– Мне сказали, что вы были очень заняты, – ответил Сальватор, видимо, силясь преодолеть отвращение, которое внушал этот полицейский чиновник.
   – Это совершенно верно, мой дорогой господин Сальватор, – но вы также знаете, что нет такого дела, которого я не бросил бы тотчас, чтобы иметь только удовольствие побеседовать с вами.
   – Послушайте, пойдемте к вам в кабинет, – перебил Сальватор, не отвечая на любезную фразу г-на Жакаля.
   – Это невозможно, – сказал Жакаль, – двадцать человек ждут меня.
   – Много ли у вас дела с ними?
   – Почти на двадцать минут времени, по минуте на человека. В девять часов мне нужно быть в Нижнем Медоне.
   – Черт возьми. Это очень некстати, что я не могу поговорить с вами сколько мне нужно: я имел сообщить вам нечто важное.
   – Постойте!.. Вот идея!..
   – Говорите!
   – Я еду в карете и еду один; поезжайте со мною: вы сообщите мне про ваше дело дорогой. А теперь объясните мне в двух словах, в чем ваше дело?
   – В одном похищении…
   – Ищите женщину!
   – Да мы ее и ищем.
   – О! Нет, я говорю не про похищенную женщину.
   – В таком случае, про какую же?
   – Ту, которая приказала похитить другую.
   – Вы полагаете, что в этом деле замешана женщина?
   – Во всем и во всех делах всегда замешана женщина, господин Сальватор; это и составляет главное затруднение нашей службы. Вчера, к примеру, мне доложили, что один кровельщик убился, сорвавшись с крыши…
   – И вы сказали: «Ищите женщину»!
   – Да, это первое, что я сказал.
   – Ну и что?
   – Надо мною посмеялись, говорили, что я чудак! Стали все-таки искать женщину и ее нашли!
   – Вот как! Как же это?
   – Чудак обернулся, чтобы поглядеть на женщину, которая одевалась в мансарде противоположного дома, и он так увлекся ее созерцанием, что забыл, где он на ходится; нога у него поскользнулась, и он полетел вниз!
   – Он погиб?
   – Он очень расшибся, глупец! Так вы согласны, и поедете со мною в Нижний Медон?
   – Да, но со мною друг.
   – Карета четырехместная. Фарго, – обратился г-н Жакаль к служителю, – велите запрягать.
   – Но дело в том, что я должен предварительно зайти на Кишечную улицу, а затем я вернусь.
   – Я даю вам полчаса времени.
   – Где же мы встретимся с вами?
   – Место свидания у статуи Генриха IV. Я велю остановить карету, вы войдете в нее и поедем!
   После этого Жакаль вошел в свою контору, а Сальватор пошел отыскивать Жана Робера.
   Все шло по установленной программе: оба молодых человека уселись в карету Жакаля, и все трое покатили по направлению к Нижнему Медону.
   Г-н Жакаль был старым комиссаром, которого его блестящие способности возвели до высшего положения – до места начальника охранительной полиции.
   Г-н Жакаль знал всех воров, всех мошенников, всех цыган Парижа; освобожденные каторжники, воры патентованные, воры-новички, воры заслуженные, воры, отказавшиеся от своего ремесла, – все они копошились под его всевидящим взором; как бы ни была темна ночь, невозможно было укрыться от его проницательного глаза. Он знал вертепы, картежные дома, волчьи при тоны и западни, как Филидор квадраты своей шахмат ной доски. При одном взгляде на оторванный ставень, на разбитое оконное стекло, на рану, нанесенную ножом, он говорил: «О! Я знаю это! Это прием такого-то».
   И ошибался он редко.
   Жакаль, казалось, не знал никакого природного влечения или потребности. Если ему некогда было позавтракать, он оставался без завтрака; некогда ему было пообедать – он не обедал; некогда было поужинать – он не ужинал; некогда было поспать – он и не спал!
   Жакаль с одинаковым удовольствием и равной свободой менял свой костюм и облик: то торговца рынка, то генерала Империи, швейцара богатого дома, привратника, бакалейщика, торговца аптекарскими товарами, гаера, пэра Франции, вольтижера из цирка – он бывал всем и заставил бы покраснеть самого ловкого и даровитого актера.
   Протей был в сравнении с ним не более как кривляка из Тиволи или с бульвара Тампль. Жакаль не имел ни отца, ни матери, ни жены, ни брата, ни сестры, ни сына, ни дочери: он был одинок во всем мире и, казалось, был лишен семьи внимательной к нему судьбой, которая, избавив его от свидетелей в его таинственной жизни, дала ему возможность быть вполне свободным на его поприще.
   В библиотеке, помещавшейся на четырех полках, у него было четыре различных издания Вольтера. В эту эпоху, когда все, а в полиции в особенности, духовные и светские иезуитствовали, он один говорил совершенно не стесняясь, при всяком удобном случае цитировал из «Философского Словаря» и знал «La Pucelle» наизусть. Упомянутые четыре экземпляра произведений автора «Кандида» были переплетены в шагрень, с серебряным обрезом, – этот печальный памятник погребенных убеждений их хозяина.
   Жакаль не признавал добра; зло, по его мнению, господствовало над всем остальным. Противостоять злу представлялось ему единственной целью в жизни; он не признавал мира на иных началах.
   Он был своего рода архангел Михаил низших слоев. Последний суд уже настал для него, и он пользовался правами, которые ему доверило общество, подобно ангелу-истребителю, пользующемуся мечом своим.
   Люди казались ему не более как коллекцией марионеток и паяцев, упражняющихся в различного рода профессиях. Нитями этих марионеток и паяцев, по его мнению, всегда управляли женщины. Это была его навязчивая идея, которая всегда почти доводила его до раскрытия преступления, виновника коего он хотел найти.
   Каждый раз как только ему доносили о заговоре, об убийстве, о краже, о похищении, о взломе, о святотатстве, о самоубийстве, он каждый раз давал один ответ: «Ищите женщину!»
   Женщину искали и всегда ее находили, ни о чем другом не оставалось заботиться: остальное отыскивалось само по себе.
   Жакаль видел в женщине основную причину преступления даже в том случае, где другой находил лишь одну неосторожность.
   Таков был, – а мы далеко еще не исчерпали изображения его, – таков был Жакаль, с которым Сальватор и Жан Робер ехали вдоль Тюильрийской набережной.
   Мы забыли передать еще одну характерную особенность физиономии Жакаля: он носил зеленые очки; не для того, конечно, чтобы лучше видеть, но чтобы его было меньше видно.

XXV. Ищите женщину!

   Жакаль, приняв обоих молодых людей в свою карету, начал с того, что приподнял свои очки и устремил на Жакаля Робера один из тех испытующих взглядов, которые ему открывали человека и физически, и нравственно.
   Через секунду очки его опустились, потому ли что он узнал в Жане Робере поэта, который, как мы сказали, прошел уже первый круг популярности, или потому, что честные черты лица молодого человека были достаточны для того, чтобы успокоить его. Ведь ему не придется иметь дела с этим человеком.
   – А! – сказал он, устроившись в мягком углу кареты, том самом углу, который он уступил Сальватору и от которого Сальватор отказался наотрез. – Итак, дело идет о похищении?
   Жакаль достал табакерку – прелестную вещицу, которая более походила на изящную, деликатную бонбоньерку с лепешечками для Помпадур или Дюбари – и с жадностью потянул в себя добрую щепотку табаку.
   – Послушаем, расскажите-ка мне об этом.
   У каждого человека есть своя слабая сторона, своя ахиллесова пята, не омытая водами Стикса. Жакаль мог обойтись без еды, без питья, без сна, но не мог обойтись без табака. Табак и табакерка были для него вещами необходимыми.
   Можно было бы сказать, что в этой табакерке он почерпнул всю бесчисленную серию гениальных идей, бесконечным и ежеминутным появлением которых он удивлял своих сослуживцев.
   Итак, он наслаждался своей щепоткой табаку, когда произнес: «Послушаем, расскажите-ка мне об этом».
   Сальватор передал ему дело с подробностями, которые узнал от Броканты.
   – И до сих пор не искали еще женщины? – спросил он.
   – Не имели времени: мы узнали о происшедшем лишь в семь часов утра.
   – Черт возьми! – произнес он. – Они должны были перевернуть все в темноте и вытоптать весь сад.
   – Кто?
   – Да эти дуры! – Жакаль разумел содержательницу пансиона, ее помощниц и учениц.
   – Нет, – сказал Сальватор, – с этой стороны опасности нет.
   – Как так?
   – Жюстен поехал на лошади этого господина, – Сальватор указал на Жана Робера, – и станет стражем у ворот.
   – Ну, ладно. Теперь, если только откроют женщину, все пойдет хорошо.
   – Но, – осмелился было возразить Сальватор, – я не знаю возле нее ни одной женщины, которой следовало бы опасаться.
   – Следует всегда остерегаться женщины.
   – Не имеете ли вы какого-либо предложения, господин Жакаль?
   – Вы говорите, что молодой человек похитил вашу Мину?
   – Мою Мину? – переспросил Сальватор улыбаясь.
   – Ну, Мину школьного учителя, Мину как объект поиска, наконец!
   – Да, Броканта, которая была очевидцем похищения около четырех часов утра, как я рассказал вам, видела молодого человека; она даже утверждает, что он был брюнет.
   – Ночью все кошки черны!
   И Жакаль, произнеся эту поговорку, покачал головою.
   – Вы сомневаетесь в чем-нибудь? – спросил Сальватор.
   – А вот в чем… Мне кажется неестественным, чтобы молодой человек похитил девушку: это вовсе не в наших правилах, более того, разве возможно, чтобы молодой человек, принадлежащий к знатной фамилии при дворе, не страшился бы в девятнадцатом веке отважиться подражать Лозану и Ришелье…
   – Однако это так.
   – В таком случае опять-таки будем искать женщину! Женщина неизбежно должна играть какую-либо роль в этой таинственной драме. Вы говорите, что не видите ни одной женщины возле нее, а я только и вижу, что женщин: содержательница пансиона, помощницы ее, подруги, горничные… А! Вы еще не знаете, что такое пансион. Как вы наивны!
   Жакаль вынул вторую щепотку табаку.
   – Все эти пансионы, видите ли, господин Сальватор, – продолжал он, – это те же пылающие костры, в которых живут и бьются молодые пятнадцатилетние девушки, подобно тем саламандрам, о которых повествуют древние натуралисты. Что касается меня, я знаю хорошо только то, что если бы я имел дочь-невесту, я скорее запер бы ее у себя в подвале, чем поместил бы ее в пансион… Вы не имеете понятия о тех жалобах, которые получают в «Конторе нравов» на пансионы. Я не хочу сказать, что начальницы пансионов в чем-либо виноваты, нет; но то, что девочки влюбляются, это старая басня Евы. Начальницы, помощницы их, сторожихи, напротив, постоянно бодрствуют, как собаки вокруг фермы или телохранители вокруг царя. Но как вы воспрепятствуете волку войти в овчарню, когда овца сама открывает дверь волку?
   – Это не имеет места в данном случае, Мина обожала Жюстена.
   – Ну, так это дело подруги. Вот почему я сказал и повторяю: «Будем искать женщину!»
   – Я начинаю склоняться к вашему убеждению, господин Жакаль, – начал Сальватор, наморщив лоб, как бы силясь сосредоточиться на каком-то неясном и подозрительном пункте.
   – Я, конечно, – продолжал полицейский, – не сомневаюсь в целомудренности вашей Мины… Говоря «ваша Мина», я хочу сказать: Мина вашего школьного учителя… Я верю, что она, поступая в пансион, не внесла с собою никакого преступного начала, могущего испортить ее окружение. Тщательно воспитанная, она могла иметь в себе лишь сокровища доброты и искренности, которые она восприняла под опекой приютившей ее семьи. Но в пансионе на чистый благоухающий цветок столько дурных растений распространяют свои вредные испарения, что часто и без ведома цветка заражают его, делают беззаботным и легкомысленным. Никогда не надо ничего забывать, господин Сальватор, запомните это хорошенько. Ребенок лет десяти, однажды видевший невинные феерии в комическом театре Амбигю, если он мальчик, попросит в пятнадцать лет копье всадника для того, чтобы заколоть гигантов, стерегущих или преследующих принцессу его сердца. Если же это девочка, то она вообразит себя непременно этой принцессой, преследуемой своими родными, и употребит все силы, которые ей откроют чародей или фея, для того только, чтобы воссоединиться со своим обожателем, с которым их разъединили. Наши театры, наши музеи, наши стены, наши магазины, наши прогулки, – все это способствует возбуждению в сердце ребенка тысячи курьезов, которые, за неимением отца с матерью, объяснит ему всякий прохожий, всякая нянька. Все способно возбудить и поддерживать в ребенке эту страсть сознания, которая составляет зло детства: и мать, которая затрудняется объяснить дочке, зачем при входе в церковь красивый молодой человек предлагал святой воды молодой девушке; зачем в летний день парочка влюбленных целовалась в поле; зачем женятся, зачем ходить к обедне, когда другие не ходят; наконец, мать, которая не может открыть своей дочери ни одной из тайн, которые та видит мельком, – отсылает, испуганная ее любознательностью, в пансион, где она научается от старших сестер своих этим секретам, разрушающим и здоровье, и добродетель, и в свою очередь, передает позже своим младшим сестрам. Вот, мой дорогой Сальватор, вот каким образом молодая девушка, происходящая из самой честной семьи, вступает в пансион, неся в себе ядовитое семя, которое позднее заражает все поле!.. Так и доходит до того, что неразумная молодежь, не имея возможности удовлетворить своей, в большинстве ложной, фантазии, решается Бог знает на что!..
   Молодой человек влюбляется в девушку, которая его и не успела полюбить еще; он не выжидает того, чтобы она его полюбила, и убивает себя! Молодая девушка любит молодого человека, который разлюбил ее, и на которого она рассчитывала, что он в качестве ее мужа поможет скрыть ей проступок ее любви к нему, тоже прибегает к самоубийству. Двое молодых людей любят друг друга, но родители отказываются повенчать их, и опять готово двойное самоубийство… Вот и сегодня я еду констатировать в Нижнем Медоне самоубийство мадемуазель Кармелиты и г-на Коломбо. Ну и что же…
   Молодые люди вздрогнули.
   – Извините, – сказали они одновременно, перебивая Жакаля.
   – Что такое?
   – Мадемуазель Кармелита, не ученица ли из Сен-Дени? – спросил Сальватор.
   – Точно.
   – А Коломбо, не бретонский ли дворянин? – спросил Жан Робер.
   – Совершенно верно.
   – Теперь, – пробормотал Сальватор, – я понимаю то письмо, что сегодня получила Фражола.
   – О! Бедный юноша, – произнес Жан Робер, – я слышал его имя от Людовика.
   – Но молодая девушка была чистейший ангел! – сказал Сальватор.
   – А молодой человек – просто святой! – прибавил Жан Робер.
   – Без сомнения! – саркастически произнес старый вольтерьянец. – Вот потому-то они и попали на небо: они считали себя на земле не на своем месте, бедные дети!
   – Причины этих смертей составляют секрет или вы можете нам сказать их? – спросил Жан.
   – Рассказать вам катастрофу во всей ее подробности? Эх, бог мой, да нам стоит только переменить имена, чтобы воспользоваться этой катастрофой для поэмы или романа: материала хватит, я за это отвечаю.
   И пока они катили по набережной до Севрского моста, Жакаль передал молодым людям, внимательно его слушавшим, рассказ, который, хоть и кажется с первого взгляда не идущим к тому, о чем мы повествуем, но кончится тем, что рано или поздно между ними обнаружится должная связь.
   А потому пусть наши читатели вооружаются терпением, мы находимся лишь в прологе книги, которую пишем, и вынуждены потому, прежде всего, вывести на сцену всех наших действующих лиц.

Часть II

I. Ближний сосед лучше дальней родни

   Двенадцатый округ представлял в 1827 году, как и ныне, самую бедную часть французской столицы, что явствует даже и из ежегодно публикуемых официальных статистических сведений.
   Если к этому прибавить, что в этом округе живут по большей части только тряпичники, угольщики, мелкие разносчики, метельщики, поденщики всех сортов и извозчики, то окажется, что и в имущественном отношении он не представлял ничего утешительного.
   Но так как большая часть событий, о которых нам предстоит рассказать, происходила именно в этом районе, то нам необходимо несколько ознакомиться и с тем внешним видом, который он имел в пору нашего рассказа.
   Самую живописную часть его составлял квартал Святого Якова, между улицами Валь-де-Грас и Ла-Бурб, называемой нынче улицей Порт-Рояль.
   И действительно, если приходилось тогда идти по улице Св. Якова от улицы Валь-де-Грас, то все старые, безобразные и скверно построенные дома оказывались окруженными прекрасными садами, какие ныне встречаются только вокруг нескольких богатейших отелей Парижа.
   Дом под № 350 на улице Сен-Жак представлял собой мир, наверно, совершенно незнакомый большинству порядочных людей общества. Обыкновенно каждый из нас, отправляясь в такие места, ожидает, что его охватит нестерпимое зловоние, неизбежно присущее всем притонам нищеты; но здесь, напротив, поражал прелестный аромат роз и жасмина в цвету, а из окон виднелся клочок истинного рая земного.
   Фасад дома, в котором обитали герои ужасной истории, рассказанной Жакалем, был того темного цвета, в который время и непогода окрашивают все стены старого Парижа.
   Вход в этот дом составляла узенькая дверь, ведущая в коридор, в котором было совершенно темно даже в ясный летний день.
   Тому, кто входил сюда в первый раз, невольно приходило в голову, что он попал или в мастерскую тряпичников, или в притон фальшивомонетчиков; но стоило только спуститься с последней ступеньки, как вы оказывались не иначе как в эдеме.
   Выход из коридора вел во двор, за которым виднелся сад. Посреди него стоял совершенно белый домик с зелеными ставнями. Фундамент его опирался на ярко-зеленый дерн, а по стенам вились всевозможные ползучие растения.
   Это был трехэтажный дом, и все его окна выходили в сад. Все три этажа разделялись на шесть отдельных и совершенно одинаковых квартир, из трех комнат и кухни.
   Четыре из них в нижнем и среднем этажах были заняты семьями ремесленников. Все это были люди тихие, воздержанные и домоседы. По воскресеньям они не ходили с товарищами по кабакам, а занимались возделыванием участков сада, принадлежавших им.
   В верхнем этаже по той же лестнице жили друг против друга два главных действующих лица этого рас сказа. Тот, который жил в маленькой квартире налево, был молодым человеком лет двадцати двух, с красивым открытым лицом, светлыми глазами и белокурыми волосами, падавшими на его сильные плечи. Ростом он был скорее мал, чем велик; по ширине плеч его в нем угадывалась необыкновенная физическая сила. Родился он в Кэмпере, но стоило только посмотреть на него самого, не заглядывая в его метрическое свидетельство, чтобы понять, что он бретонец, так энергично и открыто было выражение этого галльского лица.
   Отец его, старый разорившийся дворянин, живший в башне, составлявшей единственную уцелевшую часть разрушенного во время Вандейской войны замка, отпустил сына в Париж для окончания юридического образования. Выйдя из колледжа в 1823 году, молодой Коломбо де Пеноель тотчас же поселился в этой маленькой квартире на улице Св. Якова и жил в ней уже целых три года.
   Отец обеспечивал ему скромное содержание в тысячу двести франков в год, деля с ним пополам все, что получал от уцелевшей доли своих наследственных владений.
   Квартира обходилась Коломбо всего в двести франков в год, а остававшаяся тысяча составляла для скромного воздержанного молодого человека целое богатство.
   Стоял январь 1823 года. Коломбо поступил на третий курс.
   На церкви Св. Жака пробило десять часов вечера.
   Молодой человек сидел у камина, сосредоточенно изучая кодекс Юстиниана, как вдруг где-то невдалеке раздались душераздирающие крики и стоны.
   Он вскочил, отпер дверь на лестницу и увидел у противоположной двери молодую девушку. Волосы у нее были растрепаны, лицо мертвенно бледно. Она рыдала, ломая руки, и звала на помощь.
   В квартире, бывшей напротив той, которую занимал Коломбо, жили мать с дочерью. Мать была вдовой ка питана, убитого при Шам-Обере во время кампании 1814 года, и существовала на пенсию в тысячу двести франков да еще с помощью кое-какой работы, которую ей доставляли знакомые белошвейки квартала.
   Сначала она поселилась одна, но месяцев шесть спустя, поднимаясь домой по лестнице, Коломбо встретил какую-то высокую и чрезвычайно красивую девушку, которой до сих пор никогда еще не видал.
   По натуре он был не особенно общителен, а потому только после двух или трех таких встреч решился распросить одного из соседей и узнал, что девушку зовут Кармелитой, что она дочь его соседки по лестничной площадке и, как дочь офицера и кавалера Почетного легиона, получила образование в институте Сен-Дени, а теперь после окончания курса поселилась у матери.
   Первая встреча молодого человека с Кармелитой случилась во время каникул в сентябре 1822 года. Недели через две Коломбо уехал на два месяца к отцу и, возвратясь оттуда в январе 1823, встречался с нею только изредка. При встречах они обменивались вежливыми поклонами, но никогда не разговаривали.
   Девушка была для этого слишком застенчива, Коломбо – слишком почтителен.
   Но однажды Коломбо встал несколько раньше обыкновенного и, когда возвращался домой со своим еже дневным завтраком, то встретил на лестнице Кармелиту, которая в этот день наоборот несколько запоздала.
   Коломбо, по обыкновению, поклонился ей не по-студенчески, а как истинный джентльмен. Но она вместо того, чтобы с молчаливым видом пройти мимо, вспыхнула и сказала ему:
   – У меня есть к вам просьба. Моя мать и я очень любим музыку, и каждый вечер с удовольствием слушаем, как вы играете и поете. Но вот уже несколько дней, как мама заболела, и хотя она никогда не жаловалась, но побывавший вчера у нас доктор, услышав музыку, сказал, что она слишком утомляет больную.
   – Извините меня! – вскричал молодой человек, в свою очередь краснея до корней волос. – Но я совершенно не знал, что ваша матушка заболела! Верьте, что я никогда не прощу себе, что потревожил ее своей забавой.
   – Напротив, это я должна просить у вас извинения, что из-за нас вы должны лишаться удовольствия, и очень благодарна вам за то, что вы на это согласны.
   Они раскланялись, а Коломбо, взбежав к себе, запер свой инструмент, чтобы не раскрывать его до тех пор, пока мадам Жерье не выздоровеет окончательно.
   С этих пор он встречал Кармелиту гораздо чаще. Болезнь ее матери усилилась, и она беспрестанно бегала от доктора в аптеку. Даже ночью Коломбо несколько раз слышал, как она спускалась по лестнице. Ему очень хотелось предложить ей свои услуги, и он сделал бы это от чистого сердца и без всякой задней мысли, но Коломбо был чрезвычайно застенчив, он решительно не знал, как начать, как высказать свое предложение, и бросился к ней на помощь только тогда, когда девушка сама стала звать его громкими криками.
   Но, к сожалению, было слишком поздно. Крики девушки были вызваны не необходимостью в чьем-нибудь содействии, а ужасом.
   У мадам Жерье был аневризм в последней степени развития, однако доктор не предупредил об этом Кармелиту, не желая огорчать ее заранее. Бедную больную терзало удушье. Чтобы несколько освежиться, она по просила воды. Дочь хотела приготовить ей питье и пошла в другую комнату, но вдруг услышала не то зов, не то стон. Бросившись назад к матери, она увидела, что та лежит, закинув назад голову. Она подсунула ей руку под спину и приподняла ее. Глаза больной как-то страшно уставились на дочь. У Кармелиты от ужаса удвоились силы. Продолжая поддерживать туловище матери, она поднесла ей к губам стакан. Но в тот момент, когда стекло прикоснулось к ее губам, мадам Жерье тяжело, мучительно вздохнула, тело ее мгно венно потяжелело, несмотря на усилия Кармелиты, грузно осело обратно на подушки.
   Девушка еще раз собралась с силами и снова при подняла ее, и опять поднесла ей стакан.
   – Пей же, пей, мамочка! – лепетала она.
   Но губы больной были крепко сжаты, и она не отвечала. Кармелита несколько наклонила стакан. Вода полилась по обеим сторонам губ, но в рот не проникала.
   Глаза больной были неестественно широко раскрыты и как бы не могли оторваться от дочери.
   На лбу девушки выступил холодный пот.
   Однако в этих широко раскрытых глазах ей виделся как бы луч надежды.
   – Пей же, пей, мама! – твердила она.
   Больная молчала по-прежнему.
   Вдруг Кармелите показалось, что шея, которую она держала, охватив рукою, стала быстро холодеть. Она с ужасом опустила мать обратно на подушки, поставила стакан на стол, бросилась на ее тело, обвивая его руками и глядя на него почти такими же, как и у покойницы, глазами, стала, как безумная, целовать ее лицо и руки. В первый раз в жизни сердце несчастной девушки сжа лось болезненным предчувствием того, что она может лишиться единственного существа на всем свете, которое любило ее. Но ведь всего за минуту перед тем мать говорила с нею, и она никак не могла поверить, чтобы ужасный переход от жизни к смерти совершился так просто, без малейшего потрясения, судорог, стонов, криков и шума. Она поцеловала мать в лоб, но ее лихорадочно горевшие губы прикоснулись к мертвенно холодной коже.
   Она отпрянула испуганная, но все еще не убежденная в своей догадке.
   Голова умершей тяжело скатилась на подушки, так что тусклые глаза продолжали смотреть на дочь с последним проблеском материнской нежности. Но глаза эти вместо того, чтобы успокоить девушку, еще больше пугали ее.