Страница:
Вот почему в анналах святой жизни постоянно звучит одна и та же нота: положитесь на Божий Промысел, не оставляя для себя никаких лазеек, не думайте о завтрашнем дне, продайте все, что имеете и раздайте нищим; только тогда вы достигнете высшей безопасности, когда принесенная вами жертва будет беззаветна и не оставит о себе сожаления. Как пример, я приведу вам отрывок из биографии Антуанеты Буриньон, редкой женщины, которая в свое время подверглась многим гонениям со стороны католиков, а также и протестантов лишь за то, что она не хотела принимать религии из вторых рук. Еще молодой девушкой, живя в доме своего отца,
"она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя: Господи, что хочешь ты, чтобы я сделала?Однажды ночью, вся охваченная покаянным чувством, она произнесла из глубины своего сердца: "Господи, что я должна сделать, чтобы угодить тебе? У меня нет никого, кто наставил бы меня. Говори к моей душе, и она будет слушать тебя". В этот момент она услышала, будто кто-то другой произнес внутри ее: " Покинь все земные вещи. Отстранись от привязанности к существам сотворенным. Откажись от самой себя". Она была очень удивлена, так как не могла понять смысла этих слов, и долго размышляла над всеми тремя пунктами, стараясь понять, каким образом она может выполнить сказанное ей. Она думала, что не в состоянии жить без земных вещей, без любви к земным творениям и к самой себе. Но она все-таки сказала: "С помощью Твоей благости, Господи, я выполню все, что Ты повелел мне". Но когда она захотела приступить к выполнению своего обещания, она не знала, с чего начать. Ей пришла в голову мысль, что она может исполнить свой обет, поступив в монастырь, так как там люди отказываются от мирских вещей, ограждая себя от мира монастырскими стенами, и отрекаются от любви к самим себе, подавляя свою волю; поэтому она просила отца разрешить ей уйти в монастырь босоногих кармелиток, но тот сказал, что он скорее согласится видеть ее мертвой". Это показалось ей величайшей жестокостью с его стороны, потому что она думала найти в монастыре истинных христиан, к которым стремилась ее душа, но впоследствии она увидела, что отец ее лучше знал монастыри, чем она. Когда он отказал ей в ее просьбе и сказал, что никогда не позволит ей сделаться монахиней и не даст ей денег для поступления в монастырь, она все-таки отправилась к отцу Лаврентию, настоятелю Кармелитского монастыря, и предложила ему свои услуги для исполнения самых тяжелых работ в монастыре, обещая при этом довольствоваться самым малым, если только он примет ее. Тот с улыбкой выслушал это предложение и сказал ей: " Этого нельзя. Нам нужны деньги для монастырских построек, а потому мы не принимаем девушек, которые не могут внести их; вы должны найти способ достать необходимую сумму, иначе вы сюда не поступите".
Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ: Тогда, когда у тебя не будет ничего, и когда ты умрешь для себя. "Где же я могу сделать это, Господи?" спрашивала она. И Он отвечал ей: В пустыне. Это произвело такое сильное впечатление на ее душу, что у нее появилось горячее стремление уйти в пустыню, но она боялась всяких случайностей, потому что ей было всего восемнадцать лет, она не привыкла к путешествиям и не знала дороги. Однако она отложила все эти сомнения в сторону и сказала: "Господи, веди меня, как и куда Ты пожелаешь. Я делаю это только для Тебя. Я сниму с себя мое девическое платье и надену одежду отшельника, чтобы пройти никем не замеченной". В это время ее родители задумали выдать ее замуж за богатого французского купца, но она втайне приготовила себе одежду отшельника и ушла из дому в день Пасхи; накануне она ненадолго уснула, затем встала, отрезала себе косу, надела приготовленный костюм и вышла из дому в четыре часа утра, не захватив с собою ничего, кроме нескольких копеек, чтобы купить себе в этот день хлеба. Но, отойдя несколько шагов из дома, она сказала себе: На что ты возлагаешь упование? На эти жалкие деньги?– и тотчас отбросила в сторону захваченные с собою монеты, прося у Бога прощения за свой поступок и говоря: "Нет, Господи, мое упование не в этих деньгах, а в Тебе одном". Так она продолжала свой путь, освободившись от тяжелого бремени забот и благ этого мира и с таким чувством душевного удовлетворения, что у нее не осталось ни малейшего желания иметь что-либо из вещей, и все свои надежды и упования она возложила исключительно на Бога. Единственно, чего она боялась – это возможности быть узнанной и возвращенной в дом ее родителей, потому что в нищете она чувствовала себя более довольной и счастливой, чем во всех мирских наслаждениях, испытанных ею в течение всей ее жизни" [195].
Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег.
Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т.д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство человечности, отказывающейся наслаждаться тем, что недоступно для других. Один убежденный моралист в своем сочинении на слова Христа: "Продай все, что ты имеешь, и следуй за мною" – высказывает следующие мысли:
"Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним" [196].
Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать – это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей.
Лекция XIV ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ
"она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя: Господи, что хочешь ты, чтобы я сделала?Однажды ночью, вся охваченная покаянным чувством, она произнесла из глубины своего сердца: "Господи, что я должна сделать, чтобы угодить тебе? У меня нет никого, кто наставил бы меня. Говори к моей душе, и она будет слушать тебя". В этот момент она услышала, будто кто-то другой произнес внутри ее: " Покинь все земные вещи. Отстранись от привязанности к существам сотворенным. Откажись от самой себя". Она была очень удивлена, так как не могла понять смысла этих слов, и долго размышляла над всеми тремя пунктами, стараясь понять, каким образом она может выполнить сказанное ей. Она думала, что не в состоянии жить без земных вещей, без любви к земным творениям и к самой себе. Но она все-таки сказала: "С помощью Твоей благости, Господи, я выполню все, что Ты повелел мне". Но когда она захотела приступить к выполнению своего обещания, она не знала, с чего начать. Ей пришла в голову мысль, что она может исполнить свой обет, поступив в монастырь, так как там люди отказываются от мирских вещей, ограждая себя от мира монастырскими стенами, и отрекаются от любви к самим себе, подавляя свою волю; поэтому она просила отца разрешить ей уйти в монастырь босоногих кармелиток, но тот сказал, что он скорее согласится видеть ее мертвой". Это показалось ей величайшей жестокостью с его стороны, потому что она думала найти в монастыре истинных христиан, к которым стремилась ее душа, но впоследствии она увидела, что отец ее лучше знал монастыри, чем она. Когда он отказал ей в ее просьбе и сказал, что никогда не позволит ей сделаться монахиней и не даст ей денег для поступления в монастырь, она все-таки отправилась к отцу Лаврентию, настоятелю Кармелитского монастыря, и предложила ему свои услуги для исполнения самых тяжелых работ в монастыре, обещая при этом довольствоваться самым малым, если только он примет ее. Тот с улыбкой выслушал это предложение и сказал ей: " Этого нельзя. Нам нужны деньги для монастырских построек, а потому мы не принимаем девушек, которые не могут внести их; вы должны найти способ достать необходимую сумму, иначе вы сюда не поступите".
Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ: Тогда, когда у тебя не будет ничего, и когда ты умрешь для себя. "Где же я могу сделать это, Господи?" спрашивала она. И Он отвечал ей: В пустыне. Это произвело такое сильное впечатление на ее душу, что у нее появилось горячее стремление уйти в пустыню, но она боялась всяких случайностей, потому что ей было всего восемнадцать лет, она не привыкла к путешествиям и не знала дороги. Однако она отложила все эти сомнения в сторону и сказала: "Господи, веди меня, как и куда Ты пожелаешь. Я делаю это только для Тебя. Я сниму с себя мое девическое платье и надену одежду отшельника, чтобы пройти никем не замеченной". В это время ее родители задумали выдать ее замуж за богатого французского купца, но она втайне приготовила себе одежду отшельника и ушла из дому в день Пасхи; накануне она ненадолго уснула, затем встала, отрезала себе косу, надела приготовленный костюм и вышла из дому в четыре часа утра, не захватив с собою ничего, кроме нескольких копеек, чтобы купить себе в этот день хлеба. Но, отойдя несколько шагов из дома, она сказала себе: На что ты возлагаешь упование? На эти жалкие деньги?– и тотчас отбросила в сторону захваченные с собою монеты, прося у Бога прощения за свой поступок и говоря: "Нет, Господи, мое упование не в этих деньгах, а в Тебе одном". Так она продолжала свой путь, освободившись от тяжелого бремени забот и благ этого мира и с таким чувством душевного удовлетворения, что у нее не осталось ни малейшего желания иметь что-либо из вещей, и все свои надежды и упования она возложила исключительно на Бога. Единственно, чего она боялась – это возможности быть узнанной и возвращенной в дом ее родителей, потому что в нищете она чувствовала себя более довольной и счастливой, чем во всех мирских наслаждениях, испытанных ею в течение всей ее жизни" [195].
Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег.
Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т.д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство человечности, отказывающейся наслаждаться тем, что недоступно для других. Один убежденный моралист в своем сочинении на слова Христа: "Продай все, что ты имеешь, и следуй за мною" – высказывает следующие мысли:
"Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним" [196].
Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать – это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей.
Лекция XIV ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ
Мы только что рассмотрели наиболее важные из тех явлений, которые можно назвать плодами религиозной жизни. Теперь мы перейдем к оценке их, начав с вопроса: могут ли они доставить нам материал, необходимый для того, чтобы высказать суждение об абсолютной ценности религии? Если бы я захотел подражать Канту, я сказал бы, что темой настоящей лекции будет: "Критика чистой святости".
Эта тема не представляла бы никаких затруднений, если бы мы, подобно католическим теологам, могли спуститься к ней с высоты готовых, непоколебимых догм о Боге, о человеке и его нравственном идеале. Высшая степень совершенства измерялась бы в этом случае приближением человека к его наивысшей цели, а целью этой являлось бы соединение человека с его Творцом. Этого соединения человек мог бы достигнуть тремя путями: путем деятельности, путем морального очищения и путем созерцания; и, применяя известную систему теологических и нравственных критериев, было бы нетрудно определить, насколько человек подвинулся вперед по каждому из путей. При таких условиях можно было бы вывести с математической точностью абсолютное значение и ценность каждого, даже самого незначительного, религиозного переживания.
Если бы мы руководились при выборе пути для нашего исследования только степенью его легкости, можно было бы сожалеть о разрыве с таким удобным методом. Но мы сами намеренно отвергли его в тех замечаниях, какие мы сделали еще в первой лекции в пользу эмпирического метода; и после этого акта отречения для нас нет возврата к схоластическим формулам. Мы не можем разделять человека на две части – животную и разумную. Мы не можем делить явления на естественные и сверхъестественные; мы не можем разбираться в сверхъестественных явлениях, – какие из них от Бога, и какие от дьявола. Мы можем только собирать психологические факты, подходя к ним без какой бы то ни было априорной теологической доктрины; можем сгруппировать отдельные суждения о ценности того или другого переживания, единственными руководителями в которых будут наши наиболее сильные философские предубеждения, моральные инстинкты и здравый смысл; и на основании этих суждений мы сможем сделать общий вывод относительно того или другого типа религий: считать ли его в целом, вместе с его плодами, заслуживающим одобрения или же порицания. "В целом" – я боюсь, что мы никогда не отделаемся от этого выражения столь ценного для людей жизни и столь ненавистного систематизаторам.
После этих откровенных признаний у меня явилось опасение, не покажется ли некоторым из вас, что мы бросаем за борт наш компас и принимаем решение руководиться отныне в нашем плавании одной прихотью. Такой бесформенный и беспринципный метод, скажут мне, приведет нас только к дилетантствующему скептицизму. Я скажу несколько слов в свою защиту и для лучшего выяснения эмпирического метода, которого я держусь.
Прежде всего может показаться нелогичным самое намерение оценивать результаты религиозной жизни эмпирически, в наших человеческих выражениях ценности. Как можно, на самом деле, измерять их ценность, не зная, существует ли Бог, который, как это необходимо предположить в данном случае, требовал бы от людей таких проявлений. Если Он существует, все поведение человека, направленное к тому, чтобы идти навстречу Его требованиям, будет, несомненно, разумным. Бессмысленным оно явится лишь в том случае, если Бог не существует. Предположим, что в силу ваших субъективных особенностей вы отвергаете религию, допускающую кровавые жертвоприношения; если бы божество, требующее подобных жертв, существовало, ваше отрицание его было бы так же произвольно, как схоластика теологов. Я сознаюсь, что в нашем произвольном отрицании некоторых видов божества мы уподобляемся теологам. Философские предубеждения, которыми я руковожусь в своем исследовании, моральные инстинкты и здравый смысл, – заставляют меня отворачиваться от тех верований, которые кажутся мне отталкивающими, подобно тому, как это делает теолог по отношению ко всем божествам, кроме того, какое он признает. Моральные инстинкты и требования здравого смысла являются в данном случае плодами эмпирического развития. Поразительна развертывающаяся в человеческой истории картина непрерывного, хотя медленного изменения моральных и религиозных идей человечества, по мере расширения его познания о внешнем мире и под влиянием перемен в его социальном устройстве. Через несколько поколений духовная атмосфера становится уже неблагоприятной для тех идей о божестве, какими некогда питались люди.
Старые боги оказываются ниже уровня господствующих моральных идей, и вера в них является уже невозможной. В наше время божество, требующее человеческих жертв, показалось бы настолько чудовищно жестоким, что мы не согласились бы считать его за бога. И нас не убедили бы в этом никакие исторические доказательства.
A в старые времена, наоборот, эта кровожадность сама служила доказательством божественности. В те века, когда пользовались уважением проявления грубой силы, люди поклонялись именно такому богу, который был воплощением подобной силы.
Исторические события только добавляли некоторые черты к сложившемуся уже представлению о Боге; первооснова же этого представления остается психологической. Божество, о котором проповедовали пророки, провидцы, подвижники, утверждавшие новый культ, прежде всего нужно было им самим. Оно владело их воображением, обещало им исполнение их надежд, управляло их волей, защищало их от дьявола, карало их врагов. По ценности тех выгод, какие мог доставить тот или другой бог, устанавливалась и его ценность. Как только эти выгоды теряли ценность, не выдержав конфликта с повысившимися нравственными идеалами или уровнем умственного развития, при котором они начинали казаться ребяческими и нелепыми, – к божеству начинали относиться с пренебрежением, и культ его приходил в упадок.
Таким образом греки и римляне перестали некогда чтить своих богов, оставаясь формально язычниками, точно так же и мы относимся к индуизму, к буддизму и к магометанству.
Так же поступили протестанты с католическими воззрениями на божество; подобным же образом отнеслись позднейшие протестанты к воззрениям основателей этой доктрины. Этим же способом китайцы оценивают христианскую религию; этим же способом будут судить и о нашей религии наши потомки. С того момента, как смысл, вкладываемый нами в наше определение данного божества, перестает вызывать наше одобрение и восхищение, самое существование подобного божества начинает казаться нам нелепостью. Интересно проследить в истории шаг за шагом эволюцию религиозных воззрений. Монархический тип власти был, например, так укоренен в сознании наших предков, что воображение их и для верховной власти божества требовало тех же черт деспотизма и соединенной с ним жестокости. Они назвали эту жестокость "воздающей справедливостью", и Бог, лишенный этого качества, наверное, показался бы им не в достаточной мере "повелителем". Для нас же представляется ужасной самая мысль о возможности причинения кому бы то ни было вечных страданий. И то, что представлялось Джонатану Эдуардсу "доктриной в высшей степени приятной, светлой и радостной" – предвечное разделение людей на спасенных и осужденных, – нам кажется чем-то диким и бессмысленным. Нас поражает также и мелочность интересов тех богов, в которых верили наши предки. В жизнеописаниях католических святых мы встречаем такие примеры святости, которые для нашего протестантского сознания кажутся сплошной бессмыслицей. Для пуританина, как и для современного идеалиста, различные обрядности богослужения кажутся обращенными к божеству, обладающему вздорным ребяческим характером и находящему удовольствие в детских играх: в свечах, фольге, в бормотании известных фраз, в маскарадных переодеваниях, которыми будто бы увеличивается его "слава". С другой стороны – для людей, чье благочестие нуждается в церковном ритуале, бесформенность и безграничность пантеистического представления о Боге кажется безотрадной и бесплодной пустыней; евангелический теизм пугает их своей обнаженностью, тусклостью красок и бедностью проявлений. "Лютер, говорит Эмерсон, дал бы отрубить себе правую руку, чтобы не прибить своих тезисов к дверям Виттенбергской церкви, если бы мог предвидеть, что они приведут к безжизненным отрицаниям Бостонского унитарианизма".
Итак, не взирая на весь наш эмпиризм, критерием при оценке чуждых нам религиозных переживаний, по необходимости, является наше собственное религиозное мировоззрение, которое в свою очередь является продуктом реальных, жизненных условий. В этом случае нами будет руководить голос накопленного человечеством опыта, который судит и отвергает всех богов, преграждающих нам путь к дальнейшему усовершенствованию. Таким образом, опыт, взятый в широком смысле этого слова, сам порождает отрицание известных религиозных учений, отрицание, которое лишь с виду находится в противоречии с нашим эмпирическим методом.
Еще больше сгладится это противоречие, когда мы перейдем от отрицания к положительным верованиям. Мы признаем лишь тех богов, в которых нуждаемся, и чьи требования усиливают наши требования к себе и друг к другу. Применим в данном случае критерий здравого смысла, и он покажет нам, насколько религиозная жизнь может быть рассматриваема, как высший род деятельности человеческого духа. Если она окажется пригодной для человечества, то каждое теологическое верование, могущее вызвать религиозную жизнь, получит для нас соответствующее значение. В противном случае она потеряет для нас всякую цену. Это общий закон вымирания всего непригодного и выживания всего нужного человеку, перенесенный в область религиозных верований. И если мы бросим на историю беспристрастный взгляд, мы должны будем признать, что во все времена не было другого критерия при возникновении или принятии какой бы то ни было религии. Религии должны были оправдывать себя, и они, несомненно, служили тем или другим жизненным потребностям, господствовавшим во время их возникновения. Когда они слишком угнетали другие стороны жизни, или когда являлось новое верование, которое лучше обслуживало эти же потребности, значение господствующей религии падало.
Потребностей же у человеческой души всегда было много, а критериев определенных не было. Поэтому упрек в неопределенности, в субъективизме и расплывчатости, какой может быть сделан эмпирическому методу, должен быть отнесен по существу дела ко всем человеческим суждениям в этой области. Ни одна религия не была еще обязана своим господством "аподиктической достоверности", и позже я постараюсь выяснить вопрос, могут ли теологические рассуждения увеличить объективную ценность религии, которая уже приобрела фактическое господство.
Еще одно замечание по поводу обвинения эмпирического метода в том, что он ведет к систематическому скептицизму.
Так как нельзя отрицать, что время меняет наши чувства и потребности, то было бы странно утверждать, что воззрения нашей эпохи не подвергнутся никакой перемене в последующие века. Поэтому ни один мыслитель не может считать свои идеи застрахованными от скептицизма, и ни один эмпирик не может считать себя изъятым из этого общего правила. Но существует большая разница между тем, чтобы признать наши воззрения подлежащими в будущем изменению, и тем, чтобы с легким сердцем направить наш корабль по океану сомнений. Тот, кто признает несовершенство своего инструмента и, обсуждая свои наблюдения, принимает их во внимание, тот имеет гораздо больше шансов познать истину, чем тот, кто считает свой инструмент непогрешимым. И разве положения догматической философии являются менее сомнительными оттого, что она заявляет об их непогрешимости? И разве не выиграли бы они в отношении познания истины, если бы вместо провозглашения своей абсолютной достоверности, заявили себя лишь приблизившимися к истине? Я лично для себя надеюсь только на это приближение к истине, видя в нем высшую степень познания, достижимого для человека. Сознание нашей способности ошибаться только обогащает сферу нашего познания.
Тем не менее догматизм, вероятно, осудит нас за это признание. Самая форма непреложной достоверности является столь ценной для некоторых людей, что им слишком трудно было бы от нее отказаться. Они будут настаивать на этой достоверности даже тогда, когда целый ряд фактов опровергнет их верование. А между тем и самые взгляды таких недолговечных существ, как мы, не должны ли также отличаться недолговечностью? Самым мудрым из критиков явился бы тот, который оказался бы способным каждый день исправлять свое вчерашнее мнение и который считал бы, что в данное время он прав, "лишь принимая во внимание всю совокупность фактов" и "все, происшедшее до сего времени". Когда перед нами открываются более пространные области истины, то лучше всего раскрыть свой внутренний мир для их восприятия, не загораживаясь от них нашими прежними воззрениями. Ведь "когда полубоги идут, это значит, что близко и боги".
Факт разнообразия суждений о религиозных явлениях неоспорим, как бы мы ни желали иметь о них одно непреложное мнение. Подойдем теперь к вопросу: желательно ли, чтобы мнения людей в этой области были одинаковы? Хорошо ли было бы, если бы все люди придерживались одной религии? Нужно ли им следовать общим правилам и подражать одним и тем же добродетелям? Так ли люди похожи друг на друга в своих высших потребностях, что одни и те же религиозные побуждения нужны и для грубых и для утонченных, для гордецов и для кротких сердцем, для деятельных и ленивых, для душевно здоровых и больных? Или может быть, как различны функции в организме человека, так различны и пути разных людей в организме человечества? И для одних является наилучшей религия утешения и ободрения, а для других религия угроз и упреков? По-видимому, это так. И мне кажется, что чем дальше, тем больше мы утвердимся в этом предположении. А если это так, то какой критик может удержаться от благоприятного отзыва о той религии, которая наилучшим способом удовлетворяет его потребности? Он может стремиться к беспристрастию; но он слишком близок к борьбе, чтобы не принять участия в ней. И можно предсказать заранее, что он отнесется наиболее одобрительно к тем плодам святости, которые представляются для него самогонаиболее желанными, наиболее его удовлетворяющими.
Из всего сейчас сказанного мною можно вынести впечатление умственной анархии и сделать вывод, что я отчаялся в самом существовании истины. Но я просил бы не делать конечного вывода о моем методе прежде, чем я применю его к явлениям религиозной жизни. Без сомнения, я не верю, чтобы кто-нибудь из смертных, а в том числе и я, мог достигнуть такого познания абсолютной истины, которую нельзя было бы ни исправить, ни дополнить; но мое отрицание догматического идеала еще не доказывает моего извращенного вкуса, находящего будто бы особое наслаждение в интеллектуальной неустойчивости. Я не питаю никакого пристрастия ни к сомнениям, ни к беспорядку. Я только боюсь потерять истину, остановившись на уверенности, что обладаю ею вполне. Я верю, что, непрестанно двигаясь вперед по верному пути, мы достигаем все большего и большего познания истины. И я надеюсь, что еще до окончания этих лекций мне удастся сообщить эту уверенность и моим слушателям. А пока я прошу их не высказывать бесповоротного осуждения эмпирическому методу, проповедником которого я являюсь. Перейдем к его применению в интересующей нас области.
Эта тема не представляла бы никаких затруднений, если бы мы, подобно католическим теологам, могли спуститься к ней с высоты готовых, непоколебимых догм о Боге, о человеке и его нравственном идеале. Высшая степень совершенства измерялась бы в этом случае приближением человека к его наивысшей цели, а целью этой являлось бы соединение человека с его Творцом. Этого соединения человек мог бы достигнуть тремя путями: путем деятельности, путем морального очищения и путем созерцания; и, применяя известную систему теологических и нравственных критериев, было бы нетрудно определить, насколько человек подвинулся вперед по каждому из путей. При таких условиях можно было бы вывести с математической точностью абсолютное значение и ценность каждого, даже самого незначительного, религиозного переживания.
Если бы мы руководились при выборе пути для нашего исследования только степенью его легкости, можно было бы сожалеть о разрыве с таким удобным методом. Но мы сами намеренно отвергли его в тех замечаниях, какие мы сделали еще в первой лекции в пользу эмпирического метода; и после этого акта отречения для нас нет возврата к схоластическим формулам. Мы не можем разделять человека на две части – животную и разумную. Мы не можем делить явления на естественные и сверхъестественные; мы не можем разбираться в сверхъестественных явлениях, – какие из них от Бога, и какие от дьявола. Мы можем только собирать психологические факты, подходя к ним без какой бы то ни было априорной теологической доктрины; можем сгруппировать отдельные суждения о ценности того или другого переживания, единственными руководителями в которых будут наши наиболее сильные философские предубеждения, моральные инстинкты и здравый смысл; и на основании этих суждений мы сможем сделать общий вывод относительно того или другого типа религий: считать ли его в целом, вместе с его плодами, заслуживающим одобрения или же порицания. "В целом" – я боюсь, что мы никогда не отделаемся от этого выражения столь ценного для людей жизни и столь ненавистного систематизаторам.
После этих откровенных признаний у меня явилось опасение, не покажется ли некоторым из вас, что мы бросаем за борт наш компас и принимаем решение руководиться отныне в нашем плавании одной прихотью. Такой бесформенный и беспринципный метод, скажут мне, приведет нас только к дилетантствующему скептицизму. Я скажу несколько слов в свою защиту и для лучшего выяснения эмпирического метода, которого я держусь.
Прежде всего может показаться нелогичным самое намерение оценивать результаты религиозной жизни эмпирически, в наших человеческих выражениях ценности. Как можно, на самом деле, измерять их ценность, не зная, существует ли Бог, который, как это необходимо предположить в данном случае, требовал бы от людей таких проявлений. Если Он существует, все поведение человека, направленное к тому, чтобы идти навстречу Его требованиям, будет, несомненно, разумным. Бессмысленным оно явится лишь в том случае, если Бог не существует. Предположим, что в силу ваших субъективных особенностей вы отвергаете религию, допускающую кровавые жертвоприношения; если бы божество, требующее подобных жертв, существовало, ваше отрицание его было бы так же произвольно, как схоластика теологов. Я сознаюсь, что в нашем произвольном отрицании некоторых видов божества мы уподобляемся теологам. Философские предубеждения, которыми я руковожусь в своем исследовании, моральные инстинкты и здравый смысл, – заставляют меня отворачиваться от тех верований, которые кажутся мне отталкивающими, подобно тому, как это делает теолог по отношению ко всем божествам, кроме того, какое он признает. Моральные инстинкты и требования здравого смысла являются в данном случае плодами эмпирического развития. Поразительна развертывающаяся в человеческой истории картина непрерывного, хотя медленного изменения моральных и религиозных идей человечества, по мере расширения его познания о внешнем мире и под влиянием перемен в его социальном устройстве. Через несколько поколений духовная атмосфера становится уже неблагоприятной для тех идей о божестве, какими некогда питались люди.
Старые боги оказываются ниже уровня господствующих моральных идей, и вера в них является уже невозможной. В наше время божество, требующее человеческих жертв, показалось бы настолько чудовищно жестоким, что мы не согласились бы считать его за бога. И нас не убедили бы в этом никакие исторические доказательства.
A в старые времена, наоборот, эта кровожадность сама служила доказательством божественности. В те века, когда пользовались уважением проявления грубой силы, люди поклонялись именно такому богу, который был воплощением подобной силы.
Исторические события только добавляли некоторые черты к сложившемуся уже представлению о Боге; первооснова же этого представления остается психологической. Божество, о котором проповедовали пророки, провидцы, подвижники, утверждавшие новый культ, прежде всего нужно было им самим. Оно владело их воображением, обещало им исполнение их надежд, управляло их волей, защищало их от дьявола, карало их врагов. По ценности тех выгод, какие мог доставить тот или другой бог, устанавливалась и его ценность. Как только эти выгоды теряли ценность, не выдержав конфликта с повысившимися нравственными идеалами или уровнем умственного развития, при котором они начинали казаться ребяческими и нелепыми, – к божеству начинали относиться с пренебрежением, и культ его приходил в упадок.
Таким образом греки и римляне перестали некогда чтить своих богов, оставаясь формально язычниками, точно так же и мы относимся к индуизму, к буддизму и к магометанству.
Так же поступили протестанты с католическими воззрениями на божество; подобным же образом отнеслись позднейшие протестанты к воззрениям основателей этой доктрины. Этим же способом китайцы оценивают христианскую религию; этим же способом будут судить и о нашей религии наши потомки. С того момента, как смысл, вкладываемый нами в наше определение данного божества, перестает вызывать наше одобрение и восхищение, самое существование подобного божества начинает казаться нам нелепостью. Интересно проследить в истории шаг за шагом эволюцию религиозных воззрений. Монархический тип власти был, например, так укоренен в сознании наших предков, что воображение их и для верховной власти божества требовало тех же черт деспотизма и соединенной с ним жестокости. Они назвали эту жестокость "воздающей справедливостью", и Бог, лишенный этого качества, наверное, показался бы им не в достаточной мере "повелителем". Для нас же представляется ужасной самая мысль о возможности причинения кому бы то ни было вечных страданий. И то, что представлялось Джонатану Эдуардсу "доктриной в высшей степени приятной, светлой и радостной" – предвечное разделение людей на спасенных и осужденных, – нам кажется чем-то диким и бессмысленным. Нас поражает также и мелочность интересов тех богов, в которых верили наши предки. В жизнеописаниях католических святых мы встречаем такие примеры святости, которые для нашего протестантского сознания кажутся сплошной бессмыслицей. Для пуританина, как и для современного идеалиста, различные обрядности богослужения кажутся обращенными к божеству, обладающему вздорным ребяческим характером и находящему удовольствие в детских играх: в свечах, фольге, в бормотании известных фраз, в маскарадных переодеваниях, которыми будто бы увеличивается его "слава". С другой стороны – для людей, чье благочестие нуждается в церковном ритуале, бесформенность и безграничность пантеистического представления о Боге кажется безотрадной и бесплодной пустыней; евангелический теизм пугает их своей обнаженностью, тусклостью красок и бедностью проявлений. "Лютер, говорит Эмерсон, дал бы отрубить себе правую руку, чтобы не прибить своих тезисов к дверям Виттенбергской церкви, если бы мог предвидеть, что они приведут к безжизненным отрицаниям Бостонского унитарианизма".
Итак, не взирая на весь наш эмпиризм, критерием при оценке чуждых нам религиозных переживаний, по необходимости, является наше собственное религиозное мировоззрение, которое в свою очередь является продуктом реальных, жизненных условий. В этом случае нами будет руководить голос накопленного человечеством опыта, который судит и отвергает всех богов, преграждающих нам путь к дальнейшему усовершенствованию. Таким образом, опыт, взятый в широком смысле этого слова, сам порождает отрицание известных религиозных учений, отрицание, которое лишь с виду находится в противоречии с нашим эмпирическим методом.
Еще больше сгладится это противоречие, когда мы перейдем от отрицания к положительным верованиям. Мы признаем лишь тех богов, в которых нуждаемся, и чьи требования усиливают наши требования к себе и друг к другу. Применим в данном случае критерий здравого смысла, и он покажет нам, насколько религиозная жизнь может быть рассматриваема, как высший род деятельности человеческого духа. Если она окажется пригодной для человечества, то каждое теологическое верование, могущее вызвать религиозную жизнь, получит для нас соответствующее значение. В противном случае она потеряет для нас всякую цену. Это общий закон вымирания всего непригодного и выживания всего нужного человеку, перенесенный в область религиозных верований. И если мы бросим на историю беспристрастный взгляд, мы должны будем признать, что во все времена не было другого критерия при возникновении или принятии какой бы то ни было религии. Религии должны были оправдывать себя, и они, несомненно, служили тем или другим жизненным потребностям, господствовавшим во время их возникновения. Когда они слишком угнетали другие стороны жизни, или когда являлось новое верование, которое лучше обслуживало эти же потребности, значение господствующей религии падало.
Потребностей же у человеческой души всегда было много, а критериев определенных не было. Поэтому упрек в неопределенности, в субъективизме и расплывчатости, какой может быть сделан эмпирическому методу, должен быть отнесен по существу дела ко всем человеческим суждениям в этой области. Ни одна религия не была еще обязана своим господством "аподиктической достоверности", и позже я постараюсь выяснить вопрос, могут ли теологические рассуждения увеличить объективную ценность религии, которая уже приобрела фактическое господство.
Еще одно замечание по поводу обвинения эмпирического метода в том, что он ведет к систематическому скептицизму.
Так как нельзя отрицать, что время меняет наши чувства и потребности, то было бы странно утверждать, что воззрения нашей эпохи не подвергнутся никакой перемене в последующие века. Поэтому ни один мыслитель не может считать свои идеи застрахованными от скептицизма, и ни один эмпирик не может считать себя изъятым из этого общего правила. Но существует большая разница между тем, чтобы признать наши воззрения подлежащими в будущем изменению, и тем, чтобы с легким сердцем направить наш корабль по океану сомнений. Тот, кто признает несовершенство своего инструмента и, обсуждая свои наблюдения, принимает их во внимание, тот имеет гораздо больше шансов познать истину, чем тот, кто считает свой инструмент непогрешимым. И разве положения догматической философии являются менее сомнительными оттого, что она заявляет об их непогрешимости? И разве не выиграли бы они в отношении познания истины, если бы вместо провозглашения своей абсолютной достоверности, заявили себя лишь приблизившимися к истине? Я лично для себя надеюсь только на это приближение к истине, видя в нем высшую степень познания, достижимого для человека. Сознание нашей способности ошибаться только обогащает сферу нашего познания.
Тем не менее догматизм, вероятно, осудит нас за это признание. Самая форма непреложной достоверности является столь ценной для некоторых людей, что им слишком трудно было бы от нее отказаться. Они будут настаивать на этой достоверности даже тогда, когда целый ряд фактов опровергнет их верование. А между тем и самые взгляды таких недолговечных существ, как мы, не должны ли также отличаться недолговечностью? Самым мудрым из критиков явился бы тот, который оказался бы способным каждый день исправлять свое вчерашнее мнение и который считал бы, что в данное время он прав, "лишь принимая во внимание всю совокупность фактов" и "все, происшедшее до сего времени". Когда перед нами открываются более пространные области истины, то лучше всего раскрыть свой внутренний мир для их восприятия, не загораживаясь от них нашими прежними воззрениями. Ведь "когда полубоги идут, это значит, что близко и боги".
Факт разнообразия суждений о религиозных явлениях неоспорим, как бы мы ни желали иметь о них одно непреложное мнение. Подойдем теперь к вопросу: желательно ли, чтобы мнения людей в этой области были одинаковы? Хорошо ли было бы, если бы все люди придерживались одной религии? Нужно ли им следовать общим правилам и подражать одним и тем же добродетелям? Так ли люди похожи друг на друга в своих высших потребностях, что одни и те же религиозные побуждения нужны и для грубых и для утонченных, для гордецов и для кротких сердцем, для деятельных и ленивых, для душевно здоровых и больных? Или может быть, как различны функции в организме человека, так различны и пути разных людей в организме человечества? И для одних является наилучшей религия утешения и ободрения, а для других религия угроз и упреков? По-видимому, это так. И мне кажется, что чем дальше, тем больше мы утвердимся в этом предположении. А если это так, то какой критик может удержаться от благоприятного отзыва о той религии, которая наилучшим способом удовлетворяет его потребности? Он может стремиться к беспристрастию; но он слишком близок к борьбе, чтобы не принять участия в ней. И можно предсказать заранее, что он отнесется наиболее одобрительно к тем плодам святости, которые представляются для него самогонаиболее желанными, наиболее его удовлетворяющими.
Из всего сейчас сказанного мною можно вынести впечатление умственной анархии и сделать вывод, что я отчаялся в самом существовании истины. Но я просил бы не делать конечного вывода о моем методе прежде, чем я применю его к явлениям религиозной жизни. Без сомнения, я не верю, чтобы кто-нибудь из смертных, а в том числе и я, мог достигнуть такого познания абсолютной истины, которую нельзя было бы ни исправить, ни дополнить; но мое отрицание догматического идеала еще не доказывает моего извращенного вкуса, находящего будто бы особое наслаждение в интеллектуальной неустойчивости. Я не питаю никакого пристрастия ни к сомнениям, ни к беспорядку. Я только боюсь потерять истину, остановившись на уверенности, что обладаю ею вполне. Я верю, что, непрестанно двигаясь вперед по верному пути, мы достигаем все большего и большего познания истины. И я надеюсь, что еще до окончания этих лекций мне удастся сообщить эту уверенность и моим слушателям. А пока я прошу их не высказывать бесповоротного осуждения эмпирическому методу, проповедником которого я являюсь. Перейдем к его применению в интересующей нас области.