Страница:
Джон Бойн
Здесь обитают призраки
Посвящается Шинейд
THIS HOUSE IS HAUNTED
by John Boyne Copyright © 2013 by John Boyne
Издатель выражает признательность за финансовую поддержку Ireland Literature Exchange (Фонд перевода) Дублин, Ирландия
www.irelandliterature.com
info@irelandliterature.com
Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Литературного агентства Эндрю Нюрнберга
Глава первая
Лондон, 1867 г.
В папенькиной кончине, думается мне, повинен Чарльз Диккенс.Обращая мысленный взор к той минуте, когда в жизни моей ужас сменил безмятежность, а естественное обернулось немыслимым, я зрю себя в гостиной скромного нашего дома в тесном ряду таких же домов поблизости от Гайд-парка – я разглядываю потрепанную кромку коврика у камина и раздумываю, следует ли самой подправить его или стоит потратиться на новый. Безыскусные домашние помыслы. В то утро шел дождь, робкий, но затяжной; отвернувшись от окна, я взглянула на себя в зеркало над камином и пала духом. Да, я никогда не была миловидна, однако в то утро мне почудилось, что кожа моя бледнее обычного, а темные волосы всклокочены и жестки. Облокотившись на стол и ладонями обняв чашку, я несколько ссутулилась и теперь выпрямила спину. Я улыбнулась своему отражению – глупо, глупо, – надеясь, что напускное довольство сделает мой облик приятнее, и испугалась, заметив, как из нижнего угла зеркала на меня взирает другое лицо, гораздо меньше моего.
Я ахнула, прижав ладонь к груди, затем рассмеялась собственной неразумности – лицо это было всего лишь отражением портрета моей покойной маменьки, что висел на стене у меня за спиною. Зеркало отразило нас обеих, и в сравнении с маменькой я проигрывала, ибо она была женщиной весьма красивой: у нее большие блестящие глаза – у меня узкие и тусклые, у нее женственный подбородок – мой скорее резок и мужествен, у нее стройное сложение – я же крупна и нелепа.
Разумеется, я не впервые видела этот портрет. Он так давно висел на стене, что я, пожалуй, и вовсе его не замечала: нередко мы неглижируем тем, что нам знакомо, – диванными подушками, близкими людьми. Однако в то утро лицо ее отчего-то привлекло мое внимание, и я наново оплакала ее кончину, хотя более десяти лет миновало с тех пор, как она отошла в мир иной, я тогда была еще почти дитя. И я задумалась о загробном мире, о том, где после смерти обрела покой ее душа, приглядывает ли она за мною все эти годы, радуется ли моим маленьким победам, горюет ли над несметными моими оплошностями.
Утренний туман уже заволакивал улицу за окном, и упрямый ветер рвался в дымоход, прокладывал путь по шаткой кладке и, едва слабея, влетал в гостиную, а потому я плотнее куталась в шаль. Я дрожала и мечтала возвратиться в тепло своей постели.
Впрочем, от грез меня восторженным возгласом отвлек папенька, что сидел напротив; не доев селедку и яичницу, он листал «Иллюстрированные лондонские вести»[1]. Они лежали нечитанными на столике в гостиной с прошлой субботы, и в то утро я как раз собиралась их выбросить, однако папеньке взбрело в голову проглядеть газету за завтраком. Я удивленно вскинула взгляд – мне почудилось, что родитель мой чем-то подавился, – но лицо его раскраснелось от удовольствия, он сложил газету пополам и передал мне, постучав по странице.
– Посмотри, голубушка, – промолвил он. – Чудеснейшая весть!
Я взяла газету и взглянула на означенную заметку. Речь в ней велась о некоей крупной лондонской конференции, где перед Рождеством намечалось обсудить дела касательно Североамериканского континента. Я прочла абзац-другой, но меня обескуражил политический лексикон, призванный, вероятно, завлечь и вместе с тем раздосадовать читателя; наконец, я в растерянности взглянула на папеньку. Прежде он не обнаруживал интереса к американским делам. Мало того, не раз и не два он заявлял, что люди, поселившиеся по ту сторону Атлантического океана, – не более чем враждебные и подлые варвары, не достойные независимости, а предоставление им таковой есть предательство Короны, за что отныне и во веки веков проклято само название Портленда[2].
– И что с того? – спросила я. – Надеюсь, вы не собираетесь отправиться туда протестовать? Вряд ли музей одобрит ваше участие в политических делах.
– Что? – озадаченно спросил он, а затем потряс головою: – Нет-нет. На этих негодяев не обращай внимания, они уже приговорили себя и пускай теперь хоть сгорят в аду. Нет, слева, с краю. Объявление.
Я снова взяла газету и тотчас поняла, о чем он ведет речь. В объявлении сообщалось, что в пятницу, завтра вечером, знаменитый на весь мир писатель Чарльз Диккенс прочтет отрывки из своих работ в лектории Найтсбриджа, всего в получасе ходьбы от нашего обиталища. Желающим рекомендовалось явиться пораньше, ибо всем известно, что послушать мистера Диккенса неизменно собирается большая толпа восторженных поклонников.
– Нам непременно следует пойти, Элайза! – вскричал папенька, просияв, и по такому случаю отправил в рот кусок селедки.
Снаружи ветер сбил с крыши кусок шифера, и тот с грохотом упал во двор. Что-то заскребло по свесу.
Прикусив губу, я перечитала объявление. Папеньку донимал неотступный кашель, терзавший его грудь уже неделю, и улучшения не наблюдалось. Двумя днями ранее родитель мой посетил врача, и ему прописали флакон зеленой клейкой жижи – я понуждала его принимать лекарство, однако, на мой взгляд, пользы оно не приносило. Папеньке, пожалуй, становилось только хуже.
– Вы считаете, это здравая мысль? – спросила я. – Ваш недуг еще не отступил, а погода весьма неприветлива. Быть может, осмотрительнее еще несколько дней побыть дома у камина?
– Вздор, голубушка, – возмутился он, в ужасе от того, что я лишу его столь замечательного развлечения. – Уверяю тебя, я почти встал на ноги. Завтра к вечеру совершенно оправлюсь.
Словно желая опровергнуть свои заверения, он тотчас глубоко и продолжительно закашлялся и был вынужден отвернуться, покраснев лицом и истекая слезами. Я кинулась в кухню, налила воды, поставила перед ним стакан, и папенька от души глотнул, а затем улыбнулся мне с некоторым даже озорством.
– Организм прочищается, – пояснил он. – Я тебе клянусь, мне лучше с каждым часом.
Я глянула за окно. Будь на дворе весна, свети солнце в цветущих кронах, я бы, возможно, с легкой душою согласилась с его доводами. Но на дворе была не весна – стояла осень. Мне виделось безрассудным рисковать исцелением, дабы услыхать, что поведает публике мистер Диккенс, в то время как подлинные слова романиста заключены под обложками его романов.
– Посмотрим, каково будет завтра ваше самочувствие, – примирительно молвила я, ибо незачем было принимать решение сию же минуту.
– Нет уж, решим сейчас и на том условимся, – возразил папенька, отставив стакан и потянувшись за трубкой. Он вытряхнул вчерашний пепел в блюдце и наполнил чашечку табаком того сорта, что предпочитал с юности. По гостиной поплыл знакомый аромат корицы и каштана; к папенькиному табаку примешивалась добрая порция специй, и я, почуяв этот запах, всякий раз вспоминаю домашнее тепло. – Музей отпустил меня передохнуть от трудов до конца недели. Я побуду дома сегодня и завтра, а потом мы наденем теплые пальто и вместе отправимся послушать мистера Диккенса. Ни за что на свете я не желаю это пропустить.
Я со вздохом кивнула, понимая, что он, как бы ни полагался на мой совет, в своем решении намерен упорствовать.
– Превосходно! – воскликнул он, затем чиркнул спичкой, несколько мгновений подождал, дабы выгорела сера, поднес огонь к трубке и затянулся так блаженно, с таким удовольствием, что я невольно улыбнулась. В сумраке гостиной, в свете камина, свечей и трубки папенькина кожа была призрачно тонка, и улыбка моя слегка поблекла, едва я разглядела, как сильно он постарел. Когда переменились наши роли, спросила я себя, – как случилось, что он, родитель, испрашивает дозволения развлечься у меня, его дочери?
Глава вторая
Всю свою жизнь папенька читал запоем. В кабинете на первом этаже, куда он удалялся, желая побыть наедине с мыслями и воспоминаниями, у него имелась придирчиво составленная библиотека. Целую стену занимали тома, посвященные энтомологии – предмету его особого интереса с ранних лет. В детстве его, рассказывал папенька, родители немало ужасались, наблюдая десятки живых насекомых образчиков, населявших стеклянный ящик в углу детской. В противоположном углу располагалась другая витрина, где экспонаты выставлялись посмертно. Естественное перемещение насекомых из одного угла в другой доставляло папеньке великое удовлетворение. Разумеется, он не желал им смерти и предпочитал изучать их привычки и взаимоотношения при жизни, однако прилежно вел дневники, описывая свои экспонаты в периоды развития, взросления и разложения. Не приходится удивляться, что горничные восставали против уборки в детской, – одна даже уволилась, вознегодовав на просьбу там прибраться, – а папенькина мать отказывалась переступать порог его обиталища. (У семейства в те времена имелись средства – отсюда и прислуга. Старший брат, скончавшийся много лет назад, растранжирил наследство, и потому нам большей частью было отказано в подобной роскоши.)
Подле томов, живописующих циклы развития матки термитов, кишечный тракт жука-дровосека и манеру спаривания веерокрылых, располагались досье, где хранилась многолетняя папенькина переписка с мистером Уильямом Кёрби, дражайшим наставником, кто в 1832 году, едва папенька достиг совершеннолетия, предложил ему первое место и жалованье – должность помощника в новом норвичском музее. Позднее мистер Кёрби привез папеньку с собою в Лондон, пособить в создании Энтомологического общества, вследствие чего папенька со временем получил место куратора по энтомологии в Британском музее – работу, которую он обожал. Я его страсти не разделяла. Насекомые мне отвратительны.
Мистер Кёрби скончался лет шестнадцать назад, но папенька вновь и вновь перечитывал корреспонденцию и заметки, с наслаждением следя за приобретениями, каковые привели к тому, что общество, а впоследствии и музей стали обладателями столь замечательной энтомологической коллекции.
Все эти «насекомые книги», как я в шутку их величала, стояли в шкафу у стола – аккуратно, хотя своеобразный их порядок всем, кроме папеньки, оставался непостижим. А на противоположной стене, подле окна и кресла, где было несравненно светлее, помещалась куда менее внушительная книжная коллекция – одни сплошные романы, – и на этих полках наилучшим образом представлен был, разумеется, мистер Диккенс, кому, по мнению папеньки, не было равных на свете.
– Хорошо бы он сочинил роман не о сиротке, а о цикаде или кузнечике, – однажды заметила я. – Надо полагать, вы бы тогда очутились на седьмом небе.
– Голубушка, ты забываешь «Сверчка за очагом»[3], – возразил папенька. До его познаний в творчестве мистера Диккенса прочим смертным было очень и очень далеко. – Не говоря уж о семейке пауков, что поселилась в нетронутом свадебном пироге мисс Хэвишем[4]. Или о ресницах Битцера в «Тяжелых временах». Как это он их описывает? «Словно усики суетливых букашек»[5], если мне память не изменяет. Нет, насекомые у Диккенса возникают то и дело. Рано или поздно он посвятит им отдельный труд. Сдается мне, в душе он подлинный энтомолог.
Ознакомившись почти со всеми романами Диккенса, я сомневаюсь в папенькиной правоте, однако он читал эти книги не ради насекомых – его увлекали истории. Помнится, после маменькиной кончины, когда я возвратилась от корнуолльских теток, папенька впервые улыбнулся, перечитывая «Посмертные записки Пиквикского клуба», коих главный герой неизменно смешил его до слез.
– Элайза, тебе необходимо это прочесть, – сказал он, когда мне минуло тринадцать, и предъявил «Холодный дом». – Это роман поразительных достоинств и гораздо точнее описывает наши времена, нежели дешевые книжонки, к которым ты питаешь склонность.
Я раскрыла этот том с тяжелым сердцем, и оно все тяжелело и тяжелело, пока я пыталась постичь суть и назначение дела «Джарндисы против Джарндисов», однако папенька, разумеется, оказался прав: едва я продралась сквозь первые главы, предо мною распахнулась история, я от души сопереживала Эстер Саммерсон, и меня совершенно заворожила ее любовь с доктором Вудкортом, честным человеком, который боготворит ее, несмотря на ее невзрачность. (Я прекрасно понимала Эстер, хотя, конечно, она потеряла красоту, заболев оспой, я же свою никогда и не находила.)
До грудного недуга папенька был человеком крепким. В любую погоду он пешком ходил в музей по утрам и пешком возвращался вечерами, не желая пользоваться омнибусом, что доставлял бы его почти прямиком от нашего дома к музейным дверям. В те недолгие годы, что мы держали дворняжку по имени Фонарик, существо гораздо добрее и скромнее, нежели бессчастный подопечный Билла Сайкса[6], папенька дважды в день ходил с нею гулять в Гайд-парк, кидал ей веточки в Кенсингтонских садах или отпускал вольно побегать по берегам Серпентайна, где как-то раз, по его словам, заметил, что у воды сидит и плачет принцесса Елена. (Почему? Не ведаю. Папенька подошел, осведомился о ее здравии, но она лишь отмахнулась[7].) Он никогда не опаздывал ко сну и до утра беспробудно почивал. Он умеренно питался, не пил липшего, не отличался чрезмерной худобой либо грузностью. Не имелось ни малейших причин подозревать, что он не доживет до глубокой старости. И однако он не дожил.
Быть может, мне следовало настоятельнее отговаривать его от посещения лекции, но в душе я знала, что как бы папенька ни любил притворяться, будто во всех домашних делах полагается на меня, никакие доводы не помешают ему отправиться через парк в Найтсбридж. Невзирая на свою пылкую читательскую любовь, он пока не имел удовольствия лицезреть мистера Диккенса, а было широко известно, что публичные чтения последнего едва ли не затмевали все то, что давали на сценах театров Друрилейн или Шафтсбери-авеню. Посему я промолчала, подчинилась родительской власти и согласилась, что можно и пойти.
– Не суетись, Элайза, – сказал папенька, когда, выходя из дома в пятницу вечером, я посоветовала ему по меньшей мере надеть второе кашне: внезапно похолодало, и, хотя за весь день дождя не пролилось ни капли, небеса посерели. Папенька, однако, хлопот вокруг себя не любил и мой совет пропустил мимо ушей.
Под руку мы зашагали к Ланкастерским воротам, оставили слева Итальянские сады и аллеей пересекли Гайд-парк. Спустя минут двадцать выйдя из ворот Королевы Елизаветы, я как будто заметила в тумане знакомое лицо и, сощурившись, ахнула, его разглядев, – не этот ли облик, отражение моей покойной маменьки, явился мне в зеркале вчера утром? Я прижалась к папеньке и в потрясении остановилась, он удивленно обернулся ко мне, а затем дама возникла из туманных миазмов и приветствовала меня кивком. Разумеется, то была не маменька – а как иначе? – но она сошла бы за сестру или кузину моей родительницы, ибо лоб ее и глаза обладали поразительным сходством с маменькиными чертами.
Почти тотчас начался дождь – на головы и плечи нам обрушились тяжелые капли, прохожие ринулись в укрытия. Я вздрогнула; призрак прошел по моей могиле. Мы нашли бы укрытие под большим дубом чуть дальше по улице, и я показала туда, однако папенька покачал головою и пальцем пристукнул по карманным часам.
– Если поспешим, через пять минут доберемся, – сказал он и направился по улице, ускорив шаг. – А если спрячемся, все пропустим.
Я кляла себя за то, что забыла зонтик, – я поставила его у двери, пока мы спорили о кашне; под проливным дождем мы побежали по сбирающимся лужам и прибыли к месту назначения мокрые насквозь. В вестибюле я дрожа стянула сырые перчатки; я мечтала вновь очутиться в уютном нашем доме у камина. Папеньку одолел приступ кашля, словно выворачивавшего наизнанку самую его душу, и я ненавидела прочих зрителей, что презрительно косились, минуя нас. Папенька оправился лишь через несколько минут, я хотела было вызвать кэб и возвратиться домой, но он не пожелал и слушать, решительно зашагал в зал, и я пошла за ним, ибо что мне оставалось делать в подобных обстоятельствах?
Людей внутри собралось с тысячу, все они тоже промокли, всем им тоже было неуютно; запах мокрой шерсти и пота наполнял зал. Я огляделась, надеясь отыскать уголок потише, но почти все места уже были заняты, и нам пришлось сесть в центре ряда, среди других зрителей, одолеваемых дрожью и чихом. По счастью, долго ждать нам не пришлось – спустя считанные минуты мистер Диккенс вышел на сцену, и мы встали, приветствуя его громовыми аплодисментами и криками во все горло, отчего писатель, по всей видимости, возрадовался: он раскинул руки, словно желая обнять нас всех разом, и принимал наши восторги, как будто иной дани и не ожидал.
Непохоже было, что он желает прекращения овации, и миновало еще по меньшей мере минут пять, прежде чем он приблизился к рампе, замахал руками, подразумевая, что следует ненадолго поунять обожание, и позволил нам снова сесть. Лицо у него было землистое, волосы и борода несколько растрепанные, однако жилет и костюм из богатой ткани – мне даже отчего-то захотелось ее пощупать. Любопытно, подумала я, как он живет. Вправду ли он с равной непринужденностью бродит проулками Ист-Энда и прохаживается великосветскими коридорами замка Бэлморал[8], куда королева в трауре, говорят, приглашала его выступать? Вправду ли в окружении воров, карманников и проституток он бывал так же непринужден, как в обществе епископов, министров и крупных промышленников? В наивности своей я и вообразить не могла, каково это – быть столь искушенным человеком, знаменитым по обе стороны океана и всеми любимым.
Он воззрился на нас, и на губах его играла тень улыбки.
– Здесь присутствуют дамы, – начал он, и голос его гулко разнесся по залу. – Я бесспорно этим счастлив, однако обеспокоен не менее того, и надеюсь, что ни одна из вас не обладает повышенной чувствительностью, присущей вашему полу. Ибо, дражайшие мои читатели, друзья мои, мои literati[9], сегодня я не стану развлекать вас нелепыми разглагольствованиями высокочтимого Сэма Уэллера. Я не развею мрак повествованием о храбрости возлюбленного моего мальчика мистера Копперфильда. Я не трону душевных струн живописанием последних дней бессчастного ангелочка, маленькой Нелл Трент[10], храни Господь ее душу. – Он помолчал, дабы напряжение возросло; мы наблюдали за ним, уже околдованные. – Сегодня, – продолжал он, выдержав долгую паузу, и голос его тек густым медом, и слова рождались неспешно, – я прочту вам историю о призраках. Я дописал ее совсем недавно, и она будет обнародована в рождественском номере «Круглого года»[11]. Это до крайности страшная история, дамы и господа, от нее вскипает кровь и волнуются чувства. В ней повествуется о сверхъестественном, о живых мертвецах, о жалких созданиях, что бродят в загробном мире, ища вечного упокоенья. Персонаж ее не жив и не мертв, не человек и не дух. Я написал ее, дабы кровь вашу сковал холод, дабы порожденья ночи поселились в живом средоточии ваших сновидений.
На этих словах в зале раздался крик, и я, как и большинство прочих зрителей, обернулась; по проходу, воздев руки, ринулась перепуганная девушка примерно моих лет, года двадцати одного. Я вздохнула, втайне презирая ее за то, что позорит свой пол.
– Если другие дамы желают покинуть зал, – сказал мистер Диккенс, явно позабавленный этим казусом, – я советую вам безотлагательно так и поступить. Не хотелось бы прерывать течение истории, а начало уже близко.
Тут из-за кулис появился мальчик – подошел к писателю, низко поклонился и вручил пачку бумаг. Затем мальчик убежал, а мистер Диккенс взглянул на бумаги, безумным взором обвел зал и приступил.
– Эге-ге, там, внизу! – вскричал он, и от поразительного и внезапного этого рева я невольно подскочила на стуле. За спиной у меня какая-то дама воззвала к Господу, а какой-то господин у прохода выронил очки. Довольный откликом публики, мистер Диккенс помолчал, а затем продолжил читать, и вскоре история захватила меня совершенно. Одинокая лампа освещала его бледное лицо, голос перетекал от персонажа к персонажу и передавал страх, растерянность и горе, лишь слегка меняя тон. Он безупречно чувствовал момент – то смешил нас, то тревожил, то заставлял подпрыгивать от ужаса. Он сочно изображал двух главных героев – сигнальщика, что работает у въезда в железнодорожный тоннель, и его гостя, – и порой казалось, будто на сцене их играют двое актеров. Сама же история, как и обещал мистер Диккенс, бередила душу; речь в ней шла о сигнальщике, который полагает, будто некий призрак предуведомляет его о грядущих катастрофах. Призрак появляется однажды – и происходит ужасное крушение; он появляется снова – и некая дама умирает в проезжающем мимо вагоне. Затем призрак возникает в третий раз, яростной жестикуляцией велит сигнальщику убраться с дороги, но пока несчастий не случилось, и издерганный парень размышляет о том, какие такие ужасы ему предстоят[12]. Весьма, сочла я, коварно со стороны мистера Диккенса с таким наслаждением дразнить чувства слушателей. Зная, что мы напуганы, он разжигал наши страхи, сгущал грозный мрак; затем, когда у нас не оставалось и тени сомнения в том, что с минуты на минуту случится нечто ужасное, он отпускал нас с крючка, восстанавливал мир и покой, а мы, кто затаивал дыхание в предвкушении нового кошмара, вздыхали с облегчением, зная, что на свете все благополучно, и тогда он заставал нас врасплох одной-единственною фразой, и мы вскрикивали, хотя полагали только что, будто нечего бояться; он пугал нас до смерти и даже мельком улыбался, видя, как легко ему играть нашими чувствами.
Он читал, и я уже страшилась, что нынче ночью не усну, ибо совершенно уверилась, будто меня окружают незримые души тех, кто оставил свою физическую оболочку, но еще не допущен во врата небесные и обречен скитаться по миру, истошно рыдая, желая достучаться до живых, на всем пути своем оставляя лишь разор и мученья, гадая, когда же придет умиротворение загробной жизни и исполнится обещание вечного покоя.
Подле томов, живописующих циклы развития матки термитов, кишечный тракт жука-дровосека и манеру спаривания веерокрылых, располагались досье, где хранилась многолетняя папенькина переписка с мистером Уильямом Кёрби, дражайшим наставником, кто в 1832 году, едва папенька достиг совершеннолетия, предложил ему первое место и жалованье – должность помощника в новом норвичском музее. Позднее мистер Кёрби привез папеньку с собою в Лондон, пособить в создании Энтомологического общества, вследствие чего папенька со временем получил место куратора по энтомологии в Британском музее – работу, которую он обожал. Я его страсти не разделяла. Насекомые мне отвратительны.
Мистер Кёрби скончался лет шестнадцать назад, но папенька вновь и вновь перечитывал корреспонденцию и заметки, с наслаждением следя за приобретениями, каковые привели к тому, что общество, а впоследствии и музей стали обладателями столь замечательной энтомологической коллекции.
Все эти «насекомые книги», как я в шутку их величала, стояли в шкафу у стола – аккуратно, хотя своеобразный их порядок всем, кроме папеньки, оставался непостижим. А на противоположной стене, подле окна и кресла, где было несравненно светлее, помещалась куда менее внушительная книжная коллекция – одни сплошные романы, – и на этих полках наилучшим образом представлен был, разумеется, мистер Диккенс, кому, по мнению папеньки, не было равных на свете.
– Хорошо бы он сочинил роман не о сиротке, а о цикаде или кузнечике, – однажды заметила я. – Надо полагать, вы бы тогда очутились на седьмом небе.
– Голубушка, ты забываешь «Сверчка за очагом»[3], – возразил папенька. До его познаний в творчестве мистера Диккенса прочим смертным было очень и очень далеко. – Не говоря уж о семейке пауков, что поселилась в нетронутом свадебном пироге мисс Хэвишем[4]. Или о ресницах Битцера в «Тяжелых временах». Как это он их описывает? «Словно усики суетливых букашек»[5], если мне память не изменяет. Нет, насекомые у Диккенса возникают то и дело. Рано или поздно он посвятит им отдельный труд. Сдается мне, в душе он подлинный энтомолог.
Ознакомившись почти со всеми романами Диккенса, я сомневаюсь в папенькиной правоте, однако он читал эти книги не ради насекомых – его увлекали истории. Помнится, после маменькиной кончины, когда я возвратилась от корнуолльских теток, папенька впервые улыбнулся, перечитывая «Посмертные записки Пиквикского клуба», коих главный герой неизменно смешил его до слез.
– Элайза, тебе необходимо это прочесть, – сказал он, когда мне минуло тринадцать, и предъявил «Холодный дом». – Это роман поразительных достоинств и гораздо точнее описывает наши времена, нежели дешевые книжонки, к которым ты питаешь склонность.
Я раскрыла этот том с тяжелым сердцем, и оно все тяжелело и тяжелело, пока я пыталась постичь суть и назначение дела «Джарндисы против Джарндисов», однако папенька, разумеется, оказался прав: едва я продралась сквозь первые главы, предо мною распахнулась история, я от души сопереживала Эстер Саммерсон, и меня совершенно заворожила ее любовь с доктором Вудкортом, честным человеком, который боготворит ее, несмотря на ее невзрачность. (Я прекрасно понимала Эстер, хотя, конечно, она потеряла красоту, заболев оспой, я же свою никогда и не находила.)
До грудного недуга папенька был человеком крепким. В любую погоду он пешком ходил в музей по утрам и пешком возвращался вечерами, не желая пользоваться омнибусом, что доставлял бы его почти прямиком от нашего дома к музейным дверям. В те недолгие годы, что мы держали дворняжку по имени Фонарик, существо гораздо добрее и скромнее, нежели бессчастный подопечный Билла Сайкса[6], папенька дважды в день ходил с нею гулять в Гайд-парк, кидал ей веточки в Кенсингтонских садах или отпускал вольно побегать по берегам Серпентайна, где как-то раз, по его словам, заметил, что у воды сидит и плачет принцесса Елена. (Почему? Не ведаю. Папенька подошел, осведомился о ее здравии, но она лишь отмахнулась[7].) Он никогда не опаздывал ко сну и до утра беспробудно почивал. Он умеренно питался, не пил липшего, не отличался чрезмерной худобой либо грузностью. Не имелось ни малейших причин подозревать, что он не доживет до глубокой старости. И однако он не дожил.
Быть может, мне следовало настоятельнее отговаривать его от посещения лекции, но в душе я знала, что как бы папенька ни любил притворяться, будто во всех домашних делах полагается на меня, никакие доводы не помешают ему отправиться через парк в Найтсбридж. Невзирая на свою пылкую читательскую любовь, он пока не имел удовольствия лицезреть мистера Диккенса, а было широко известно, что публичные чтения последнего едва ли не затмевали все то, что давали на сценах театров Друрилейн или Шафтсбери-авеню. Посему я промолчала, подчинилась родительской власти и согласилась, что можно и пойти.
– Не суетись, Элайза, – сказал папенька, когда, выходя из дома в пятницу вечером, я посоветовала ему по меньшей мере надеть второе кашне: внезапно похолодало, и, хотя за весь день дождя не пролилось ни капли, небеса посерели. Папенька, однако, хлопот вокруг себя не любил и мой совет пропустил мимо ушей.
Под руку мы зашагали к Ланкастерским воротам, оставили слева Итальянские сады и аллеей пересекли Гайд-парк. Спустя минут двадцать выйдя из ворот Королевы Елизаветы, я как будто заметила в тумане знакомое лицо и, сощурившись, ахнула, его разглядев, – не этот ли облик, отражение моей покойной маменьки, явился мне в зеркале вчера утром? Я прижалась к папеньке и в потрясении остановилась, он удивленно обернулся ко мне, а затем дама возникла из туманных миазмов и приветствовала меня кивком. Разумеется, то была не маменька – а как иначе? – но она сошла бы за сестру или кузину моей родительницы, ибо лоб ее и глаза обладали поразительным сходством с маменькиными чертами.
Почти тотчас начался дождь – на головы и плечи нам обрушились тяжелые капли, прохожие ринулись в укрытия. Я вздрогнула; призрак прошел по моей могиле. Мы нашли бы укрытие под большим дубом чуть дальше по улице, и я показала туда, однако папенька покачал головою и пальцем пристукнул по карманным часам.
– Если поспешим, через пять минут доберемся, – сказал он и направился по улице, ускорив шаг. – А если спрячемся, все пропустим.
Я кляла себя за то, что забыла зонтик, – я поставила его у двери, пока мы спорили о кашне; под проливным дождем мы побежали по сбирающимся лужам и прибыли к месту назначения мокрые насквозь. В вестибюле я дрожа стянула сырые перчатки; я мечтала вновь очутиться в уютном нашем доме у камина. Папеньку одолел приступ кашля, словно выворачивавшего наизнанку самую его душу, и я ненавидела прочих зрителей, что презрительно косились, минуя нас. Папенька оправился лишь через несколько минут, я хотела было вызвать кэб и возвратиться домой, но он не пожелал и слушать, решительно зашагал в зал, и я пошла за ним, ибо что мне оставалось делать в подобных обстоятельствах?
Людей внутри собралось с тысячу, все они тоже промокли, всем им тоже было неуютно; запах мокрой шерсти и пота наполнял зал. Я огляделась, надеясь отыскать уголок потише, но почти все места уже были заняты, и нам пришлось сесть в центре ряда, среди других зрителей, одолеваемых дрожью и чихом. По счастью, долго ждать нам не пришлось – спустя считанные минуты мистер Диккенс вышел на сцену, и мы встали, приветствуя его громовыми аплодисментами и криками во все горло, отчего писатель, по всей видимости, возрадовался: он раскинул руки, словно желая обнять нас всех разом, и принимал наши восторги, как будто иной дани и не ожидал.
Непохоже было, что он желает прекращения овации, и миновало еще по меньшей мере минут пять, прежде чем он приблизился к рампе, замахал руками, подразумевая, что следует ненадолго поунять обожание, и позволил нам снова сесть. Лицо у него было землистое, волосы и борода несколько растрепанные, однако жилет и костюм из богатой ткани – мне даже отчего-то захотелось ее пощупать. Любопытно, подумала я, как он живет. Вправду ли он с равной непринужденностью бродит проулками Ист-Энда и прохаживается великосветскими коридорами замка Бэлморал[8], куда королева в трауре, говорят, приглашала его выступать? Вправду ли в окружении воров, карманников и проституток он бывал так же непринужден, как в обществе епископов, министров и крупных промышленников? В наивности своей я и вообразить не могла, каково это – быть столь искушенным человеком, знаменитым по обе стороны океана и всеми любимым.
Он воззрился на нас, и на губах его играла тень улыбки.
– Здесь присутствуют дамы, – начал он, и голос его гулко разнесся по залу. – Я бесспорно этим счастлив, однако обеспокоен не менее того, и надеюсь, что ни одна из вас не обладает повышенной чувствительностью, присущей вашему полу. Ибо, дражайшие мои читатели, друзья мои, мои literati[9], сегодня я не стану развлекать вас нелепыми разглагольствованиями высокочтимого Сэма Уэллера. Я не развею мрак повествованием о храбрости возлюбленного моего мальчика мистера Копперфильда. Я не трону душевных струн живописанием последних дней бессчастного ангелочка, маленькой Нелл Трент[10], храни Господь ее душу. – Он помолчал, дабы напряжение возросло; мы наблюдали за ним, уже околдованные. – Сегодня, – продолжал он, выдержав долгую паузу, и голос его тек густым медом, и слова рождались неспешно, – я прочту вам историю о призраках. Я дописал ее совсем недавно, и она будет обнародована в рождественском номере «Круглого года»[11]. Это до крайности страшная история, дамы и господа, от нее вскипает кровь и волнуются чувства. В ней повествуется о сверхъестественном, о живых мертвецах, о жалких созданиях, что бродят в загробном мире, ища вечного упокоенья. Персонаж ее не жив и не мертв, не человек и не дух. Я написал ее, дабы кровь вашу сковал холод, дабы порожденья ночи поселились в живом средоточии ваших сновидений.
На этих словах в зале раздался крик, и я, как и большинство прочих зрителей, обернулась; по проходу, воздев руки, ринулась перепуганная девушка примерно моих лет, года двадцати одного. Я вздохнула, втайне презирая ее за то, что позорит свой пол.
– Если другие дамы желают покинуть зал, – сказал мистер Диккенс, явно позабавленный этим казусом, – я советую вам безотлагательно так и поступить. Не хотелось бы прерывать течение истории, а начало уже близко.
Тут из-за кулис появился мальчик – подошел к писателю, низко поклонился и вручил пачку бумаг. Затем мальчик убежал, а мистер Диккенс взглянул на бумаги, безумным взором обвел зал и приступил.
– Эге-ге, там, внизу! – вскричал он, и от поразительного и внезапного этого рева я невольно подскочила на стуле. За спиной у меня какая-то дама воззвала к Господу, а какой-то господин у прохода выронил очки. Довольный откликом публики, мистер Диккенс помолчал, а затем продолжил читать, и вскоре история захватила меня совершенно. Одинокая лампа освещала его бледное лицо, голос перетекал от персонажа к персонажу и передавал страх, растерянность и горе, лишь слегка меняя тон. Он безупречно чувствовал момент – то смешил нас, то тревожил, то заставлял подпрыгивать от ужаса. Он сочно изображал двух главных героев – сигнальщика, что работает у въезда в железнодорожный тоннель, и его гостя, – и порой казалось, будто на сцене их играют двое актеров. Сама же история, как и обещал мистер Диккенс, бередила душу; речь в ней шла о сигнальщике, который полагает, будто некий призрак предуведомляет его о грядущих катастрофах. Призрак появляется однажды – и происходит ужасное крушение; он появляется снова – и некая дама умирает в проезжающем мимо вагоне. Затем призрак возникает в третий раз, яростной жестикуляцией велит сигнальщику убраться с дороги, но пока несчастий не случилось, и издерганный парень размышляет о том, какие такие ужасы ему предстоят[12]. Весьма, сочла я, коварно со стороны мистера Диккенса с таким наслаждением дразнить чувства слушателей. Зная, что мы напуганы, он разжигал наши страхи, сгущал грозный мрак; затем, когда у нас не оставалось и тени сомнения в том, что с минуты на минуту случится нечто ужасное, он отпускал нас с крючка, восстанавливал мир и покой, а мы, кто затаивал дыхание в предвкушении нового кошмара, вздыхали с облегчением, зная, что на свете все благополучно, и тогда он заставал нас врасплох одной-единственною фразой, и мы вскрикивали, хотя полагали только что, будто нечего бояться; он пугал нас до смерти и даже мельком улыбался, видя, как легко ему играть нашими чувствами.
Он читал, и я уже страшилась, что нынче ночью не усну, ибо совершенно уверилась, будто меня окружают незримые души тех, кто оставил свою физическую оболочку, но еще не допущен во врата небесные и обречен скитаться по миру, истошно рыдая, желая достучаться до живых, на всем пути своем оставляя лишь разор и мученья, гадая, когда же придет умиротворение загробной жизни и исполнится обещание вечного покоя.