Очень может быть, что, в сущности, все это вовсе не было так интересно, как воображали Кармелита и Коломбо. Однако они, если и кривили при этом душой, то единственно ради того, чтобы иметь благовидный пред лог остаться вместе. В подобных случаях все хорошо и оправданно, и религиозно-легендарный вопрос продолжал обсуждаться с прежним оживлением.
– Ах, как бы мне хотелось увидеть духовное торжество того времени! – вскричала Кармелита.
– Хорошо! – ответил Коломбо. – Оставайтесь на своем теперешнем месте, закройте глаза, слушайте меня и заставьте поработать свое воображение. Представьте себе, что влево от вас стоит темная, массивная громада монастыря с высокими стенами… Прямо, напротив нас, – церковь… Да вот подождите, – оборвал он сам себя и побежал наверх, в свою квартиру.
– Куда это вы? – спросила Кармелита.
– Сейчас принесу книгу, – крикнул он сверху.
Минуты через две он опять был возле нее с большой книгой в руках.
– Ну, теперь опять закройте глаза.
– Хорошо. Закрыла.
– Видите вы монастырь налево?
– Да, вижу.
– Ну, а церковь напротив себя?
– Да, и ее.
Коломбо открыл книгу.
Луна достигла своего зенита и светила так ярко, что молодой человек мог читать свободно, как днем:
«В среду 24-го августа 1605 года, в день святого Варфоломея, в Париже была устроена процессия сестер-кармелиток, которые в этот день вступали во владение своим домом. Народ следовал за ними огромной толпой. Они продвигались вперед в строгом порядке, а во главе их шел доктор Дюваль с жезлом в руке.
Но, по воле несчастия, это прекрасное священное шествие было нарушено звуками двух скрипок, которые начали наигрывать плясовую, что смутило весь народ, а кармелиток заставило быстро удалиться в их церковь, где они, очутившись в безопасности, стали петь Те Deum landamus…»
– Видели вы? – спросил Коломбо.
– Да, но только мне виделось не то, что я хотела видеть, – с улыбкой ответила Кармелита.
– Да ведь и с открытыми глазами часто видишь не то, что хочется, – сказал Коломбо, – а про закрытые и говорить нечего.
– Так вот в этот монастырь и поступила девица де ла Вальер?
– Да, и провела в нем тридцать шесть лет в постоянных религиозных подвигах, и скончалась 6-го июня 1710 года.
– Значит, и прах несчастной герцогини лежит вот в той могиле?
– Нельзя утверждать это наверное: есть риск впасть в заблуждение.
– Так ее выкопали?
– В 1790 году одним из декретов народного собрания монастырь этот был упразднен… Церковь разрушили… Кто знает, что случилось в это время с прахом бедной герцогини, которую Ле-Брен изобразил в виде Магдалины. Но так как вы, даже целое столетие спустя после ее смерти, все еще принимаете в ней такое горячее участие, то я скажу вам: есть поверье, что прах ее пощадили и что он все еще покоится в подземелье под этой часовней.
– А можно войти в это подземелье? – спросила Кармелита с нерешительностью любопытства, которое боится разочарования.
– Да, туда не только что ходят, но там даже и живут.
– Кто это решается на такое святотатство?
– Садовник, который вырастил все эти чудные розы, ароматом которых мы теперь дышим.
– Ах, как бы мне хотелось сходить в эту часовню.
– Это очень легко.
– Да как же это?
– Нужно только спросить позволения у садовника.
– А если он откажет?
– Если он откажет показать вам часовню, вы попросите его, чтобы он показал вам свои розы, а из любви к ним он покажет вам и часовню.
– Значит, все эти розы – его?
– Да.
– Куда же он девает такую массу цветов?
– Продает, – ответил Коломбо просто.
– О, злой человек! – с каким-то детским негодованием вскричала Кармелита. – Продавать такую прелесть! Я думала, что он выращивает их из религиозного чувства или хоть просто потому, что очень любит их.
– Нет, он ими торгует. Да вот если вы нагнетесь, то увидите на моем окне три куста, которые он мне продал на днях.
Девушка нагнулась, и ее прекрасные волосы коснулись лица Коломбо, отчего тот вздрогнул.
Она тоже почувствовала его дыхание, покраснела и выпрямилась.
– Ах, как мне хотелось бы иметь хоть одну розу с этой могилы, – неосторожно обронила она.
– Позвольте предложить вам одну из моих! – по спешно предложил Коломбо.
– О, нет, благодарю вас! – спохватилась Карме лита. – Мне хотелось бы самой выкопать свою розу из земли, на которой жила сестра Луиза Милосердная и в которой, может быть, и теперь еще хранится ее прах.
– Почему бы вам не пойти туда завтра же утром?
– Нет, одной неловко.
– Если позволите, я провожу вас.
Девушка призадумалась.
– Послушайте, мосье Коломбо, – заговорила она с заметным усилием, – я вам очень благодарна и очень вас уважаю, но если бы я вышла с вами под руку днем, все сплетницы нашего квартала пришли бы в ужас и волнение.
– Так пойдемте вечером.
– Да разве вечером можно?
– Почему бы и нет?
– Мне кажется, что садовник должен ложиться в одно время со своими цветами и вставать тоже вместе с ними.
– В котором часу он ложится, я не знаю, но встает он, наверно, раньше своих цветов.
– Почему вы так думаете?
– Иногда, когда мне ночью не спится, – Коломбо произнес эти слова с заметной дрожью в голосе, – я сажусь к окну и вижу, как он бродит по саду с фонарем в руках… Да вот и теперь… разве вы не видите, что между кустами роз быстро мелькает огонек?
– Зачем это он так бегает?
– Вероятно, гоняется за какой-нибудь кошкой.
– Да, но если он теперь уже встал, то ему, кажется, еще очень рано, а так как мы еще не ложились, то для нас теперь поздно, – заметила Кармелита улыбаясь.
– Поздно? – переспросил Коломбо.
– Разумеется! Который может быть теперь час?
– Часа два, – нерешительно произнес юноша.
– Ах. Господи! Я никогда не ложилась так поздно! – вскричала девушка. – Два часа! Прощайте, мосье Коломбо. Очень вам благодарна за ваши объяснения, а когда-нибудь вечером, когда все соседи улягутся, – прибавила она тише, – мы пойдем вместе выкапывать розы.
– Лучшей ночи, чем сегодняшняя, нам не дождаться, – возразил Коломбо, силясь не дрожать всем телом.
– О да, если бы я не боялась, что меня увидят, я пошла бы сейчас же! – откровенно призналась девушка.
– Да кто же может теперь вас увидеть?
– Да прежде всех – консьержка.
– О ней не беспокойтесь. Я могу отпереть дверь и без нее.
– Неужели у вас есть отмычка?
– Нет! Я заказал себе ключ, потому что засиживаюсь иногда в кабинете для чтения далеко за полночь, а так как консьержка наша – женщина болезненная, то мне было совестно часто будить ее.
– Хорошо. В таком случае пойдемте туда сейчас же. Мне кажется, что если я теперь лягу, то все равно не засну.
О, юная Кармелита, одна ли роза влекла тебя к этой прогулке?..
Она сбегала домой, надела шляпку, набросила на плечи косынку, и они тихонько спустились с лестницы.
Перейдя улицу Св. Жака и Валь-де-Грас, они очутились на улице Анфер перед большими решетчатыми воротами, запирающими вход в бывший сад кармелиток.
Коломбо позвонил.
Звонок в такие часы был для садовника делом небывалым, и он отпер не сразу.
Однако на второй звонок он подошел, поднял свой фонарь до уровня лиц своих ночных посетителей и тотчас же узнал молодого человека, которого часто видел в окнах его квартиры и слышал, как он там поет и играет.
Садовник отпер калитку и впустил в свой рай современного Адама с его Евой.
Роскошный сад, видневшийся из окон Коломбо и Кармелиты, был не что иное, как огромный питомник роз, среди которых другие цветы не допускались.
Кармелита шла под руку с Коломбо и слушала перечень всевозможных видов роз, которые с самолюбивым удовольствием сообщал им шедший впереди садовник. Наконец, они подошли к капелле сестры Луизы Милосердной.
Кармелита нерешительно остановилась. Коломбо уговорил ее войти, она было послушалась, но тотчас же с испугом вышла.
Вид стен, увешанных вместо росписей или картин лопатами, вилами, косами, кирками, граблями и колоссальными ножницами, произвел на нее чрезвычайно тяжелое впечатление.
Ей захотелось опять на чистый воздух, под лазорево-серебристое сияние луны, и она попросила лучше осмотреть часовню снаружи.
Оказалось, что вокруг нее густой чащей разрослись кусты роз футов в шесть вышиною.
– Что это за чудные великаны розового царства? – спросила Кармелита с восторгом.
– Это роза Александрийская, она цветет белыми цветами, – отвечал садовник. – Она произрастает или на самом юге Европы, или на берегах Варварийских, из ее цветов изготовляют розовую эссенцию.
– Можете вы продать мне один из этих кустов?
– Который?
– Вот этот.
Кармелита указала на тот, который рос ближе всех к могиле.
Садовник сходил в часовню и принес лопату.
В нескольких шагах от них запел соловей.
Луна мгновенно перестала быть обыкновенной луною, а обратилась в греческую Фебу, смотрящую на землю влюбленными глазами, отыскивая на ней тень прекрасного Эндимиона.
Воздух дрогнул от легкого ветерка, напоминавшего нежный поцелуй любящего существа.
Высокая фигура девушки, одетой в траур, молодой человек, также весь в черном, и садовник, выкапывающий розовый куст у надгробного памятника, составляли поистине поэтическую и таинственную картину. Казалось, каждый из них со вздохом повторял:
– Жизнь, чудный дар! Благодарю Тебя, Создатель, что наградил им нас в одно и то же время!
Но первый же удар лопаты садовника отозвался в сердцах молодой пары болью. Им казалось, что нарушать покой земли, в которой хранился прах святой жертвы царственного эгоиста, звавшегося Людовиком XIV, было каким-то святотатством.
Они ушли из питомника, унося с собою желанный розовый куст, но с таким же страхом в душе, с каким бегут домой дети, унесшие цветок с кладбища.
Но, очутившись на улице, они тотчас забыли печальные мысли, наслаждались и собственной болтовней, и ароматом цветов, и видом звезд, и в душе обоих звучала полубессознательно для них самих благодарность к Творцу за все блага и восторги их юного существования…
V. Коломбо
– Ах, как бы мне хотелось увидеть духовное торжество того времени! – вскричала Кармелита.
– Хорошо! – ответил Коломбо. – Оставайтесь на своем теперешнем месте, закройте глаза, слушайте меня и заставьте поработать свое воображение. Представьте себе, что влево от вас стоит темная, массивная громада монастыря с высокими стенами… Прямо, напротив нас, – церковь… Да вот подождите, – оборвал он сам себя и побежал наверх, в свою квартиру.
– Куда это вы? – спросила Кармелита.
– Сейчас принесу книгу, – крикнул он сверху.
Минуты через две он опять был возле нее с большой книгой в руках.
– Ну, теперь опять закройте глаза.
– Хорошо. Закрыла.
– Видите вы монастырь налево?
– Да, вижу.
– Ну, а церковь напротив себя?
– Да, и ее.
Коломбо открыл книгу.
Луна достигла своего зенита и светила так ярко, что молодой человек мог читать свободно, как днем:
«В среду 24-го августа 1605 года, в день святого Варфоломея, в Париже была устроена процессия сестер-кармелиток, которые в этот день вступали во владение своим домом. Народ следовал за ними огромной толпой. Они продвигались вперед в строгом порядке, а во главе их шел доктор Дюваль с жезлом в руке.
Но, по воле несчастия, это прекрасное священное шествие было нарушено звуками двух скрипок, которые начали наигрывать плясовую, что смутило весь народ, а кармелиток заставило быстро удалиться в их церковь, где они, очутившись в безопасности, стали петь Те Deum landamus…»
– Видели вы? – спросил Коломбо.
– Да, но только мне виделось не то, что я хотела видеть, – с улыбкой ответила Кармелита.
– Да ведь и с открытыми глазами часто видишь не то, что хочется, – сказал Коломбо, – а про закрытые и говорить нечего.
– Так вот в этот монастырь и поступила девица де ла Вальер?
– Да, и провела в нем тридцать шесть лет в постоянных религиозных подвигах, и скончалась 6-го июня 1710 года.
– Значит, и прах несчастной герцогини лежит вот в той могиле?
– Нельзя утверждать это наверное: есть риск впасть в заблуждение.
– Так ее выкопали?
– В 1790 году одним из декретов народного собрания монастырь этот был упразднен… Церковь разрушили… Кто знает, что случилось в это время с прахом бедной герцогини, которую Ле-Брен изобразил в виде Магдалины. Но так как вы, даже целое столетие спустя после ее смерти, все еще принимаете в ней такое горячее участие, то я скажу вам: есть поверье, что прах ее пощадили и что он все еще покоится в подземелье под этой часовней.
– А можно войти в это подземелье? – спросила Кармелита с нерешительностью любопытства, которое боится разочарования.
– Да, туда не только что ходят, но там даже и живут.
– Кто это решается на такое святотатство?
– Садовник, который вырастил все эти чудные розы, ароматом которых мы теперь дышим.
– Ах, как бы мне хотелось сходить в эту часовню.
– Это очень легко.
– Да как же это?
– Нужно только спросить позволения у садовника.
– А если он откажет?
– Если он откажет показать вам часовню, вы попросите его, чтобы он показал вам свои розы, а из любви к ним он покажет вам и часовню.
– Значит, все эти розы – его?
– Да.
– Куда же он девает такую массу цветов?
– Продает, – ответил Коломбо просто.
– О, злой человек! – с каким-то детским негодованием вскричала Кармелита. – Продавать такую прелесть! Я думала, что он выращивает их из религиозного чувства или хоть просто потому, что очень любит их.
– Нет, он ими торгует. Да вот если вы нагнетесь, то увидите на моем окне три куста, которые он мне продал на днях.
Девушка нагнулась, и ее прекрасные волосы коснулись лица Коломбо, отчего тот вздрогнул.
Она тоже почувствовала его дыхание, покраснела и выпрямилась.
– Ах, как мне хотелось бы иметь хоть одну розу с этой могилы, – неосторожно обронила она.
– Позвольте предложить вам одну из моих! – по спешно предложил Коломбо.
– О, нет, благодарю вас! – спохватилась Карме лита. – Мне хотелось бы самой выкопать свою розу из земли, на которой жила сестра Луиза Милосердная и в которой, может быть, и теперь еще хранится ее прах.
– Почему бы вам не пойти туда завтра же утром?
– Нет, одной неловко.
– Если позволите, я провожу вас.
Девушка призадумалась.
– Послушайте, мосье Коломбо, – заговорила она с заметным усилием, – я вам очень благодарна и очень вас уважаю, но если бы я вышла с вами под руку днем, все сплетницы нашего квартала пришли бы в ужас и волнение.
– Так пойдемте вечером.
– Да разве вечером можно?
– Почему бы и нет?
– Мне кажется, что садовник должен ложиться в одно время со своими цветами и вставать тоже вместе с ними.
– В котором часу он ложится, я не знаю, но встает он, наверно, раньше своих цветов.
– Почему вы так думаете?
– Иногда, когда мне ночью не спится, – Коломбо произнес эти слова с заметной дрожью в голосе, – я сажусь к окну и вижу, как он бродит по саду с фонарем в руках… Да вот и теперь… разве вы не видите, что между кустами роз быстро мелькает огонек?
– Зачем это он так бегает?
– Вероятно, гоняется за какой-нибудь кошкой.
– Да, но если он теперь уже встал, то ему, кажется, еще очень рано, а так как мы еще не ложились, то для нас теперь поздно, – заметила Кармелита улыбаясь.
– Поздно? – переспросил Коломбо.
– Разумеется! Который может быть теперь час?
– Часа два, – нерешительно произнес юноша.
– Ах. Господи! Я никогда не ложилась так поздно! – вскричала девушка. – Два часа! Прощайте, мосье Коломбо. Очень вам благодарна за ваши объяснения, а когда-нибудь вечером, когда все соседи улягутся, – прибавила она тише, – мы пойдем вместе выкапывать розы.
– Лучшей ночи, чем сегодняшняя, нам не дождаться, – возразил Коломбо, силясь не дрожать всем телом.
– О да, если бы я не боялась, что меня увидят, я пошла бы сейчас же! – откровенно призналась девушка.
– Да кто же может теперь вас увидеть?
– Да прежде всех – консьержка.
– О ней не беспокойтесь. Я могу отпереть дверь и без нее.
– Неужели у вас есть отмычка?
– Нет! Я заказал себе ключ, потому что засиживаюсь иногда в кабинете для чтения далеко за полночь, а так как консьержка наша – женщина болезненная, то мне было совестно часто будить ее.
– Хорошо. В таком случае пойдемте туда сейчас же. Мне кажется, что если я теперь лягу, то все равно не засну.
О, юная Кармелита, одна ли роза влекла тебя к этой прогулке?..
Она сбегала домой, надела шляпку, набросила на плечи косынку, и они тихонько спустились с лестницы.
Перейдя улицу Св. Жака и Валь-де-Грас, они очутились на улице Анфер перед большими решетчатыми воротами, запирающими вход в бывший сад кармелиток.
Коломбо позвонил.
Звонок в такие часы был для садовника делом небывалым, и он отпер не сразу.
Однако на второй звонок он подошел, поднял свой фонарь до уровня лиц своих ночных посетителей и тотчас же узнал молодого человека, которого часто видел в окнах его квартиры и слышал, как он там поет и играет.
Садовник отпер калитку и впустил в свой рай современного Адама с его Евой.
Роскошный сад, видневшийся из окон Коломбо и Кармелиты, был не что иное, как огромный питомник роз, среди которых другие цветы не допускались.
Кармелита шла под руку с Коломбо и слушала перечень всевозможных видов роз, которые с самолюбивым удовольствием сообщал им шедший впереди садовник. Наконец, они подошли к капелле сестры Луизы Милосердной.
Кармелита нерешительно остановилась. Коломбо уговорил ее войти, она было послушалась, но тотчас же с испугом вышла.
Вид стен, увешанных вместо росписей или картин лопатами, вилами, косами, кирками, граблями и колоссальными ножницами, произвел на нее чрезвычайно тяжелое впечатление.
Ей захотелось опять на чистый воздух, под лазорево-серебристое сияние луны, и она попросила лучше осмотреть часовню снаружи.
Оказалось, что вокруг нее густой чащей разрослись кусты роз футов в шесть вышиною.
– Что это за чудные великаны розового царства? – спросила Кармелита с восторгом.
– Это роза Александрийская, она цветет белыми цветами, – отвечал садовник. – Она произрастает или на самом юге Европы, или на берегах Варварийских, из ее цветов изготовляют розовую эссенцию.
– Можете вы продать мне один из этих кустов?
– Который?
– Вот этот.
Кармелита указала на тот, который рос ближе всех к могиле.
Садовник сходил в часовню и принес лопату.
В нескольких шагах от них запел соловей.
Луна мгновенно перестала быть обыкновенной луною, а обратилась в греческую Фебу, смотрящую на землю влюбленными глазами, отыскивая на ней тень прекрасного Эндимиона.
Воздух дрогнул от легкого ветерка, напоминавшего нежный поцелуй любящего существа.
Высокая фигура девушки, одетой в траур, молодой человек, также весь в черном, и садовник, выкапывающий розовый куст у надгробного памятника, составляли поистине поэтическую и таинственную картину. Казалось, каждый из них со вздохом повторял:
– Жизнь, чудный дар! Благодарю Тебя, Создатель, что наградил им нас в одно и то же время!
Но первый же удар лопаты садовника отозвался в сердцах молодой пары болью. Им казалось, что нарушать покой земли, в которой хранился прах святой жертвы царственного эгоиста, звавшегося Людовиком XIV, было каким-то святотатством.
Они ушли из питомника, унося с собою желанный розовый куст, но с таким же страхом в душе, с каким бегут домой дети, унесшие цветок с кладбища.
Но, очутившись на улице, они тотчас забыли печальные мысли, наслаждались и собственной болтовней, и ароматом цветов, и видом звезд, и в душе обоих звучала полубессознательно для них самих благодарность к Творцу за все блага и восторги их юного существования…
V. Коломбо
Сердце молодого бретонца, которого мы назвали Коломбо, было настоящим бриллиантом, главные грани которого составляли доброта, кротость, невинность и честность.
Некоторые из виднейших личностей колледжа, – т. е. именно те философы, которые кутят в восемнадцать, а в двадцать два становятся уже плешивыми льва ми, – прозвали его Коломбо де Ние за несколько добрых порывов, после которых он оказывался совершенно одураченным из-за своей открытости и доверчивости.
Благодаря своей геркулесовой силе он, разумеется, мог бы заставить замолчать всех этих насмешников, но он относился к ним с тем же презрением, с каким относятся сенбернары к королевским пуделям.
Но однажды один из самых тщедушных креолов, толь ко что приехавший в колледж из Луизианы, глядя на неистощимое терпение, с которым Коломбо выслушивал обидные прозвища товарищей, вообразил, что угодит общественному мнению школьников, если хорошенько дернет его сзади за волосы.
Если бы это было простой шуткой, Коломбо, разу меется, промолчал бы. Но он видел, что то было нечто совсем иное.
Случилось это во время вечерней перемены, когда все прогуливались в гимнастическом дворе. Маленький креол взобрался для большего удобства и безопасности на плечи одного из самых высоких воспитанников и уже оттуда схватил Коломбо за волосы и принялся весьма чувстви тельно трепать его.
Почувствовав сильную боль и сознавая всю неловкость своего положения, Коломбо, ничем не выражая ни своего страдания, ни овладевшего им гнева, обернулся, схватил креола за шиворот, сдернул его с плеч высокого товарища и отнес к трапеции, с которой свисала верев ка с узлами.
Здесь он обвязал его веревкой поперек тела и, от пустив, раскачал.
Остальные школьники сначала хохотали, но вскоре притихли, а затем начали протестовать, однако все их слова не произвели на Коломбо ни малейшего впечатления. Высокий воспитанник, с плеч которого он сорвал назойливого Камилла Розана, подошел и потребовал от вязать маленького креола.
Коломбо достал из кармана часы, пристально взглянул на них и хладнокровно ответил:
– Он провисит так пять минут.
Между тем мальчик пребывал в таком мучительном положении уже пять минут перед этим объявлением.
Высокий ученик, бывший на целую голову выше Коломбо, злобно бросился на него, но бретонец ловко схватил его поперек тела, сжал до удушья, как Гер кулес Антея, о чем он узнал из курса мифологии, и спокойно положил на землю.
Все школьники неистово аплодировали, так как наша молодежь уже со школьной скамьи привыкает преклоняться перед сильнейшим.
Между тем Коломбо так нажал коленом на грудь своего противника, что тот чуть не задохся и стал просить пощады, но упрямый бретонец опять вытащил свои часы и сказал:
– Нет, еще две минуты.
Двор задрожал от восторженных криков школьников.
Тело Камилла Розана раскачивалось все тише и тише, но движение все-таки еще не прекратилось.
Ровно через пять минут Коломбо, не уступавший в верности своему слову даже знаменитому земляку своему Дюгесклену, выпустил большого ученика и отвязал маленького. Старший и не подумал с ним рассчитываться, а младший ушел со злости в лазарет и пробыл там целый месяц.
Само собой разумеется, что они тотчас же сделались предметом неистощимых насмешек, а Коломбо осыпали похвалами. Но он, по-видимому, не высоко ценил эти восторги:
– Вы сами теперь видели, господа, на что я способен и знайте, что с первым, кто вздумает надоедать мне, я сделаю то же самое.
С этими словами он спокойно пошел дальше. Жизнь Камилла Розана была в течение целого месяца в величай шей опасности, и все очень тревожились за исход его болезни. Но больше всех терзался тревогой, часто доходившей до отчаяния, сам Коломбо. Он совершенно за бывал, что начал ссору не сам, а только вынужден был защищаться, и искренне считал себя единственной причиной страданий мальчика.
Само собою разумеется, что когда Камилл стал выздоравливать, в сердце Коломбо проснулась по отношению к мальчику та нежность, какую испытывает сильный к слабому, победитель к побежденному и которая составляет одну из лучших черт человеческого сердца.
Мало-помалу эта нежность обратилась в серьезную дружбу, и Коломбо полюбил Камилла, как любит старший брат младшего.
Маленький креол тоже привязался к Коломбо с той разницей, что в его приязни была немалая доля страха. При его физической слабости ему приятно было сознавать себя под чьим-нибудь покровительством, но в то же время его самолюбие ставило невидимую, но непреодолимую преграду между ним и его другом – покровителем.
Характер у него был заносчивый, и он каждый день рисковал получить от кого-нибудь из товарищей такой же назидательный урок, какой дал ему Коломбо. Но тот был всегда на страже и стоило ему только обернуться и спросить своим спокойным голосом: «Ну, что там опять такое?» – как все угрожавшие Камиллу покорно отступали.
С годами гордость креола, казалось, стихла, и в душе его не оставалось ничего, кроме чистой и искренней привязанности к Коломбо, что он и доказывал при каждом удобном случае. Они были разного возраста, а потому учились в разных классах, спали в разных дортуарах и могли видеться только во время перемен. Но привязанность креола к Коломбо была так велика, что как только он его не видел, то принимался писать ему. Мало-помалу между ними установилась постоянная переписка, такая же подробная и задушевная, как между двумя влюбленными.
Вообще, первая юношеская дружба отличается всей горячностью первой любви. Сердце, как человек, долго проживший в заточении, ждет только свободы, чтобы раскинуть под солнечными лучами теплого чувства свои сокровеннейшие мысли.
Таким образом, между друзьями установилась тесная связь, а когда на следующий год Камилл перешел на одно отделение с Коломбо, они стали неразлучны, и все вещи, бумага, перья, белье и деньги стали их общей собственностью.
Когда родные присылали Камиллу из Америки варенье и консервы, он делил все пополам и откладывал одну половину в ящики Коломбо. Если же старый граф решал снабдить сына соленьями из Бретани, Коломбо поступал с ним так же, как Камилл с вареньем.
Дружба эта, с каждым днем становившаяся сильнее, вдруг была прервана тем, что родители Камилла, когда он окончил курс философии, потребовали его возвращения в Луизиану. Друзья обнялись и расстались, обещая друг другу сообщать о себе в письмах, по крайней мере, раз в две недели.
В первые три месяца Камилл был верен данному слову, но затем стал писать только по одному разу в месяц, а под конец и вовсе по одному разу в три месяца.
Что же касается честного бретонца, то он строго исполнял свое обещание и ни разу не пропустил обещанного двухнедельного срока.
На другое утро после весенней ночи, о которой мы только что рассказывали, часов в десять старушка-консьержка принесла молодому человеку письмо, автора которого он тотчас же узнал по почерку.
Письмо было от Камилла. Он возвращался во Францию. Письмо могло опередить его самого всего на несколько дней.
Он предлагал Коломбо возобновить те же отношения, которые существовали между ними в школе.
«Ты сообщал мне, – писал креол, – что у тебя кухня и три комнаты. Позволь же мне занять половину кухни и полторы комнаты».
– Еще бы! – вскричал Коломбо, радостно взволнованный неожиданным возвращением друга.
Вдруг ему пришло в голову, что к приезду милейшего Камилла нужно будет приготовить кровать, умывальник, туалетный стол и, в особенности, диван, на котором беспечный креол мог бы курить свои превосходные мексиканские сигары. Коломбо тотчас же оделся, захватил с собою все свои сбережения – триста или четыреста франков – и отправился делать покупки.
На лестнице он встретился с Кармелитой.
– Господи, какой у вас сегодня счастливый вид, мосье Коломбо! – вскричала девушка, глядя ему в лицо.
– Да, я сегодня чрезвычайно счастлив! – сказал он чистосердечно. – Из Америки, из Луизианы, ко мне воз вращается друг. Мы сдружились с ним еще в школе, и я люблю его, кажется, больше всех остальных.
– Отлично! – понимающе вскричала она. – А когда он приедет?
– Точно не знаю, но мне так хотелось бы, чтобы он был уже здесь!
Кармелита рассмеялась.
– Право, я был бы очень рад – повторил Коломбо. – Я уверен, он вам ужасно понравится. Это олицетворенная красота и веселость. Я никогда не видел такого красавца даже среди идеалов красоты, созданных мечтами художников! Единственный недостаток в нем – это, может быть, некоторая женственность, – прибавил он не для того, чтобы уменьшить достоинства красоты, которой сам восхищался, а только во имя правды. – В нем есть что-то женственное, но даже и это к нему чрезвычайно идет. Наверно, у сказочных принцев были такие же прелестные лица. Сами бакалавры Саламанки не умели ходить изящнее его, а беззаботностью он перещеголял даже наших парижских студентов. Кроме того, – вот уж этим он наверняка очарует вас, такую любительницу музыки, – у него прелестнейший тенор, и поет он мастерски! Когда-нибудь мы споем вам старинные дуэты, которые распевали в школе. Ах, кстати о музыке… Сегодня ночью мне пришло в голову сделать вам одно предложение. Вы ведь говорили мне, что в Сен-Дени учились музыке?
– Да, я пела там сольфеджио, и говорили, что у меня порядочный контральто, и если я о чем и жалела, выходя из Сен-Дени, так это единственно о трех подругах, с которыми была так же дружна, как вы с Камиллом Розаном, и о моих уроках пения, ведь мне уж нельзя было их про должать. Кажется, что при некотором старании из меня бы что-нибудь да и вышло.
– Ну, так вот я и хотел предложить вам не то, что я стану давать вам уроки, потому что с моей стороны это было бы слишком смело, – но мы могли бы разучивать некоторые вещи вместе и, может быть, я был бы вам полезен, потому что в школе я учился у очень хорошего профессора, у старика Мюллера. Да и после того я много занимался и все свои познания предлагаю к вашим услугам.
Коломбо сам испугался, что сказал так много, но весть о приезде дорогого друга совершенно преобразила скромного и добродушного юношу.
Кармелита приняла его предложение с величайшей благодарностью. Если бы ей предложили целое состояние, ее это так не порадовало бы, и она уже собиралась высказать ему это, но увидела на последних ступеньках лестницы доминиканского монаха, который читал молитву над ее матерью и которого она уже несколько раз встречала, когда он поднимался к Коломбо.
Девушка вспыхнула и убежала.
Коломбо был тоже заметно смущен.
Монах взглянул ему в лицо с удивлением и упреком, как бы желая сказать ему:
– Я отдал тебе всю мою дружбу и думал, что и ты поверяешь мне все свои тайны. Но вот важная тайна, а ты и не упомянул о ней!
Коломбо вспыхнул, как молоденькая девочка, и, отложив покупку мебели до другого раза, возвратился домой.
Пять минут спустя Доминик знал сердечную тайну своего друга гораздо лучше, чем он сам.
Коломбо рассказал ему все, не исключая события последней ночи, которое все еще наполняло его сердце любовью и поэзией.
Упрекая Коломбо за эту чистую и честную любовь, молодой монах очутился бы в безвыходном противоречии со своей теорией всемирной любви, потому что он называл любовь чувственную, в какой бы форме она ни проявлялась, «центром жизни».
Поэтому брат Доминик увидел в зарождающейся страсти своего юного друга не больше как оживляющую лихорадку, которая была скорее полезна, чем вредна.
Он даже не сердился на Коломбо и за то, что тот раньше не признался ему в своем чувстве, так как видел, что тот и сам еще не сознает его ясно.
Когда молодой бретонец сам понял наконец, что в нем заговорило сердце, он сильно покраснел, точно чего-то испугавшись.
Монах улыбнулся и взял его за руку.
– Для вас такая любовь необходима, друг мой, – сказал он, – иначе вся ваша молодость прошла бы в безысходной апатии. Благородная страсть, которая одна только и сродни вашему сердцу, может воодушевить его, возродить его к новой жизни. Взгляните на этот сад, – продолжал монах, указывая на питомник, – вчера земля в нем была суха, все растения опустились и поблекли. Но вот прогремела гроза – и из-под земли появились новые побеги; кусты покрылись бутонами, бутоны обратились в цветы. Люби же, юноша, цветы и красуйся плодами, как юное дерево! Никогда не цвели цветы и не зрели плоды на стволе более благородные, чем ты.
– Значит, вы не только не осуждаете меня, но еще поощряете слушать советы моего сердца! – вскричал Коломбо.
– Я рад тому, что вы полюбили, друг! И если я за что-нибудь упрекаю вас, то только за то, что вы скрыли от меня свое чувство, потому что обыкновенно скрывают только любовь порочную. Я не знаю в мире ничего лучшего, чем зависимость хорошего человека от его собственного сердца; потому что насколько в натуре низкой страсть унижает человеческое достоинство, настолько в натуре благородной она его возвышает. Взгляните хоть на все отдаленнейшие точки земного шара, друг, и везде вы увидите, что внутренними пружинами царств руководили, скорее, живые силы страсти, чем премудрые соображения гения. Как ни обширен разум человеческий, он все-таки слаб, труслив и всегда готов отступать перед первыми же встречными препятствиями. Но сердце – наоборот! Оно вечно волнуется, вечно быстро и энергично в своих решениях, твердо в их исполнении, и никто не может воспрепятствовать в непреоборимом течении его стремлений. Разум – это основа покоя, а сердце – это жизнь. Следовательно, покой в вашем возрасте, Коломбо, составляет опасную праздность и, если бы мне пришлось выбирать, я скорее согласился бы, чтобы во мне кипели силы жизни, которыми я стал бы сотрясать столбы храма, чем чтобы во мне царил покой, во время которого меня безвозвратно погребли бы под собою каменные своды.
– А между тем, почтенный брат, сами вы все-таки не смеете любить, – заметил Коломбо.
Монах грустно улыбнулся.
– Ваша правда, – проговорил он. – Я не могу любить вашей чувственной, земной любовью, потому что меня избрал Бог. Но лишая меня любви личной, он вознаградил меня любовью ко всем вообще. Вы страстно любите одну женщину, друг, а я страстно люблю всех. Для вашей любви необходимо, чтобы предмет ее был и молод, и прекрасен, и богат, и платил вам взаимностью. А я, наоборот, люблю прежде всего бедных, уродливых, несчастных и страждущих, и если у меня нет силы духовной любить тех, кто ненавидит меня, то я, по крайней мере, глубоко сочувствую им. Думая, что мне запрещено любить, вы жестоко ошибаетесь, друг Коломбо. Бог, которому я посвятил себя, это есть основа всякой любви, и бывают минуты, когда я способен, как святая Тереза, плакать над судьбой сатаны, потому что он есть единственное существо, которого невозможно любить.
Разговор продолжался еще долго на той благодарной почве, на которую его свел брат Доминик. Монах указывал молодому другу все те стадии, на которых разум и духовная сила одерживали блистательные победы над страстью, и задумчиво слушавшему его Коломбо казалось, что он послан для того, чтобы приподнять перед ним одну из темнейших завес жизни, а он сам чувствовал себя под влиянием его слов чище, выше и достойнее любви. Ему ни разу не пришла в голову мысль, что любимая девушка не разделяет его чувства. Если судить по его рассказам, он казался и поэтом, и живописцем; поэтом – по силе и образности его выражений, художником – по той пластичности, с которой он говорил о чувстве своего воодушевленного сердца.
Некоторые из виднейших личностей колледжа, – т. е. именно те философы, которые кутят в восемнадцать, а в двадцать два становятся уже плешивыми льва ми, – прозвали его Коломбо де Ние за несколько добрых порывов, после которых он оказывался совершенно одураченным из-за своей открытости и доверчивости.
Благодаря своей геркулесовой силе он, разумеется, мог бы заставить замолчать всех этих насмешников, но он относился к ним с тем же презрением, с каким относятся сенбернары к королевским пуделям.
Но однажды один из самых тщедушных креолов, толь ко что приехавший в колледж из Луизианы, глядя на неистощимое терпение, с которым Коломбо выслушивал обидные прозвища товарищей, вообразил, что угодит общественному мнению школьников, если хорошенько дернет его сзади за волосы.
Если бы это было простой шуткой, Коломбо, разу меется, промолчал бы. Но он видел, что то было нечто совсем иное.
Случилось это во время вечерней перемены, когда все прогуливались в гимнастическом дворе. Маленький креол взобрался для большего удобства и безопасности на плечи одного из самых высоких воспитанников и уже оттуда схватил Коломбо за волосы и принялся весьма чувстви тельно трепать его.
Почувствовав сильную боль и сознавая всю неловкость своего положения, Коломбо, ничем не выражая ни своего страдания, ни овладевшего им гнева, обернулся, схватил креола за шиворот, сдернул его с плеч высокого товарища и отнес к трапеции, с которой свисала верев ка с узлами.
Здесь он обвязал его веревкой поперек тела и, от пустив, раскачал.
Остальные школьники сначала хохотали, но вскоре притихли, а затем начали протестовать, однако все их слова не произвели на Коломбо ни малейшего впечатления. Высокий воспитанник, с плеч которого он сорвал назойливого Камилла Розана, подошел и потребовал от вязать маленького креола.
Коломбо достал из кармана часы, пристально взглянул на них и хладнокровно ответил:
– Он провисит так пять минут.
Между тем мальчик пребывал в таком мучительном положении уже пять минут перед этим объявлением.
Высокий ученик, бывший на целую голову выше Коломбо, злобно бросился на него, но бретонец ловко схватил его поперек тела, сжал до удушья, как Гер кулес Антея, о чем он узнал из курса мифологии, и спокойно положил на землю.
Все школьники неистово аплодировали, так как наша молодежь уже со школьной скамьи привыкает преклоняться перед сильнейшим.
Между тем Коломбо так нажал коленом на грудь своего противника, что тот чуть не задохся и стал просить пощады, но упрямый бретонец опять вытащил свои часы и сказал:
– Нет, еще две минуты.
Двор задрожал от восторженных криков школьников.
Тело Камилла Розана раскачивалось все тише и тише, но движение все-таки еще не прекратилось.
Ровно через пять минут Коломбо, не уступавший в верности своему слову даже знаменитому земляку своему Дюгесклену, выпустил большого ученика и отвязал маленького. Старший и не подумал с ним рассчитываться, а младший ушел со злости в лазарет и пробыл там целый месяц.
Само собой разумеется, что они тотчас же сделались предметом неистощимых насмешек, а Коломбо осыпали похвалами. Но он, по-видимому, не высоко ценил эти восторги:
– Вы сами теперь видели, господа, на что я способен и знайте, что с первым, кто вздумает надоедать мне, я сделаю то же самое.
С этими словами он спокойно пошел дальше. Жизнь Камилла Розана была в течение целого месяца в величай шей опасности, и все очень тревожились за исход его болезни. Но больше всех терзался тревогой, часто доходившей до отчаяния, сам Коломбо. Он совершенно за бывал, что начал ссору не сам, а только вынужден был защищаться, и искренне считал себя единственной причиной страданий мальчика.
Само собою разумеется, что когда Камилл стал выздоравливать, в сердце Коломбо проснулась по отношению к мальчику та нежность, какую испытывает сильный к слабому, победитель к побежденному и которая составляет одну из лучших черт человеческого сердца.
Мало-помалу эта нежность обратилась в серьезную дружбу, и Коломбо полюбил Камилла, как любит старший брат младшего.
Маленький креол тоже привязался к Коломбо с той разницей, что в его приязни была немалая доля страха. При его физической слабости ему приятно было сознавать себя под чьим-нибудь покровительством, но в то же время его самолюбие ставило невидимую, но непреодолимую преграду между ним и его другом – покровителем.
Характер у него был заносчивый, и он каждый день рисковал получить от кого-нибудь из товарищей такой же назидательный урок, какой дал ему Коломбо. Но тот был всегда на страже и стоило ему только обернуться и спросить своим спокойным голосом: «Ну, что там опять такое?» – как все угрожавшие Камиллу покорно отступали.
С годами гордость креола, казалось, стихла, и в душе его не оставалось ничего, кроме чистой и искренней привязанности к Коломбо, что он и доказывал при каждом удобном случае. Они были разного возраста, а потому учились в разных классах, спали в разных дортуарах и могли видеться только во время перемен. Но привязанность креола к Коломбо была так велика, что как только он его не видел, то принимался писать ему. Мало-помалу между ними установилась постоянная переписка, такая же подробная и задушевная, как между двумя влюбленными.
Вообще, первая юношеская дружба отличается всей горячностью первой любви. Сердце, как человек, долго проживший в заточении, ждет только свободы, чтобы раскинуть под солнечными лучами теплого чувства свои сокровеннейшие мысли.
Таким образом, между друзьями установилась тесная связь, а когда на следующий год Камилл перешел на одно отделение с Коломбо, они стали неразлучны, и все вещи, бумага, перья, белье и деньги стали их общей собственностью.
Когда родные присылали Камиллу из Америки варенье и консервы, он делил все пополам и откладывал одну половину в ящики Коломбо. Если же старый граф решал снабдить сына соленьями из Бретани, Коломбо поступал с ним так же, как Камилл с вареньем.
Дружба эта, с каждым днем становившаяся сильнее, вдруг была прервана тем, что родители Камилла, когда он окончил курс философии, потребовали его возвращения в Луизиану. Друзья обнялись и расстались, обещая друг другу сообщать о себе в письмах, по крайней мере, раз в две недели.
В первые три месяца Камилл был верен данному слову, но затем стал писать только по одному разу в месяц, а под конец и вовсе по одному разу в три месяца.
Что же касается честного бретонца, то он строго исполнял свое обещание и ни разу не пропустил обещанного двухнедельного срока.
На другое утро после весенней ночи, о которой мы только что рассказывали, часов в десять старушка-консьержка принесла молодому человеку письмо, автора которого он тотчас же узнал по почерку.
Письмо было от Камилла. Он возвращался во Францию. Письмо могло опередить его самого всего на несколько дней.
Он предлагал Коломбо возобновить те же отношения, которые существовали между ними в школе.
«Ты сообщал мне, – писал креол, – что у тебя кухня и три комнаты. Позволь же мне занять половину кухни и полторы комнаты».
– Еще бы! – вскричал Коломбо, радостно взволнованный неожиданным возвращением друга.
Вдруг ему пришло в голову, что к приезду милейшего Камилла нужно будет приготовить кровать, умывальник, туалетный стол и, в особенности, диван, на котором беспечный креол мог бы курить свои превосходные мексиканские сигары. Коломбо тотчас же оделся, захватил с собою все свои сбережения – триста или четыреста франков – и отправился делать покупки.
На лестнице он встретился с Кармелитой.
– Господи, какой у вас сегодня счастливый вид, мосье Коломбо! – вскричала девушка, глядя ему в лицо.
– Да, я сегодня чрезвычайно счастлив! – сказал он чистосердечно. – Из Америки, из Луизианы, ко мне воз вращается друг. Мы сдружились с ним еще в школе, и я люблю его, кажется, больше всех остальных.
– Отлично! – понимающе вскричала она. – А когда он приедет?
– Точно не знаю, но мне так хотелось бы, чтобы он был уже здесь!
Кармелита рассмеялась.
– Право, я был бы очень рад – повторил Коломбо. – Я уверен, он вам ужасно понравится. Это олицетворенная красота и веселость. Я никогда не видел такого красавца даже среди идеалов красоты, созданных мечтами художников! Единственный недостаток в нем – это, может быть, некоторая женственность, – прибавил он не для того, чтобы уменьшить достоинства красоты, которой сам восхищался, а только во имя правды. – В нем есть что-то женственное, но даже и это к нему чрезвычайно идет. Наверно, у сказочных принцев были такие же прелестные лица. Сами бакалавры Саламанки не умели ходить изящнее его, а беззаботностью он перещеголял даже наших парижских студентов. Кроме того, – вот уж этим он наверняка очарует вас, такую любительницу музыки, – у него прелестнейший тенор, и поет он мастерски! Когда-нибудь мы споем вам старинные дуэты, которые распевали в школе. Ах, кстати о музыке… Сегодня ночью мне пришло в голову сделать вам одно предложение. Вы ведь говорили мне, что в Сен-Дени учились музыке?
– Да, я пела там сольфеджио, и говорили, что у меня порядочный контральто, и если я о чем и жалела, выходя из Сен-Дени, так это единственно о трех подругах, с которыми была так же дружна, как вы с Камиллом Розаном, и о моих уроках пения, ведь мне уж нельзя было их про должать. Кажется, что при некотором старании из меня бы что-нибудь да и вышло.
– Ну, так вот я и хотел предложить вам не то, что я стану давать вам уроки, потому что с моей стороны это было бы слишком смело, – но мы могли бы разучивать некоторые вещи вместе и, может быть, я был бы вам полезен, потому что в школе я учился у очень хорошего профессора, у старика Мюллера. Да и после того я много занимался и все свои познания предлагаю к вашим услугам.
Коломбо сам испугался, что сказал так много, но весть о приезде дорогого друга совершенно преобразила скромного и добродушного юношу.
Кармелита приняла его предложение с величайшей благодарностью. Если бы ей предложили целое состояние, ее это так не порадовало бы, и она уже собиралась высказать ему это, но увидела на последних ступеньках лестницы доминиканского монаха, который читал молитву над ее матерью и которого она уже несколько раз встречала, когда он поднимался к Коломбо.
Девушка вспыхнула и убежала.
Коломбо был тоже заметно смущен.
Монах взглянул ему в лицо с удивлением и упреком, как бы желая сказать ему:
– Я отдал тебе всю мою дружбу и думал, что и ты поверяешь мне все свои тайны. Но вот важная тайна, а ты и не упомянул о ней!
Коломбо вспыхнул, как молоденькая девочка, и, отложив покупку мебели до другого раза, возвратился домой.
Пять минут спустя Доминик знал сердечную тайну своего друга гораздо лучше, чем он сам.
Коломбо рассказал ему все, не исключая события последней ночи, которое все еще наполняло его сердце любовью и поэзией.
Упрекая Коломбо за эту чистую и честную любовь, молодой монах очутился бы в безвыходном противоречии со своей теорией всемирной любви, потому что он называл любовь чувственную, в какой бы форме она ни проявлялась, «центром жизни».
Поэтому брат Доминик увидел в зарождающейся страсти своего юного друга не больше как оживляющую лихорадку, которая была скорее полезна, чем вредна.
Он даже не сердился на Коломбо и за то, что тот раньше не признался ему в своем чувстве, так как видел, что тот и сам еще не сознает его ясно.
Когда молодой бретонец сам понял наконец, что в нем заговорило сердце, он сильно покраснел, точно чего-то испугавшись.
Монах улыбнулся и взял его за руку.
– Для вас такая любовь необходима, друг мой, – сказал он, – иначе вся ваша молодость прошла бы в безысходной апатии. Благородная страсть, которая одна только и сродни вашему сердцу, может воодушевить его, возродить его к новой жизни. Взгляните на этот сад, – продолжал монах, указывая на питомник, – вчера земля в нем была суха, все растения опустились и поблекли. Но вот прогремела гроза – и из-под земли появились новые побеги; кусты покрылись бутонами, бутоны обратились в цветы. Люби же, юноша, цветы и красуйся плодами, как юное дерево! Никогда не цвели цветы и не зрели плоды на стволе более благородные, чем ты.
– Значит, вы не только не осуждаете меня, но еще поощряете слушать советы моего сердца! – вскричал Коломбо.
– Я рад тому, что вы полюбили, друг! И если я за что-нибудь упрекаю вас, то только за то, что вы скрыли от меня свое чувство, потому что обыкновенно скрывают только любовь порочную. Я не знаю в мире ничего лучшего, чем зависимость хорошего человека от его собственного сердца; потому что насколько в натуре низкой страсть унижает человеческое достоинство, настолько в натуре благородной она его возвышает. Взгляните хоть на все отдаленнейшие точки земного шара, друг, и везде вы увидите, что внутренними пружинами царств руководили, скорее, живые силы страсти, чем премудрые соображения гения. Как ни обширен разум человеческий, он все-таки слаб, труслив и всегда готов отступать перед первыми же встречными препятствиями. Но сердце – наоборот! Оно вечно волнуется, вечно быстро и энергично в своих решениях, твердо в их исполнении, и никто не может воспрепятствовать в непреоборимом течении его стремлений. Разум – это основа покоя, а сердце – это жизнь. Следовательно, покой в вашем возрасте, Коломбо, составляет опасную праздность и, если бы мне пришлось выбирать, я скорее согласился бы, чтобы во мне кипели силы жизни, которыми я стал бы сотрясать столбы храма, чем чтобы во мне царил покой, во время которого меня безвозвратно погребли бы под собою каменные своды.
– А между тем, почтенный брат, сами вы все-таки не смеете любить, – заметил Коломбо.
Монах грустно улыбнулся.
– Ваша правда, – проговорил он. – Я не могу любить вашей чувственной, земной любовью, потому что меня избрал Бог. Но лишая меня любви личной, он вознаградил меня любовью ко всем вообще. Вы страстно любите одну женщину, друг, а я страстно люблю всех. Для вашей любви необходимо, чтобы предмет ее был и молод, и прекрасен, и богат, и платил вам взаимностью. А я, наоборот, люблю прежде всего бедных, уродливых, несчастных и страждущих, и если у меня нет силы духовной любить тех, кто ненавидит меня, то я, по крайней мере, глубоко сочувствую им. Думая, что мне запрещено любить, вы жестоко ошибаетесь, друг Коломбо. Бог, которому я посвятил себя, это есть основа всякой любви, и бывают минуты, когда я способен, как святая Тереза, плакать над судьбой сатаны, потому что он есть единственное существо, которого невозможно любить.
Разговор продолжался еще долго на той благодарной почве, на которую его свел брат Доминик. Монах указывал молодому другу все те стадии, на которых разум и духовная сила одерживали блистательные победы над страстью, и задумчиво слушавшему его Коломбо казалось, что он послан для того, чтобы приподнять перед ним одну из темнейших завес жизни, а он сам чувствовал себя под влиянием его слов чище, выше и достойнее любви. Ему ни разу не пришла в голову мысль, что любимая девушка не разделяет его чувства. Если судить по его рассказам, он казался и поэтом, и живописцем; поэтом – по силе и образности его выражений, художником – по той пластичности, с которой он говорил о чувстве своего воодушевленного сердца.