Из письма Георгу фон Ангальтд от 17 декабря 1547 года[613]

   Я вспоминаю, как выдающийся умом и добродетелями муж, живописец Альбрехт Дюрер говорил, что юношей он любил пестрые и многофигурные картины и при созерцании своих собственных произведений всегда особенно ценил в них многообразие. В старшем возрасте, однако, он стал присматриваться к природе и воспроизводить ее истинную простоту и понял, что простота эта – высшее украшение искусства. Не будучи уже в состоянии достигнуть ее, он не испытывал больше прежнего восхищения при созерцании своих картин, но воздыхал о своей слабости.
   Из письма Гарденбергу[614]
   Я вспоминаю, что Дюрер, живописец, имел обыкновение говорить, что в молодости ему нравилось изображать редкостные и необыкновенные вещи, но что в более зрелом возрасте он стремился воспроизводить природу настолько близко, насколько это возможно; но он узнал на опыте, как трудно не уклониться от нее.

Эразм Роттердамский об искусстве Альбрехта Дюрера

   Из диалога «О правильном произношении в греческом и латинском языках»[615]

   Лев. Мне кажется, что я уже, в известной мере, осведомлен о том, что касается письма.
   Медведь. Одно только я хотел бы еще добавить: все это следует так преподносить юношам, чтобы им казалось, что они делают это играючи, а не с усилием. Иные обучают этому с такой жестокостью, что юноши скорее привыкают ненавидеть знание, нежели ценить его. Кроме того, следует заставлять юношей время от времени прилежно упражняться в живописи. Некоторые приходят к этому искусству по собственному влечению, ибо им доставляет удовольствие изображать то, что они знают, и узнавать то, что изображено другими. Но подобно тому, как искушенный в музыке человек произносит правильнее, даже если он и не поет, тот, кто обладает пальцами, опытными в проведении всевозможных линий, рисует буквы быстрее и красивее. Если вы пожелаете найти что-нибудь более тонко разработанное и точное на эту тему, то существует книга Альбрехта Дюрера, которая написана хотя и по-немецки, но с большим знанием дела и в которой он опирается на древних, основавших это искусство, в особенности на македонца Памфила,[616] в высшей степени сведущего во всех науках, как геометрических, так и математических. Ибо он утверждал, что без этих предметов невозможно достигнуть совершенства. В подтверждение он ссылался на Апеллеса, который и сам писал кое-что об искусстве своему ученику Персею и сообщил много ценного о тайнах рисования, что было извлечено им из учений математиков. И среди этого было немало о простейших геометрических фигурах, а также о начертании и пропорциях букв.
   Лев. Имя Дюрера мне уже давно известно; из мастеров живописи он пользуется наивысшей славой. Некоторые называют его Апеллесом нашего времени.
   Медведь. Поистине, я полагаю, что если бы Апеллес жил теперь, то, будучи благородным и чистым человеком, он уступил бы нашему Альбрехту пальму своей славы.
   Лев. Что позволяет так думать?
   Медведь. Я признаю, что Апеллес был первым в своем искусстве, и другие художники не могли упрекнуть его ни в чем, кроме того, что, работая над картиной, он не мог остановиться. Прекрасный упрек! Но в распоряжении Апеллеса были краски, правда немногие и весьма скромные, но все же краски. Дюреру же можно удивляться еще и в другом отношении, ибо чего только не может он выразить в одном цвете, т. е. черными штрихами? Тень, свет, блеск, выступы и углубления благодаря чему каждая вещь предстает перед взором зрителя не одной только своею гранью. Остро схватывает он правильные пропорции и их взаимное соответствие. Чего только не изображает он, даже то, что невозможно изобразить – огонь, лучи, гром, зарницы, молнии, пелену тумана, все ощущения, чувства, наконец, всю душу человека, проявляющуюся в телодвижениях, едва ли не самый голос. Все это он с таким искусством передает точнейшими штрихами, и притом только черными, что ты оскорбил бы произведение, если бы пожелал внести в него краски. Разве не более удивительно без сияния красок достигнуть величия в том, в чем при поддержке цвета отличился Апеллес?
   Лев. Я не думал, что столь высокое образование необходимо для живописи, которая в наше время едва может прокормить художника.
   Медведь. Не ново, что превосходные художники оказываются подчас в плохих обстоятельствах. Но некогда графическое искусство включалось в число свободных искусств[617] и могло изучаться только достойными и наиболее уважаемыми людьми; прочим же это было запрещено, дабы оно не было унижено. Это позор князьям, а не искусству, если оно лишено должной награды.

Эразм Роттердамский о Дюрере

   Из письма Вилибальду Пиркгеймеру от 31 марта 1528 года[618]
   Судьбою Дюрера я искренне опечален.[619] Ты читал то место, где я упоминаю его.[620]Все произведение теперь завершено. Ты скажешь, что это выглядит принужденно, и я признаю это. Но мне не представилось никакого другого случая, и я полагаю, что книжечка эта, какова бы она ни была, пройдет через руки многих людей.

Эразм Роттердамский о смерти Дюрера

   Из письма Вилибальду Пиркгеймеру от 24 апреля 1528 года[621]

   Что пользы оплакивать смерть Дюрера, ведь все мы смертны. Эпитафией ему стала отчасти моя книжечка.

Филипп Меланхтон о смерти Дюрера

   Из письма Иоакиму Камерарию от 10 июня 1528 года[622]

   Слухи о смерти Дюрера дошли сюда[623] раньше из Франкфурта, чем из Нюрнберга, но, как это часто бывает, я не хотел сразу поверить такому известию. Мне больно, что Германия потеряла столь великого человека и художника.

Вилибальд Пиркгеймер о Дюрере

   Письмо Иоганну Черте. 1530 год[624]

   Прежде всего, любезный господин Черте, готов служить Вам. Наш друг, господин Иорг Гартман, показал мне полученное им от Вас письмо, в котором Вы не только хорошо обо мне вспоминаете, но также хвалите меня и оказываете мне больше чести, чем я сам могу считать себя достойным. Но я отношу эти добрые слова к нашему общему почившему в мире другу Альбрехту Дюреру, ибо, поскольку Вы любили его за его искусство и добродетели, Вам, без сомнения, милы также и те, кто его любил; именно этой любви я и приписываю Ваши похвалы, но никак не моим достоинствам.
   Действительно, в лице Альбрехта Дюрера я потерял лучшего друга, какого я когда-либо имел на земле; и ничто не огорчает меня больше, чем сознание, что он должен был умереть такой жестокой смертью, в которой я, по воле божьей, могу винить только его жену, ибо она так грызла его сердце и в такой степени мучила его, что он раньше от этого скончался. Ибо он высох, как связка соломы, и никогда не смел мечтать о развлечениях или пойти в компанию, так как злая женщина всегда была недовольна, хотя у нее не было для этого никаких оснований. К тому же она заставляла его работать день и ночь только для того, чтобы он мог накопить денег и оставить их ей после своей смерти. Ибо она всегда думала, что она на грани разорения, как она думает и теперь, хотя Альбрехт оставил ей состояние ценностью в 6000 гульденов. Но ей ничего не было достаточно, и, в результате, она одна является причиной его смерти. Я сам часто умолял ее изменить ее невеликодушное, преступное поведение, и я предостерегал ее и говорил ей, чем все это кончится, но я ничего не видел за свои труды, кроме неблагодарности. Ибо она была врагом всех, кто был расположен к ее мужу и искал его общества, что, конечно, доставляло много огорчений Альбрехту и свело его в могилу. Я ни разу не видел ее после его смерти и не хотел принимать ее у себя. Хотя я и помогал ей во многих случаях, она мне нисколько не доверяет; кто ей противоречит и не во всем с нею соглашается, тому она тотчас же становится врагом, поэтому мне приятнее быть вдали от нее. Она и ее сестра, конечно, не распущенные, но, несомненно, честные, набожные и в высшей степени богобоязненные женщины; но скорее предпочтешь распущенную женщину, которая держится дружелюбно, такой грызущей, подозрительной и сварливой набожной, с которой не может быть покоя и мира ни днем, ни ночью. Но предоставим это богу, да будет он милосерден и милостив к благочестивому Альбрехту, ибо он жил как набожный и честный человек и так же по-христиански и мирно скончался. Боже, окажи нам свою милость, чтобы и мы в свое время мирно последовали за ним.[625]
   Мой любезный господин Черте, господин Гартман фон Лихтенштейн прислал мне два оленьих рога, которые, несомненно, доставлены сюда по Вашей просьбе, хотя, как Вы могли заметить, меня мало занимают подобные вещи. Но когда господин Гартман был здесь и посетил мой дом, он сам предложил мне, что пришлет мне рога, по его словам, гораздо более красивые и крупные, чем мои. Я бы их вставил в оправу и повесил у себя. Но эти рога не так хороши, ибо у меня самого есть более красивые, и это не такие, какие мне бы хотелось иметь и какие здесь встречаются. Тем не менее я прошу Вас поблагодарить господина Гартмана за эти рога и выразить ему мою готовность к услугам. И так как я знаю, что он интересуется такими вещами, я посылаю ему здесь одно лекарство от чумы, которое я сам много раз пробовал и нахожу удивительным. Альбрехт также имел несколько пар рогов, и среди них была одна очень красивая, которую я очень хотел бы иметь, но она [жена] тайком отдала это вместе с другими прекрасными вещами мне назло. Один человек, который находится теперь в Вене, рассказал мне, что он видел там несколько очень красивых. Если бы было возможно получить одну-две красивые пары, никакая цена не была бы для меня слишком высокой. Но я не должен затруднять Вас этим, ибо я Вам достаточно надоел с господином Гартманом.
   О страшных событиях с турками[626] нет надобности много писать. Ибо я не намерен побуждать наших князей и господ к отпору и сопротивлению им, ибо это кара господня. Поистине, я испытываю большое и искреннее сострадание к бедным раненым и уведенным в плен христианам, какое, по справедливости, один христианин должен испытывать к другому. Я также беспокоился о Вас, ибо я знал, что Вы находитесь в Вене. Боже, обрати все к лучшему. Поистине, это печальные и ужасные события. Горе тем, кто их вызвал или причастен к ним; и эта кара божья за то, что христиане так безжалостно сами губят друг друга и дают повод неверным для их действий. Да будет бог милостив и милосерден к нам и да поступит он по своему милосердию. Ибо я опасаюсь, что человеческая помощь окажется слишком медленной, но об этом не следует писать. Но как вели себя наши евангелические ландскнехты, ясно теперь всем. Быть может, это и хорошо, что благодаря этому видно, как сильно лютеровское слово расходится с делом. Ибо, без сомнения, и у Вас, и вокруг Вас есть много благочестивых и достойных людей, которые, слыша, что так сладко говорят о вере и святом евангелии, полагают, что то, что так блестит – чистое золото, но это всего лишь медь. Я признаю, что вначале я также был хорошим лютеранином, как и наш покойный Альбрехт, потому что мы надеялись, что исправлено будет римское мошенничество, как и жульничество монахов и попов, но как посмотришь, дело настолько ухудшилось, что евангелические мошенники заставляют тех мошенников казаться невинными. Я понимаю, что Вам странно слышать это, но если бы Вы были у нас и видели порочную и преступную жизнь, которую открыто ведут попы и беглые монахи, Вы бы крайне этому удивились. Прежние обманывали нас притворством и хитростями, теперешние же хотят открыто вести порочную и роскошную жизнь и при этом дослепа заговаривать людей, способных видеть, уверяя, что не следует судить о них по их делам. Но Христос учил нас другому, и хотя хорошие дела не всегда можно легко узнать, но если кто-нибудь действует зло и дурно, то видно сразу, что он не порядочный человек, что бы он ни говорил о вере, ибо вера без дела мертва, как и дела без веры. Я знаю, и это правда, что даже неверные не терпят у себя такого обмана и мошенничества, какими занимаются те, что называют себя евангелическими. Ибо дела их позволяют ясно видеть, что там нет ни веры, ни правды. Никто не боится бога, никто не любит ближнего, попраны старая честность и хорошие обычаи, искусства и науки. И не стремятся ни к чему иному, кроме плотского наслаждения, наживы и денег, не думая о том, можно ли достигнуть этого с богом и чистой совестью или нет. Подавать милостыню вышло из обычая, ибо эти мошенники злоупотребляли также и милостыней, так что никто больше не хочет давать. Также забыты исповедь и причастие; никто, кроме немногих, не держится истинной веры. И невозможно было сделать нам хуже, чем предоставить нам действовать,[627] ибо в конце концов мы станем совсем скотоподобными, как мы наполовину уже стали. Простые люди, наставленные этими евангелическими, уверены, что должен совершиться всеобщий раздел имущества; и истинно, если бы не было большого предостереженья и наказанья, совсем скоро начался бы всеобщий грабеж, как это случилось во многих местах, и тогда его не остановить ни страхом, ни строгостью. Из этого Вы можете видеть, какие мы христиане, если только в Ваших местах иначе и Вы не узнали еще этого на собственном опыте. [628]
 
Портрет Вилибальда Пиркгеймера
Гравюра на меди. 1524 г.
   Я хорошо знаю, что Вам покажется странным это мое письмо, но я знаю также, что я пишу правду, и гораздо меньше, чем есть в действительности. О том, почему Совет позволяет здесь такие действия, было бы слишком долго писать. С ними случилось отчасти, как и с другими людьми, которые надеялись на многие улучшения, но не много нашли. Есть в Совете много таких, которым эти дела не нравятся, но большинство поступает так[629]более из боязни стыда, чем по другой причине; ибо они не хотят оказаться обманутыми и упорствуют, чтобы не быть обвиненными в заблуждении, хотя они видят и понимают, что многое должно быть изменено и что лучше было бы оставить по-прежнему, ибо многое вместо ожидаемого улучшения становится хуже. Но это так и останется, и поистине, не могло случиться ничего хуже, чем то, что нам предоставили так действовать. Мы наконец и сами так устали от этого, что не можем больше терпеть, что и видно отчасти, особенно среди простых людей. Ибо когда они увидели, что никто не собирается разделять все имущество и сделать все общим, как они до сих пор надеялись, тогда они прокляли Лютера и всех его приверженцев. И так, хотя и не из хороших побуждений, они открывают глаза и видят, что эти мошенники, как и предыдущие мошенники, занимаются обманом. Лютер хотел бы снова повернуть обратно и смягчить многие из своих дел, которые были сделаны так грубо, что это не поддается описанию. Так Эколампадий,[630]Цвингли и другие в высшей степени настроены против Лютера из-за причастия, которое они считают только простым знаком. [631] И если бы Лютер не зашел так далеко и не поссорился из зависти с доктором Карлштадтом, [632] он одержал бы верх в этом проклятом заблуждении. Когда по почину ландграфа Гессенского в Гессене собрались честные люди, они рассорились из-за причастия и еще ухудшили дело. Страсбург, Ульм, Меминген, Нёрдлинген и многие другие города не признают больше причастия, и хотя Аугсбург во время рейхстага и обещал исправиться, все же и до сего дня там по-прежнему плохо. Там, как ни в каком другом месте, заправляют цехи, и Совет не уверен в безопасности ни своей, ни имущества. У нас частично на словах еще придерживаются причастия, но на деле это совсем не так… На словах и в проповедях мы вполне разумны, но с делами обстоит хуже, и особенно у тех, которые более всего представляются евангелическими. Я хочу, чтобы Вы знали, что за дела творит человек, которому Вы послали книжечку об осаде Вены. [633] Вы были бы очень удивлены, что у одного человека слова и дела могут быть столь противоположными. Ибо хотя он и пишет и издает свои книги, он действует при этом так, как это откроется в свое время. Он некогда был хорошим другом, моим и покойного Альбрехта, и даже делал мне добро, но мы, к нашей общей досаде, так его узнали, что оба в нем разочаровались… Мы начали здесь петь одну литанию, [634] когда наступали турки, но как только они убрались, все это кануло в воду. Все это я пишу, однако, не потому, что я могу, хочу или склонен похвалить папу, его попов и монахов, ибо я знаю, что это нехорошо и во многих отношениях порочно и требует исправления, несмотря на то, что его императорское величество теперь поддерживает папу во всех его начинаниях. Но, к сожалению, очевидно, что и другое дело [635] также ни в каком отношении не годится, как и сам Лютер говорит и признает, и многие благочестивые и ученые люди, которые приближаются к истинному евангелию, также видят и признают, что это дело не может так оставаться. Паписты хоть, по крайней мере, едины между собой, те же, что называют себя евангелическими, в высшей степени не согласны друг с другом и разделены на секты, которые возбуждают себя, подобно мятежным крестьянам, пока не разъярятся совсем. Боже, защити всех благочестивых людей, страну и народ от такого учения. Ибо куда оно приходит, там не может быть никакого мира, покоя и единства. Мы ожидаем на днях мандата его императорского величества о запрещении нового учения. Да ниспошлет нам господь счастье, только тогда это дело решится. Наши проповедники, попы и отпущенные монахи живут так, как будто они одержимы – проклинают, ругаются, позорят… Все это, милый господин Черте, я хотел написать Вам на основании истины, чтобы Вы узнали, какие мы христиане… Вы не должны сердиться на меня за длинное письмо, ибо намерения мои были наилучшими. Благодарю Вас за присланную книжечку об осаде Вены. С этим изъявляю Вам мою постоянную добровольную готовность к услугам.

Иоаким Камерарий. О Дюрере

   Предисловие к латинскому изданию первых двух книг трактата Дюрера о пропорциях. 1532 год[636]

   Благосклонным и почитающим изящные искусства читателям.
   Если бы я должен был говорить здесь о живописи, я бы скорее оплакивал ее, нежели восхвалял. Ибо кому из вас неведомы хвалы во славу искусства? И кто поставил бы мне в упрек, что, ввиду утраты цветущего, я пренебрег вновь произрастающим, кто не счел бы, что мне более подобает последовать по пути горя и слез? Однако рассуждать об искусстве не входит теперь в мои намерения. Я желаю лишь рассказать кое-что, сколько необходимо, о художнике, авторе этой книги. Он, я уверен, прославился своими добродетелями и заслугами не только в своем отечестве, но и среди других наций. Мне достаточно хорошо известно, что достоинства его не нуждаются в наших похвалах, особенно потому, что благодаря своим превосходным произведениям он достиг вечной славы и все возрастающего почитания. Теперь, когда мы публикуем его сочинения и представляется случай предать гласности все, что касается жизни и образа мыслей этого замечательного человека и нашего друга, мы сочли уместным собрать воедино отрывочные сведения, почерпнутые частично из разговоров с другими, частично из бесед с ним самим дабы прославить его – художника и человека – за его несравненное искусство и талант, а также доставить некоторое удовольствие читателям.
   Мы слышали, что наш Альбрехт происходил из Паннонии,[637] но его родные переселились в Германию. Здесь не место распространяться о его происхождении и роде. Хотя его предки и были почтенными людьми, нет никакого сомнения, что они приобрели от него больше славы, чем передали ему. Природа наделила его телом, выделяющимся своей стройностью и осанкой и вполне соответствующим заключенному в нем благородному духу, – здесь уместно вспомнить о восхваляемой Гиппократом[638] справедливости природы, которая, облекая в уродливое тело жалкую душу обезьяны, равным образом имеет обыкновение заключать преславные умы в подобающие им тела. Он имел выразительное лицо, сверкающие глаза, нос благородной формы, называемой греками четырехугольною, [639] довольно длинную шею, очень широкую грудь, подтянутый живот, мускулистые бедра, крепкие и стройные голени. Но ты бы сказал, что не видел ничего более изящного, чем его пальцы. Речь его была столь сладостна и остроумна, что ничто так не огорчало его слушателей, как ее окончание. Правда, он не занимался изучением словесности, но зато почти в совершенстве постиг распространяемые через посредство книг естественные и математические науки. И он не только понимал их суть и умел применять их на практике, но и умел излагать их словесно. Это подтверждают его сочинения по геометрии, в которых не упущено ничего, кроме того, что он полагал выходящим за пределы его работы. С горячим рвением заботился он о том, чтобы всегда вести достойный и добродетельный образ жизни, за что его заслуженно считали превосходнейшим человеком. Он не отличался, однако, ни мрачной суровостью, ни несносной важностью; и он отнюдь не считал, что сладость и веселье жизни не совместимы с честью и порядочностью, и сам не пренебрегал ими и даже в старости пользовался благами музыки и гимнастики в той мере, в какой они доступны этому возрасту.