– Ax, сейчас-то ничего плохого нет! – печально заступилась за Майлса миссис Гроуз.
   – Не удивительно, что у вас был такой странный вид, когда я рассказала вам о письме из школы! – настаивала я.
   – Вряд ли более странный, чем у вас, – отпарировала она просто и сильно. – А если мальчик раньше был до того уж плох, так почему же теперь он такой ангел?
   – Да, в самом деле, почему? И если он в школе был таким дьяволом! Почему, почему? Ну вот что, – сказала я, терзаясь этой мукой, – вы должны рассказать мне все еще раз, но вам я смогу ответить лишь через несколько дней. Только расскажите все еще раз! – крикнула я таким голосом, что моя подруга широко открыла глаза. – Есть такие пути, куда я сейчас еще не смею ступать.
   А пока что я вернулась к тому, о чем она только что упоминала – к счастливой способности мальчика иной раз увильнуть от ответа.
   – Если Квинт, по вашим словам, был простой слуга, то, как я догадываюсь, Майлс, между прочим, мог сказать вам, что и вы тоже служанка?
   И снова ее согласие было настолько очевидным, что я продолжала:
   – И вы ему это простили?
   – А вы не простили бы?
   – Да, простила бы!
   Мы в молчании обменялись очень странной улыбкой. Потом я продолжала:
   – Во всяком случае, когда он был с этим человеком…
   – То мисс Флора была с этой женщиной. Им всем так было удобнее!
   Мне это тоже было удобно, даже слишком, как я чувствовала: я хочу сказать, что все это в точности совпадало с особенно мрачной перспективой, которую я в ту минуту запрещала себе рассматривать. Но мне настолько удалось совладать с собой и не выразить своего мнения, что здесь я не стану этого объяснять, а приведу только мои последние слова к миссис Гроуз:
   – Что он солгал и надерзил вам, надо сознаться, не слишком привлекательно, ведь я надеялась услышать от вас о его природной доброте. И все же эти примеры нужны; ведь они больше чем когда-либо напоминают мне, что я должна быть начеку.
   В следующую минуту я так и вспыхнула, поняв по лицу моей подруги, что она уже простила мальчика без всяких оговорок, а ее рассказ давал мне возможность тоже простить его и проявить к нему нежность. Это стало мне ясно, когда она рассталась со мною у дверей классной.
   – Ведь вы же не обвиняете его?…
   – В том, что он скрывает от меня такие отношения? Ах, помните, что я уже никого не обвиняю, пока у меня нет иных доказательств. И, прежде чем закрыть за нею дверь в коридор, ведущий к ее комнате, я заключила:
   – Мне надо только ждать.

IX

   Я ждала и ждала, а дни шли за днями, понемногу унося с собой мою скованность страхом. В сущности, только очень немногие из этих дней проходили без новых событий, в постоянном общении с моими воспитанниками, но такие дни смывали, словно губкой, мучительные фантазии и ненавистные мне воспоминания. Я уже говорила о том, что я поддавалась необычайной детской грации моих питомцев, уже научившись культивировать это в себе, и неизменно обращалась к этому источнику за всем, что он мог дать мне. Разумеется, я не могу выразить словами, как странно мне было бороться с тем, о существовании чего я так недавно узнала; нет сомнения, эта борьба была бы сопряжена с еще большими усилиями, если бы она не так часто увенчивалась успехом. Бывало, я удивлялась, почему это мои маленькие питомцы не догадываются, как много странного я о них знаю и думаю; а то, что из-за всех этих странностей они казались только интереснее, не помогало мне держать их в неведении. Я дрожала при мысли, как бы они не заметили, что интересуют меня свыше меры. Во всяком случае, если даже предполагать самое худшее, как это часто случалось в моих размышлениях, всякое очернение невинности этих детей – непорочных и все же навеки осужденных – было лишним поводом для того, чтобы пойти на риск. Бывали минуты, когда я, повинуясь непреодолимому толчку, вдруг схватывала их в объятия и прижимала к сердцу. И тут же я говорила себе: "Что они подумают? Не слишком ли я выдаю себя?" Было легко впасть в угрюмость, увязнуть в дикой путанице при мысли о том, не слишком ли много я могу выдать; но, как я чувствую, правдивый отчет о тех мирных часах, которые по-прежнему радовали меня, состоял в том, что непосредственная прелесть моих питомцев все же производила свое действие, даже при тени возможности, что они поступали с точным расчетом. Если мне и приходила мысль, что эти маленькие взрывы страстной любви к ним могут иной раз вызвать у них подозрения, то помню также, как я ломала голову над тем, нег ли чего-то странного в явно преувеличенных проявлениях их любви ко мне.
   За это время они необычайно, сверхъестественно привязались ко мне, что, как мне казалось, было только грациозным откликом на мои чувства – откликом детей, которых постоянно ласкают и балуют. Знаки уважения ко мне, выказывать которые они не стеснялись, по правде сказать, действовали на меня благотворно, словно я не ловила детей на том, что они проявляют их намеренно. Никогда еще, кажется, не старались они так много для своей бедной покровительницы: мало того, что они учились все лучше и лучше, а это, разумеется, должно было ей очень нравиться, но развлекали, занимали ее и делали ей сюрпризы, читали ей вслух, рассказывали сказки, разыгрывали шарады; неожиданно наскакивали на нее в костюмах исторических персонажей или зверей, а главное, изумляли ее "отрывками", которые они по секрету от нее выучивали наизусть и без конца декламировали. Я так никогда и не могла проникнуть в глубину (даже и теперь не могу) того удивительного секретного комментария и еще более удивительного секретного пересмотра, который зачеркивал для меня все их поведение. С самого начала они проявили способности ко всему, проявили легкость восприятия. И, взяв старт, снова и снова добивались замечательных результатов. Они делали свои незамысловатые уроки так, как будто любили их, и в силу своей одаренности проделывали чудеса, заучивая наизусть стихи и прозу. Они не только являлись передо мной тиграми или римлянами, но и героями Шекспира, астрономами и мореплавателями. Это было настолько странно, что я и по сию пору не могу найти иного объяснения: по-видимому, это было связано с моим неестественно безразличным отношением к тому, чтобы подыскать другую школу для Майлса. Помню только, что я решила оставить на время вопрос открытым, а это решение, вероятно, возникло потому, что ум его проявлялся все разительнее. Он был слишком умен, и плохая гувернантка, пасторская дочка, не могла ему повредить; самой необычной, если не самой яркой нитью в этой моей вышивке мыслями было впечатление (если б я посмела на нем остановиться), что его духовная жизнь находится под каким-то сильно возбуждающим влиянием. Если нетрудно было сделать вывод, что такому мальчику можно и не спешить со школой, то бросалось в глаза и то, что "выгнать" такого мальчика – более чем удивительно для учителя. Позвольте мне прибавить, что в их обществе – а я теперь старалась никогда не оставлять их – мне не удавалось напасть на верный след. Мы жили в облаках музыки и любви, успехов и любительских спектаклей. Музыкальное чутье в каждом из них было чрезвычайно живым, но старший в особенности обладал удивительным даром схватывать и запоминать. Фортепьяно в классной комнате рассыпалось невообразимыми пассажами под его пальцами; а когда этого не было, то по углам комнаты шла болтовня, сочинялись сказки, и некоторым сказкам приделывался конец в самом веселом духе, для того чтобы поразить меня чем-то новым. Я сама тоже росла с братьями, и для меня не было открытием, что девочки иной раз рабски преклоняются перед мальчиками. Но вот нашелся на свете мальчик, который проявлял к слабому полу – более слабому и по возрасту и по разуму – столько утонченного внимания, что это превосходило всякое вероятие. Оба жили очень согласно, и сказать, что они никогда не ссорились и не жаловались друг на друга, значило бы воздать им слишком преувеличенную похвалу за их необычайную кротость. И в самом деле, иной раз, впадая в такое преувеличение, я замечала по некоторым признакам, что они договорились между собой, чтобы один из них отвлекал и занимал меня, пока другой ускользал куда-то. Во всякой дипломатии, мне кажется, есть "наивная" сторона, и если мои питомцы и обманывали меня, то, конечно, с минимальной грубостью. И совсем в другом проявилось это свойство после временного затишья.
   Мне кажется, что я и в самом деле топчусь на месте: мне надо решиться на этот шаг. Продолжая рассказ о той, что было омерзительного в усадьбе Блай, я не только бросаю вызов свободомыслию, что меня мало трогает, но – а это совсем другое дело – переживаю снова то, что мне пришлось перенести. Я снова прохожу весь мой путь до конца. Настал внезапно час, после которого, как мне кажется, когда я оглядываюсь на прошлое, все стало сплошным страданием; но я, по крайней мере, дошла до самой сути дела, а прямой путь к выходу есть, без сомнения, путь вперед. Однажды вечером – к этому вечеру ничто меня не подводило и не подготовляло – я ощутила такое же холодное дыхание, каким повеяло на меня в ночь моего приезда, но о нем, как более легком (о чем я уже говорила), у меня не осталось бы в памяти и следа, будь мое последующее пребывание в усадьбе менее тревожным. Я еще не ложилась, я сидела и читала при двух свечах. В усадьбе Блай была целая комната, полная книг – среди них и пользовавшиеся недоброй славой романы прошлого века, добиравшиеся кое-когда даже до нашего уединенного дома и взывавшие к любопытству моей неискушенной юности. Помню, что книга, которую я держала в руках, была "Амелия" Филдинга[8] и мне вовсе не хотелось спать. Далее я припоминаю и общее впечатление: что время – страшно позднее, припоминаю и мое особенное нежелание взглянуть на часы. Наконец, мне казалось, что белый полог, драпировавший по моде того времени изголовье детской кроватки, хранил полный покой Флоры, – в этом я была твердо уверена. Словом, хотя я и была погружена в чтение, однако же поймала себя на том, что, перевернув страницу и тем рассеяв все ее очарование, я оторвала глаза от книги и пристально посмотрела на дверь моей комнаты. Потом я прислушалась, вспомнив о том, как мне почудилось в ту первую ночь, будто где-то в доме творится что-то неуловимое, – и тут услыхала слабый шорох раскрывающегося окна, задевшего полузадернутую штору. Со всей осторожностью, которая могла бы показаться великолепною, если б было кому ею восхищаться, я положила книгу на стол, встала и, захватив свечу, быстро вышла из комнаты в коридор, почти не осветившийся моей свечой, и, бесшумно прикрыв за собой дверь, заперла ее.
   Теперь я уже не могу сказать, что привело меня к такому решению и что руководило мною, но я направилась прямо к вестибюлю и шла, высоко держа свечу, пока мне не стало видно высокое окно над крутым поворотом лестницы. И тут я мгновенно уяснила себе три вещи. В сущности, они совпадали во времени, но следовали как вспышки одна за другой. Моя свеча погасла от резкого движения, и, подойдя ближе к незавешенному окну, я увидела, что она более не нужна в редеющем предрассветном мраке. Еще мгновение – и без свечи мне стало видно, что на лестнице кто-то стоит. Я говорю о последовательности, но мне не понадобилось и секунды, чтобы укрепиться духом для третьей встречи с Квинтом. Призрак достиг площадки на середине лестницы и, значит, был всего ближе к окну и там остановился как вкопанный и вперил в меня такой же пристальный взгляд, каким смотрел с башни и из сада. Он узнал меня, так же как и я его узнала; и вот, в холодных, бледных предрассветных сумерках, под легким бликом света в верхнем стекле окна, падающим вниз на полированный дуб лестницы, мы стояли лицом к лицу, оба одинаково напряженные. Он был на этот раз совершенно живой – омерзительное и опасное.существо. Но не это было чудом из чудес, такое определение я оставляю для совершенно иного обстоятельства, – чудо заключалось в том, что страх, несомненно, покинул меня и что все во мне было готово встретиться и помериться силами с Квинтом.
   Я очень многое пережила после этой необычайной минуты, но, слава богу, во мне больше не было страха. И он знал, что я его не боюсь – через мгновение я в этом отлично убедилась. Я была твердо уверена, что если продержусь еще минуту, то мне не придется более – по крайней мере сейчас – считаться с ним; и в течение минуты встреча эта была так же реальна и отвратительна, как встреча с живым человеком; отвратительна потому, что так бывает между людьми, когда поздней ночью в спящем доме встречаешь с глазу на глаз врага, грабителя, преступника. Именно мертвое молчание долгого нашего взгляда на таком близком расстоянии и придавало всему этому ужасу, как он ни был велик, единственную черту сверхъестественного. Если бы я встретила убийцу в этом месте и в этот час, мы, по крайней мере, заговорили бы. В жизни что-нибудь произошло бы между нами; если бы ничего не произошло, один из нас хотя бы шевельнулся. Мгновение длилось так долго, что еще немного, и я усомнилась бы, жива ли даже и я сама. Не могу объяснить, что случилось далее, скажу только, что самое молчание – которое, быть может, свидетельствовало о моей силе – стало той стихией, в которой растворился и исчез призрак. Я отчетливо видела: этот низкий негодяй повернулся так, как повернулся бы он при жизни, получив приказ своего господина, и, когда я провожала взглядом его подлую спину, которую даже горб не мог бы обезобразить сильнее, он сошел вниз по ступеням и далее во тьму, где терялся следующий поворот лестницы.

X

   Некоторое время я оставалась на верхней площадке, но вскоре поняла, что если мой гость ушел, то он ушел совсем, и тогда я вернулась к себе в комнату. Первое, что я заметила при свете свечи, которую оставила горящей, было то, что кроватка Флоры пуста – и тут у меня перехватило дыхание от ужаса, который пять минут тому назад я еще была в силах преодолеть. Я бросилась туда, где оставила девочку спящей, к кроватке, которую обманчиво драпировал белый полог (шелковое одеяльце и простыни были раскиданы в беспорядке); и тут мои шаги, к моему несказанному облегчению, вызвали ответное эхо: я заметила движение оконной шторы, и девочка, вся розовая и заспанная, вынырнула из-под нее. Она стояла передо мной во всей своей детской невинности, едва прикрытая ночной рубашкой, с розовыми голыми ножками и в золотом сиянии кудрей. Она смотрела очень серьезно, а у меня никогда еще не было такого чувства потери чего-то уже достигнутого и так недавно вызывавшего во мне радостный трепет, как тогда, когда она обратилась ко мне с упреком:
   – Гадкая, где же вы были?
   И вместо того, чтобы побранить ее за непослушание, оказалось, что я сама провинилась и должна объясняться. Она же объяснила все с самой прелестной, самой горячей искренностью. Лежа в кроватке, она вдруг почувствовала, что меня нет в комнате, и вскочила посмотреть, куда я девалась. От радости, что она нашлась, я опустилась на стул, только тут почувствовав небольшую слабость; а Флора протопала ко мне и, примостившись у меня на коленях, позволила обнять себя, и пламя свечи падало прямо на чудесное личико, все еще розовое со сна. Помню, что я закрыла на секунду глаза, покорно, сознательно, словно перед потоком чудесного света, струившегося из глубокой синевы ее глаз.
   – Ты искала меня, когда смотрела в окно? – спросила я. – Ты, может быть, думала, что я гуляю в парке?
   – Да, я думала, что там кто-то гуляет. – Она даже не побледнела, с улыбкой преподнося это мне.
   О, как я посмотрела на нее!
   – И ты видела кого-нибудь?
   – О, не-ет! – возразила она обиженно, пользуясь преимуществом ребяческой непоследовательности, но с милой ласковостью растягивая отрицание.
   В ту минуту и при том состоянии, в каком находились мои нервы, я была совершенно уверена, что девочка лжет; и если я снова закрыла глаза, так это было перед ослепительным блеском трех или четырех путей, открывшихся мне. Один из этих путей в течение минуты искушал меня с такой необыкновенной силой, что, противясь искушению, я судорожно сжала мою девочку в объятиях, и удивительно, что она перенесла это без крика, без признаков испуга. Почему тут же не объявить ей все сразу и не покончить с этим навсегда? Почему не сказать ей правду, глядя в это прелестное, озаренное светом личико? "Ты все понимаешь, ты видишь, и знаешь, что видишь, и ты давно уже подозреваешь, что и я в этом уверена; так почему же не признаться мне откровенно, чтобы мы, по крайней мере, могли вместе с тобой пережить все это и, быть может, узнать, что с нами творит наша странная судьба и что это значит?" Но моя мольба, увы, угасла так же, как и возникла: если б я в тот миг поддалась искушению, я бы избавилась… вы увидите сами от чего. Вместо того чтобы пойти по этому пути, я снова вскочила на ноги, взглянула на кроватку Флоры и избрала ни к чему не ведущий средний путь.
   – Почему ты натянула полог над кроваткой? Это чтобы я подумала, будто ты все еще там?
   Флора светло задумалась, потом ответила со своей божественно легкой улыбкой:
   – Потому что я не хотела пугать вас!
   – Но ведь ты думала, что я вышла?…
   Она решительно уклонилась от ответа и обратила взгляд на пламя свечи, как будто вопрос не шел к делу или был таким же безличным, как учебник мадам Марсе или девятью девять[9].
   – Ах, знаете ли, милочка, – ответила она вполне резонно, – вы же могли вернуться, и ведь вы вернулись!
   И немного погодя, когда Флора улеглась в кроватку, мне пришлось долго сидеть вплотную к ней, крепко держа ее за руку, в доказательство того, что я чувствую, насколько кстати пришлось мое возвращение.
   Можете себе представить, каковы были с тех пор мои ночи. Я постоянно бодрствовала бог знает до какого часа; я выбирала минуты, когда моя воспитанница несомненно спала, и, прокравшись в коридор, бесшумно обходила его дозором, добираясь до того самого места, где последний раз встретила Питера Квинта. Но больше я его там не встречала; могу тут же сразу сказать, что я больше никогда не видела его и в доме. На этой же лестнице я едва избежала совсем иного приключения. Однажды, глядя вниз с верхней площадки лестницы, я увидела женщину, которая сидела на одной из нижних ступеней, спиной ко мне, полусогнувшись и обхватив голову руками, в позе, выражавшей глубокую скорбь. Я простояла там, однако, не больше секунды, и она исчезла, ни разу не оглянувшись на меня. Тем не менее я знала точно, какое ужасное лицо она явила бы мне; а что, если, вместо того чтобы стоять наверху, я была бы внизу, нашлось бы у меня столько же храбрости, чтобы подняться по ступенькам, сколько я проявила не так давно, при встрече с Квинтом? Что ж, у меня по-прежнему оставалась возможность проявить мужество – и не раз. На одиннадцатую ночь после моей встречи с ним – теперь все эти ночи были подсчитаны – я пережила тревогу, чуть ли не равную той, что грозила бы мне при новой встрече с Квинтом, и действительно, по своей совершенной неожиданности, сразившую меня сильнейшим потрясением. Это была первая ночь, когда, устав бодрствовать, я почувствовала, что могу снова лечь спать в привычный мой час, и это не будет неосмотрительно. Я быстро заснула и, как выяснилось впоследствии, проспала до часу ночи; но, проснувшись, сразу же села в кровати, совершенно стряхнув с себя сон, словно меня растолкала чья-то рука. Я оставила свечу горящей, но теперь она погасла, и я мгновенно почувствовала уверенность, что ее погасила Флора. Это заставило меня вскочить на ноги и броситься прямо к ее кроватке, которая снова оказалась пуста. Взгляд, брошенный на окно, объяснил мне все, а вспыхнувшая спичка довершила картину.
   Девочка опять встала с постели, на этот раз задув свечу, и опять – для того ли, чтобы подсмотреть за кем-то или подать кому-то знак, – забралась за штору и всматривалась оттуда во мрак ночи. Теперь она что-то видела, чего, как я убедилась, не могла увидеть в прошлый раз, – ибо ее не потревожила ни вновь зажженная мною свеча, ни та поспешность, с какой я надевала туфли и накидывала халат. Спрятавшись от меня за шторой, забыв обо всем на свете, она стояла на подоконнике – окно отворялось наружу – и неотрывно смотрела в сад. Луна, как бы в помощь ей, была полная, и это помогло мне быстро принять решение. Флора стояла лицом к лицу с тем призраком, который мы встретили у озера, и теперь сообщалась с ним, что тогда ей не удалось. Мне же надо было, не потревожив ее, добраться через коридор до какого-нибудь другого окна с той же стороны дома. Она не услышала, как я вышла из комнаты, прикрыла за собой дверь и прислушалась, не станет ли она говорить, не выдаст ли себя каким-либо звуком. Когда я стояла в коридоре, мой взгляд упал на дверь в комнату ее брата, всего в десяти шагах от меня, и вид этой двери неизвестно почему вновь вызвал во мне тот странный порыв, который я не так давно сочла искушением. Что, если я войду прямо к Майлсу в комнату и подойду к его окну? Что, если приведя мальчика в замешательство и рискуя обнаружить свои замыслы, я наброшу длинный аркан на то, что остается от тайны?
   Эта мысль овладела мною настолько, что я подошла к порогу и снова остановилась, напряженно прислушиваясь; я представила себе все, что могло случиться ужасного; я спрашивала себя, не пуста ли и его кровать, не стоит ли и он, вот так же поджидая кого-то. Прошла беззвучная минута, и мой порыв угас. У мальчика тихо; быть может, он ни в чем не повинен; рисковать слишком страшно – я повернулась и ушла. В парке витал призрак – призрак, стремившийся привлечь к себе внимание, та гостья, с которой виделась Флора, но не тот гость, который более всего стремился к моему мальчику. Я снова заколебалась, но по иным причинам и всего на несколько секунд, – и решилась. В доме много пустых комнат, и дело только в том, чтобы не ошибиться и выбрать нужную. Такая комната сразу нашлась в нижнем этаже – хотя и высоко над садом, – в том массивном углу дома, о котором я уже говорила как о старой башне. Это была большая квадратная спальня, убранная довольно пышно, и ее необычайный размер представлял такие неудобства, что она уже много лет пустовала, хотя миссис Гроуз и содержала ее в образцовом порядке. Я нередко любовалась ею и умела в ней ориентироваться; мне пришлось только вздрогнуть сперва от нежилого холода комнаты, пересечь ее, чтобы подойти к окну и как можно тише отворить ставень. Я без звука отвела ставень в сторону и, прижавшись лицом к стеклу, сразу увидела, ибо в саду было гораздо светлее, чем в комнате, что направление мною выбрано правильно. Затем я увидела и нечто иное. Свет луны придавал ночи необыкновенную прозрачность и показал мне на лужайке уменьшенную расстоянием фигуру, которая стояла неподвижно, словно зачарованная. глядя вверх, туда, где появилась я – то есть глядя не столько прямо на меня, сколько на нечто, находившееся, должно быть, надо мной. Видимо, еще кто-то был выше меня, кто-то стоял на башне; но фигура на лужайке ничуть не походила на ту, которую я ожидала и стремилась встретить. Фигурой на лужайке – мне стало дурно, когда я его узнала, – оказался не кто иной, как маленький Майлс.

XI

   На следующий день мне не пришлось говорить с миссис Гроуз до позднего часа – я неуклонно стремилась не выпускать из вида своих воспитанников, а это нередко мешало мне встретиться с нею наедине, тем более что обе мы чувствовали, как важно не вызвать подозрений ни у прислуги, ни у детей, что мы скрываем от них тревогу и о чем-то таинственно переговариваемся. Большую поддержку оказывал мне невозмутимый вид миссис Гроуз. В ее румяном лице не было ничего такого, что могло бы выдать окружающим тайну моих страшных признаний. Она верила мне безгранично, это я твердо знала: если б она не верила, не знаю, что сталось бы со мною, – я не могла бы вынести все это одна. Но эта женщина была великолепным монументом в честь блаженства неведения и недостатка воображения, и пока она видела в наших маленьких питомцах только красоту и очарование, только жизнерадостность и даровитость, она ведать не ведала всех источников моей беды. Вот если бы дети заметно похудели и приуныли, она, без сомнения, сама бы иссохла, ломая себе голову, что же с ними случилось; но когда она стояла, скрестив на груди полные белые руки, и глядела на детей с привычной невозмутимостью, мне невольно передавалась ее мысль: "Слава богу, хоть сами-то дети остались живы, а прочее пускай пропадает пропадом!" Спокойное благодушие, уютное, подобно ровному жару домашнего очага, заменяло ей полеты фантазии, и я замечала иной раз, как наряду с убеждением, что наши птенчики могут и сами о себе промыслить, ее вдруг охватывала мелочная заботливость о несчастной их гувернантке. Для меня же это очень упрощало задачу: я могла надеяться, что мое лицо не выдаст меня окружающим и по нему никто ничего не заметит. Но при всех этих условиях для меня было бы огромным добавочным гнетом тревожиться еще и об ее умении скрывать свои чувства.