Он говорил весело, но сквозь эту веселость проступала дрожь накипавшего возмущения; у меня даже нет слов выразить, что я почувствовала, уловив в этом едва заметный признак того, что он сдается. Казалось, то, чего я так мучительно добивалась, вот-вот свершится, а я была только изумлена.
– Ну да, я могу тебе честно признаться, – для этого.
Он молчал так долго, что мне показалось, он теряется в догадках, нет ли еще чего-нибудь, что могло заставить меня остаться, и наконец вымолвил:
– Вы хотите – сейчас, здесь?
– Самое подходящее и время и место – лучше не выбрать.
Он растерянно огляделся по сторонам, и у меня было странное – о, какое странное – впечатление, что я первый раз обнаруживаю у него признаки страха, который вот-вот завладеет им. Как будто он вдруг стал бояться меня, и мне пришло в голову, что, пожалуй, это было бы лучше всего – заставить его бояться. Но как я ни старалась напустить на себя строгость, все мои усилия были тщетны, и в следующую минуту я услышала свой голос, мягкий и чуть ли не до смешного кроткий.
– Тебе опять не терпится уйти?
– Да, ужасно!
Он героически улыбнулся мне, и это детское мужество было тем трогательнее, что мучительное усилие заставило его вспыхнуть. Он схватил шляпу, которую принес с собой, и стоял, вертя ее с таким видом, что я, уже почти достигнув цели, почувствовала неизъяснимый ужас от того, что я делаю. Каким бы путем я ни добилась признания, оно будет жестоким насилием над этим маленьким беспомощным существом, открывшим мне возможность такого прекрасного общения – ведь это значило внушить ему понятие грубости и вины. Не низостью ли было зародить в этом прелестном создании такое несвойственное ему стеснение. Кажется, я вношу теперь в наши отношения ясность, которой еще не могло быть в то время, ибо мне представляется, что перед нашими бедными глазами уже сверкнула искра предвидения грядущей муки. И мы кружили один вокруг другого с мучительными сомнениями, со страхом, словно бойцы, не смеющие сойтись ближе. Но ведь мы же страшились друг за друга! Мы выжидали и еще некоторое время оставались невредимыми.
– Я все вам расскажу, – сказал Майлс, – то есть все, что вы хотите. Вы останетесь со мной, и нам обоим будет хорошо, и я сам хочу рассказать вам – да, хочу. Но не сейчас.
– Почему же не сейчас?
Моя настойчивость оттолкнула Майлса, и он опять подошел к окну и стоял молча, и в наступившей тишине, казалось, можно услышать, как пролетит муха. Затем он повернулся ко мне с таким видом, как если бы там за окном его ждал кто-то, с кем явно приходится считаться.
– Мне надо повидать Люка.
Я еще ни разу не доводила его до такой грубой лжи, и мне стало стыдно, как никогда. Но его ложь, как это ни ужасно, позволила мне открыть правду. Я старательно довязала несколько петель моей работы.
– Хорошо, ступай к Люку, а я буду ждать обещанного тобой. Только я попрошу тебя, прежде чем ты уйдешь – исполни одну мою не такую уж большую просьбу.
Он, казалось, считал, что перевес уже на его стороне и со мною еще можно поторговаться.
– Совсем небольшую?…
– Да, крошечную частицу всего целого. Скажи мне, – о, я вся была поглощена работой и говорила таким небрежным тоном! – не ты ли вчера днем взял со стола в холле мое письмо?
XXIV
– Ну да, я могу тебе честно признаться, – для этого.
Он молчал так долго, что мне показалось, он теряется в догадках, нет ли еще чего-нибудь, что могло заставить меня остаться, и наконец вымолвил:
– Вы хотите – сейчас, здесь?
– Самое подходящее и время и место – лучше не выбрать.
Он растерянно огляделся по сторонам, и у меня было странное – о, какое странное – впечатление, что я первый раз обнаруживаю у него признаки страха, который вот-вот завладеет им. Как будто он вдруг стал бояться меня, и мне пришло в голову, что, пожалуй, это было бы лучше всего – заставить его бояться. Но как я ни старалась напустить на себя строгость, все мои усилия были тщетны, и в следующую минуту я услышала свой голос, мягкий и чуть ли не до смешного кроткий.
– Тебе опять не терпится уйти?
– Да, ужасно!
Он героически улыбнулся мне, и это детское мужество было тем трогательнее, что мучительное усилие заставило его вспыхнуть. Он схватил шляпу, которую принес с собой, и стоял, вертя ее с таким видом, что я, уже почти достигнув цели, почувствовала неизъяснимый ужас от того, что я делаю. Каким бы путем я ни добилась признания, оно будет жестоким насилием над этим маленьким беспомощным существом, открывшим мне возможность такого прекрасного общения – ведь это значило внушить ему понятие грубости и вины. Не низостью ли было зародить в этом прелестном создании такое несвойственное ему стеснение. Кажется, я вношу теперь в наши отношения ясность, которой еще не могло быть в то время, ибо мне представляется, что перед нашими бедными глазами уже сверкнула искра предвидения грядущей муки. И мы кружили один вокруг другого с мучительными сомнениями, со страхом, словно бойцы, не смеющие сойтись ближе. Но ведь мы же страшились друг за друга! Мы выжидали и еще некоторое время оставались невредимыми.
– Я все вам расскажу, – сказал Майлс, – то есть все, что вы хотите. Вы останетесь со мной, и нам обоим будет хорошо, и я сам хочу рассказать вам – да, хочу. Но не сейчас.
– Почему же не сейчас?
Моя настойчивость оттолкнула Майлса, и он опять подошел к окну и стоял молча, и в наступившей тишине, казалось, можно услышать, как пролетит муха. Затем он повернулся ко мне с таким видом, как если бы там за окном его ждал кто-то, с кем явно приходится считаться.
– Мне надо повидать Люка.
Я еще ни разу не доводила его до такой грубой лжи, и мне стало стыдно, как никогда. Но его ложь, как это ни ужасно, позволила мне открыть правду. Я старательно довязала несколько петель моей работы.
– Хорошо, ступай к Люку, а я буду ждать обещанного тобой. Только я попрошу тебя, прежде чем ты уйдешь – исполни одну мою не такую уж большую просьбу.
Он, казалось, считал, что перевес уже на его стороне и со мною еще можно поторговаться.
– Совсем небольшую?…
– Да, крошечную частицу всего целого. Скажи мне, – о, я вся была поглощена работой и говорила таким небрежным тоном! – не ты ли вчера днем взял со стола в холле мое письмо?
XXIV
Я не сразу почувствовала, как он это принял – мое внимание на минуту резко раздвоилось, иначе я не умею это назвать, – я вскочила на ноги и невольным движением схватила Майлса, прижала к себе и, опираясь на стоявшую рядом мебель, бессознательно держала мальчика спиной к окну. Перед нами вырос призрак, с которым мне уже приходилось здесь встречаться: Питер Квинт стоял перед нами, как часовой перед окном тюрьмы. Я увидела, как он подошел к окну из глубины сада и, приникнув к стеклу и глядя сквозь него, еще раз показал нам бледное лицо грешника, осужденного навеки. Сказать, что мое решение было мгновенным, даст лишь грубое понятие о том, что происходило во мне в ту минуту; но я думаю, ни одна женщина при таком сильном потрясении не смогла бы в столь короткое время перейти к действию. Мне пришла мысль – вопреки ужасу перед нежданно возникшим призраком, – с чем бы сама я ни столкнулась, что бы я ни увидела, мальчик ничего не должен заподозрить. Вдохновение охватило меня – иначе это не назовешь, ибо, пораженная страхом, я все же смогла действовать решительно и быстро. Так борются с демоном за человеческую душу, и, поняв это, я увидела, что у человеческой души, которую держали мои дрожащие руки, росой выступил пот на прелестном ребяческом лбу. Лицо, которое было так близко от моего лица, казалось таким же бледным, как и то, приникшее к стеклу, и вот с губ ребенка сорвался голос, не тихий и не слабый, но шедший словно издалека, и я выпила его как мимолетное благоухание:
– Да, я его взял.
И тут я с радостным стоном обняла его и прижала к груди, чувствуя отчаянное биение сердца в этом маленьком, объятом лихорадкой тельце. Я смотрела на призрак за окном, не сводя с него глаз, и увидела, как он дрогнул, переменив позу. Я сравнила его с часовым, но, когда он медленно повернулся, это было скорее похоже на то, как уползает зверь, упустивший свою добычу. Теперь, однако, ожившее во мне мужество надо было притушить, словно пламя, чтобы не выдать себя. А тем временем призрак снова глядел в окно тяжелым неподвижным взглядом, готовый караулить и ждать сколько нужно. Сознание, что теперь я в силах бороться с ним, и уверенность, что мальчик его не видит, позволили мне идти дальше:
– Зачем же ты его взял?
– Чтобы посмотреть, что вы про меня написали.
– Ты распечатал письмо?
– Да, распечатал.
Мои глаза теперь смотрели прямо в лицо Майлсу – я держала его, чуть отстранив от себя, и полное отсутствие насмешки в его взгляде показало мне, что он весь извелся от беспокойства. Всего поразительнее было то, что его восприятие наконец благодаря моей победе словно притупилось и всякое общение призрака с ним прервалось; он чувствовал какое-то присутствие, но не знал чье, и еще меньше догадывался, что я тоже все вижу и давно все знаю. И что значила эта надвигавшаяся беда теперь, когда мои глаза обратились к окну и увидели, что воздух снова чист и – победа, победа! – то влияние уничтожено. За окном ничего больше не было. Я почувствовала, что выиграла битву и наконец-то буду все знать.
– И ты ничего такого там не прочел! – Я дала волю своему ликованию.
Он грустно, задумчиво покачал головой.
– Ничего.
– Ничего, ничего! – Я почти кричала от радости.
– Ничего, ничего, – печально повторил он.
Я поцеловала его в лоб – он был весь в поту.
– Так что же ты сделал с письмом?
– Я его сжег.
– Сжег? – Ну, теперь или никогда. – Это ты проделывал и в школе?
Боже, что за этим последовало!
– В школе?
– Ты брал там письма? Или что-нибудь другое?
– Что-нибудь другое? – Казалось, теперь он думал о чем-то отдаленном, и мои слова доходили до него только под гнетом тревоги. Но все же дошли. – То есть крал ли я?
Я покраснела до корней волос, в то же время спрашивая себя, что более странно: задать джентльмену такой вопрос или видеть, как он его принимает, признавая всю глубину своего падения.
– И поэтому тебе нельзя вернуться?
Единственное, что проскользнуло в его взгляде, было невеселое удивление.
– Разве вы знали, что мне нельзя вернуться?
– Я знаю все.
Тут он посмотрел на меня долгим и очень странным взглядом.
– Все?
– Все. Так, значит, ты не…? – Я все же не смогла повторить это слово.
А он смог, и очень просто.
– Нет. Я не крал.
Мое лицо, должно быть, показало, что я верю ему до конца, но руки мои трясли его, – хоть и с нежностью, – словно спрашивая, зачем же он обрек меня на долгие месяцы муки, если все это было без причин?
– Так что же ты сделал?
В смутной тоске он обвел взглядом потолок и вздохнул два-три раза, видимо, с немалым трудом. Он словно стоял на дне моря и поднимал глаза к какому-то сумеречному зеленому свету.
– Ну… я говорил разное.
– Только это одно?
– Там думали, что этого довольно.
– Чтобы тебя выгнать?
Поистине, ни один "изгнанник" не приводил так мало объяснений своего изгнания, как этот маленький человечек! Казалось, он обдумывал мой вопрос, но совершенно отвлеченно и почти беспомощно.
– Ну, наверно, не надо было говорить.
– Но кому же ты говорил?
Он, очевидно, постарался припомнить, но в памяти у него ничего не осталось – он забыл.
– Не помню!
Он чуть ли не улыбался, сдаваясь на милость победителя, и в самом деле, его поражение было настолько полным, что мне следовало на этом и остановиться. Но я была упоена, ослеплена победой, хотя даже в эту минуту то самое, что должно было нас сблизить, уже начинало усиливать отчуждение.
– Может быть, всем в школе? – спросила я.
– Нет… только тем… – Но тут он как-то болезненно дернул головой. – Не помню, как их звали.
– Разве их было так много?
– Нет, совсем мало. Тем, с кем я дружил.
С кем он дружил? Казалось, я плыла не к свету, а к еще более непроглядной тьме, и уже минуту спустя в глубине жалости у меня возникла страшная тревога: а вдруг он ни в чем не виноват? На мгновение передо мной открылась головокружительная бездна – ведь если он не виноват, то что же такое я? Пока это длилось, я была словно парализована одной этой мимолетной мыслью и слегка разжала руки, а мальчик, глубоко вздохнув, снова отвернулся от меня, и я это стерпела, зная, что за прозрачным стеклом, в которое он смотрит, ничего больше нет, и охранять его не от кого.
– А они рассказывали другим то, что слышали от тебя? – спросила я спустя минуту.
Потом он отошел от меня, все еще тяжело переводя дыхание и с таким же выражением лица, словно его силой держат в заточении, но сейчас он уже не сердился на это. И опять он посмотрел в окно на пасмурный день так, как будто ничего уже не оставалось от того, что его поддерживало, кроме несказанной тоски и тревоги.
– Да, – ответил он все же, – наверно, рассказывали, – и добавил: – тем, с кем сами дружили.
Почему-то я надеялась на большее; но тем не менее задумалась над его словами.
– И это дошло?…
– До учителей? Ну, да, – ответил он очень просто. – Но я не знал, что и они расскажут.
– Учителя? Они и не рассказывали… ничего не рассказывали. Вот поэтому я тебя и спрашиваю.
Он снова обратил ко мне свое прекрасное взволнованное лицо.
– Да, это очень жаль.
– Жаль?
– Не надо было мне говорить. И зачем же писать про это домой?
Не могу выразить, как трогательно-прелестен был контраст таких слов с тем, кто произнес их, знаю только, что в следующее мгновение у меня вырвалось от души:
– Какой вздор! – Но еще через мгновение мой голос прозвучал, надо полагать, достаточно сурово: – О чем же ты рассказывал?
Вся моя суровость относилась к его судье, к его палачу, однако мой тон заставил его снова отвернуться, а меня это его движение заставило с неудержимым криком одним прыжком перелететь к нему и обнять его. Ибо там, за стеклом, опять, словно для того, чтобы зачеркнуть его исповедь и пресечь его ответ, был мерзкий виновник нашего горя – бледное, проклятое навеки лицо! Мне стало дурно оттого, что моя победа сорвалась и снова надо бороться, а мой неистовый прыжок только выдал меня с головой. Я видела, что этот порыв навел его на догадку, но, заметив, что даже и сейчас он только догадывается и что, на его взгляд, за окном и сейчас пусто, я дала этому порыву вспыхнуть ярким пламенем и превратить крайность его смятения в верный знак избавления от тревоги.
– Никогда больше, никогда, никогда! – крикнула я этому призраку и еще крепче прижала мальчика к груди.
– Она здесь? – задыхаясь, прошептал Майлс, уловив даже с закрытыми глазами, к кому направлены мои слова. И тут, когда меня поразило его странное "она", и я, задыхаясь, отозвалась эхом:
– Она?
– Мисс Джессел, мисс Джессел! – ответил он мне с неожиданной яростью.
Ошеломленная, я все же поняла, что его заблуждение как-то связано с отсутствием Флоры, и мне захотелось доказать ему, что дело не в этом.
– Это не мисс Джессел! Но оно за окном – прямо перед нами! Оно там – трусливое, подлое привидение, в последний раз оно там!
И тут, через секунду, мотнув головой, словно собака, упустившая след, он неистово рванулся к воздуху и свету, потом, вне себя от ярости, набросился на меня, сбитый с толку, тщетно озираясь вокруг и ничего не видя, хотя, как мне казалось, теперь это всесокрушающее, всепроникающее видение заполняло собой всю комнату, как разлитая отрава.
– Это он?
Я так твердо решила уличить Майлса, что мгновенно переменила тон на ледяной, вызывая его на ответ:
– Кто это "он"?
– Питер Квинт, проклятая! – Его лицо выразило лихорадочное волнение и мольбу, он обвел комнату взглядом. – Где он?
В моих ушах и посейчас звучит это имя, в последнюю минуту вырвавшееся у него, и дань, которую он воздал моей преданности.
– Родной мой, что значит он теперь? Что может он когда-нибудь значить? Ты мой, – бросила я тому чудовищу, – а он потерял тебя навеки! – И крикнула, чтобы Майлс знал, чего я достигла: – Вон он! Там, там!
Но он уже метнулся к окну, вгляделся, снова сверкнул глазами и ничего не увидел, кроме тихого дня. Сраженный той утратой, которой я так гордилась, он испустил вопль, как будто его сбросили в пропасть, и я крепче прижала его к себе, словно перехватив на лету. Да, я поймала и удержала его, – можно себе представить, с какой любовью, – но спустя минуту я ощутила, чем стало то, что я держу в объятиях. Мы остались наедине с тихим днем, и его сердечко, опустев, остановилось.
– Да, я его взял.
И тут я с радостным стоном обняла его и прижала к груди, чувствуя отчаянное биение сердца в этом маленьком, объятом лихорадкой тельце. Я смотрела на призрак за окном, не сводя с него глаз, и увидела, как он дрогнул, переменив позу. Я сравнила его с часовым, но, когда он медленно повернулся, это было скорее похоже на то, как уползает зверь, упустивший свою добычу. Теперь, однако, ожившее во мне мужество надо было притушить, словно пламя, чтобы не выдать себя. А тем временем призрак снова глядел в окно тяжелым неподвижным взглядом, готовый караулить и ждать сколько нужно. Сознание, что теперь я в силах бороться с ним, и уверенность, что мальчик его не видит, позволили мне идти дальше:
– Зачем же ты его взял?
– Чтобы посмотреть, что вы про меня написали.
– Ты распечатал письмо?
– Да, распечатал.
Мои глаза теперь смотрели прямо в лицо Майлсу – я держала его, чуть отстранив от себя, и полное отсутствие насмешки в его взгляде показало мне, что он весь извелся от беспокойства. Всего поразительнее было то, что его восприятие наконец благодаря моей победе словно притупилось и всякое общение призрака с ним прервалось; он чувствовал какое-то присутствие, но не знал чье, и еще меньше догадывался, что я тоже все вижу и давно все знаю. И что значила эта надвигавшаяся беда теперь, когда мои глаза обратились к окну и увидели, что воздух снова чист и – победа, победа! – то влияние уничтожено. За окном ничего больше не было. Я почувствовала, что выиграла битву и наконец-то буду все знать.
– И ты ничего такого там не прочел! – Я дала волю своему ликованию.
Он грустно, задумчиво покачал головой.
– Ничего.
– Ничего, ничего! – Я почти кричала от радости.
– Ничего, ничего, – печально повторил он.
Я поцеловала его в лоб – он был весь в поту.
– Так что же ты сделал с письмом?
– Я его сжег.
– Сжег? – Ну, теперь или никогда. – Это ты проделывал и в школе?
Боже, что за этим последовало!
– В школе?
– Ты брал там письма? Или что-нибудь другое?
– Что-нибудь другое? – Казалось, теперь он думал о чем-то отдаленном, и мои слова доходили до него только под гнетом тревоги. Но все же дошли. – То есть крал ли я?
Я покраснела до корней волос, в то же время спрашивая себя, что более странно: задать джентльмену такой вопрос или видеть, как он его принимает, признавая всю глубину своего падения.
– И поэтому тебе нельзя вернуться?
Единственное, что проскользнуло в его взгляде, было невеселое удивление.
– Разве вы знали, что мне нельзя вернуться?
– Я знаю все.
Тут он посмотрел на меня долгим и очень странным взглядом.
– Все?
– Все. Так, значит, ты не…? – Я все же не смогла повторить это слово.
А он смог, и очень просто.
– Нет. Я не крал.
Мое лицо, должно быть, показало, что я верю ему до конца, но руки мои трясли его, – хоть и с нежностью, – словно спрашивая, зачем же он обрек меня на долгие месяцы муки, если все это было без причин?
– Так что же ты сделал?
В смутной тоске он обвел взглядом потолок и вздохнул два-три раза, видимо, с немалым трудом. Он словно стоял на дне моря и поднимал глаза к какому-то сумеречному зеленому свету.
– Ну… я говорил разное.
– Только это одно?
– Там думали, что этого довольно.
– Чтобы тебя выгнать?
Поистине, ни один "изгнанник" не приводил так мало объяснений своего изгнания, как этот маленький человечек! Казалось, он обдумывал мой вопрос, но совершенно отвлеченно и почти беспомощно.
– Ну, наверно, не надо было говорить.
– Но кому же ты говорил?
Он, очевидно, постарался припомнить, но в памяти у него ничего не осталось – он забыл.
– Не помню!
Он чуть ли не улыбался, сдаваясь на милость победителя, и в самом деле, его поражение было настолько полным, что мне следовало на этом и остановиться. Но я была упоена, ослеплена победой, хотя даже в эту минуту то самое, что должно было нас сблизить, уже начинало усиливать отчуждение.
– Может быть, всем в школе? – спросила я.
– Нет… только тем… – Но тут он как-то болезненно дернул головой. – Не помню, как их звали.
– Разве их было так много?
– Нет, совсем мало. Тем, с кем я дружил.
С кем он дружил? Казалось, я плыла не к свету, а к еще более непроглядной тьме, и уже минуту спустя в глубине жалости у меня возникла страшная тревога: а вдруг он ни в чем не виноват? На мгновение передо мной открылась головокружительная бездна – ведь если он не виноват, то что же такое я? Пока это длилось, я была словно парализована одной этой мимолетной мыслью и слегка разжала руки, а мальчик, глубоко вздохнув, снова отвернулся от меня, и я это стерпела, зная, что за прозрачным стеклом, в которое он смотрит, ничего больше нет, и охранять его не от кого.
– А они рассказывали другим то, что слышали от тебя? – спросила я спустя минуту.
Потом он отошел от меня, все еще тяжело переводя дыхание и с таким же выражением лица, словно его силой держат в заточении, но сейчас он уже не сердился на это. И опять он посмотрел в окно на пасмурный день так, как будто ничего уже не оставалось от того, что его поддерживало, кроме несказанной тоски и тревоги.
– Да, – ответил он все же, – наверно, рассказывали, – и добавил: – тем, с кем сами дружили.
Почему-то я надеялась на большее; но тем не менее задумалась над его словами.
– И это дошло?…
– До учителей? Ну, да, – ответил он очень просто. – Но я не знал, что и они расскажут.
– Учителя? Они и не рассказывали… ничего не рассказывали. Вот поэтому я тебя и спрашиваю.
Он снова обратил ко мне свое прекрасное взволнованное лицо.
– Да, это очень жаль.
– Жаль?
– Не надо было мне говорить. И зачем же писать про это домой?
Не могу выразить, как трогательно-прелестен был контраст таких слов с тем, кто произнес их, знаю только, что в следующее мгновение у меня вырвалось от души:
– Какой вздор! – Но еще через мгновение мой голос прозвучал, надо полагать, достаточно сурово: – О чем же ты рассказывал?
Вся моя суровость относилась к его судье, к его палачу, однако мой тон заставил его снова отвернуться, а меня это его движение заставило с неудержимым криком одним прыжком перелететь к нему и обнять его. Ибо там, за стеклом, опять, словно для того, чтобы зачеркнуть его исповедь и пресечь его ответ, был мерзкий виновник нашего горя – бледное, проклятое навеки лицо! Мне стало дурно оттого, что моя победа сорвалась и снова надо бороться, а мой неистовый прыжок только выдал меня с головой. Я видела, что этот порыв навел его на догадку, но, заметив, что даже и сейчас он только догадывается и что, на его взгляд, за окном и сейчас пусто, я дала этому порыву вспыхнуть ярким пламенем и превратить крайность его смятения в верный знак избавления от тревоги.
– Никогда больше, никогда, никогда! – крикнула я этому призраку и еще крепче прижала мальчика к груди.
– Она здесь? – задыхаясь, прошептал Майлс, уловив даже с закрытыми глазами, к кому направлены мои слова. И тут, когда меня поразило его странное "она", и я, задыхаясь, отозвалась эхом:
– Она?
– Мисс Джессел, мисс Джессел! – ответил он мне с неожиданной яростью.
Ошеломленная, я все же поняла, что его заблуждение как-то связано с отсутствием Флоры, и мне захотелось доказать ему, что дело не в этом.
– Это не мисс Джессел! Но оно за окном – прямо перед нами! Оно там – трусливое, подлое привидение, в последний раз оно там!
И тут, через секунду, мотнув головой, словно собака, упустившая след, он неистово рванулся к воздуху и свету, потом, вне себя от ярости, набросился на меня, сбитый с толку, тщетно озираясь вокруг и ничего не видя, хотя, как мне казалось, теперь это всесокрушающее, всепроникающее видение заполняло собой всю комнату, как разлитая отрава.
– Это он?
Я так твердо решила уличить Майлса, что мгновенно переменила тон на ледяной, вызывая его на ответ:
– Кто это "он"?
– Питер Квинт, проклятая! – Его лицо выразило лихорадочное волнение и мольбу, он обвел комнату взглядом. – Где он?
В моих ушах и посейчас звучит это имя, в последнюю минуту вырвавшееся у него, и дань, которую он воздал моей преданности.
– Родной мой, что значит он теперь? Что может он когда-нибудь значить? Ты мой, – бросила я тому чудовищу, – а он потерял тебя навеки! – И крикнула, чтобы Майлс знал, чего я достигла: – Вон он! Там, там!
Но он уже метнулся к окну, вгляделся, снова сверкнул глазами и ничего не увидел, кроме тихого дня. Сраженный той утратой, которой я так гордилась, он испустил вопль, как будто его сбросили в пропасть, и я крепче прижала его к себе, словно перехватив на лету. Да, я поймала и удержала его, – можно себе представить, с какой любовью, – но спустя минуту я ощутила, чем стало то, что я держу в объятиях. Мы остались наедине с тихим днем, и его сердечко, опустев, остановилось.