– Знаете ли, моя дорогая, быть всегда с дамой для мальчика…
   В разговоре со мной слова "моя дорогая" не сходили у него с языка, и ничто не могло бы выразить точнее тот оттенок чувства, который мне хотелось внушить моим воспитанникам, чем ласковая фамильярность этих слов. Они были так непринужденно почтительны.
   Но как остро я почувствовала, что сейчас должна выбирать выражения особенно осторожно! Помню, я постаралась засмеяться, чтобы выиграть время, и подметила на этом прекрасном лице, какое впечатление произвел на мальчика мой странный, отталкивающий вид!
   – И всегда с одной и той же дамой? – спросила я. Он даже не поморщился и не сморгнул. В сущности, между нами все стало ясно, все раскрылось.
   – Да, конечно, она самая настоящая леди, но в конце концов ведь я же мальчик, как вы не понимаете… который… ну, растет, что ли.
   Минуту я постояла с ним и ласково ответила:
   – Да, ты растешь.
   Но какой беспомощной я себя чувствовала! До сего дня у меня осталась убийственная мысль, что он, видимо, понимал это и забавлялся этим.
   – И ведь вы не можете сказать, что я плохо себя вел, правда?
   Я положила руку ему на плечо – я чувствовала, что лучше было бы идти дальше, но не в силах была сделать ни шагу.
   – Нет, Майлс, этого я не могу сказать.
   – Кроме, знаете ли, той одной ночи!…
   – Той одной ночи? – Я не могла смотреть на него так же прямо, как он смотрел на меня.
   – Ну да, когда я сошел вниз и вышел из дома.
   – Ax, да. Но я не помню, зачем ты это сделал.
   – Не помните? – Он говорил с милой капризностью ребяческого упрека. – Да для того, чтобы показать вам, что я могу быть и таким.
   – Да, разумеется!
   – Я и теперь могу.
   Я подумала, что мне, быть может, удастся сохранить самообладание.
   – Разумеется. Но ты этого не сделаешь.
   – Да, то уже не повторится больше. То были сущие пустяки.
   – То были пустяки, – сказала я. – Однако нам пора в церковь.
   Взяв меня под руку, он двинулся со мной дальше.
   – Так когда же я вернусь в школу? Я обдумывала свой ответ с самым авторитетным видом.
   – Тебе было хорошо в школе?
   Он слегка призадумался.
   – Мне везде неплохо.
   – Ну, что ж, если тебе и здесь неплохо… – произнесла я дрожащим голосом.
   – Да, но это еще не все! Конечно, вы очень много всего знаете…
   – Но ты намекаешь, что и сам знаешь, пожалуй, не меньше? – отважилась я заметить, когда он замолчал.
   – И половины того не знаю, что хотел бы знать, – честно сознался Майлс.
   – Но дело не только в этом.
   – В чем же тогда?
   – Ну… я хочу видеть жизнь.
   – Понимаю, понимаю…
   Мы дошли до места, откуда видны были церковь и люди на пути туда, в том числе несколько слуг из усадьбы, которые толпились у входа, ожидая нас. Я прибавила шагу; мне хотелось уже быть в церкви, прежде чем разговор между нами зайдет дальше; я жаждала того часа, когда ему придется молчать, и мечтала о тихом сумраке церковной скамьи и о почти духовной поддержке подушечки, на которой можно будет преклонить колени. Мне казалось, что я прямо-таки бегу от смятения, в которое он вот-вот ввергнет меня; но он меня опередил, когда, перед самым входом на церковный двор, вдруг бросил:
   – Мне нужно быть с такими, как я!
   Это буквально заставило меня рвануться вперед.
   – Таких, как ты, немного, Майлс! – И я засмеялась. – Разве только милая малютка Флора!
   – Вы и в самом деле равняете меня с маленькой девочкой?
   Тут я ощутила, что позиция моя слаба.
   – А разве ты не любишь нашу милую Флору?
   – Если бы я ее не любил… и вас тоже. Если бы я не любил!… – повторил он, словно отступая для прыжка, но так явно не договаривая, что, когда мы вошли за ограду, нам понадобилась еще одна остановка, и он заставил меня остановиться, крепко сжав мою руку. Миссис Гроуз и Флора уже пошли в церковь, остальные молящиеся последовали за ними, а мы на минуту остались одни в тесноте старых могил. Мы остановились на дорожке, идущей от ворот к церкви, у низкой, продолговатой, похожей на стол могильной плиты.
   – Да, так если бы ты нас не любил?…
   Я ждала ответа, а Майлс в это время оглядывал могилы.
   – Ну, вы же сами знаете!
   Но он не двинулся с места и спустя секунду произнес нечто такое, от чего я так и села на каменную плиту, словно для отдыха.
   – А мой дядя думает так же, как и вы?
   Я ответила далеко не сразу.
   – Откуда ты знаешь, что я думаю?
   – Ну, конечно, я этого не знаю, потому что вы мне никогда ничего не говорите. Я хочу сказать, разве он знает?
   – Что он знает, Майлс?
   – Ну как же, про мои успехи.
   Я сразу поняла, что на этот вопрос мне придется ответить, до некоторой степени пожертвовав своим патроном. Однако мне казалось, что все мы, живущие в усадьбе Блай, принесли ему довольно жертв, и потому моя жертва будет простительной.
   – Не думаю, чтобы твоего дядю это очень заботило.
   Тут Майлс остановился и взглянул на меня.
   – А вы не думаете, что его можно будет заставить?…
   – Каким образом?
   – Ну, пусть он сюда приедет.
   – А кто же заставит его приехать?
   – Я его заставлю! – сказал мальчик с необычайной живостью и силой. Он опять бросил на меня выразительный взгляд и один пошел к церкви.

XV

   Дело было, в сущности, решено с той самой минуты, как я не пошла за Майлсом в церковь. Это была жалкая капитуляция перед охватившей меня тревогой, но то, что я это сознавала, нисколько не помогало мне собраться с силами. Я просто сидела на могильной плите и старалась понять слова нашего юного друга в полном их значении, и, вникнув в них до конца, я придумала и предлог для моего отсутствия – мне было стыдно подать такой пример моим воспитанникам и остальной пастве. Самое главное, говорила я себе, Майлс выведал что-то у меня, и доказательством ему послужит как раз этот внезапный приступ слабости. Он выведал у меня, что есть нечто такое, чего я очень боюсь, и, вероятно, воспользуется этим моим страхом для того, чтобы, преследуя свою цель, добиться большей свободы. Я боялась подступиться к щекотливому вопросу о том, почему его исключили из школы, так как мой вопрос, в сущности, коснулся бы кошмаров, таившихся за всем этим. Строго говоря, я должна была желать, чтобы его дядя приехал и все со мной обсудил, но у меня до такой степени не хватало сил встретить лицом к лицу этот ужас и муку, что я просто оттягивала решение и жила со дня на день. Мальчик был в высшей степени прав, и мне было больно сознавать это. Он мог сказать: "Либо выясните вместе с моим дядей, почему так загадочно прерваны мои занятия в школе, либо не ждите, что я так и буду вести здесь образ жизни, неестественный для мальчика". Что было неестественно именно для нашего мальчика, порученного моим заботам, так это внезапное понимание происходящего и тайный умысел.
   Вот это, в сущности, и подкосило меня, это и помешало мне войти в церковь. Я обошла ее, обуреваемая нерешительностью и сомнениями; я думала, что уже непоправимо повредила себе в его глазах. И, следовательно, я не могу ничего исправить, а для того, чтобы втиснуться на скамью рядом с ним, нужно было пересилить себя: он обязательно коснется моей руки и заставит просидеть более часа в тесном соприкосновении, как бы выслушивая его безмолвное толкование нашего разговора. Впервые после приезда мальчика мне хотелось уйти от него. Когда я остановилась под высоким восточным окном церкви и прислушалась к звукам церковной службы, меня охватил порыв, который мог бы совершенно завладеть мною, если бы я дала себе хоть сколько-нибудь воли. Легче всего положить конец этим мучениям и уйти совсем. Случай был удобный – остановить меня было некому, я могла все бросить, повернуться и убежать. Стоило только поспешить для кое-каких сборов в дом, из которого почти все слуги ушли в церковь, оставив его полупустым. Короче говоря, никто не осудил бы меня, если бы я сбежала, доведенная до отчаяния. Но ради чего уходить всего лишь до обеда, часа на два, на три, по прошествии которых мои воспитанники – я это остро предчувствовала – изобразили бы невинное удивление, что меня не было в их свите. "Что вы наделали, вы, гадкая, нехорошая мисс? Зачем было так тревожить нас – да еще, знаете ли, отвлекать наши мысли от молитвы? Ведь вы сбежали от нас у самых дверей?" Я не в силах была ни отвечать на их вопросы, ни смотреть в их милые лживые глазки, однако именно это меня и ждало, и, предвидя такую перспективу, я поддалась искушению.
   Я бежала, во всяком случае в ту минуту решение таким и было; я вышла из церковной ограды и, напряженно думая, вернулась домой по той же дороге через парк. К тому времени, как я дошла до дому, мне казалось, что мое решение окрепло. Воскресная тишина и вокруг дома, и в стенах его, где я никого не встретила, подхлестнула во мне сильное желание воспользоваться удобным случаем. Если уйти быстро, тогда все обойдется без сцен, без единого слова. Однако мне надо было собраться быстрее быстрого, и, самое главное, как достать экипаж. Помню, что в холле, терзаемая всеми этими трудностями и препятствиями, я опустилась на лестницу в самом низу ее – в изнеможении села на нижнюю ступеньку и тут же с отвращением вспомнила, что именно здесь более месяца тому назад в ночной темноте я видела призрак, видела ужаснейшую женщину, точно так же согбенную под бременем зла. Эти воспоминание заставило меня выпрямиться, я дошла до верхней площадки и в замешательстве направилась в классную, где осталось кое-что из моих вещей, которые мне нужно было захватить. Но стоило мне только отворить дверь, как пелена с глаз моих упала. То, что я увидела там, заставило меня отпрянуть назад и пробудило во мне мгновенную решимость сопротивляться.
   В ярком полуденном свете я увидела сидящую за моим столом женщину и приняла бы ее, с первого взгляда, за служанку, которая осталась дома для уборки и, пользуясь редкой свободой от присмотра, села за школьный стол и взяла мои чернила, перья и бумагу, чтобы с немалым трудом написать письмо своему милому. Чувствовалось усилие и в том, как, оперевшись локтями на стол, она с заметной усталостью поддерживала руками голову; но в тот же момент до меня дошло, что, несмотря на мое появление, она оставалась в той же позе. И тут – она переменила позу, и меня словно озарило – я узнала ее сразу. Она поднялась, но не потревоженная моим присутствием, а в величии своей глубокой печали, полной равнодушия и отчужденности, и встала в десяти шагах от меня в облике моей мерзкой предшественницы. Опозоренная, трагическая, она была вся передо мной; но, пока я смотрела на нее, стараясь запомнить ее черты, страшное видение исчезло. Темная, как полночь, в черном платье, с горестным, страдальческим выражением прекрасного лица, она посмотрела на меня, словно говоря, что ее право сидеть за моим столом ничуть не меньше моего права сидеть за ее столом. Пока эти мгновения длились, меня пронзило странным холодом чувство, что это я здесь незваная гостья. Бурно восстав против этого и прямо к ней обращаясь, я крикнула: "Вы ужасная, жалкая женщина!" – и услышала собственный крик; через открытую дверь он разнесся по коридору и дальше по всему пустому дому. Она посмотрела на меня так, будто слышала мой крик, но я уже пришла в себя и замолчала. Через минуту в комнате не было ничего, кроме солнечного сияния и чувства, что мне должно здесь остаться.

XVI

   Я была совершенно уверена, что возвращение моих питомцев будет отмечено шумным проявлением чувств, и опять разволновалась, когда увидела, что они замалчивают мое отсутствие. Вместо того чтобы шутливо упрекать меня и ласкаться ко мне, они даже не обмолвились о том, что я их бросила, и видя, что и миссис Гроуз тоже молчит, я стала вглядываться в странное выражение ее лица. Я была уверена, что они чем-то купили ее молчание, однако я решила нарушить его при первом же удобном случае. Такой случай выдался перед чаем: я улучила пять минут наедине с ней в ее комнате, когда уже смеркалось и пахло свежеиспеченным хлебом, но у нее все уже было прибрано, царил полный порядок, и она сидела перед камином в тягостном раздумье. Такой я вижу ее и сейчас, такой она лучше всего представляется мне, глядящей в огонь со своего кресла в сумрачной, с отсветами пламени комнате, как на картине, изображающей отдых после уборки – ящики стола задвинуты, заперты, покой нерушим.
   – Да, они просили меня ничего не говорить и, чтобы их не огорчать, пока они были в церкви, я, разумеется, пообещала им. Но что с вами такое случилось?
   – Я пошла только проводить вас и прогуляться, – ответила я. – А потом мне пришлось вернуться, чтобы встретить одну знакомую. – Она явно удивилась.
   – У вас есть тут знакомые?
   – О да, у меня их двое! – Я улыбнулась. – Но дети объяснили вам, в чем дело?…
   – Почему не надо было поминать об вашем уходе? Да, они сказали, что вам это будет приятнее. Вам это правда приятнее?
   Выражение моего лица ее растрогало.
   – Нет, мне это совсем не приятно! – Но я тут же прибавила: – А они сказали, почему мне это должно быть приятнее?
   – Нет, мистер Майлс сказал только: "Мы не должны делать ничего, что ей неприятно".
   – Хотелось бы мне, чтоб он так и делал! А что же сказала Флора?
   – Мисс Флора такая милочка. Она сказала: "О, конечно, конечно!" И я то же самое сказала.
   Я подумала с минуту.
   – Вы тоже такая милочка – я всех вас так и слышу. Но тем не менее между мной и Майлсом теперь все разладилось.
   – Все разладилось? – Моя собеседница уставилась на меня. – Но что именно, мисс?
   – Все. Это уже не имеет значения. Я уже решилась. Ведь я, дорогая моя, – продолжала я, – вернулась домой, чтобы объясниться с мисс Джессел.
   К этому времени у меня уже вошло в привычку, прежде чем коснуться этой темы с миссис Гроуз, постараться, в полном смысле слова, подчинить ее себе; так что даже сейчас, когда она услышала мои слова и заморгала, храбрясь, я могла заставить ее держаться более или менее стойко.
   – Объясниться? Вы хотите сказать, что она с вами говорила?
   – Да, дошло и до этого. Когда я вернулась, я застала ее в классной комнате.
   – И что же она вам сказала?
   Я и сейчас как будто слышу эту добрую женщину в ее простодушном изумлении.
   – Что она терпит адские муки!… То, что представилось ей за этими словами, вот эта картина и вправду ошеломила ее.
   – Вы хотите сказать, – запинаясь проговорила она, – муки отверженных?
   – Да, отверженных. Обреченных. И вот поэтому она хочет разделить эти муки… – Я и сама запнулась, представив себе этот ужас.
   Но моя собеседница, не столь поддававшаяся воображению, не отставала от меня.
   – Разделить муки с кем?…
   – С Флорой. – Не будь я готова ко всему, миссис Гроуз, наверно, отшатнулась бы от меня, услышав это. Но я держала ее в руках, мне надо было убедить ее. – Как я уже сказала вам, что бы там ни было, это не имеет значения.
   – Потому что вы уже решились. Но на что?
   – На все.
   – А что значит "все"?
   – Ну ясно, это значит, послать за их дядей.
   – Ох, мисс, пошлите, ради бога, – вырвалось у моей собеседницы.
   – Да, я и пошлю, пошлю! Вижу, что это единственный выход. А то, что у меня с Майлсом, как я вам сказала, все "разладилось" и он думает, что меня это отпугнет и он на этом выиграет, – то он увидит, что ошибся. Да, да, его дядя все от меня узнает тут на месте, и даже, если это понадобится, в его присутствии, потому что, если меня можно упрекнуть в том, что я так ничего и не предприняла насчет школы…
   – Да, мисс? – понукала меня миссис Гроуз.
   – Так причина этому – вот этот ужас. По-видимому, для бедняжки оказалось слишком много этих ужасов, и не удивительно, что она растерялась.
   – Э-э… Но… о чем вы?
   – Ну вот хотя бы о письме из его бывшей школы.
   – Вы покажете письмо милорду?
   – Я должна была сразу же это сделать.
   – Ох, нет! – решительно ответила миссис Гроуз.
   – Я скажу ему, – продолжала я, не сдаваясь, – что не могу взять на себя такое дело, хлопотать за ребенка, которого исключили…
   – Ведь мы же не знали за что! – прервала меня миссис Гроуз.
   – За испорченность. За что же еще – ведь он такой умница, очаровательный, просто совершенство? Разве он глупый? Неряха? Или калека? Разве он злой по натуре? Он прелестный – значит, только и может быть одно, – вот это-то и раскроет все. В конце концов виноват их дядя. Если он оставил здесь таких людей…
   – Он же и вправду их совсем не знал. Это я виновата.
   Она побледнела.
   – Нет, вы не должны пострадать, – возразила я.
   – Дети, вот кто не должен пострадать! – воскликнула она.
   Я промолчала; мы глядели друг на друга.
   – Так что же я могу ему сказать?
   – Вам ничего не надо говорить. Я сама ему скажу.
   Я задумалась.
   – Вы хотите ему написать? – И тут же спохватилась, вспомнив, что писать она не умеет. – Как же вы дадите ему знать?
   – Я поговорю с управляющим. Он напишет.
   – И, по-вашему, он должен написать все, что мы знаем?
   Мой вопрос, не совсем умышленно с моей стороны, прозвучал так язвительно, что мигом сломил ее сопротивление. На глазах у нее опять навернулись слезы.
   – Ах, мисс, напишите вы сами!
   – Хорошо, напишу сегодня же, – наконец ответила я.
   И на этом мы расстались.

XVII

   К вечеру я дошла до того, что решилась уже приступить к делу. Погода опять переменилась, поднялся сильный ветер, и я при свете лампы, рядом со спящей Флорой, долго сидела перед чистым листом бумаги, прислушиваясь к стуку дождя и порывам ветра. Наконец я вышла из комнаты, захватив свечу, пересекла коридор и с минуту прислушивалась у двери Майлса. Постоянно преследуемая неотступным наваждением, я не могла не прислушаться – не выдаст ли он чем-нибудь, что не спит, и тут же услышала, правда, не совсем то, что я ожидала, – звонкий голос Майлса:
   – Послушайте, вы там – входите же!
   Это был луч радости среди мрака!
   Я вошла к нему со свечой и застала его в постели, он был очень оживлен и встретил меня с полной непринужденностью.
   – Ну, что это вы затеяли? – спросил он так дружелюбно, что, если бы миссис Гроуз была здесь, подумалось мне, она тщетно стала бы искать доказательств того, что между нами "все разладилось".
   Я стояла над ним со свечой.
   – Как ты узнал, что я здесь?
   – Ну само собой, я вас услышал. А вы вообразили, будто совсем не шумите? Похоже было на кавалерийский полк! – И он чудесно засмеялся.
   – Значит, ты не спал?
   – Да так как-то, не очень! Я лежал и думал.
   Я нарочно поставила мою свечу поближе к нему и, когда он по-старому дружески протянул мне руку, села на край его кровати.
   – О чем же это ты думаешь? – спросила я.
   – О чем же еще, как не о вас, дорогая?
   – Хоть я и горжусь таким вниманием, но не скажу, чтобы я это поощряла.
   Куда лучше было бы, чтобы ты спал.
   – Так вот, знаете, я еще думаю об этих наших странных делах.
   Его маленькая твердая рука была прохладная.
   – О каких "странных делах", Майлс?
   – Да вот о том, как вы меня воспитываете. И обо всем прочем!
   На секунду у меня перехватило дыхание, и даже слабого мерцающего света свечи было достаточно, чтобы я увидела, как он улыбается мне со своей подушки.
   – А что же это такое "все прочее"?
   – О, вы знаете, знаете!
   С минуту я не могла выговорить ни слова, хотя чувствовала, держа его за руку и по-прежнему глядя ему в глаза, что мое молчание как бы подтверждает его слова и что в действительности в целом мире сейчас, может быть, нет ничего более невообразимого, чем наши подлинные взаимоотношения.
   – Конечно, ты опять отправишься в школу, – сказала я, – если только это тебя беспокоит. Но не в прежнюю – мы найдем другую, получше. Откуда мне было знать, что тебя это беспокоит, ты же мне ничего не говорил, ни разу даже и не заикнулся об этом?
   Его ясное, внимательное лицо, обрамленное белизной подушки, показалось мне в эту минуту таким трогательным, как если бы передо мной был больной ребенок, истосковавшийся в детской больнице; и это сходство так поразило меня, что я поистине готова была отдать все на свете, чтобы быть сиделкой или сестрой милосердия и помочь ему исцелиться. Но даже и теперь вот так, как оно есть, может быть, я могу помочь ему!
   – А знаешь, ведь ты никогда не говорил мне ни слова о твоей школе – я хочу сказать, о старой твоей школе; никогда даже и не вспоминал о ней?
   Он как будто был удивлен; он улыбнулся все так же подкупающе. Но он явно старался выиграть время; он тянул, он ждал, чтобы ему подсказали.
   – Не вспоминал?
   Не от меня он ждал подсказки, нет, от той твари, с которой я встретилась!
   Что-то в его тоне и в выражении лица заставило меня почувствовать это, – сердце мое сжалось такой мукой, какой я еще никогда не испытывала; так невыразимо больно было видеть, как он напрягает весь свой детский ум и как пускает в ход все свои детские увертки, пытаясь разыгрывать навязанную ему каким-то колдовством роль невинности и спокойствия.
   – Да, ни разу, с того времени как ты вернулся. Ты никогда не говорил ни о ком из твоих учителей или товарищей, ни хотя бы о чем-нибудь самом пустяковом, что могло с тобой случиться в школе. Ни разу, мой маленький Майлс, ты даже не обмолвился ни словом, ни разу хотя бы намеком не дал мне понять, что там могло случиться. Поэтому, ты можешь представить себе, я просто впотьмах. До тех пор пока ты сам не открылся мне сегодня утром, ты с того дня, когда я тебя первый раз увидела, никогда ни о чем не вспоминал из твоей прежней жизни. Ты как будто совсем сжился с теперешней.
   Удивительно, как моя глубокая убежденность в его тайном преждевременном развитии, или как бы там ни назвать эту отраву страшного воздействия, которое я не решаюсь именовать, позволяла мне, несмотря на еле прорывающуюся у него тайную тревогу, обращаться с ним как со взрослым, говорить с ним как с равным по уму.
   – Я думала, что тебе так вот и хочется жить, как ты живешь.
   Меня поразило, что мои слова заставили его только чуть-чуть покраснеть. Но все же, как выздоравливающий и немножко уставший человек, он медленно покачал головой.
   – Нет, не хочу, не хочу. Я хочу уехать отсюда.
   – Тебе надоел Блай?
   – О нет, я люблю Блай.
   – Тогда что же тебе?…
   – Ах, вы сами знаете, что нужно мальчику!
   Я чувствовала, что вряд ли я знаю это так хорошо, как Майлс, и временно прибегла к увертке.
   – Ты хочешь поехать к дяде?
   И тут опять его головка с кротко-ироническим личиком слегка шевельнулась на подушке.
   – Нет, этим вы не сможете отделаться!
   Я помолчала немного и на этот раз, кажется, покраснела сама.
   – Дорогой мой, я вовсе не собираюсь отделываться.
   – Не сможете, даже если и хотели бы. Не сможете, не сможете! – Он лежал, глядя на меня своими прекрасными глазами. – Мой дядюшка должен сам приехать, вы с ним все окончательно должны уладить.
   – Если мы это сделаем, – возразила я довольно внушительно, – ты можешь быть уверен, что это поведет к тому, что тебя навсегда увезут отсюда.
   – Так неужели вы не понимаете, что как раз этого я и добиваюсь? Вам придется рассказать ему, как вы все запустили. Вам придется столько всего рассказать ему!
   Ликующий тон, каким он это произнес, помог мне ответить ему еще внушительнее:
   – А сколько тебе, Майлс, придется рассказать дядюшке? Многое есть, о чем он тебя будет расспрашивать. Он задумался.
   – Очень возможно. Но о чем собственно?
   – О том, о чем ты никогда мне не говорил. Чтобы он мог принять решение, что с тобой делать. Он не может вернуть тебя в ту школу.
   – А я и не хочу туда возвращаться, – прервал он меня. – Мне нужно совсем новую колею.
   Он сказал это с удивительной безмятежностью, с какой-то не допускающей сомнения, явной шутливостью, и вот этот его тон сильнее всего дал мне почувствовать всю горечь и противоестественность этой трагедии ребенка, который, по всей вероятности, вернется через три месяца обратно, все с той же бравадой и с еще большим позором. Меня охватило мучительное чувство, что я не смогу этого перенести, – и я не выдержала. Я бросилась к нему и с мучительной нежностью прижала его к себе.
   – Дорогой мой маленький Майлс, маленький дорогой Майлс…
   Я прильнула лицом к его лицу, и он принимал мои поцелуи просто, с каким-то снисходительным добродушием.
   – Ну что, старушка?
   – Неужели тебе ничего, ничего не хочется мне сказать?
   Он повернулся лицом к стене, поднял руку и стал разглядывать ее, как делают больные дети.
   – Я уже сказал вам, – сказал сегодня утром.
   О, как мне было его жаль!
   – Что ты просто хочешь, чтобы я тебя не донимала?
   Он опять повернулся и глянул теперь на меня, как бы подтверждая, что я поняла его правильно, потом сказал очень тихо:
   – Чтобы вы оставили меня в покое.
   В том, как он это сказал, было даже какое-то особенное детское
   достоинство, нечто такое, что заставило меня выпустить его из объятий, но
   когда я медленно поднялась, меня словно что-то удержало остаться с ним. Видит бог, мне не хотелось будоражить его, но только у меня было такое чувство, что, если сейчас повернуться к нему спиной, это значит покинуть его… вернее – потерять.
   – Я только что начала письмо к твоему дяде.
   – Так допишите его!
   Я помолчала с минуту.
   – А что же там случилось до этого?
   Он снова пристально посмотрел на меня.
   – До чего "этого"?