— Итак, вы едете? — сказала она.
   — Так надо, Полина! — отвечал я голосом, которому старался придать спокойствие. — Вы знаете лучше всякого, что бывают происшествия, располагающие нами и похищающие от мест, которые мы не хотели бы оставить даже на час. Так ветер поступает с бедным листком. Счастье моей матери, сестры, даже мое, о котором я не сказал бы вам, если бы оно одно подвергалось опасности, зависит от моей поспешности в этом путешествии.
   — Поезжайте, — ответила печально Полина, — поезжайте, если надо, но не забудьте, что у вас в Англии тоже есть сестра, у которой нет матери, единственное счастье которой зависит от вас и которая хотела бы сделать что-нибудь для вашего счастья!..
   — О Полина! — воскликнул я, сжав ее в своих объятиях, — скажите мне, сомневались ли вы когда-нибудь в моей любви?
   Верите ли вы, что я удаляюсь от вас с растерзанным сердцем?
   Что счастливейшая минута в моей жизни будет та, когда я возвращусь опять в этот маленький домик, скрывающий нас от целого света? Жить с вами жизнью брата и сестры, с одной надеждой на дни более счастливые, верите ли вы, что это составляет для меня счастье величайшее, чем то, о котором я смел когда-нибудь мечтать? Скажите мне, верите ли вы этому?
   — Да, я этому верю, — ответила Полина, — потому что было бы неблагодарностью сомневаться. Ваша любовь ко мне была так нежна и так возвышенна, что я могу говорить о ней не краснея, как об одной из ваших добродетелей. Что касается большого счастья, на которое вы надеетесь, Альфред, я не понимаю его…
   Наше счастье, я уверена, зависит от непорочности наших отношений. И чем более странным становится мое положение, чем больше освобождаюсь я от своих обязанностей в отношении к обществу, тем более строго я сама должна исполнять их…
   — О да, да, — сказал я, — я понимаю вас, и Бог наказал бы меня, если бы я осмелился когда-нибудь оторвать один цветок из вашего мученического венка! Но могут случиться происшествия, которые сделают вас свободной… Сама жизнь графа, — извините, если я обращаюсь к этому предмету, — подвергает его больше, чем всякого другого…
   — Да, я это знаю. Поверите ли, что я никогда не разворачиваю газету без содрогания… Мысль, что я могу увидеть имя, которое носила, замешанным в каком-нибудь кровавом процессе, человека, которого называла мужем, обреченным бесчестной смерти… И что же говорите вы о счастье в этом случае, предполагая, что я переживу его?..
   — Прежде всего, Полина, вы будете не менее чисты, как самая обожаемая женщина… Не скрыл ли он рам вас в убежище так, что ни одно пятно от его грязи или крови не может испачкать вас? Но я хотел говорить не об этом, Полина! В ночном нападении, в дуэли граф может найти смерть!.. Это ужасно, я знаю, не иметь другой надежды на счастье, кроме той, которая должна вытечь из раны или выйти из уст человека с его кровью и последним вздохом!.. Но для вас такое окончание не будет ли благодеянием случая, забвением?
   — Что ж тогда? — спросила меня Полина.
   — Тогда, Полина, человек, который без условий сделался вашим покровителем, вашим братом, не будет ли иметь прав на другое имя?
   — Но подумал ли этот человек об обязанности, которую возьмет на себя, принимая это имя?
   — Без сомнения, и он видит в нем столько обещаний счастья, не открывая причины ужаса…
   — Подумал ли он, что я изгнана из Франции, что смерть графа не прекратит этого изгнания я что обязанности, которые я наложила бы на его жизнь, должна наложить и на его память?
   — Полина, — сказал я, — я подумал обо всем. Год, который мы провели вместе, был счастливейшим в моей жизни. Я уже говорил вам, что ничто не привязывает меня к одному месту столько же, как и к другому… Страна, в которой вы будете жить, будет моей отчизной.
   — Хорошо, — отвечала мне Полина тем сладостным голосом, который больше, чем обещание, укрепил все мои надежды, — возвращайтесь с этими чувствами. Положимся на будущее и вверим себя Богу.
   Я упал к ее ногам и поцеловал ее колени.
   В ту же ночь я оставил Лондон, к полудню прибыл в Гавр, почти тотчас взял почтовых лошадей и в час ночи был уже у своей матери.
   Она была на вечере с Габриель. Я узнал где: у лорда Г…, английского посланника. Я спросил, одни ли они отправились. Мне отвечали, что за ними приезжал граф Безеваль. Я наскоро оделся, бросился в кабриолет и приказал везти себя к посланнику.
   Приехав, я узнал, что многие уже разъехались. Комнаты пустели, однако в них было еще много гостей, и я смог пройти незамеченным. Вскоре я увидел свою мать. Сестра танцевала. Одна держалась со свойственным ей спокойствием, другая — как веселое дитя. Я остановился у двери и искал еще третье лицо, предполагая, что оно должно быть недалеко. В самом деле, поиски мои были недолги: граф Гораций стоял, прислонясь к противоположной двери, прямо против меня.
   Я сразу узнал его. Это был тот самый человек, которого описала мне Полина, тот самый незнакомец, которого я видел при свете луны в аббатстве Гран-Пре. Я нашел все, что искал в нем: бледное и спокойное лицо, белокурые волосы, придававшие ему вид первой молодости, черные глаза, запечатлевшие его странный характер, наконец, морщину на лбу, которую, за недостатком угрызений, заботы должны были расширить и врезать глубже.
   Габриель, окончив кадриль, села возле матери. Я попросил слугу сказать госпоже Нерваль и ее дочери, что кто-то ожидает их в передней. Мать и сестра вскрикнули от радости, заметив меня. Мы были одни, и я мог обнять их. Мать не смела верить своим глазам. Я приехал так скоро, что она едва поверила, когда я сказал, что получил ее письмо. В самом деле, вчера в это время я был еще в Лондоне.
   Ни мать, ни сестра не думали возвращаться в бальный зал. Они спросили свои манто, надели их и приказали лакею подавать карету. Габриель сказала несколько слов на ухо матери.
   — Это правда, — вскричала последняя, — а граф Гораций?
   — Завтра я сделаю ему визит и извинюсь перед ним, — отвечал я.
   — Но вот и он! — сказала Габриель.
   В самом деле, граф, заметив, что обе дамы оставили салон, и не видя их, отправился отыскивать и нашел их готовыми уехать.
   Признаюсь, по моему телу пробежала дрожь, когда я увидел этого человека, подходившего к нам. Моя мать, почувствовав дрожь в руке, увидела мой взгляд, встретившийся со взглядом графа, и инстинктивно предугадала опасность, прежде чем один из нас открыл рот:
   — Извините, — сказала она графу, — это мой сын, которого мы не видели целый год и который приехал из Англии.
   Граф поклонился.
   — Буду ли я один, — сказал он приятным голосом, — жалеть об этом возвращении, так как лишен счастья проводить вас?
   — Вероятно, — отвечал я, едва сдерживая себя, — потому что там, где я, ни моя мать, ни сестра не имеют нужды в другом кавалере.
   — Но это граф Гораций! — сказала моя мать, обращаясь ко мне с живостью.
   — Я знаю этого господина, — отвечал я голосом, которому старался придать всевозможное презрение.
   Я почувствовал, что мать и сестра тоже задрожали. Граф Гораций ужасно побледнел, однако ни один знак, кроме этой бледности, не выдал его волнения. Он заметил страх моей матери и с учтивостью и приличием, которые показали мне то, что сам я, может быть, должен был сделать, поклонился и вышел. Мать с беспокойством проследила за ним глазами. Потом, когда он скрылся, она сказала, увлекая меня к крыльцу:
   — Пойдем! Пойдем!
   Мы сошли с лестницы, сели в карету и до дома не произнесли ни одного слова.

Глава XV

   Легко понять, что наши головы были полны различными мыслями. Мать, едва приехав, сделала знак Габриель удалиться в свою комнату. Она подошла ко мне, бедное дитя, и подставила свой лоб, как делала это прежде, но едва почувствовала прикосновение моих губ и рук, прижавших ее к груди, залилась слезами. Тогда я сжалился над нею.
   — Бедная сестра, — сказал я, — не надо требовать от меня вещей, которые сильнее, чем сам я. Бог создает обстоятельства, и обстоятельства повелевают людьми. С тех пор как наш отец умер, я отвечаю за тебя; я должен заботиться о твоей жизни и сделать ее счастливой.
   — О да, да! Ты старший в семье, — сказала Габриель, — все, что ты прикажешь, я сделаю, будь покоен. Но я не могу перестать бояться, не зная, чего боюсь, и плакать, не зная, о чем плачу.
   — Успокойся, — сказал я, — величайшая из опасностей для тебя теперь прошла, благодарение Небу, которое бодрствует над тобой. Возвратись в свою комнату, молись, как юная душа должна молиться, молитва рассеивает страхи и осушает слезы… Иди!
   Габриель обняла меня и вышла. Мать проводила ее беспокойным взглядом и, когда закрылась дверь, спросила:
   — Что все это значит?
   — Это значит, матушка, — отвечал я почтительным, но твердым голосом, — что супружество, о котором вы писали мне, не возможно и что Габриель не будет женой графа.
   — Но я уже почти дала слово, — сказала мать.
   — Я возьму его назад.
   — Но, наконец, скажешь ли ты мне, почему? Без всякой причины?
   — Неужели вы считаете меня безумцем, — прервал я, — способным разрушить вещи, столь священные, как данное слово, если бы я не имел причин
   — Но, верно, ты скажешь их мне?
   — Невозможно! Невозможно, матушка: я связан клятвой.
   — Я знаю, что многие говорили против Горация, но ничего не смогли доказать. Неужели ты веришь клевете?
   — Я верю своим глазам, матушка.
   — О!..
   — Послушайте. Вы знаете, люблю ли я вас и сестру, вы знаете, что, когда дело идет о счастье вас обеих, я готов принять неизменное решение; вы знаете, наконец, что в обстоятельстве столь важном я не способен пугать вас ложью. Да, матушка, говорю, клянусь вам, что если бы это супружество совершилось, если бы я приехал не вовремя, если бы отец мой в мое отсутствие не вышел из гроба, чтобы стать между своей дочерью и этим человеком, если бы Габриель называлась в этот час графиней Безеваль, то тогда мне бы не осталось ничего более, как похитить вас и вашу дочь, бежать из Франции с вами, чтобы никогда не возвращаться обратно и пойти просить в какой-нибудь чужой земле забвения и неизвестности вместо бесславия, которое постигло бы нас в нашем отечестве.
   — Но ты не можешь ли сказать мне?..
   — Нет, я дал клятву. Если бы я мог говорить, мне достаточно было бы произнести одно слово, и сестра моя была бы спасена.
   — Итак, ей угрожает какая-нибудь опасность?
   — Нет! По крайней мере, пока я жив.
   — Боже мой! Боже мой! — воскликнула мать. — Ты приводишь меня в трепет.
   Я увидел, что позволил себе увлечься против воли.
   — Послушайте, — продолжал я, — может быть, все это не столь важно, как я боюсь. Ничего не было еще окончательно решено между вами и графом, еще ничего не знают об этом в свете, какой-нибудь неопределенный слух, некоторые предположения и только, не правда ли?
   — Сегодня только во второй раз граф провожал нас.
   — Прекрасно! Найдите любой предлог, чтобы не принимать его. Затворите вашу дверь для целого света и для графа так же, как для всех. Я беру на себя труд объяснить ему, что посещения его будут бесполезны.
 
   — Альфред, — сказала испуганная мать, — будьте благоразумны, в особенности осторожны. Граф не из тех людей, которых провожали бы таким образом, не объяснив достаточной при чины.
   — Будьте спокойны, матушка, я употреблю при этом все не обходимые приличия. Что же касается до причины, то я скажу ему одному.
   Действуй, как хочешь: ты глава семьи, Альфред, и я ничего не сделаю против твоей воли. Но, умоляю тебя именем Неба, взвесь каждое слово, которое ты скажешь графу, и, если откажешь, смягчи отказ свой, сколько можешь.
   Мать моя увидела, что я беру свечу, чтобы идти.
   — Ах, Боже мой, — продолжала она, — я и не подумала о твоей усталости. Ступай в свою комнату. Завтра еще будет время подумать обо всем.
   Я подошел к ней и обнял ее, она удержала меня за руку:
   — Ты обещаешь мне, не правда ли, успокоить гордость графа?
   — Обещаю, матушка. — Я снова обнял ее и вышел.
   Мать сказала правду: я падал от усталости. Я тотчас лег в постель и проспал до десяти часов утра.
   Проснувшись, я нашел у себя письмо графа. Я ожидал его, но не мог поверить, чтобы он сохранил в тоне письма столько спокойствия и умеренности; это был образец вежливости и приличия. Вот оно:
   «Милостивый государь!
   Несмотря на все мое желание доставить вам возможно скорей это письмо, я не мог послать его ни со слугой, ни с другом. Это обыкновение, принятое в подобных обстоятельствах, могло бы возбудить беспокойство особ, которые для вас столь дороги и которых, я надеюсь, вы позволите мне считать еще, несмотря на то, что произошло вчера у лорда Г., ни чуждыми, ни посторонними для меня.
   Однако вы легко поймете, что несколько слов, которыми мы обменялись, требуют объяснения, Будете ли вы столь добры, чтобы назначить час и место, где можете мне дать его? Свойство дела требует, я думаю, чтобы это было тайной и чтобы при этом не было других свидетелей, кроме тех, к кому оно относится; но если вы хотите, я привезу двоих своих друзей.
   Вчера я доказал вам, что я смотрел уже на вис, как на брата. Поверьте, что для меня дорого будет стоить отказаться от этого слова, и что мне нужно будет идти наперекор всем моим надеждам, всем моим чувствам, чтобы считать вас своим противником и не приятелем.
   Граф Гораций»
   Я отвечал тотчас.
   «Вы не ошиблись, граф. Я ожидал вашего письма и со всей искренностью благодарю за предосторожность, принятую вами, чтобы доставить его мне… Но так как эта предосторожность будет бесполезной по отношению к вам и так как нужно, чтобы вы возможно скорей получили этот ответ, позвольте мне послать его со слугой.
   Вы думаете справедливо: объяснение между нами необходимо. Оно будет иметь место, если вам угодно, даже сегодня. Я поеду верхом и буду прогуливаться между первым и вторым часами пополудни в Булонском лесу, в Немой аллее. Я не имею нужды говорить, что мне приятно будет там встретить вас. Что же касается свидетелей, мое мнение совершенно согласно с вашим: они не нужны при этом первом свидании.
   Мне не остается ничего более ответить на ваше письмо, как говорить о чувствах моих к вам. Я бы искренне желал, чтобы те, которые вы питаете ко мне, могли быть внушены моим сердцем; к несчастью, их говорит мне моя совесть.
   Альфред де Нерваль»
   Написав и отправив это письмо, я пошел к матери. Она спросила, не приходил ли кто-нибудь от Горация, и после отрицательного ответа стала гораздо спокойнее. Что касается Габриель, она просила позволения остаться в своей комнате и получила его. К концу завтрака мне сказали, что лошадь приготовлена. Мои приказания были в точности исполнены: к седлу прикреплены чехлы, в которые я поместил пару прекрасных дуэльных пистолетов, уже заряженных. Я не забыл, что граф Гораций никогда не выезжал без оружия.
   Я был на месте свидания еще в одиннадцать часов с четвертью, так велико было мое нетерпение. Проехав всю аллею и повернув лошадь назад, я заметил всадника на другом конце; это был граф Гораций. Узнав друг друга, мы пустили лошадей галопом и встретились на середине аллеи. Я заметил, что он, подобно мне, велел прикрепить к седлу пистолеты.
   — Видите, — сказал мне Гораций, кланяясь с вежливой улыбкой, — что мое желание встретить вас равнялось вашему, потому что мы оба опередили назначенный час.
   — Я сделал сто лье в одни сутки, чтобы иметь эту честь, граф, — отвечал я, кланяясь в свою очередь, — вы видите, что за мной нет остановки.
   — Я предполагаю, что причины, заставившие вас так быстро приехать, не такая тайна, которую я не мог бы услышать. И хотя желание мое узнать вас и пожать вам руку побудило бы меня совершить подобную поездку еще быстрее, но я не думаю, что подобная причина заставила вас оставить Англию.
   — И вы думаете справедливо, граф. Повод гораздо более важный — благополучие семьи, честь которой едва не скомпрометирована, было причиной моего отъезда из Лондона и прибытия в Париж.
   — Выражения, употребляемые вами, — заявил граф, кланяясь опять с улыбкой, которая становилась более и более язви тельной, — заставляют меня надеяться, что причиной этого воз вращения не было письмо госпожи Нерваль, в котором она уведомляла вас о предполагаемом союзе между вашей сестрицей и мной.
   — Вы ошибаетесь, — возразил я, кланяясь в свою очередь, — я приехал единственно для того, чтобы воспротивиться этому супружеству, которое не может состояться.
   Граф побледнел, и его губы сжались, но почти тотчас лицо его приняло обычное спокойное выражение.
   — Надеюсь, — сказал он, — что вы оцените то хладнокровие, с которым я слушаю ваши странные ответы. Это хладнокровие есть доказательство моего желания сблизиться с вами, и это желание так велико, что я имею нескромность продлить исследование до конца. Окажете ли вы мне честь, милостивый государь, сказать, какие причины с вашей стороны могли стоить мне этой слепой антипатии, выражаемой вами так открыто? Поедем рядом, если хотите, и продолжим разговор.
   Мы поехали шагом, внешне выглядя как друзья, которые прогуливаются.
   — Я слушаю вас, — продолжал граф.
   — Сначала, граф, позвольте мне, — ответил я, — исправить ваше суждение о мнении, которое я имею о вас. Это не слепая антипатия, а рассудительное презрение.
   Граф привстал на стременах, как человек совершенно выведенный из терпения, потом, приложив руку ко лбу, сказал голосом, в котором трудно было заметить малейшее волнение:
   — Подобные чувства довольно опасны для того, чтобы питать их, в особенности объявлять о них, совершенно не зная человека, внушившего их.
   — А кто вам сказал, что я совершенно не знаю вас? — отвечал я, смотря ему в лицо.
   — Однако, если память не обманывает меня, я только вчера встретился с вами в первый раз.
   — Но случай или, скорее, Провидение нас уже сближали. Правда, это было ночью, когда вы не видели меня.
   — Помогите моим воспоминаниям, — сказал граф, — я очень туп при разгадывании загадок.
   — Я был в развалинах аббатства Гран-Пре ночью с 27 на 28 сентября.
   Граф побледнел и положил руку на чехол с пистолетами; я сделал то же движение, и он заметил его.
   — Что же дальше? — спросил он, тотчас опомнившись.
   — Я видел, как вы вышли из подземелья, закопав ключ.
   — И что же вы решили вследствие всех этих открытий?
   — Не допустить убийства Габриель де Нерваль, так как вы стремились убить Полину Мельен.
   — Полина не умерла? — вскричал граф, останавливая лошадь и забыв на этот раз свое адское хладнокровие, не оставлявшее его ни на минуту.
   — Нет, Полина не умерла, — отвечал я, останавливаясь в свою очередь. — Полина живет, несмотря на письмо, которое вы написали ей, несмотря на яд, оставленный вами, несмотря на три двери, которые вы заперли за ней и которые я отпер ключом, закопанным вами… Теперь вы понимаете?
   — Совершенно! — воскликнул граф, протягивая руку к одному из пистолетов. — Но вот чего я не понимаю: как вы, владея такими тайнами и доказательствами, не донесли тотчас на меня?
   — Это оттого, что я дал священную клятву и обязан был убить вас на дуэли, как если бы вы были честным человеком.
   Итак, оставьте в покое ваши пистолеты, потому что, убивая меня, вы можете испортить дело.
   — Вы правы, — отвечал граф, застегивая чехол для пистолетов и пуская лошадь шагом. — Когда же мы деремся?
   — Завтра утром, если хотите, — ответил я, также опуская поводья у своей лошади.
   — Где же?
   — В Версале, если место вам нравится.
   — Очень хорошо. В девять часов я буду ожидать вас у Швей царских вод с моими секундантами.
   — С Генрихом и Максом, не правда ли?
   — Разве вы имеете что-нибудь против них?
   — То, что я хочу драться с убийцей, но не хочу, чтобы он брал себе в секунданты обоих своих соучастников. Это должно происходить иначе, если позволите.
   — Объявите свои условия, — сказал граф, кусая губы до крови.
   — Так как нужно, чтобы наше свидание осталось тайной для целого света, какое бы следствие оно не имело, мы выберем себе секундантов из офицеров Версальского гарнизона, для которых мы останемся неизвестными. Они не будут знать причины дуэли и станут присутствовать только, чтобы предупредить обвинение в убийстве. Вы согласны?
   — Да… Теперь ваше оружие?
   — Так как шпагой мы можем нанести какую-нибудь жалкую царапину, которая помешает нам продолжать дуэль, пистолеты мне кажутся предпочтительнее. Привезите свой ящик, я привезу свой.
   — Но, — возразил граф, — мы оба с оружием, условия наши высказаны, для чего же откладывать до завтра дело, которое можем кончить сегодня?
   — Я должен сделать некоторые распоряжения, для которых эта отсрочка необходима. Мне кажется, что в отношении к вам я вел себя таким образом, что могу получить это позволение. Что же касается страха, испытываемого вами, то будьте совершенно спокойны; повторяю: я дал клятву.
   — Этого достаточно, — отвечал граф, кланяясь. — Итак, завтра в девять часов.
   — Завтра в девять.
   Мы поклонились друг другу в последний раз и поскакали в противоположные стороны.
   В самом деле, отсрочка, просимая мной у графа, едва была достаточна для приведения моих дел в порядок. Возвратившись домой, я тотчас заперся в своей комнате.
   Я не скрывал от себя, что удача на дуэли зависела от случая, так как знал хладнокровие и храбрость графа. Я мог быть убит. На этот случай мне нужно было обеспечить состояние Полине.
   — Хотя во всем рассказанном мной я ни разу не упомянул ее имени, — продолжал Альфред, — нет надобности говорить тебе, что воспоминание о ней ни на минуту не оставляло меня.
   Чувства, пробужденные во мне при виде матери и сестры, соединились с воспоминанием о ней, не причиняя ему ущерба. Я почувствовал, как люблю ее, когда, взяв перо, подумал, что, может быть, в последний раз пишу к ней. Окончив письмо и приложив к нему контракт на девять тысяч франков ежегодного дохода, я адресовал его на имя доктора Сорсея на Гросвенорсквер в Лондоне.
   Остаток дня и часть ночи прошли в приготовлениях. Я лег в два часа и приказал слуге разбудить себя в шесть.
   Он в точности исполнил данное ему приказание. Это был человек, на которого я мог положиться, один из старых слуг, встречающихся в немецких драмах; таких отцы завещают своим сыновьям, и я унаследовал его от отца. Я отдал ему письмо, адресованное доктору, с приказанием самому отвезти его в Лондон, если я буду убит. Двести луидоров были предназначены на дорожные расходы. Если ехать не придется, он оставит их себе в виде награды. Я показал ему, кроме того, ящик, где хранилось мое прощальное письмо к матери, которое он был обязан отдать ей, если бы судьба мне не поблагоприятствовала. Он должен был приготовить почтовую карету к пяти часам вечера, и если к этому времени я не возвращусь, то отправиться в Версаль узнать обо мне. Приняв все эти предосторожности, я сел на лошадь и в девять часов без четверти был на месте с секундантами. Это были, как мы условились, два гусарских офицера, совершенно незнакомые мне, которые, однако, не задумались оказать мне услугу. Для них довольно было знать, что это дело, в котором пострадала честь одной благородной семьи, чтобы согласиться, не задав ни одного вопроса… Только французы всякий раз, когда этого требуют обстоятельства, могут быть самыми храбрыми или самыми скромными из всех людей.
   Мы ожидали не более пяти минут, когда приехал граф со своими секундантами. Вскоре мы благодаря нашим свидетелям нашли удобное место. Объяснив этим господам свои условия, мы просили их осмотреть оружие. У графа были пистолеты работы Лепажа, у меня — работы Девима, те и другие с двойным замком и одного калибра, как, впрочем, почти все дуэльные пистолеты.
   Граф сохранил репутацию храброго и вежливого человека, он хотел уступить мне все преимущества, но я отказался. Решено было жребием определить место и порядок выстрелов; расстояние должно было составить двадцать шагов. Барьер для каждого из нас был отмечен другим заряженным пистолетом, чтобы мы могли продолжать поединок на тех же условиях, если ни одна из двух первых пуль не оказалась смертельной.
   Жребий благоприятствовал графу два раза кряду: сначала он получил право выбрать место, потом стрелять первым. Тотчас он встал против солнца, избрав по доброй воле самое невыгодное положение. Я заметил ему это, но он поклонился и ответил, что так как жребий назначил ему выбор, то он хочет остаться на том же месте; я занял свое.
   Пока секунданты заряжали наши пистолеты, я имел время рассмотреть графа и должен сказать, что он постоянно сохранял холодную и спокойную наружность человека, совершенно бесстрашного; он не произнес ни одного слова, не сделал ни одного движения, которые не согласовались бы с приличиями. Вскоре свидетели подошли к нам, подали по пистолету, по другому положили у наших ног и отошли. Тогда граф снова предложил стрелять мне первому, я вновь отказался. Мы поклонились каждый своим секундантам, потом я приготовился к выстрелу, защитив себя сколько можно и закрыв нижнюю часть лица прикладок пистолета, дуло которого закрывало мою грудь между рукой и плечом. Едва я успел принять эту предосторожность, как секунданты поклонились нам в свою очередь, и старший из них подал сигнал, вскрикнул «Пали!». В то же мгновение я увидел пламя из пистолета графа и почувствовал двойной удар в грудь и руку. Пуля встретила дуло пистолета и, отскочив, ранила меня в плечо. Граф, казалось, удивился, видя, что я не падаю.