XXI

   Еще до того, как забрезжил новый день, я открыла глаза и увидела миссис Гроуз, которая подошла к моей кровати с дурными вестями. Флору так заметно лихорадило, что похоже, она заболевает: ночь она провела очень неспокойно, ее мучили какие-то страхи, и страшилась она чего-то, что было связано не с прежней гувернанткой, а вот с этой, теперешней. Она не против возможного появления мисс Джессел, а явно и ожесточенно не желает больше видеть меня. Разумеется, я тотчас же вскочила с кровати и стала обо всем расспрашивать, тем более что моя подруга, как видно, уже приготовилась вступить со мною в бой. Это я почувствовала, как только спросила ее, кому она больше верит: девочке или мне.
   – Значит, она продолжает отрицать, что она видела, уверяет вас, что никогда ничего не видела?
   Моя гостья пришла в сильное замешательство:
   – Ах, мисс, не такое это дело, чтобы я стала наводить ее на такие мысли, и, признаться, не считаю это нужным. Она от этого прямо на глазах у меня постарела.
   – О, я это и сама вижу. Она возмущается – подумать, такая благородная девочка, а ее смеют подозревать в лживости, оскорбляют ее. Выдумали – "мисс Джессел!" – и чтобы она… Разыгрывает из себя этакую благопристойность, негодница! Уверяю вас, впечатление, которое она на меня произвела вчера, это что-то странное, совершенно невероятное, ни на что не похожее! И я раз навсегда решила: конечно, разговоров с ней больше быть не может.
   Как ни чудовищно и непонятно было все это для миссис Гроуз, она сразу притихла и тут же согласилась со мной с такой готовностью, которая явно показывала, что за этим что-то кроется.
   – Я, по правде сказать, думаю, мисс, что она этого и сама не хочет. Уж так высокомерно она это говорит!
   – Вот в этом высокомерии, – заключила я, – в нем-то все и дело.
   О да, глядя на лицо моей гостьи, я представляла себе ее вид и многое другое.
   – Она то и дело спрашивает, как я думаю, не придете ли вы.
   – Понимаю, понимаю, я же ведь сама очень много сделала, чтобы в ней это прорвалось. А обронила она после вчерашнего хоть слово о мисс Джессел, кроме того, что она ведать не ведает ни о каких таких ужасах?
   – Ни единого, мисс. И вы сами знаете, – добавила она, – я ведь еще у озера поняла из ее слов, что, по крайней мере, тогда там никого не было.
   – Вот как! И конечно, вы и сейчас этому верите?
   – Я не спорю с ней. А что еще я могу сделать?
   – Ровно ничего! Вам приходится иметь дело с такой умницей! Они – я хочу сказать, эти двое, их друзья, – сделали их обоих такими умниками, каких свет не создавал; на этом-то они так ловко и играют! У Флоры теперь есть на что жаловаться, и она это доведет до конца.
   – Да, мисс, но до какого конца?
   – Ну, пожалуется на меня дядюшке. Изобразит меня такой гадиной…
   По выражению лица миссис Гроуз я живо представила себе все это, и у меня сердце екнуло – она смотрела на меня так, как будто видела их обоих.
   – А ведь он о вас такого хорошего мнения!
   – Все-таки странно, если подумать, – усмехнулась я – что он прибег к такому способу показать мне это. Но все равно. Конечно, Флоре только и нужно отделаться от меня.
   Моя подруга честно подтвердила:
   – Не видеть вас больше никогда в жизни.
   – Так вы затем и пришли ко мне, чтобы поторопить меня с отъездом? – спросила я. Но прежде чем она успела ответить, я остановила ее. – Мне вот что пришло в голову, и, по-моему, так будет лучше. Я считала, что мне надо уехать, и в воскресенье я уже почти на это решилась. Но это не то. Уехать должны вы. И взять с собой Флору.
   Моя подруга задумалась.
   – Но куда же мы…
   – Прочь отсюда. Прочь от них. И самое главное сейчас – прочь от меня. Прямо к ее дядюшке.
   – Только чтобы пожаловаться на вас?…
   – Нет, не только. А для того еще, чтобы оставить меня с моим лекарством.
   Она все еще колебалась.
   – А какое же у вас лекарство?
   – Прежде всего ваша преданность. И еще – Майлс.
   Она уставилась на меня.
   – Вы думаете, он?…
   – Воспользуется случаем отречься от меня? Да, я и это допускаю. Но все-таки я хочу рискнуть, я хочу попробовать. Уезжайте с его сестрой как можно скорее и оставьте меня с ним одну.
   Я сама удивлялась, сколько у меня еще сохранилось мужества, и поэтому несколько растерялась, когда она, несмотря на явное подтверждение этого, все еще продолжала колебаться.
   – И вот что еще, – продолжала я, – конечно, до ее отъезда они ни в коем случае не должны видеться, ни на минуту.
   И тут мне пришло в голову, что, может быть, несмотря на то, что Флору с той минуты, как она вернулась с озера, держат взаперти, мы с этим уже опоздали.
   – Вы не думаете, что они уже виделись? – тревожно спросила я.
   Она вспыхнула.
   – Ах, мисс, уж не такая я безмозглая дура! Если я раза два-три и вынуждена была оставить ее, то всякий раз с кем-нибудь из служанок, а сейчас, хоть она и одна, я ее заперла на ключ. А все-таки… все-таки! Слишком многого надо было опасаться.
   – Что все-таки?
   – Ну, вы так уверены в маленьком джентльмене?
   – Ни в ком я не уверена, кроме вас. Но со вчерашнего вечера у меня появилась надежда. Мне кажется, он хочет вызвать меня на откровенность… Я так этому верю – бедный мой, гадкий, прелестный, несчастный мальчик! Он хочет высказаться. Вчера вечером мы сидели с ним у камина молча два часа, и мне все казалось, он вот-вот заговорит.
   Миссис Гроуз, не отрываясь, смотрела в окно на хмурый занимающийся день.
   – Ну и что же, заговорил он?
   – Нет, я все ждала и ждала и, признаться, не дождалась. Так и не прервав молчания, даже не обмолвившись о сестре, об ее отсутствии, он поцеловал меня, и мы разошлись спать. Но все равно, – продолжала я, – если она увидится с дядей, я не могу допустить, чтобы дядя увиделся с ее братом, так как дела приняли сейчас такой оборот, что мальчику надо дать еще немного времени.
   Как раз этому больше всего и противилась моя подруга. И мне было не совсем понятно почему.
   – Сколько это, по-вашему, "еще немного времени"?
   – Ну, день-два – чтобы все это открылось. Тогда он будет на моей стороне – вы же понимаете, как это важно. Если это не выйдет, я только прогадаю, а вы как-никак поможете мне тем, что, приехав в город, сделаете все, что только найдете возможным.
   Так я втолковывала ей все это, но она все еще была в каком-то непонятном для меня замешательстве, и я пришла ей на выручку.
   – Но, может быть, вам вовсе не хочется ехать, – заключила я.
   И тут я все поняла по ее лицу: оно вдруг прояснилось, и она протянула мне руку в знак согласия.
   – Я поеду, поеду! Поеду нынче же утром.
   Мне хотелось быть вполне справедливой.
   – Если вы считаете, что лучше помедлить, я обещаю вам, что она меня не увидит.
   – Нет, нет, ведь все дело в этом самом месте. Ей надо отсюда уехать. -
   С минуту она смотрела на меня угрюмым взглядом, потом договорила до конца: – Вы правильно рассудили, мисс. Я и сама ведь…
   – Да?
   – Не могу тут оставаться.
   При этом она так посмотрела на меня, что в голову мне вдруг пришла новая мысль:
   – Вы хотите сказать, что после вчерашнего вы видели?…
   Она медленно, с достоинством покачала головой.
   – Я слышала!…
   – Слышали?
   – Слышала всякие ужасы от этого ребенка! Вот! – вздохнула она с трагическим облегчением. – Честное слово, мисс, она говорит такое…
   Но при этом воспоминании силы изменили ей: вдруг зарыдав, она опустилась на мою софу и, как мне уже приходилось видеть раньше, дала полную волю своему горю.
   Я тоже дала себе волю, но по-своему:
   – Ох, слава богу!
   Тут она вскочила на ноги и, вытирая глаза, простонала:
   – Слава богу?…
   – Но ведь это меня оправдывает!
   – Верно, мисс, оправдывает!
   Это было сказано так выразительно, что, казалось, больше и желать было нечего, но я все еще колебалась.
   – Что-нибудь ужасное?
   Я видела, что моя подруга не находит слов.
   – Чудовищное.
   – И про меня?
   – Про вас, мисс, если уж вы хотите знать. И для юной леди просто что-то невероятное. Не знаю, где только она могла набраться таких…
   – Таких слов, какими она обзывает меня? Я-то знаю где! – сказала я, засмеявшись; смех мой был достаточно красноречив. И, сказать по правде, он только еще больше заставил призадуматься мою подругу.
   – Так вот, может, и мне следовало бы знать – ведь я кое-что вроде этого уже и раньше от нее слышала! И все-таки я не могу этого вынести! – промолвила бедная женщина и тут же, бросив взгляд на мои часики, лежащие на туалетном столе, заторопилась:
   – Ну, мне пора идти.
   Но я задержала ее.
   – О, если вы это не можете выносить…
   – Как же я могу с ней оставаться, хотите вы сказать? Так только ради того, чтоб увезти ее отсюда. Прочь от всего этого, подальше от них… – продолжала она.
   – Она может измениться, избавиться от этого? – Я уже чуть ли не с радостью обняла ее. – Значит, несмотря на вчерашнее, вы верите…
   – В такие вещи? – По выражению ее лица, когда она назвала это одним простым словом, я поняла, что больше расспрашивать нечего, и все стало ясно как никогда, после того как она ответила: – Верю.
   Да, это была радость, нас двое, мы с ней плечом к плечу: если я могу быть и дальше в этом уверена, мне уже было не страшно, что бы ни случилось в будущем. Перед лицом бедствия у меня есть поддержка, та самая, которая была мне опорой, когда я так нуждалась в доверии, и если моя подруга поручится за мою честность, я готова поручиться за все остальное. Уже прощаясь с ней, я немножко замялась в смущении:
   – Да, вот еще что вам надо иметь в виду: я только сейчас вспомнила – мое письмо с этим тревожным сообщением придет раньше, чем вы приедете в город.
   И я еще яснее увидела, как она пыталась увернуться от всего этого и как устала прятаться.
   – Ваше письмо туда не дойдет. Оно так и не было отправлено.
   – Что же с ним случилось?
   – Бог его знает! Мистер Майлс…
   – Вы думаете, он взял его? – изумилась я.
   Она замялась было, но переборола себя.
   – Да, вчера, когда мы вернулись с мисс Флорой, я заметила, что вашего письма нет там, куда вы его положили. Попозже вечером я улучила минутку и спросила Люка, и он сказал, что не видел и не трогал никакого письма.
   Мы обменялись по поводу этого своими размышлениями и догадками, и миссис Гроуз первая чуть ли не с торжеством подвела итог:
   – Вот видите!
   – Да, вижу, если Майлс взял письмо, он, конечно, прочел его и уничтожил.
   – А больше вы ничего не видите?
   Я молча смотрела на нее с грустной улыбкой.
   – Мне кажется, с тех пор как у вас открылись глаза, вы видите больше, чем я.
   Это и подтвердилось, когда она, чуть-чуть покраснев, сказала:
   – Теперь я понимаю, что он проделывал в школе. – И со своей простодушной прямотой, с каким-то чуть ли не смешным разочарованием она кивнула. – Он воровал!
   Я задумалась над этим, стараясь быть как можно более беспристрастной.
   – Что ж, вполне возможно.
   Ее как будто изумило, что я отнеслась к этому так спокойно.
   – Воровал письма!
   Она не могла знать, чем объясняется мое спокойствие, правду сказать, скорее внешнее, и я отговорилась, как смогла.
   – Надо думать, что у него для этого были какие-то более осмысленные
   цели: ведь в письме, которое я положила вчера на стол, нет ничего, на чем бы он мог сыграть – там только просьба о свидании, – и ему, по-видимому, уже стыдно, что он зашел так далеко ради такого пустяка, – вот вчера вечером у него это и было на душе, – ему хотелось сознаться.
   Мне в ту минуту казалось, что я уже все поняла и что все у меня в руках.
   – Уезжайте, уезжайте, оставьте нас, – говорила я в дверях, выпроваживая миссис Гроуз. – Я это из него выужу. Он не станет мне противиться – он сознается. А если он во всем сознается, он спасен. А раз он будет спасен…
   – То и вы тоже? – Тут милая женщина поцеловала меня, и мы с ней простились.
   – Я спасу вас и без него! – крикнула она мне на прощанье.

XXII

   Однако когда она уехала – мне тут же стало ее недоставать, – я оказалась в крайне затруднительном положении. Если я рассчитывала выиграть что-то, оставшись наедине с Майлсом, мне сразу же стало ясно, что я переоценила свои силы. Никогда еще за все время моего пребывания здесь я не испытывала таких тревожных опасений, как в ту минуту, когда я, сойдя вниз, узнала, что коляска с миссис Гроуз и моей младшей воспитанницей уже выехала из ворот. "Теперь, – сказала я себе, – я одна лицом к лицу со стихиями", – и весь этот день, стараясь побороть свою слабость, я только и думала, как я могла быть такой опрометчивой. Положение мое оказалось гораздо труднее, чем представлялось мне до сих пор, тем более что у всех в доме прямо на лицах было написано, что стряслась какая-то беда. Разумеется, все были изумлены. Чем бы мы там ни отговаривались, внезапный отъезд моей подруги казался им необъяснимым. Служанки и слуги ходили с недоуменными лицами, и мне это так действовало на нервы, что положение дел становилось все хуже, пока я не решила, что вот этим-то и надо воспользоваться и самой прийти себе на помощь. Короче говоря, я только тем избежала полного крушения, что взяла бразды правления в свои руки; и могу сказать, что в то утро, когда я решилась на это, я, только чтобы не спасовать, держалась очень властно и строго; мне важно было, чтобы все видели, что, предоставленная самой себе, я сохраняю удивительную твердость духа. С таким видом я часа два ходила по всему дому, и на лице моем ясно было написано, что я готова отразить любую атаку. Итак, для всех, кого это сколько-нибудь касалось, я деловито ходила туда-сюда, а на душе у меня была тоска.
   Лицом, которого это как будто меньше всего касалось, был сам маленький Майлс, по крайней мере, до обеда. Во время моего обхода усадьбы он ни разу не попался мне на глаза, но это явно и показывало всем, как изменились наши отношения после того, как он накануне своей игрой на рояле так одурачил и провел меня ради Флоры. И то, что Флору потом держали взаперти, и ее отъезд сделали это очевидным для всех, да и сами мы теперь подтверждали происшедшую перемену, нарушив обычай с утра заниматься в классной. Майлса уже не было, когда я, сходя вниз, мимоходом заглянула к нему в комнату, а внизу мне сказали, что он уже позавтракал с миссис Гроуз и сестрой в присутствии двух горничных. По его словам, он пошел прогуляться, и я подумала, что этим он как нельзя лучше совершенно откровенно дал мне попять, что в моих обязанностях произошла крутая перемена. В чем будут теперь заключаться мои обязанности – это, по-видимому, нам еще предстояло выяснить: во всяком случае, я испытывала какое-то странное чувство облегчения – главным образом за себя самое, – что мы хоть в этом перестанем притворяться. Если уж столько всего открылось, то скажу без преувеличения, что всего нагляднее открылась нелепость продолжать по-прежнему делать вид, будто я могу чему-то его учить. На все его маленькие молчаливые увертки, когда он даже больше, чем я, старался, чтобы я не уронила своего достоинства, я могла только взывать к нему, чтобы он был со мной самим собой, таким, какой он по природе. Во всяком случае, теперь ему была предоставлена полная свобода; я больше не покушалась на нее, и явным доказательством этого было то, что накануне вечером, когда мы сидели с ним в классной, я ни словом, ни намеком не заикнулась о том, что у нас будет перерыв в занятиях. У меня было совсем другое на уме. Но когда он наконец появился и я увидела это прелестное личико, на котором все происшедшее не оставило еще ни тени, ни следа, все задуманное мной показалось мне непреодолимо трудным, я не знала, как подступиться к этому.
   Чтобы показать в доме, что я на высоте положения, я раз навсегда распорядилась, чтобы нам с мальчиком подавали обед в столовой, или, как у нас говорилось – внизу, и теперь в пышном великолепии этой комнаты ждала его перед окном, за которым в первое воскресенье после моего приезда мне открылось то, что только смутно мелькало в речах миссис Гроуз. И вот здесь сейчас я снова почувствовала – это чувство охватывало меня не раз, – что мое душевное равновесие целиком зависит от того, хватит ли у меня твердости духа закрыть как можно крепче глаза на ту истину, что все, с чем мне приходится иметь дело, омерзительно, противно природе. Только полагаясь на природу, доверившись ей, надеясь на нее, можно было пойти на это ужасное испытание, как на какой-то страшный рывок в необычайную, противную сторону, очень трудный, конечно, но в конце концов требующий для боя на равных условиях только еще одного крутого поворота винта, чтобы выправить этот вывих естества, заложенного в человеке природой. Тем не менее ни одна попытка не требовала большего такта, чем вот эта – попытка заменить одной собой все природное. Как могла я вложить хотя бы частицу естественности в наше умолчание о том, что произошло? Но как, с другой стороны, могла я коснуться этого, не погрузившись снова в этот чудовищный мрак? Через некоторое время я нашла своего рода выход, и он, по-видимому, был принят одобрительно, ибо мои маленький сотрапезник, несомненно, обнаружил редкую для него прозорливость, как если бы он даже и сейчас – так это нередко бывало на уроках – нашел тактичный способ выручить меня; Не стало ли нам ясно – теперь, когда мы остались одни, – и так ясно, как еще никогда не бывало, что (при таких благоприятных обстоятельствах, на редкость благоприятных) нелепо было бы отказаться от помощи, какую может дать полное взаимопонимание. Для чего дан ему разум, как не для того, чтобы спастись. Нельзя ли как-то достичь его разумения через этот вывих его натуры, выправить, повернуть ее обратно? Когда мы остались с ним в столовой с глазу на глаз, он как будто сам подтолкнул меня на этот путь. Подали жареную баранину, и я отпустила прислугу. Майлс, прежде чем сесть за стол, стоял с минуту, держа руки в карманах, посматривал на баранью ножку, и казалось, вот-вот отпустит какую-то шутку. Но вместо этого он сказал:
   – Послушайте, дорогая, разве она и вправду так уж больна?
   – Маленькая Флора? Нет, ничего серьезного, скоро поправится. Лондон поможет ей выздороветь. Блай стал ей вреден. Садись, кушай баранину.
   Он сразу послушался, осторожно положил себе на тарелку жаркое и, усевшись за стол, продолжал:
   – Как это так сразу случилось, что Блай вдруг стал ей вреден?
   – Не совсем вдруг, как ты думаешь. Мы замечали, что ей неможется.
   – Так почему же вы не отправили ее раньше?
   – Раньше чего?
   – Раньше, чем она совсем расхворалась.
   Я быстро нашлась.
   – Она не так больна, чтобы ее нельзя было увезти, но могла бы совсем расхвораться, если б осталась тут. Надо было захватить болезнь вовремя. Дорога ослабит влияние, – о, я говорила очень серьезно, – и сведет его на нет.
   – Я понимаю, понимаю. – Майлс тоже был серьезен. Он принялся за свой обед с тем очаровательным умением держать себя за столом, которое со дня его приезда избавило меня от всякой необходимости делать ему замечания. За что бы ни исключили его из школы, это было не за неряшливость в еде. Сегодня, как и всегда, он держался прекрасно, безукоризненно, но заметно более настороженно. Ему явно хотелось признать как нечто само собой разумеющееся много больше того, чем он понимал и в чем мог разобраться без помощи, и он погрузился в дружелюбное молчание, нащупывая почву. Наша трапеза была из самых кратких – сама я только делала вид, что ем, и немедленно велела убирать со стола. Пока убирали, Майлс стоял, снова засунув руки в карманы и повернувшись ко мне спиной, – стоял и смотрел в широкое окно, за которым еще недавно я увидела то, от чего так взорвалась. Мы молчали, пока здесь была служанка, вот так же, почему-то подумалось мне, молодожены во время своего свадебного путешествия умолкают в гостинице, стесняясь присутствия официанта. Майлс повернулся ко мне только тогда, когда служанка оставила нас.
   – Ну вот мы и одни!

XXIII

   – Да, более или менее. – Думаю, что улыбка у меня вышла бледной. – Не совсем. Нам было бы неприятно остаться совсем одним! – продолжала я.
   – Да, пожалуй, неприятно. Конечно, у нас есть и другие.
   – У нас есть другие, правда, есть и другие, – согласилась я.
   – И все же, хотя они у нас есть, – возразил он, по-прежнему держа руки в карманах и стоя передо мной, – они не очень-то идут в счет, правда?
   Я не подала и вида, что сил у меня больше нет.
   – Это зависит от того, что по-твоему значит "очень"!
   – Да, – с полной готовностью подхватил он, – все зависит от этого!
   Затем он снова повернулся к окну и подошел к нему поспешными, нервными, как бы нетерпеливыми шагами. Он постоял немного, приникнув лбом к стеклу, вглядываясь в знакомые мне нелепые кустарники и унылый октябрьский день. У меня всегда была с собой для вида "работа", и под этим лицемерным предлогом я пошла и села на софу. Успокаивая себя этим занятием, как это бывало не раз в те мучительные минуты, о которых я уже рассказывала, когда я знала, что дети поглощены чем-то, к чему у меня нет доступа, я понемножку приходила в привычное состояние – готовности ко всему, самому худшему.
   И вдруг на меня нашло что-то необычное, когда я, поглядев на спину мальчика, почувствовала, что он смущен и что мне сейчас доступ открыт. Это ощущение несколько минут все усиливалось, и внезапно я поняла, что оно связано с тем, что это ему сейчас закрыт доступ. Рамы и стекла громадного окна были как бы картиной, и для него в этой картине чего-то недоставало. Был он в этой картине или вне ее, во всяком случае, я видела его. Он был как-то растерян, но все так же прелестен: и во мне встрепенулась надежда. Не ищет ли он за этим колдовским стеклом чего-то невидимого ему, и не в первый ли раз за все время он терпит такое разочарование? В первый, в первый раз: я сочла это счастливым предзнаменованием. Его это заметно встревожило, хоть он и крепился; весь день он был в какой-то тревоге, и, даже когда сидел за столом, держась, как и всегда, учтиво, непринужденно, ему приходилось пускать в ход свой необычный дар, чтобы сохранить эту непринужденность. Когда он повернулся ко мне, казалось, что он лишился этого дара.
   – Что ж, я, пожалуй, рад, что Блай не вреден мне!
   – Ты, кажется, за последние сутки видел здесь так много, больше, чем когда-либо. Надеюсь, тебе это было приятно, – храбро продолжала я.
   – О, да, я забрел очень далеко; обошел все кругом – за много миль от дома. Я никогда еще не чувствовал себя так свободно.
   Он говорил своим обычным для него тоном, а я только старалась вторить ему.
   – И тебе это было приятно?
   – А вам?
   Он стоял передо мной, улыбаясь; и когда он произнес два эти слова, в них было столько проницательности, сколько мне никогда не доводилось слышать в двух словах. И не успела я ему ответить, он продолжал, как будто почувствовав, что это дерзость, которую надо смягчить.
   – Вы так прелестно показываете свое отношение к этому, а ведь с тех пор, как мы с вами остались одни, вам больше приходится проводить время в полном одиночестве. Но я думаю, что вас это не очень огорчает, – прибавил он.
   – Что я тебя мало вижу? – спросила я, – Милый мой мальчик, как же это может меня не огорчать? Хотя я и отказалась от всех притязаний на твое общество – ты так от меня отдалился, – тем не менее оно мне очень приятно. А ради чего бы другого я здесь осталась?
   Он посмотрел мне прямо в глаза, и на его погрустневшем лице появилось такое выражение, какого я никогда не видела до сих пор.
   – Вы только ради этого и остались?
   – Разумеется. Я здесь как твой друг и потому, что принимаю в тебе большое участие, и останусь до тех пор, пока для тебя не подыщут что-либо подходящее. Тебя это не должно удивлять.
   Голос мой прерывался, и я чувствовала себя не в силах совладать с дрожью.
   – Разве ты не помнишь, как я говорила тебе, в ту ночь, когда была гроза и я пришла и сидела около тебя на кровати, что нет на свете ничего такого, чего бы я для тебя не сделала?
   – Да, да! – Он тоже, видимо, был взволнован и старался совладать со своим голосом; но ему это удалось гораздо лучше, чем мне: грусть, проступавшая на его лице сменилась улыбкой, и так, смеясь, он притворился, будто мы с ним весело шутим.
   – А я-то думал, вы говорили это для того, чтобы я для вас что-то сделал.
   – Отчасти для этого, – согласилась я, – мне хотелось чтобы ты для меня что-то сделал. Но ведь ты знаешь что ты ничего не сделал.
   – Ох, да, вы хотели, чтобы я вам что-то рассказал, – ответил он с какой-то наигранной готовностью.
   – Вот именно. Ну говори, говори сейчас же. Все, что у тебя на душе, ты сам знаешь.
   – Ах, так вот, значит, для чего вы остались?