— Да, я припоминаю его, — сказала Полина.
   — Потом, — продолжал я, не думая, что прерываю ее рас сказ, — я услышал однажды не эту самую арию, а народную песенку, мелодия которой была близка ей. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые созданы только для Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке терялся морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; за берегом простиралось море, неподвижное и блестящее, как серебряное зеркало. По правую сторону резкой чертой отделялся от золотого фона город, как на одной из картин первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Поблизости от меня молодая девушка возвращалась от фонтана, неся на голове древнюю амфору и напевая песенку, о которой я говорил вам. О, если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка! Я закрыл глаза и опустил голову на грудь: море, берег, храмы, все исчезло, даже эта девушка, которая, как волшебница, отодвинула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и, смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы уже не были молодой девушкой, которую я так любил, и которую называли Полина Мельен, вы были графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..
   — Да, увы! — прошептала Полина.
   Прошло несколько минут в молчании. Полина первая его прервала.
   — Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, — сказала она. — Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до целомудренного покрывала, которое закрывает их и которое муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в течение трех лет. В эти три года едва ли омрачилось солнце моих дней, едва ли затемнялось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето мы проводили в своем замке Мельен, на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва достаточно было для городских удовольствий. Я не думала, чтобы жизнь, такая тихая и спокойная, могла когда-нибудь омрачиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.
   По соседству с нами находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила нас, меня и мою мать, провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались там для кабаньей охоты, и большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра. Мы дали слово.
   Приехав в замок, мы уже не застали охотников, но так как парк не был огражден, то легко могли присоединиться к ним.
   Время от времени до нас должны были доходить звуки рога и, слыша их, мы могли бы, если захотим, прибыть на место охоты и получить все удовольствия, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матерью и мной; Поль, его сын, распоряжался охотой.
   В полдень звуки рога начали приближаться; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь время смотреть, кабан утомился и пора садиться на лошадей. В ту же минуту прискакал к нам один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы трое сели на лошадей и отправились вслед за ним. Матери наши пошли пешком в павильон, вокруг которого происходила охота.
   Через несколько минут мы были уже на месте и, несмотря на мое отвращение к подобным удовольствиям, вскоре звук рога, быстрота езды, лай собак, крики охотников произвели и на нас свое действие, и мы, Люция и я, поскакали, полусмеясь, полудрожа, наравне с самыми искусными наездниками. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и каждый раз собаки были к нему все ближе и ближе. Наконец он прислонился к одному большому дубу, обернулся и выставил голову навстречу своре собак. Это было на краю прогалины в лесу, на которую выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и моя мать могли видеть все происходящее.
   Охотники стояли в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходило сражение. Собаки, разгоряченные бегом, бросились на кабана, который почти исчез под их движущейся пестрой массой. Время от времени одна из них летела вверх на высоту восьми или десяти футов и падала с визгом вся окровавленная, потом бросалась в самую гущу и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось около четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак было смертельно ранено. Это зрелище, кровавое и ужасное, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других зрителей, потому что я услышала голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно, прошу тебя, Поль, довольно!» Тогда Поль соскочил с лошади с карабином в руке, прицелился в середину собак и выстрелил.
   В то же мгновение стая собак отхлынула, раненый кабан бросился в ее середину и, прежде чем госпожа Люсьен успела вскрикнуть, напал на Поля; тот упал, и свирепое животное, вместо того чтобы бежать, остановилось в остервенении над своим новым врагом.
   Тогда последовала минута страшного молчания; госпожа Люсьен, бледная как смерть, с руками, протянутыми к сыну, шептала едва понятно: «Спасите его!.. Спасите его!..» Господин Люсьен, который один был вооружен, схватил карабин и хотел прицелиться в кабана. Но Поль был под ним, малейшее отклонение ствола — и отец убил бы сына. Судорожная дрожь овладела им; он увидел свое бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и закричал громким и твердым голосом: «Место, господа!» Охотники расступились, чтобы дать проход. То, что я рассказываю вам, происходило менее одной минуты.
   Взоры всех остановились на стрелке и на его страшной цели. Он же был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была простая дощатая мишень. Дуло карабина медленно поднялось от земли; когда оно достигло нужной высоты, охотник и ружье сделались такими неподвижными, как будто были высечены из камня. Раздался выстрел и кабан, раненный насмерть, повалился в двух или трех шагах от Поля, который, освободясь от своего противника, стал на одно колено и схватил охотничий нож. Но это было излишне: пуля была направлена верной рукой и стала смертельной. Госпожа Люсьен вскрикнула и упала в обморок; Люция начала опускаться на лошади и упала бы, если бы один из охотников не поддержал ее; я соскочила со своей лошади и побежала на помощь к госпоже Люсьен. Охотники, исключая стрелка, который, выстрелив, спокойно ставил свой карабин к стволу дерева, окружили Поля и мертвого кабана.
   Госпожа Люсьен пришла в чувства на руках сына и мужа. Поль получил только легкую рану в ногу. Когда прошло первое волнение, госпожа Люсьен взглянула вокруг себя: она хотела выразить всю благодарность матери и искала охотника, спасшего ей сына. Господин Люсьен понял ее намерение и подвел его к ней. Госпожа Люсьен схватила его руку, хотела благодарить, залилась слезами и могла только сказать: «О! Господин Безеваль!..»
   — Так это был он? — вскричал я.
   — Да, это был он. Я увидела его здесь в первый раз, окруженного признательностью целого семейства, и была ослеплена волнением, причиненным мне сценой, героем которой был он. Это был молодой человек, среднего роста, с черными глазами и белокурыми волосами. С первого взгляда ему было не более двадцати лет, но, приглядевшись внимательнее, можно было заметить легкие морщины, начинавшиеся от век и расширявшиеся к вискам, и неприметную складку, проходившую по лбу его и показывавшую постоянное присутствие мрачной мысли. Бледные, тонкие губы, прекрасные зубы и изящные руки дополняли облик этого чело века, который сначала внушил мне скорее чувство отвращения, нежели симпатии: так холодно было среди всеобщего восторга его лицо, когда мать благодарила его за спасение сына.
   Охота кончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Безеваль извинился, что не может оставаться долее: с него взяли слово приехать на обед в Париже. Ему заметили, что надо сделать пятнадцать лье за четыре часа, чтобы поспеть вовремя. Граф отвечал, улыбаясь, что лошадь его привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.
   Слугой был малаец, которого граф привез из путешествия в Индию, где получил значительное наследство. Малаец носил костюм своей страны и, хотя жил во Франции уже около трех лет, говорил только на родном языке, из которого граф знал несколько слов и с их помощью объяснялся с ним. Он исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро мы увидели из окон гостиной двух лошадей, рывших от нетерпения землю, — их породой так восхищались все мужчины! Это были и в самом деле две превосходные лошади, которые принц Конде хотел купить, но граф удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и они были у него похищены.
   Все провожали графа до подъезда. Госпожа Люсьен, казалось, не сумела за это время выразить ему всю свою признательность и сжимала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал, бросив быстрый взгляд, заставивший меня опустить глаза: не знаю отчего, но мне показалось, что этот взгляд был адресован мне. Когда я подняла голову, граф был уже на лошади. Он сделал общий поклон и в последний раз поклонился госпоже Люсьен, потом сделал Полю дружеский знак рукой и, пришпорив лошадь, поскакал по дороге.
   Некоторое время все мы стояли молча, глядя в сторону, где исчез граф. В этом человеке было что-то необыкновенное, приковывавшее невольное внимание. В нем находили одно из тех могучих созданий, которые природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, по-видимому слишком слабые, чтобы их содержать. Столько противоположностей соединилось в этом человеке! Для тех, кто его не знал, он имел слабый и бессильный вид страдающего телесным недугом; для друзей и товарищей это был железный человек, не знающий усталости, превозмогающий всякое волнение, укрощающий всякие страсти. Поль видел, как он проводил целые ночи за картами или в буйных оргиях и на другой день, когда товарищи его спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с другими, которых утомлял так же, как и первых, не проявляя сам никаких признаков усталости, кроме сильной бледности и сухого кашля, обыкновенного для него, но в этом случае повторявшегося чаще.
   Не знаю отчего, я слушала эти подробности с чрезвычайным интересом; без сомнения, сцена, происшедшая при мне, хладнокровие графа, проявленное им на охоте, недавнее волнение, испытанное мной, были причиной того внимания, с которым я слушала все, что рассказывали о нем. Впрочем, самый искусный расчет не помог бы изобрести ничего лучше, чем этот внезапный отъезд, который превратил некоторым образом замок в пустыню. Так велико было впечатление, произведенное графом на обитателей замка.
   Доложили, что обед готов. Разговор, прерванный на некоторое время, возобновился за десертом; как и утром, предметом его был господин Безеваль. Потому ли, что постоянное внимание к одному показалось оскорбительным для других, или в самом деле многие качества, которые приписывали ему, были сомнительными, поднялся легкий спор о странном его образе жизни, его богатстве, источника которого никто не знал, о его храбрости, которую кое-кто из собеседников приписывал искусству обходиться со шпагой и пистолетом. Поль, естественно, принял на себя роль защитника того, кто спас ему жизнь. Образ жизни графа был почти таким же, как у всех молодых людей; богатство его происходило от наследства, полученного им после дяди по матери, жившего пятнадцать лет в Индии. Что же касается его храбрости, то этот предмет был менее всего оспорим, потому что он доказал ее не только на многих дуэлях, из которых почти всегда выходил невредимым, но и в других случаях. Поль рассказал тогда о многих из них, но один особенно глубоко врезался в мою память.
   Граф Безеваль, приехав в Гоа, нашел своего дядю мертвым; завещание было сделано в его пользу, так что никакого опровержения не последовало, хотя двое молодых англичан, родственников покойного (мать графа была англичанка), были в такой же степени наследниками, как и он. Несмотря на это, граф оказался единственным обладателем всего имения, оставшегося после дяди. Впрочем, оба англичанина были богаты и находились на службе в той части Британской армии, которая составляла гарнизон Бомбея. Они приняли своего двоюродного брата если не с радушием, то, по крайней мере, с учтивостью и перед его отъездом во Францию дали ему со своими товарищами, офицерами того же полка, прощальный обед.
   В это время граф был четырьмя годами моложе и с виду казался не старше восемнадцати лет, хотя в действительности ему было двадцать пять. Тонкая талия, бледный лоб, белизна рук придавали ему вид женщины, переодетой в мужчину. Поэтому при первом взгляде английские офицеры измерили храбрость своего собеседника его наружностью. Граф, со своей стороны, сразу понял произведенное им впечатление и, уверенный в намерении хозяев посмеяться над ним, принял свои меры и решил не оставлять Бомбей без какого-либо воспоминания о его пребывании там. Садясь за стол, молодые офицеры спросили своего родственника, говорит ли он по-английски. Граф, зная этот язык так же хорошо, как свой собственный, скромно отвечал, что не понимает на нем ни одного слова, и просил их, если они желают, чтобы он принимал участие в их разговоре, говорить по-французски.
   Это объявление дало большую свободу собеседникам, и с первого блюда граф заметил, что он стал предметом беспрестанных насмешек. Однако он принимал все слышанное им весело, с улыбкой, только щеки его сделались бледнее и два раза зубы его ударялись о край стакана, который он подносил ко рту. За десертом с французским вином шум удвоился и разговор коснулся охоты. Графа спросили, за какой дичью и каким образом он охотился во Франции. Решив продолжать свою роль до конца, Безеваль отвечал, что он охотился иногда в долинах с легавыми на куропаток и зайцев, иногда в лесах с гончими на лисиц и оленей.
   — О! — сказал, смеясь, один из собеседников. — Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров.
   — Каким же образом? — спросил граф добродушно.
   — Каким образом? — отвечал другой. — Мы садимся на слонов с невольниками, из которых одни, вооруженные пиками и секирами, закрывают нас от зверя, а другие навьючены ружьями, из которых мы стреляем.
   — Это должно быть большое удовольствие, — отвечал граф.
   — Очень жаль, — сказал один из молодых людей, — что вы уезжаете так скоро. Мы могли бы доставить вам это удовольствие.
   — В самом деле? — возразил граф. — Я очень жалею, теряя подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я остаюсь.
   — Это чудесно! — ответил первый. — В трех лье отсюда, в болоте, идущем вдоль гор и простирающемся от Сюрата, есть тигрица с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овцу, только вчера уведомили нас об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут, чтобы поохотиться по всем правилам, но теперь, имея прекрасный случай угодить вам, мы сократим назначенный срок пятнадцатью днями.
   — Очень признателен вам, — сказал, кланяясь, граф, — но действительно ли есть тигрица или только так думают?
   — Нет никакого сомнения.
   — И известно, в какой стороне ее логово?
   — Это легко увидеть, взойдя на гору, с которой открывается озеро; следы ее видны по сломанному тростнику, и все они идут от одной точки, как лучи звезды.
   — Хорошо! — сказал граф, наполнив свой стакан, и встал, предлагая тост. — За здоровье того, кто пойдет убить тигрицу с тигрятами в ее логове, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала! — При этих словах он выхватил из-за пояса невольника малайский кинжал и положил его на стол.
   — Вы сумасшедший! — сказал один из офицеров.
   — Нет, господа, я не сумасшедший, — сказал граф с горечью, смешанной с презрением, — и в доказательство повторю свой тост.
   Слушайте же хорошенько, чтобы тот, кто захочет принять эти условия, знал, к чему они его обязывают: «За того, кто пойдет убить тигрицу с двумя тигрятами в ее логове, один, пешком и без всякого оружия, кроме этого кинжала».
   Наступило молчание; граф попеременно смотрел в лицо своим собеседникам, ожидая ответа, но глаза всех были опущены.
   — Никто не отвечает? — сказал он с улыбкой. — Никто не смеет принять мой тост… У вас не хватает духа отвечать мне?..
   Так пойду я, и если не пойду, то вы скажете, что я трус, так, как теперь я говорю вам, что вы подлецы!
   При этих словах граф осушил стакан, спокойно поставил его на стол и пошел к двери.
   — До завтра, господа, — сказал он и вышел.
   На другой день в шесть часов утра, когда он был готов к этой ужасной охоте, вчерашние товарищи вошли к нему в комнату. Они просили его отказаться от предприятия, следствием которого была верная смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они признались, что вчера были виноваты перед ним и вели себя как молодые безумцы. Граф Безеваль поблагодарил за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько обиженным, чтобы требовать удовлетворения. Граф отвечал с насмешкой, что его религиозные правила запрещают ему проливать кровь своего ближнего, и что со своей стороны он возвратил назад обидные слова, ему сказанные, но что касается охоты, то ничто на свете не принудит его от нее отказаться. Сказав это, он пригласил офицеров сесть на лошадей и проводить его, заметив, что, если они не захотят оказать ему эту честь, он пойдет один. Это решение было произнесено таким твердым голосом, что они не решились более его уговаривать и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, где была назначена встреча.
   Кавалькада ехала в молчании. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; изящный костюм его походил на тот, в котором светские молодые люди совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить, что он сохранит это хладнокровие до конца.
   Подъехав к болоту, офицеры попытались еще раз отговорить графа идти дальше. Как бы помогая им убедить его, невдалеке раздалось рычание тигра; испуганные лошади зафыркали и начали жаться одна к другой.
   — Видите, господа, — сказал граф, — теперь уже поздно: мы замечены. Зверь знает, что мы здесь, и, оставляя Индию, которую, наверное, никогда больше не увижу, я не хочу оставить ложное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа! — И Безеваль пришпорил свою лошадь, чтобы подняться на гору, с высоты которой виднелись заросли тростника, где находилось логово.
   Подъехав к подножию горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно было таким громким и, близким, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не выбросила наездника из седла; другие с пеной у рта, раздувшимися ноздрями и испуганными глазами дрожали, будто их окатили холодной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей и отдали их слугам, а граф начал подниматься на вершину холма, с которой хотел осмотреть местность.
   В самом деле, по изломанному тростнику он заметил следы страшного зверя, с которым шел сражаться: дорожки шириной в два фута были протоптаны в высокой траве, и каждая из них, как говорили ему офицеры, шла к одному месту, в котором растения были вытоптаны, и образовалась прогалина. Рычание, раздававшееся оттуда, рассеяло все сомнения, и граф узнал, где должен искать своего неприятеля.
   Тогда старшие из офицеров опять подошли к нему; но граф, поняв их намерения, холодно сделал знак рукой, что все бесполезно. Потом он застегнул сюртук, попросил у одного из родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, и обернул им левую руку; сделал знак малайцу подать ему кинжал, прикрепил его к руке мокрым фуляровым платком; потом, положив шляпу на землю и грациозно поправив волосы, пошел кратчайшим путем к тростнику и через минуту скрылся в нем, оставив испуганных и не верящих подобной отваге офицеров.
   Он шел медленно и осторожно по выбранной дорожке, протоптанной так прямо, что ему не было надобности сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около пятидесяти шагов, он услышал глухое ворчанье, по которому узнал, что неприятель его стоит настороже и если не видит, то уже чует его. Он остановился на секунду и, как только шум прекратился, вновь пошел. Пройдя около пятидесяти шагов, он опять остановился: ему показалось, что он находится очень близко к логову, потому что перед ним лежала прогалина, усеянная костями, на некоторых из них было окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг и в углублении, скрытом в траве и подобном своду в четыре или пять футов глубиной, увидел полулежащую тигрицу с разинутой пастью и глазами, устремленными на него; тигрята играли у ее брюха, как котята.
   Один только он мог сказать, что происходило в душе его в этот момент, но душа его была бездной, из которой ничто не выходило.
   Некоторое время тигрица и он неподвижно смотрели друг на друга. Наконец граф, видя, что она, вероятно, боясь оставить своих детей, не идет к нему, сам пошел к ней.
   Он подошел к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, ринулся на нее.
   Офицеры вдруг услышали рев и крик и в течение нескольких секунд видели движение в тростнике. Потом наступила тишина: все кончилось.
   Они подождали еще с минуту — не вернется ли граф. Но он не возвращался. Тогда им стало стыдно, что они оставили его одного, и они решили спасти хотя бы его труп. Они ободрились и пошли к болоту, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Но все было тихо.
   Наконец, придя к прогалине, офицеры нашли обоих противников лежащими один на другом: тигрица была мертва, а граф — без чувств. Тигрята, слишком слабые, чтобы есть мясо, лизали кровь.
   Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом, а граф только две раны: одну зубами в левую руку, а другую когтями, которые ободрали ему грудь.
   Охотники взяли труп тигрицы и тело графа; человек и животное въехали в Бомбей лежащими один возле другого на одних носилках. Что же касается тигрят, то невольник-малаец связал их своим тюрбаном и они висели по обеим сторонам его седла.
   Встав через пятнадцать дней, граф нашел около своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его двоюродные братья.

Глава VII

   Этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самая привлекательная черта для женщины. Что служит причиной тому: слабость нашего пола или то, что мы, будучи немощны, всегда нуждаемся в опоре? Поэтому, несмотря на все, что говорило не в пользу графа Безеваля, в моем уме осталось только воспоминание об этих двух охотах, при одной из которых я присутствовала. Однако я не могла без ужаса подумать о том невероятном хладнокровии, которому Поль был обязан жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его ощущения; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее не превратилось в прах и лава ее не сделалась льдом.
   Большое несчастье нашего времени — стремление к романтичному и презрение к простому. Чем больше разочаровывается общество, тем сильнее воображение требует чрезвычайного, которое исчезает каждый день из жизни, чтобы укрыться в театре или в романах. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Безеваля, представляясь таким ослепительным уму молодой девушки, остался в ее воображении, в котором так мало происшествий оставило свой след. Поэтому, когда через несколько дней после этих событий мы увидели ехавших по большой аллее двух кавалеров и когда доложили о Поле Люсьене и графе Горации Безевале, в первый раз в жизни сердце мое забилось, в глазах потемнело, и я встала с намерением бежать. Мать меня удержала. В это время они вошли.
   Не знаю, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, потому что, подняв глаза, увидела, что граф Безеваль смотрит на меня со странным выражением, которого я никогда не забуду. Однако мало-помалу я освободилась от скованности и пришла в себя; тогда я могла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.
   Я нашла у него то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и глубокий взгляд; приятный голос, который, так же как его руки и ноги, мог принадлежать скорее женщине, чем мужчине; впрочем, когда он одушевлялся, в голосе его звучала сила. Поль, как истинный друг, перевел разговор на предмет, способный показать лучшие качества графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался принять эту тему, приятную для его самолюбия; говорили, что он боялся овладевать разговором и выставлять себя напоказ. Но вскоре воспоминания о виденных им местах, живописной жизни диких стран вытеснили из сердца монотонно существующие цивилизованные города и затопили его; граф опять очутился в роскошной прозябающей Индии и чудесном Мальдиве. Он рассказал нам о своих поездках по Бенгальскому заливу, о сражениях с малайскими пиратами; увлекся блестящей картиной этой жизни, в которой каждый час приносит пищу уму или сердцу; развернул перед нашими глазами во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти, других границ, кроме горизонта; когда, задыхаясь на земле, распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и требовал у океана пустыни и безграничности. Потом он вдруг перескочил на нравы нашего истертого общества, где все так бедно — и преступление, и добродетель, где все поддельно — и лицо, и душа; где мы — рабы, заключенные в оковы закона, пленники, скованные приличиями, — имеем для каждого часа дня маленькие обязанности, которые должны исполнять, для каждой части утра — форму платья и цвет перчаток, и все это под страхом смешного, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи или крови.