онтологическим; такова убедительность порождаемых им образов. Существа, которых невозможно конкретно представить себе, оно наделяет свойствами реальности и делает это с силой, почти равной силе галлюцинаций. Эти образы влияют на наше душевное настроение подобно тому, как любимый образ влияет на душевное настроение влюбленного. У любящего есть, как известно, чувство непрерывного присутствия любимой женщины даже тогда, когда его внимание отвлечено чем-нибудь другим и в его воображении уже нет ее черт. Он не может забыть ее и всецело проникнут ею.
   Я уже говорил, что чувство реальности невидимого обладает большой силой убедительности, и хочу несколько дольше остановиться на этом вопросе. Для тех, кто испытывает эти чувства, они убедительны в той же степени, как и непосредственный чувственный опыт, и пользуются гораздо большим доверием, чем выводы, добытые чисто логическим путем. Конечно, есть люди совершенно лишенные этих чувств. Но те, кому они доступны во всей их силе, видят в них действительное постижение истины, откровение особой, реальности. И никакие аргументы, как бы неотразимы они ни были, не могут поколебать их веру в эту реальность. По враждебной мистицизму теории, которую в философии иногда называют рационализмом, все наши верования в последнем счете должны быть основаны на ясно выраженных положениях, которые можно подразделить на четыре категории: 1) определенные теоретические обоснования; 2) определенные факты чувственного порядка; 3) определенные гипотезы, построенные на этих фактах и 4) определенные логические выводы. Все смутные ощущения чего-то неподдающегося определению совсем не имеют доступа в построения рационализма, который с положительной стороны является бесспорно блестящим проявлением человеческого разума, ибо мы обязаны ему не только нашими философскими системами, но и естественными науками. И все же, если рассматривать духовную деятельность человека в ее целом, если принять во внимание и ту сторону ее, которая независима от области знания и мышления, и которой люди внутренне в тайне подчиняются, то мы принуждены будем признать, что рационализм знает лишь об относительно поверхностной стороне духовной жизни человека. Без сомнения, эта сторона пользуется общим признанием потому, что ей служат все средства языка, она может засыпать вас доказательствами, разоружить логикой, разбить словами. Но все это бессильно поколебать вашу уверенность в тех случаях, когда ваша не укладывающаяся в слова интуиция идет в разрез с умозаключениями рассудка. Источник этих интуиций лежит в нашей природе гораздо глубже той шумно проявляющейся в словах поверхности, на которой живет рационализм. Подсознательная жизнь, вся целиком, с ее порывами, верованиями, стремлениями и чаяниями, медленно подготовляла во мне интуицию, которая достигла сегодня уровня моего сознания, – и что-то во мне знает с полной достовернocтью, что она ближе к истине, чем самые точные логические рассуждения, направленные против и ее.
   Бессилие рационализма, проявляемое его неспособностью быть фундаментом для верований, обнаруживается с одинаковой ясностью, защищает ли он религию или нападает на нее. Обширная литература, доказывавшая существование Бога, исходя из стройного порядка природы, казалась вполне убедительной сто лет тому назад; теперь же это только груды пыльных томов в библиотеках – и это случилось лишь потому, что люди нашего поколения перестали верить в Бога, существование которого доказывается таким путем. Каковы бы ни были свойства Бога, мы знаем теперь, что Он не может быть тем изобретателем хитроумных сплетений, направленных к возвеличению Его "славы", которым удовлетворялись наши прадеды. Мы знаем это, хотя мы и не в состоянии объяснить словами, откуда проистекает эта уверенность. Я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог логически обосновать свою уверенность в том, что, если Бог существует, то он должен в большей мере проникать собою мироздание и его трагедию, чем тот воображаемый изобретатель.
   На самом деле, в области метафизики и религии логические доводы обязательны для нас лишь тогда, когда признания их требует наша неопределенная интуиция реальности. Только сочетание нашей интуиции и разума могло создать такие великие мировые учения, как буддийская или католическая философия. Подлинную основу истины всегда составляет наша импульсивная вера, а наша выраженная в словах философия – это лишь ряд формул, в какие вера облекается. Непосредственное, интуитивное убеждение таится в глубине нашего духа, а логические аргументы являются только поверхностным проявлением его. Инстинкт повелевает и ведет, – разум покорно следует за ним. Если кто-нибудь ощущает бытие живого Бога так, как было показано в тех отрывках, какие я приводил, то никакие критические рассуждения, как бы они ни были основательны, не будут в состоянии поколебать его веры.
   Заметьте, что я не утверждаю, будто так и должнобыть, чтобы в царстве религии господствовало подсознательное и иррациональное. Я ограничиваюсь только указанием на этот факт.
   Все это относится к чувству реального существования религиозных объектов. Позвольте мне теперь сказать несколько слов о тех настроениях, которые вызываются обыкновенно этим чувством.
   Мы видели уже, что эти настроения отличаются торжественностью, и что отличительным свойством религиозного душевного состояния является особенная радость, которая происходит из чувства покорности, дошедшей до крайних пределов. При точном определении свойств этой радости должно быть принято во внимание сознание особой природы существа, перед которым мы преклоняемся, и вообще это явление в целом слишком сложно для того, чтобы вместиться в одну определенную формулу. В относящейся сюда литературе мы видим примеры постоянной смены печали и радости. В древности существовало мнение, что вера в богов возникала из страха; и мы находим во все времена религиозной истории многочисленные подтверждения древнего афоризма. Но не менее значительна в истории религии и та роль, какую играет в них радость. В одних случаях радость была первичным элементом религии, в других производным, как результат освобождения от страха. Последний случай, будучи более сложным, является в то же время и более полным, и для того, чтобы подойти к религии с той широтой взгляда, какая в этом случае нужна, нам необходимо внимательнее присмотреться к состояниям печали и радости. В религиозной жизни каждого человека, взятой в возможной полноте ее, есть часы подавленности и часы расцвета. Но колебания между этими двумя состояниями находятся в такой сильной зависимости от эпохи, от строя мысли, от личности, что можно, не слишком удаляясь от истины, считать основными явлениями, сопровождающими религиозные переживания, как ужас и подавленность духа, так и душевный мир и свободу. Одни и те же явления не могут не представляться в противоположной окраске людям меланхолического и сангвинического склада. Религиозный человек меланхолического склада окутает мраком даже минуты своего душевного мира. Ему мнится, что в воздухе постоянно висит какая-то опасность. Он не может освободиться от угнетенности и подавленности. Ему кажется легкомысленным ребячеством радость, веселье и забвение грозящей беды. Смирение подобает тому, кто знает, что он в руках Бога живого. В книге Иова, например, бессилие человека и всемогущество Бога является особенно тяжким бременем для души страдальца: "Высота Его, высота небес, достигнешь ли ее? Глубина Его глубже бездны адовой; что знаешь ты о ней"?
   Такая степень самоумаления, доставляет некоторым душам особое горькое наслаждение, которое представляет для них высшую степень религиозной радости.
   "В книге Иова, говорит автор Марка Руттерфорда, Бог напоминает нам, что человек не есть мера творения. Вселенная построена по плану, который бесконечно превосходит человеческий разум. Мир в каждой своей части потусторонен. Книга Иова говорит нам это каждым своим стихом, – в этом ее тайна. Достаточно ли вам этого или нет, ничего другого в ней вы не найдете… Бог велик и пути Его непостижимы. Он берет у нас все, что мы имеем, но если наша душа пребывает в терпении, для нас открывается возможностьпройти долину тени и выйти вновь к солнечному свету. Быть может это удастся нам, быть может нет!… И что можем мы сказать сверх того, что Бог сказал Иову в грозе и буре двадцать пять веков тому назад" [30].
   С другой стороны и для оптимиста освобождение не будет полным, пока он не превозможет всех тяжестей и не забудет про всякую опасность. Люди этой категории так описывают свои переживания, что мрачно настроенным душам они представляются лишенными той торжественности, которая резко отличает религиозный покой от животного благосостояния. По мнению некоторых писателей есть переживания, которые могут быть названы религиозными хотя бы в них не было и следа готовности к жертве, покорности и смирению. Профессор Силей (I.R.Seeley) [31]говорит, что всякое "привычное и сознательно проявляемое чувство восхищения уже заслуживает имени религии". Таким образом, он держится мнения, что музыка, наука и вообще все, что мы называем "цивилизацией", – в которую верят теперь с таким увлечением, – представляет собою настоящую религию нашего времени. И самый способ, каким мы навязываем нашу цивилизацию "низшим" расам, без всякого колебания пуская в ход дальнобойные орудия, сильно напоминает дух ранней эпохи Ислама, когда мечом насаждалась новая религия.
   В прошлой лекции я уже указывал на мнение Хэвлока Эллиса, для которого смех во всех его формах есть религиозное проявление, свидетельствующее об освобождении души. Но религиозный оптимизм слишком сложен, чтобы судить о нем в общих чертах, и я предполагаю заняться им возможно подробнее в двух следующих лекциях.

Лекция IV РЕЛИГИЯ ДУШЕВНОГО ЗДОРОВЬЯ

   На вопрос: "В чем цель человеческой жизни?" мы часто слышим ответ: "цель эта – в счастье". Действительно, сокровенным мотивом всякого усилия, всякой жертвы для большинства людей является завоевание и охранение счастья. Гедонистическая школа в этике выводит всю нашу моральную жизнь из удовольствия и страдания, испытываемого нами при тех или других наших поступках. В религиозной жизни еще больше, чем в моральной, счастье и страдание представляют два полюса, вокруг которых группируются все наши помыслы. Мы не станем утверждать вместе с выше цитированным писателем, что всякий длительный энтузиазм религиозен сам по себе, и что простой смех есть уже религиозное переживание; но мы должны допустить, что длительная радость может возбудить в нас то особое религиозное настроение, которое заключается в удивлении перед возможностью такого счастья. Самые сложные религиозные переживания являются лишь новым способом созидания счастья, чудесными внутренними тропинками к неземному блаженству, если человек в своей предыдущей жизни не нашел земного счастья. При такой связи между религией и счастьем ничего нет удивительного в том, что ощущение счастья, которое дается верой, начинает служить для человека доказательством истинности самой веры. Если какое-нибудь верование дает человеку счастье, он почти неизбежно принимает его. Это верование должно быть истинным; следовательно, оно истинно, – вот одно из обычных, правильных или неправильных, "непосредственных заключений" религиозной логики средних людей.
   "Через опыт можно познать близкое присутствие Духа Божия в его реальности, – говорит один немецкий писатель, [32]– и только через опыт. А признак, благодаря которому бытие и близость Духа становятся непосредственно очевидными тому, кто когда-либо пережил подобный опыт, состоит в ни с чем не сравнимом чувстве счастья, тесно связанном с этою близостью, И такое счастье не только возможно и доступно нам здесь, в этом мире: оно также лучшее и необходимое доказательство бытия Бога. Все другие доказательства далеко не так убедительны; поэтому всякая новая теология, желая приобрести действительную силу, должна сделать счастье своим отправным пунктом".
   Мы постараемся рассмотреть в этой лекции простейшие проявления религиозного счастья, оставляя рассмотрение более сложных случаев до следующей лекции.
   Большинство людей отличается врожденным, ничем не заглушимым стремлением к счастью. "Космические эмоции" неизбежно выливаются у них в форму несдержанного энтузиазма. Я не говорю о счастливых людях; я имею в виду тех, кто, встретясь лицом к лицу с несчастьем, отказывается почувствовать его, как будто есть нечто постыдное или дурное в признании себя несчастным. Такие люди были во все времена; они страстно верят своему чувству, говорящему им, что жизнь хороша, – верят, несмотря на личные неудачи и на те мрачные религиозные воззрения, среди которых они выросли. Их религиозная жизнь в самом основании своем есть единение с божеством. Церковные писатели щедро наделяли предшествовавших реформации еретиков всевозможными пороками, а римляне обвиняли первых христиан в том, что они предавались распутству и оргиям. И во все эпохи решительное непризнание зла в жизни окружалось в сознании людей таким ореолом, что возникали секты, явные и тайные, утверждавшие, что все естественное позволено. Изречение св. Августина: " Dilige et quod vis fac" – люби (Бога) и поступай как хочешь – запечатлены великой нравственной глубиной. Но для людей, о которых мы сейчас говорили, оно часто служило только разрешением для перехода за границы установленной морали. Сообразно своему характеру эти люди бывали утонченны или грубы. Но их верования во все времена обладали достаточной систематичностью, чтобы создать определенную линию религиозного поведения. Для них Бог был источником свободы, и зло, благодаря Ему, утрачивало свое жало. Св. Франциск Ассизский и его ближайшие ученики – представители этого мировоззрения, в котором, конечно, есть бесчисленные оттенки. К этому же оптимистическому типу нужно отнести Руссо в его первых произведениях, Дидро, Бернардэна-де-Сен-Пьера и других вождей антихристианского течения VIII века. Их влияние объясняется главным образом известной привлекательностью их веры в то, что Природа абсолютно добра, если только вполне довериться ей. У каждого из нас есть, надо надеяться, такой друг, – и чаще это женщина, чем мужчина, и молодая женщина чаще, чем старая – небесно-ясная душа которой больше соприкасается с цветами, пением птиц и всеми чистыми красотами мира, чем с темными человеческими страстями; душа ее не может помыслить никакого зла ни о людях, ни о Боге; ей не нужно освобождения от бремени прошлого, так как религиозная радость сияет в ней с первых дней ее сознания.
   "Дети Бога разделяются в этом мире на две семьи, на таких, которые родились только один раз и на рожденных дважды", говорит Франциск Ньюман (Francis W.Newman) [33]. Первых он описывает в таких словах: "Для них Бог не строгий Судия, не славный Властитель, а Дух, оживляющий мир, дающий ему гармонию и красоту, Дух благодетельный, исполненный доброты, милосердия и ясности. Такие люди обыкновенно не имеют склонности к метафизике и не смотрят в глубину своего я. Они не страдают от своих недостатков, но не от самоуверенности, а просто потому, что они совсем не думаюто себе. Благодаря их детской простоте религиозные переживания всегда радостны для них. Перед Богом они не испытывают трепета, как дитя в присутствии царя. Они не в силах постичь ни одногоиз суровых атрибутов величия Божия [34]. Для них Бог олицетворение Добра и Красоты. Они выводят представление о Нем не из греховного человеческого мира, а из прекрасной гармонии природы. Они почти не знают греха в собственном сердце и очень мало видят его в мире; страдания человеческие будят в них только нежное участие. Приближаясь к Богу, они не испытывают никакого внутреннего трепета. И не обладая высшей духовностью, они находят удовлетворение и может быть особую романтическую прелесть в своей простой вере".
   Римская церковь представляет более благоприятную почву для развития этого душевного склада, чем протестантизм, на всем мироощущении которого лежит отпечаток пессимистического настроения его основателей. Но и между протестантами немало людей этого типа. Такие умы являлись и являются инициаторами и организаторами современных "либеральных" течений: унитаризма и латитудинаризма. Типичными представителями их являются Эмерсон и Теодор Паркер. Вот две характерные выдержки из писем последнего [35].
   "Ортодоксальные теологи скажут мне: "у язычников классической древности вы также не найдете чувства греха". Это вполне верно – и слава Богу! Древние хорошо знали, что такое гнев, жестокость, скупость, опьянение, чувственность, леность, трусость и другие пороки; они боролись с ними и старались от них освободиться. Но у них не было сознания своей "враждебности Богу"; и они не вздыхали над несуществующим злом. Я не раз совершал в жизни дурные поступки, я совершаю их и теперь. Не попавши в цель, я вновь натягиваю тетиву моего лука и делаю новую попытку. Но у меня нет за это ненависти к Богу, к людям, к справедливости и любви. Я чувствую, что есть еще много "здорового" во мне и в теле моем, несмотря на истощение и вопреки апостолу Павлу, есть много "хорошего". В другом письме Паркер пишет: "Всю свою жизнь я плавал в ясной и светлой воде. Правда, иногда она бывала холодна; иногда мне приходилось бороться с течением, которое было по временам бурным, но никогда оно не было так сильно, чтобы нельзя было преодолеть его и выплыть на поверхность. От первых дней раннего детства, когда я бегал по траве… до седых волос, не было у меня ни одного дня, не оставившего в моей памяти хоть немного меду, которым я наслаждаюсь и до настоящей поры. Когда я думаю о прошлом, сладкое чувство подымается во мне, и я дивлюсь, что столь малые вещи могут стать таким богатством для смертных. Но я признаюсь, что наибольшие из моих радостей это те, какие дала мне религия".
   Тот же тип "один раз рожденного" сознания, развивавшегося прямолинейно и естественно – без всяких душевных кризисов, без болезненного отчаяния, чувствуется в ответе доктора Эдуарда Эверетт Хэля, – известного унитарианского проповедника и писателя, – на одно из воззваний д-ра Старбэка. Я приведу здесь выдержку из него:
   "С глубоким сожалением смотрю я на внутреннюю религиозную борьбу, которая входит в очень многие жизнеописания, как существенный фактор духовного развития героя. И по-моему это неоценимая привилегия – родиться в семье, где, как в моей, религия проста и рациональна и быть воспитанным в воззрениях этой религии так, чтобы вовсе не знать, что такое религиозная или иррелигиозная душевная борьба.
   Я всегда знал, что Бог любит меня, всегда был благодарен Ему за тот мир, в который Он меня поместил. Всегда был счастлив, что мог говорить Ему об этом и получать от Него наставления… Я хорошо помню, что в том возрасте, когда я стал мужчиной, полуфилософские романы того времени рассказывали очень много о юношах и девушках, перед которыми встала "проблема жизни". Я не имел ни малейшего представления в чем заключается эта проблема жизни. Мне казалось легким жить во всю полноту моих сил; учиться, когда предстояло столько узнать, казалось мне приятным, и учение шло почти без усилий; оказать помощь, когда к этому представлялся случай, я считал вполне естественным; когда кто-либо так относится к жизни, он наслаждается ею, потому что ничего не может изменить в ней, и ему не нужно доказывать себе, что жизни следует радоваться… Ребенок, которого с раннего детства научили, что он – дитя Бога, что в Боге он найдет свою жизнь и что в его распоряжении бесконечные силы для преодоления всех трудностей, – такой ребенок примет жизнь радостно и воспользуется ею лучше, чем тот, кому внушили, что он должен считать себя проклятым от рождения и неспособным к добру" [36].
   Такие люди отличаются ясностью души, мешающей им сосредоточивать внимание на мрачных явлениях мира. У некоторых из них оптимизм доходит до степени чуть ли не патологического состояния. Они как бы утрачивают, благодаря особого рода врожденной анестезии, способность испытывать даже преходящую грусть или хотя бы временное сознание своего ничтожества [37].
   Самый яркий пример такой нечувствительности ко злу среди наших современников – это, конечно, Уот Уитман (Walt Whitman).
   "Любимым его занятием", рассказывает д-р Бэкки, ученик Уитмана, "было бродить одному за городом, созерцая траву, деревья, цветы, наблюдая игру света и изменчивые оттенки неба, прислушиваясь к птицам, сверчкам, лягушкам и всему сонму звуков, наполняющих природу". Было ясно, что радость, которую он испытывал при этом, была неизмеримо больше той, какую в подобных случаях переживаем мы. "Когда я еще не знал Уитмана", продолжает Бэкки, "я не мог представить себе, чтобы возможно было из общения с природой извлекать то безграничное счастье, какое он умел находить здесь. Он одинаково любил цветы полей и садов. Восхищался лилией и подсолнечником так же, как розой. Быть может, не было еще такого человека, который бы любил стольких существ и так немногих из них ненавидел, как Уот Уитман. Всякое явление природы имело для него неизъяснимую прелесть. Казалось, что он любит все, что видит и слышит. Казалось, что он любил (и я уверен, что он действительно любил) каждого мужчину, каждую женщину, каждое дитя, которое встречалось ему на дороге, хотя я и никогда не слышал из его уст признания, что он любит кого-нибудь; но каждый знавший его чувствовал, что он любит его и любит еще многих других. Он никогда не спорил и не сердился; никогда не говорил о деньгах. Всегда, то шутливо, то серьезно, он защищал тех, кто резко отзывался о нем или его книгах, и я не раз думал, что он находил удовольствие даже в нападках врагов. Первое время, когда я только что познакомился с ним, мне казалось, что он неустанно следит за собой и не дает раздражению, антипатии, жалобам и упрекам проявиться в его словах. Я не допускал мысли, чтобы в нем не было этих чувств. Но после долгих наблюдений я убедился, что он был действительно чужд им. Никогда не говорил он ничего дурного ни о каком народе, ни о каком общественном классе, ни о каком периоде всемирной истории, ни о каком занятии и ремесле, ни даже о животном, о насекомом или о бездушном предмете, о законах природы и о таких их последствиях, как болезнь, уродство и смерть. Никогда не жаловался он и не ворчал на дурную погоду, неприятность, недомогание, или что-нибудь подобное. Никогда не произносил бранного слова, и даже никогда не горячился; по-видимому, ничто никогда не вызывало в нем гнева. Никогда не выказывал он страха, да вероятно никогда и не знал его" [38].
   Своим значением в литературе произведения Уота Уитмана обязаны полному отсутствию в них угнетающих чувств. Уитман разрешает себе высказывать только бодрые, окрыляющие душу чувства; он всегда говорит о них, описывая только свое состояние, – и дело здесь не в разросшемся до чудовищных размеров индивидуализме, а в том, что он всегда произносит слово "я" от лица всех людей; и в словах его всегда звучит страстное мистично-онтологическое чувство, которое убеждает читателя, что мужчины и женщины, жизнь и смерть и все на этом свете божественно хорошо.
   На Уитмана теперь часто смотрят, как на воскресителя вечной религии природы. Он заразил всех своей любовью к ближним, тем счастьем, какое он находит в одном факте своего и их существования. В честь его учреждается ряд обществ. Существует периодический орган [39]для пропаганды этой новой религии, где есть уже и своя ортодоксия, и свои ереси. Уже есть подражания его оригинальному стихосложению. Его открыто сравнивают с основателем христианской религии, и не всегда в пользу последнего.
   Часто говорят, что Уитман "язычник". В наши дни этим словом называют или человека, не поднявшегося над природой, не имеющего чувства греха; или грека и римлянина с особенностями их религиозного сознания. Ни одно из этих определений не подходит к Уитману. Он выше животного человека, не вкусившего плодов с древа познания добра и зла. Он слишком хорошо знает грех, и если не хочет считаться с ним, в этом нельзя не видеть преднамеренной бравады; а его свобода от унизительных проявлений покорности и страха дышит сознательной гордостью, которая так чужда истинному язычнику.
   "Счастливы животные, спокойные и кроткие; с ними хотел бы я жить.
   Часто гляжу я на них, часто гляжу;
   Гнева не знают они, над своею душой не вздыхают,
   Не встают по ночам над своими грехами рыдать,
   Нет среди них недовольных, нет и безумных, жаждой стяжанья больных,
   Ни одного, кто бы стал поклоняться другому
   или тем из подобных себе, кто в древние жил времена,
   Ни одного на земле, кто б других был почтенней
   или несчастней других" [40].
   Никакой первобытный язычник не мог бы написать таких строк. Но, с другой стороны, Уот Уитман ниже грека или римлянина; последние еще с гомеровских времен были исполнены сознанием бренности этого солнечного мира, а Уитман отказывается вместить это сознание. Когда Ахилл, занесши меч над Ликаоном, младшим сыном Приама, слышит его мольбу о пощаде, то говорит ему:
   "Так, мой любезный, умри! И о чем ты столько рыдаешь?
   Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный!…