ей г-н Монако по простоте душевной, — и он и она заключили скверную сделку.
Со дня приезда герцогини, пробывшей у нас дней пять или шесть, г-н Монако стал ее рабом; с тех пор он жил только ради нее и ради того, чтобы приводить меня в ярость; насколько мне известно, это стало единственной целью в его жизни. Уверяют, что ныне князь всецело занят делами правления и радеет о благоденствии своих подданных; возможно, это и так с того времени, как меня нет рядом с ним. Когда герцогиня уезжала, мой муж решил проводить ее до Рима, лично передать в руки супруги коннетабля и не покидать ее до тех пор, пока она не будет в безопасности. Я отнюдь этому не противилась, ибо всегда прощала мужу его причуды, если только они не шли вразрез с моими желаниями или, по крайней мере, давали мне право на собственные прихоти.
До меня больше не доходило слухов о Харуне, его нигде не было видно; сплетницы уверяли, что он исчез из-за моего присутствия в Монако; обретя покой, местные жители вернулись к привычным занятиям; они пеклись о своих маслинах и апельсинах и говорили о ближних, о нас, о волокитах, но не о выходцах с того света. Это вполне меня устраивало. Оставшись дома одна, я ждала Биарица, невзирая на мою стражу; я была уверена, что он пройдет во дворец, несмотря ни на что. Каждый вечер я отсылала своих придворных пораньше и садилась на террасе, под сенью апельсиновых деревьев, возвышавшихся над морем, среди приятных запахов, под звездным небом, вместе с одним музыкантом, который находился у меня на содержании и был куда искуснее двадцати четырех скрипачей и даже малыша Батиста. Музыкант играл поодаль всевозможные арии и песенки, и им вторило эхо. Это нельзя было причислить даже к невинным удовольствиям, ведь я наслаждалась музыкой в одиночестве. В Монако совсем нет зимы, а ночи восхитительны круглый год; по-моему, здесь никогда не бывает дождей. Я хотела бы, чтобы Париж находился в подобном месте — в нем было бы очень приятно жить.
На протяжении недели я была полноправной госпожой и хозяйкой дома; мне уже надоели и моя власть, и мое окружение. Если вы привыкли к Сен-Жермену и Фонтенбло, Монако кажется совсем крошечным, даже если вы здесь царствующая княгиня. Местные жители — сущие топинамбу; они ничего не знают о наших привычных занятиях, а изысканные манеры моих придворных были в моде еще при Людовике XIII. Чтобы заполнить чем-то свободное время, я ради забавы приказала набросать на бумаге план церкви, которую у меня было намерение построить, чтобы отождествить свое имя с величественным и долговременным сооружением. Жаль, что моя держава так мала: я честолюбива и многого бы добилась.
Письма, приходившие из Франции, извещали меня о том, что там творилось; все весьма сожалели о моем отсутствии — по крайней мере меня в этом уверяли. Мадам и мой брат продолжали свою безрассудную связь, не обращая внимания и на короля, и на Месье, и на Лавальер, что было гораздо хуже, ибо таким образом они дважды бросали вызов королю. Позже вы увидите, к чему это привело. Что касается Лозена, то он мало-помалу забывал обо мне!
Однажды вечером, в воскресенье, в княжестве было устроено очередное нелепое шествие в честь одного из здешних святых; я же и без того устала от своих дневных обязанностей. Велев передать, что никого не буду принимать сегодня вечером, я с «Клелией» в руках легла в домашнем платье на кушетку. Я находилась в галерее фамильных портретов, рядом с комнатой, где был убит Лучано Гримальди, один из предков князя; убийство своего опекуна совершил его племянник Дориа; причина преступления состояла в том, что дядя отказывался отдать племяннику свое состояние, а также, возможно, отчасти и в том, что он сам в молодости умертвил своего старшего брата. Это убийство хорошо известно в роду Гримальди; в память о нем отвели отдельную комнату; висящий там портрет убийцы по-прежнему завешен траурным покрывалом, а изображение обагренной кровью жертвы занимает почетное место. Нельзя без содрогания смотреть на эти немые свидетельства злодеяния.
Отослав горничных, я стала читать; постепенно спускалась ночь, и из сада на меня веяло прохладой; я сидела у окна; шаловливый ветерок приподнимал мои волосы и заставлял кружева моей шейной косынки трепетать; я чувствовала, что засыпаю, словно меня убаюкал какой-то домовой. И тут со стороны той комнаты, где произошло убийство, донесся легкий шум. Мои отяжелевшие веки даже не приоткрылись, хотя обычно я доверяю лишь своим глазам. Мгновение спустя звук повторился. Я подумала, что это Ласки бегает где-то по террасе — за ним водилась такая привычка. Я повернулась в другую сторону, сердито приказав карлику оставить меня в покое и поиграть в другом месте. В течение нескольких секунд было тихо, а потом снова раздался шум и послышались приближающиеся шаги; было так темно, что даже рядом почти ничего не было видно. Потеряв терпение, едва ли не в ярости, я резко приподнялась, опершись на локоть, и спросила повелительным тоном, кто там. Никто мне не ответил, но я увидела на пороге комнаты, где произошло убийство, человека с бледным и окровавленным, как на портрете Лучано, лицом. Признаться, мой ужас был столь велик, что я упала в обморок.
XVII
Не знаю, как долго я оставалась в таком состоянии, и до сих пор не знаю, видела ли я это на самом деле или была обманута собственным воображением. Мне известно только, что, когда я открыла глаза, я лежала на прежнем месте, в той же темноте, но была уже не одна: человек, стоявший передо мной на коленях, держал мою холодную руку и согревал ее своими поцелуями. Сначала я не поняла, ни кто это может быть, ни что это может значить; я совершенно не осознавала, что со мной происходит; мужской голос привел меня в сознание и вернул мне память: то был Биариц. t
— Выслушайте, выслушайте меня! — говорил он. — Придите в себя, ничего не бойтесь, но только выслушайте меня; время не ждет, сюда могут войти.
— Это вы только что стояли там? — спросила я, не в силах забыть жуткое видение.
— Нет, — отвечал он, — нет, меня там не было; я явился сюда, преодолев множество препятствий, и нашел вас в беспамятстве; может быть, это я вас напугал, может быть, тут и моя вина… Ну, вот вы и пришли в себя, выслушайте же, выслушайте меня, от этого зависит моя жизнь или смерть.
Я не привыкла к подобным речам. Этот человек обладал некой дикой и покорительной (по-моему, этого слова нет в словаре) силой, державшей меня в его власти. Я расслабленно приподнялась и стала слушать словно вопреки своей воле, как он того хотел.
— Я люблю вас, сударыня, не так, как вас любят другие, при дворе или где-то еще, а как может любить человек с моим именем, моего рода, моей крови. Я люблю вас так сильно, что хочу завладеть вашей судьбой и любой ценой стать ее хозяином.
Это признание отдавало Роландом и рыцарями Круглого Стола в минуту их исступления. Я не смогла удержаться от улыбки, и Биариц это заметил:
— Не надо смеяться, это слишком серьезно. Я хочу, чтобы вы были моей, чтобы вы бросили все ради меня, или же мне надо только одно: чтобы вы умерли.
Ну и ну! Это означало, что он хотел не просто завладеть мной, а намеревался вторгнуться в мою жизнь, — такие повадки могли быть лишь у варваров. В этой жажде обладания, не говоря уж об остальном, было что-то от Ронсевальской битвы и господ сарацин — мы у себя такого поведения не позволяем.
— Еще одно слово, — продолжал Биариц, видя, что я собираюсь отвечать, не дослушав его до конца, — если вы согласитесь на то, о чем я вас умоляю, вы станете королевой, сударыня, такой же королевой, какой была возлюбленная Харуна, чьим именем я воспользовался, чтобы приблизиться к вам; вся эта земля, если вы захотите, все наши Пиренейские горы, если вы их предпочтете, будут принадлежать мне; это могут быть и побережья Африки или Корсики, завладеть которыми может непоколебимая отвага, — вам останется только сделать выбор; если вы меня полюбите, я стану всемогущим, я стану непобедимым.
Бедняга Биариц ошибся адресом. Если бы он предложил все эти чудеса герцогине де Мазарини, возлюбленной моего мужа, она не стала бы ему перечить, и мы бы увидели, как они вдвоем отправляются на поиски приключений. Но я! Я, любившая Лозена, любившая двор, короля, власть, удобства и роскошь; я, любившая удовольствия и остроумных людей; я, дочь маршала де Грамона, сестра графа де Гиша, властительница Монако! Какое безрассудство! И во имя чего? Чтобы подвергаться опасностям, спать на голых досках или в зарослях вереска, подобно цыганам, моим друзьям и защитникам! Чтобы носить корону из позолоченной бумаги и иметь красивого, очень статного и — что правда, то правда — безумно влюбленного юношу в качестве любовника и раба или же господина! Уверяю вас, я была сделана из другого теста, и мне в самом деле страшно хотелось теперь рассмеяться Биарицу в лицо, хотя только что мои чувства по отношению к этому гордому влюбленному сикамбру были весьма мирными и нежно-снисходительными.
— Вы сами не знаете, что говорите, сударь, — только и сказала я довольно надменным и недоуменным тоном.
Сначала Биариц не шелохнулся, а затем поднялся. Я ожидала, что он начнет кричать и буйствовать, но, к моему великому удивлению, он был хладнокровен и невозмутимо спокоен: — Подумайте как следует, сударыня, подумайте.
Я не видела своего собеседника: хотя ночь была очень светлой, он находился в тени, между двумя окнами; голос же его почти испугал меня.
— Мне незачем раздумывать и забивать себе голову подобными глупостями, сударь; закончим этот разговор.
— Вы еще не все знаете, — продолжал он, — далеко не все.
— В самом деле? Вы еще не все сказали? Разве этого не достаточно?
— Смейтесь, смейтесь, прекрасная княгиня, смейтесь над этим дурачком, над этим безумцем, который вас желает, который вас любит; смейтесь над ним, считайте его комедийным фанфароном, готовым бросить вызов небу и земле ради одного вашего взгляда, но прежде узнайте, на какую месть способен этот фанфарон. Я защищаю вас сейчас не один, и не я один на вас нападу.
— Я не стану обороняться, сударь, это не моя забота, — отвечала я с презрением, которое начал вызывать у меня этот человек.
— Я буду следовать за вами повсюду, я лишу вас того, что делает вас такой гордой, даже вашей красоты.
— Стало быть, вы дьявол или один из его приспешников, раз вы обладаете таким могуществом?
— Берегитесь, берегитесь, не искушайте меня, а не то я сейчас убью вас!
Тигр пробудился: в самом деле, в течение часа я наносила Биарицу уколы в самые чувствительные места. Почему-то вследствие одного из странных свойств моей натуры он больше нравился мне таким, и в эту минуту я была готова последовать примеру людей, которые с радостью лишили бы себя жизни, будь они уверены, что непременно воскреснут на следующий день. Я бы охотно позволила своему поклоннику сделать меня королевой гор и цыган на одни сутки, но затем…
Свет луны упал на руку Биарица, и я увидела, как в ней блеснул хорошо мне знакомый острый и красивый каталонский нож, один из тех, что лишают вас всякой возможности возражать. Я не знаю, отчего воспоминание об этой страшной сцене, вследствие которой у меня появился смертельный враг, вызывает у меня лишь приятные ощущения и желание посмеяться. Между тем, возможно, именно этот человек виновен в моей приближающейся смерти; Блондо утверждает, что он этим хвастался, я же в этом сомневаюсь, ибо тогда мне следовало бы его ненавидеть. По правде сказать, я не испытываю к Биарицу ненависти; мне было бы весьма затруднительно объяснить почему. Я такова, вот и все.
Очевидно, он размышлял, следует ли ему разделаться со мной одним ударом или же стоит доставить мне удовольствие помучиться еще несколько лет, чтобы вдоволь этим позабавиться. Я хорошо это понимала, но не испытывала страха: я восхищалась Биарицем. Его натура отличалась от натуры Филиппа; он тоже был странным человеком, но его странность была другого свойства; оба были в равной степени красивы, но по-разному, и оба были красивее Лозена, однако они были не в силах вычеркнуть его из моего сердца, даже если порой я забывала о графе из-за своего каприза (это выражение придумано Нинон, так она называла своего очередного любовника: она умна и необычайно рассудительна, эта Нинон).
Биариц стремился лишь к одному: утолить свою страсть к убийству, свою зверскую жажду крови. Он проявлял нетерпение, как стреноженный конь, не решающийся сбросить свои путы. Мои слабость и беспомощность защищали меня лучше, чем вооруженный отряд.
— Ах! — воскликнул молодой человек. — Я не могу лишить вас жизни, мое презренное сердце слишком сильно вас любит.
Он тотчас же встал передо мной на колени и предпринял новую попытку завоевать меня неодолимыми соблазнами: он искушал меня всевозможными трогательными перспективами, самой заманчивой из которых была возможность любить друг друга на неприступной горе, в окружении разбойников и колдунов. Эти фантазии доставляли Биарицу удовольствие, облегчая его душевную боль; я же думала совсем о другом, и так проходило время. В его высокопарной речи в духе «Клелии» меня поразили следующие слова: он заявил, что его помощники-похитители готовы доставить меня на небольшой корабль, ожидающий своего часа в Геркулесовой гавани, — на этот раз мне стало не по себе.
Мы беседовали довольно мирно, я не возражала Биарицу, размышляя о том, как выйти из этого затруднительного положения и не разозлить его; окно было открыто, ему достаточно было сделать три прыжка, чтобы выбраться с террасы и даже унести меня в руках, ведь баскские горцы обладают недюжинной силой и ловкостью. Мои слуги не посмели бы сюда войти, я запретила меня беспокоить; один лишь карлик, мой мудрый карлик, возможно, попытался бы меня спасти: он очень меня любил и был способен на такие проделки; я решила положиться на Провидение и попыталась выиграть время, ибо нечего было и думать о том, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
Я обещала, что вы все узнаете, но не обещала рассказывать все подробности. О некоторых из них можно догадаться, и сообразительный духовник об этом даже не спрашивает. Как-то раз ко мне привели отца Бурдалу; разумеется, он захотел заглянуть в мою душу, и я распахнула ее перед ним, но он понял меня с полуслова. Бог меня простит, я в этом уверена, ведь он устанавливает наказание в соответствии с грехом. Эти грехи меня убивают, они разрушили мою жизнь, и, возможно, Биариц, чей гнев мне в тот вечер удалось унять, довел меня до моего нынешнего состояния и из-за него я скоро сойду в могилу. У меня забирают зеркала, а я даже не в силах встать и пойти за ними; я скажу больше: мне этого не хочется, я не собираюсь удостоверяться в том, какова степень моего разрушения. Я вижу свои руки, и мне этого достаточно. Грустно думать, что когда-то ты была красивой, молодой и любимой, что тебе суждено умереть в тридцать восемь лет, и, возможно, никто не станет о тебе сожалеть.
Я находилась наедине со своим корсаром уже более трех часов, как вдруг из соседней галереи послышались поспешные шаги, а затем громкий голос Ласки:
— Госпожа княгиня, не угодно ли вашему высочеству принять французского дворянина, прибывшего от имени короля; его зовут господин де Сен-Map. Биариц скрылся прежде, чем храбрый карлик подошел ко мне.
— Выслушайте, выслушайте меня! — говорил он. — Придите в себя, ничего не бойтесь, но только выслушайте меня; время не ждет, сюда могут войти.
— Это вы только что стояли там? — спросила я, не в силах забыть жуткое видение.
— Нет, — отвечал он, — нет, меня там не было; я явился сюда, преодолев множество препятствий, и нашел вас в беспамятстве; может быть, это я вас напугал, может быть, тут и моя вина… Ну, вот вы и пришли в себя, выслушайте же, выслушайте меня, от этого зависит моя жизнь или смерть.
Я не привыкла к подобным речам. Этот человек обладал некой дикой и покорительной (по-моему, этого слова нет в словаре) силой, державшей меня в его власти. Я расслабленно приподнялась и стала слушать словно вопреки своей воле, как он того хотел.
— Я люблю вас, сударыня, не так, как вас любят другие, при дворе или где-то еще, а как может любить человек с моим именем, моего рода, моей крови. Я люблю вас так сильно, что хочу завладеть вашей судьбой и любой ценой стать ее хозяином.
Это признание отдавало Роландом и рыцарями Круглого Стола в минуту их исступления. Я не смогла удержаться от улыбки, и Биариц это заметил:
— Не надо смеяться, это слишком серьезно. Я хочу, чтобы вы были моей, чтобы вы бросили все ради меня, или же мне надо только одно: чтобы вы умерли.
Ну и ну! Это означало, что он хотел не просто завладеть мной, а намеревался вторгнуться в мою жизнь, — такие повадки могли быть лишь у варваров. В этой жажде обладания, не говоря уж об остальном, было что-то от Ронсевальской битвы и господ сарацин — мы у себя такого поведения не позволяем.
— Еще одно слово, — продолжал Биариц, видя, что я собираюсь отвечать, не дослушав его до конца, — если вы согласитесь на то, о чем я вас умоляю, вы станете королевой, сударыня, такой же королевой, какой была возлюбленная Харуна, чьим именем я воспользовался, чтобы приблизиться к вам; вся эта земля, если вы захотите, все наши Пиренейские горы, если вы их предпочтете, будут принадлежать мне; это могут быть и побережья Африки или Корсики, завладеть которыми может непоколебимая отвага, — вам останется только сделать выбор; если вы меня полюбите, я стану всемогущим, я стану непобедимым.
Бедняга Биариц ошибся адресом. Если бы он предложил все эти чудеса герцогине де Мазарини, возлюбленной моего мужа, она не стала бы ему перечить, и мы бы увидели, как они вдвоем отправляются на поиски приключений. Но я! Я, любившая Лозена, любившая двор, короля, власть, удобства и роскошь; я, любившая удовольствия и остроумных людей; я, дочь маршала де Грамона, сестра графа де Гиша, властительница Монако! Какое безрассудство! И во имя чего? Чтобы подвергаться опасностям, спать на голых досках или в зарослях вереска, подобно цыганам, моим друзьям и защитникам! Чтобы носить корону из позолоченной бумаги и иметь красивого, очень статного и — что правда, то правда — безумно влюбленного юношу в качестве любовника и раба или же господина! Уверяю вас, я была сделана из другого теста, и мне в самом деле страшно хотелось теперь рассмеяться Биарицу в лицо, хотя только что мои чувства по отношению к этому гордому влюбленному сикамбру были весьма мирными и нежно-снисходительными.
— Вы сами не знаете, что говорите, сударь, — только и сказала я довольно надменным и недоуменным тоном.
Сначала Биариц не шелохнулся, а затем поднялся. Я ожидала, что он начнет кричать и буйствовать, но, к моему великому удивлению, он был хладнокровен и невозмутимо спокоен: — Подумайте как следует, сударыня, подумайте.
Я не видела своего собеседника: хотя ночь была очень светлой, он находился в тени, между двумя окнами; голос же его почти испугал меня.
— Мне незачем раздумывать и забивать себе голову подобными глупостями, сударь; закончим этот разговор.
— Вы еще не все знаете, — продолжал он, — далеко не все.
— В самом деле? Вы еще не все сказали? Разве этого не достаточно?
— Смейтесь, смейтесь, прекрасная княгиня, смейтесь над этим дурачком, над этим безумцем, который вас желает, который вас любит; смейтесь над ним, считайте его комедийным фанфароном, готовым бросить вызов небу и земле ради одного вашего взгляда, но прежде узнайте, на какую месть способен этот фанфарон. Я защищаю вас сейчас не один, и не я один на вас нападу.
— Я не стану обороняться, сударь, это не моя забота, — отвечала я с презрением, которое начал вызывать у меня этот человек.
— Я буду следовать за вами повсюду, я лишу вас того, что делает вас такой гордой, даже вашей красоты.
— Стало быть, вы дьявол или один из его приспешников, раз вы обладаете таким могуществом?
— Берегитесь, берегитесь, не искушайте меня, а не то я сейчас убью вас!
Тигр пробудился: в самом деле, в течение часа я наносила Биарицу уколы в самые чувствительные места. Почему-то вследствие одного из странных свойств моей натуры он больше нравился мне таким, и в эту минуту я была готова последовать примеру людей, которые с радостью лишили бы себя жизни, будь они уверены, что непременно воскреснут на следующий день. Я бы охотно позволила своему поклоннику сделать меня королевой гор и цыган на одни сутки, но затем…
Свет луны упал на руку Биарица, и я увидела, как в ней блеснул хорошо мне знакомый острый и красивый каталонский нож, один из тех, что лишают вас всякой возможности возражать. Я не знаю, отчего воспоминание об этой страшной сцене, вследствие которой у меня появился смертельный враг, вызывает у меня лишь приятные ощущения и желание посмеяться. Между тем, возможно, именно этот человек виновен в моей приближающейся смерти; Блондо утверждает, что он этим хвастался, я же в этом сомневаюсь, ибо тогда мне следовало бы его ненавидеть. По правде сказать, я не испытываю к Биарицу ненависти; мне было бы весьма затруднительно объяснить почему. Я такова, вот и все.
Очевидно, он размышлял, следует ли ему разделаться со мной одним ударом или же стоит доставить мне удовольствие помучиться еще несколько лет, чтобы вдоволь этим позабавиться. Я хорошо это понимала, но не испытывала страха: я восхищалась Биарицем. Его натура отличалась от натуры Филиппа; он тоже был странным человеком, но его странность была другого свойства; оба были в равной степени красивы, но по-разному, и оба были красивее Лозена, однако они были не в силах вычеркнуть его из моего сердца, даже если порой я забывала о графе из-за своего каприза (это выражение придумано Нинон, так она называла своего очередного любовника: она умна и необычайно рассудительна, эта Нинон).
Биариц стремился лишь к одному: утолить свою страсть к убийству, свою зверскую жажду крови. Он проявлял нетерпение, как стреноженный конь, не решающийся сбросить свои путы. Мои слабость и беспомощность защищали меня лучше, чем вооруженный отряд.
— Ах! — воскликнул молодой человек. — Я не могу лишить вас жизни, мое презренное сердце слишком сильно вас любит.
Он тотчас же встал передо мной на колени и предпринял новую попытку завоевать меня неодолимыми соблазнами: он искушал меня всевозможными трогательными перспективами, самой заманчивой из которых была возможность любить друг друга на неприступной горе, в окружении разбойников и колдунов. Эти фантазии доставляли Биарицу удовольствие, облегчая его душевную боль; я же думала совсем о другом, и так проходило время. В его высокопарной речи в духе «Клелии» меня поразили следующие слова: он заявил, что его помощники-похитители готовы доставить меня на небольшой корабль, ожидающий своего часа в Геркулесовой гавани, — на этот раз мне стало не по себе.
Мы беседовали довольно мирно, я не возражала Биарицу, размышляя о том, как выйти из этого затруднительного положения и не разозлить его; окно было открыто, ему достаточно было сделать три прыжка, чтобы выбраться с террасы и даже унести меня в руках, ведь баскские горцы обладают недюжинной силой и ловкостью. Мои слуги не посмели бы сюда войти, я запретила меня беспокоить; один лишь карлик, мой мудрый карлик, возможно, попытался бы меня спасти: он очень меня любил и был способен на такие проделки; я решила положиться на Провидение и попыталась выиграть время, ибо нечего было и думать о том, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
Я обещала, что вы все узнаете, но не обещала рассказывать все подробности. О некоторых из них можно догадаться, и сообразительный духовник об этом даже не спрашивает. Как-то раз ко мне привели отца Бурдалу; разумеется, он захотел заглянуть в мою душу, и я распахнула ее перед ним, но он понял меня с полуслова. Бог меня простит, я в этом уверена, ведь он устанавливает наказание в соответствии с грехом. Эти грехи меня убивают, они разрушили мою жизнь, и, возможно, Биариц, чей гнев мне в тот вечер удалось унять, довел меня до моего нынешнего состояния и из-за него я скоро сойду в могилу. У меня забирают зеркала, а я даже не в силах встать и пойти за ними; я скажу больше: мне этого не хочется, я не собираюсь удостоверяться в том, какова степень моего разрушения. Я вижу свои руки, и мне этого достаточно. Грустно думать, что когда-то ты была красивой, молодой и любимой, что тебе суждено умереть в тридцать восемь лет, и, возможно, никто не станет о тебе сожалеть.
Я находилась наедине со своим корсаром уже более трех часов, как вдруг из соседней галереи послышались поспешные шаги, а затем громкий голос Ласки:
— Госпожа княгиня, не угодно ли вашему высочеству принять французского дворянина, прибывшего от имени короля; его зовут господин де Сен-Map. Биариц скрылся прежде, чем храбрый карлик подошел ко мне.
XVIII
Внезапные удары судьбы вечно сыпались на меня тогда, когда этому суждено было случиться и когда никто этого не ожидал. Так, напоминание о Филиппе в ту минуту прозвучало как укор, а соединенное с ним имя короля — как верный признак того, что пора возвращаться на землю с заоблачных высот, куда меня завел Биариц.
Карлик меня не видел, но он ощущал мое присутствие и понял, довольна ли я тем, что меня потревожили; он настойчиво повторил свой вопрос.
— Готов ли ужин? — спросила я, вновь преисполнившись достоинства, насколько это было возможно.
— Он уже давно ждет вас, госпожа княгиня. Мы не смели вам об этом доложить. Но этот господин так спешит, он хочет отбыть завтра утром; к тому же он показал приказ короля. Я подумал, что следует…
— Ты правильно сделал. Вероятно, мои горничные сейчас у себя; пусть господин де Сен-Map немного побудет с людьми из моей свиты, а затем я его приму.
У меня было предчувствие, что, низвергнувшись с высот, на которые поднял меня Биариц, я впаду в немилость. Сен-Map неспроста прибыл в Монако на одну ночь: очевидно, о нашем сговоре с Филиппом стало известно; возможно, речь шла о ярости короля, сокрушающей все на своем пути. Мои безрассудные выходки, мои рискованные затеи в духе Ла Кальпренеда начинали внушать мне опасение. Окружающие смотрели на них вовсе не моими глазами; я понимала, что оказалась замешанной в какую-то интригу, цель которой была недоступна моему разуму, как и ее причина. Тем не менее отсутствие г-на Монако придавало мне уверенность — я была здесь хозяйкой, и мне не терпелось все узнать; горничные быстро меня одели, устранив следы ночного беспорядка в моем внешнем виде, и я направилась в парадный зал, так как тюремщик прибыл от имени короля, который был, во-первых, нашим государем, а во-вторых, сюзереном княжества Монако.
Сен-Map ждал меня там. Наши итальянские и французские дворяне всячески старались развеселить этого мрачного человека, но это им не удавалось. Увидев меня, Сен-Мар устремился мне навстречу, почтительно поклонился и спросил без всяких предисловий, не соблаговолю ли я с ним побеседовать.
— Конечно, господин комендант, после ужина, это доставит мне истинное удовольствие.
— Нет, сударыня, перед ужином; приказы короля не терпят отлагательства.
— Оставьте нас, господа.
Я отпустила собравшихся и, когда мы остались одни, села в кресло, указав на другое посланнику — его полномочия давали ему право сидеть напротив меня. Я возместила несоблюдение этикета хорошими манерами, и даже императрица не осведомилась бы более надменно, чем я:
— В чем дело, сударь? Я вас слушаю.
Ничто не могло смутить этого каменного человека. Он поклонился мне не ниже, чем это было положено, и заговорил:
— Сударыня, да простит меня ваше высочество, но я обязан исполнить свой долг: вот приказ его величества. Покорнейше прошу вас дать мне ответ.
— Посмотрим, сударь.
— Подумайте: королевская милость избавляет вас от традиционных формальностей, она избавляет вас от предупредительных мер и неуместной огласки, пусть и неявной. Я отнюдь не считаю вас виновной; возможно, вы просто слишком много знаете; не пытайтесь ничего утаить, отвечайте чистосердечно, и, если вы сумеете в дальнейшем хранить молчание, я надеюсь на этом остановиться. Вступление было не особенно утешительным.
— Будучи в Пиньероле, вы встречались с моим узником. Я колебалась, понимая, что тюремщику известно об этой встрече, а затем подумала, что лучше молчать, и на всякий случай решила все отрицать.
— Он проник в ваши покои ночью, под видом цыгана, и вы провели вместе несколько часов. Что он вам сказал?
— Сударь, я вас не понимаю.
— Я повторяю еще раз, сударыня: вот приказ его величества, я говорю с вами от его имени, вас спрашивает сам король.
— Ваш узник не сообщил мне ничего, что могло бы заинтересовать короля или вас.
— Что вы о нем знаете?
— Ничего.
— Что известно ему самому?
— Не знаю.
— Не вы ли передали ему портрет, на основе которого он делает ложные заключения?
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Вы не получали от него вестей, с тех пор как прибыли в Монако?
— Нет.
— И от цыгана тоже?
— Никаких.
— Вы знали этого человека в детстве, вы встречали у него ее величество королеву-мать, что вы об этом думали?
— То, что мог думать ребенок в моем возрасте.
— А потом?
— То, что с его происхождением связана какая-то важная тайна и что мне не следует знать больше.
— Вы никому не рассказывали об этой встрече?
— Никому.
— Даже господину Пюигийему, даже господину маршалу де Грамону?
— Никому.
— Берегитесь, сударыня! Волею случая вы стали обладательницей государственной тайны, одной из тех, что губят нас, если мы ее раскрываем. К счастью, вам известна лишь незначительная ее часть, в противном случае вас не спасли бы ни ваше положение, ни ваша молодость, ни ваша красота.
Я начала сожалеть о Биарице и его сообщниках — лучше было убежать с ними, нежели оказаться в Бастилии. Тем не менее я не растерялась и в свою очередь спросила:
— С какой целью, сударь, вы задаете мне эти странные вопросы?
— Это приказ короля.
— Неужели с Филиппом или преданным цыганом произошла какая-нибудь беда?
— Мне не велено вам это сообщать.
Боже мой! До чего же противным был этот приученный к повиновению тюремщик!
— Я принимаю участие в этом молодом человеке, сударь, я принимаю в нем живейшее участие; у него беспримерно злополучная судьба, и он достоин всяческой жалости; успокойте меня, пожалуйста, ибо весьма жестоко молчать, когда тревога за его участь терзает мне сердце.
— Сударыня, вы молоды и очаровательны, только бесчувственный человек мог бы слушать вас без умиления. Да будет вам известно: если вы желаете жить, если вы хотите избежать страшной темницы, где вам суждено будет оставаться погребенной заживо до самой смерти, то никогда — слышите? — никогда, даже наедине со мной, когда мы снова встретимся, вы не должны ни единым словом, ни единым жестом или взглядом позволить заподозрить вас в том, что вы проникли в тайну этой судьбы, иначе все будет кончено и вы погибнете. Если тот, кого вы называете Филиппом, еще жив, ни вы, ни кто-либо другой на земле отныне этого не узнает; никакой человеческий взор не увидит его больше, ибо он уже не от этого мира, даже если он еще здесь. Данный совет заставляет меня выйти за рамки моих полномочий, но, тем не менее, я не могу удержаться, чтобы не дать его вам. Не благодарите меня за эти слова, я уже сам хочу забыть то, что вы услышали. Вам не следует говорить господину Монако о цели моего визита; если он об этом спросит, придумайте какой-нибудь предлог, лишь бы он не догадался о ней. Я повторяю: от этого зависит ваша свобода и ваша жизнь, сударыня, а также благополучие или гибель вашей семьи.
Карлик меня не видел, но он ощущал мое присутствие и понял, довольна ли я тем, что меня потревожили; он настойчиво повторил свой вопрос.
— Готов ли ужин? — спросила я, вновь преисполнившись достоинства, насколько это было возможно.
— Он уже давно ждет вас, госпожа княгиня. Мы не смели вам об этом доложить. Но этот господин так спешит, он хочет отбыть завтра утром; к тому же он показал приказ короля. Я подумал, что следует…
— Ты правильно сделал. Вероятно, мои горничные сейчас у себя; пусть господин де Сен-Map немного побудет с людьми из моей свиты, а затем я его приму.
У меня было предчувствие, что, низвергнувшись с высот, на которые поднял меня Биариц, я впаду в немилость. Сен-Map неспроста прибыл в Монако на одну ночь: очевидно, о нашем сговоре с Филиппом стало известно; возможно, речь шла о ярости короля, сокрушающей все на своем пути. Мои безрассудные выходки, мои рискованные затеи в духе Ла Кальпренеда начинали внушать мне опасение. Окружающие смотрели на них вовсе не моими глазами; я понимала, что оказалась замешанной в какую-то интригу, цель которой была недоступна моему разуму, как и ее причина. Тем не менее отсутствие г-на Монако придавало мне уверенность — я была здесь хозяйкой, и мне не терпелось все узнать; горничные быстро меня одели, устранив следы ночного беспорядка в моем внешнем виде, и я направилась в парадный зал, так как тюремщик прибыл от имени короля, который был, во-первых, нашим государем, а во-вторых, сюзереном княжества Монако.
Сен-Map ждал меня там. Наши итальянские и французские дворяне всячески старались развеселить этого мрачного человека, но это им не удавалось. Увидев меня, Сен-Мар устремился мне навстречу, почтительно поклонился и спросил без всяких предисловий, не соблаговолю ли я с ним побеседовать.
— Конечно, господин комендант, после ужина, это доставит мне истинное удовольствие.
— Нет, сударыня, перед ужином; приказы короля не терпят отлагательства.
— Оставьте нас, господа.
Я отпустила собравшихся и, когда мы остались одни, села в кресло, указав на другое посланнику — его полномочия давали ему право сидеть напротив меня. Я возместила несоблюдение этикета хорошими манерами, и даже императрица не осведомилась бы более надменно, чем я:
— В чем дело, сударь? Я вас слушаю.
Ничто не могло смутить этого каменного человека. Он поклонился мне не ниже, чем это было положено, и заговорил:
— Сударыня, да простит меня ваше высочество, но я обязан исполнить свой долг: вот приказ его величества. Покорнейше прошу вас дать мне ответ.
— Посмотрим, сударь.
— Подумайте: королевская милость избавляет вас от традиционных формальностей, она избавляет вас от предупредительных мер и неуместной огласки, пусть и неявной. Я отнюдь не считаю вас виновной; возможно, вы просто слишком много знаете; не пытайтесь ничего утаить, отвечайте чистосердечно, и, если вы сумеете в дальнейшем хранить молчание, я надеюсь на этом остановиться. Вступление было не особенно утешительным.
— Будучи в Пиньероле, вы встречались с моим узником. Я колебалась, понимая, что тюремщику известно об этой встрече, а затем подумала, что лучше молчать, и на всякий случай решила все отрицать.
— Он проник в ваши покои ночью, под видом цыгана, и вы провели вместе несколько часов. Что он вам сказал?
— Сударь, я вас не понимаю.
— Я повторяю еще раз, сударыня: вот приказ его величества, я говорю с вами от его имени, вас спрашивает сам король.
— Ваш узник не сообщил мне ничего, что могло бы заинтересовать короля или вас.
— Что вы о нем знаете?
— Ничего.
— Что известно ему самому?
— Не знаю.
— Не вы ли передали ему портрет, на основе которого он делает ложные заключения?
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Вы не получали от него вестей, с тех пор как прибыли в Монако?
— Нет.
— И от цыгана тоже?
— Никаких.
— Вы знали этого человека в детстве, вы встречали у него ее величество королеву-мать, что вы об этом думали?
— То, что мог думать ребенок в моем возрасте.
— А потом?
— То, что с его происхождением связана какая-то важная тайна и что мне не следует знать больше.
— Вы никому не рассказывали об этой встрече?
— Никому.
— Даже господину Пюигийему, даже господину маршалу де Грамону?
— Никому.
— Берегитесь, сударыня! Волею случая вы стали обладательницей государственной тайны, одной из тех, что губят нас, если мы ее раскрываем. К счастью, вам известна лишь незначительная ее часть, в противном случае вас не спасли бы ни ваше положение, ни ваша молодость, ни ваша красота.
Я начала сожалеть о Биарице и его сообщниках — лучше было убежать с ними, нежели оказаться в Бастилии. Тем не менее я не растерялась и в свою очередь спросила:
— С какой целью, сударь, вы задаете мне эти странные вопросы?
— Это приказ короля.
— Неужели с Филиппом или преданным цыганом произошла какая-нибудь беда?
— Мне не велено вам это сообщать.
Боже мой! До чего же противным был этот приученный к повиновению тюремщик!
— Я принимаю участие в этом молодом человеке, сударь, я принимаю в нем живейшее участие; у него беспримерно злополучная судьба, и он достоин всяческой жалости; успокойте меня, пожалуйста, ибо весьма жестоко молчать, когда тревога за его участь терзает мне сердце.
— Сударыня, вы молоды и очаровательны, только бесчувственный человек мог бы слушать вас без умиления. Да будет вам известно: если вы желаете жить, если вы хотите избежать страшной темницы, где вам суждено будет оставаться погребенной заживо до самой смерти, то никогда — слышите? — никогда, даже наедине со мной, когда мы снова встретимся, вы не должны ни единым словом, ни единым жестом или взглядом позволить заподозрить вас в том, что вы проникли в тайну этой судьбы, иначе все будет кончено и вы погибнете. Если тот, кого вы называете Филиппом, еще жив, ни вы, ни кто-либо другой на земле отныне этого не узнает; никакой человеческий взор не увидит его больше, ибо он уже не от этого мира, даже если он еще здесь. Данный совет заставляет меня выйти за рамки моих полномочий, но, тем не менее, я не могу удержаться, чтобы не дать его вам. Не благодарите меня за эти слова, я уже сам хочу забыть то, что вы услышали. Вам не следует говорить господину Монако о цели моего визита; если он об этом спросит, придумайте какой-нибудь предлог, лишь бы он не догадался о ней. Я повторяю: от этого зависит ваша свобода и ваша жизнь, сударыня, а также благополучие или гибель вашей семьи.