Страница:
Вопросы всегда задавала Кэсси:
– Что это значит? Про редиску.
– С виду красный, внутри белый, – объяснял Бернард.
– Вон оно чего, – протягивала Кэсси, так ничего и не поняв.
В тот вечер Бити вздохнула и сказала:
– Не знаю. Ей-богу, не знаю я, сколько еще смогу терпеть все это.
– А как же эксперимент? – в ужасе воскликнул Бернард.
– Да ну его к чертям! Как белая мышь, колесо крутишь. А для чего – непонятно.
– Какое такое колесо? – не поняла Кэсси.
– Бити, но не все же сразу, – взмолился Бернард. – Ну трудно, так что же – сразу сдаваться? Не будь реакционеркой.
– Но ничего же не меняется! – повысила голос Бити. – Никакой это не эксперимент по построению коммуны: люди бегут, потому что им становится невмоготу, а на смену им приезжают новые, и опять все те же споры о том, кому делать черную работу! Мы никуда не двигаемся! Вот это и есть редиска, а не эксперимент.
– Хочешь вернуться к животно-растительному существованию? – поддел ее Бернард.
– Что-что? – снова не поняла Кэсси.
– Он хочет сказать, что мне бы только жрать да с мужиком спать. Ну, может быть, и так. Наверное, это-то мне и нужно. Свой дом, свои… – Бити осеклась.
Бернард знал, почему она не договорила. Кэсси тоже догадалась, хотя они с сестрой никогда не касались этой темы. Бити хотела сказать «свои дети», но пощадила чувства Бернарда. Они с Бернардом пытались зачать ребенка. Они старались, и им нравились эти усилия. Но ничего не получалось, и уже давно.
Отчасти они попались в силки собственной идеологии. От них не раз можно было услышать, что брак – это устаревший институт, увековеченный угнетателями в лице церкви и государства, и цель его состоит в порабощении личности в интересах сначала феодалов, а потом капиталистов. Верность партнеру – это экзистенциальный выбор, а не общественное предписание или нравственный принцип. В эту ясную картину некоторую путаницу вносило лишь рождение детей, из-за которого подстраховка прочности эмоциональных уз приобретала утилитарное значение.
На таком языке они и говорили, а в итоге пришли к выводу: раз детей нет, значит, и жениться нечего.
Кэсси все это нутром чувствовала. Однажды она чуть было не ляпнула: хотите я для вас малыша рожу? Она была уверена – стоит Бернарду разок вставить ей (это было бы, наверное, и приятно), она тотчас забеременеет. Она это знала наверняка. Потом выносит здоровенькое чадо и вручит им, зная, что к малышке ее всегда пустят. Но на этот раз какое-то сестринское чутье подсказало ей, что вслух говорить об этом не стоит.
– Да не так уж тут и плохо, – сказала Кэсси. – Что мужики так и норовят тебя полапать – это точно, кроме тебя, Бернард. Ты один рук не распускаешь. Зато каждый день что-нибудь новенькое.
Фрэнк слушал, мало что понимая, но подозревая, что речь идет о чем-то важном. Взрослые, все трое, вдруг заметили, что он навострил уши. Бернард обратился к нему:
– Ну, а тебе, юный Фрэнк, нравится здесь жить? У Фрэнка возникло такое чувство, как будто
от него зависит чья-то судьба. На него в упор смотрели три пары глаз, и он смутно осознавал, что от него чего-то ждут. Надеются, что он разрешит им принять решение, важное для всех.
– Нормально тут.
– Ну да, нормально, – согласился Бернард. – Но тебе-то самому нравится?
И снова он под прицелом пристальных глаз. На него хотели взвалить непосильную ношу. И он просто пожал плечами.
21
22
23
– Что это значит? Про редиску.
– С виду красный, внутри белый, – объяснял Бернард.
– Вон оно чего, – протягивала Кэсси, так ничего и не поняв.
В тот вечер Бити вздохнула и сказала:
– Не знаю. Ей-богу, не знаю я, сколько еще смогу терпеть все это.
– А как же эксперимент? – в ужасе воскликнул Бернард.
– Да ну его к чертям! Как белая мышь, колесо крутишь. А для чего – непонятно.
– Какое такое колесо? – не поняла Кэсси.
– Бити, но не все же сразу, – взмолился Бернард. – Ну трудно, так что же – сразу сдаваться? Не будь реакционеркой.
– Но ничего же не меняется! – повысила голос Бити. – Никакой это не эксперимент по построению коммуны: люди бегут, потому что им становится невмоготу, а на смену им приезжают новые, и опять все те же споры о том, кому делать черную работу! Мы никуда не двигаемся! Вот это и есть редиска, а не эксперимент.
– Хочешь вернуться к животно-растительному существованию? – поддел ее Бернард.
– Что-что? – снова не поняла Кэсси.
– Он хочет сказать, что мне бы только жрать да с мужиком спать. Ну, может быть, и так. Наверное, это-то мне и нужно. Свой дом, свои… – Бити осеклась.
Бернард знал, почему она не договорила. Кэсси тоже догадалась, хотя они с сестрой никогда не касались этой темы. Бити хотела сказать «свои дети», но пощадила чувства Бернарда. Они с Бернардом пытались зачать ребенка. Они старались, и им нравились эти усилия. Но ничего не получалось, и уже давно.
Отчасти они попались в силки собственной идеологии. От них не раз можно было услышать, что брак – это устаревший институт, увековеченный угнетателями в лице церкви и государства, и цель его состоит в порабощении личности в интересах сначала феодалов, а потом капиталистов. Верность партнеру – это экзистенциальный выбор, а не общественное предписание или нравственный принцип. В эту ясную картину некоторую путаницу вносило лишь рождение детей, из-за которого подстраховка прочности эмоциональных уз приобретала утилитарное значение.
На таком языке они и говорили, а в итоге пришли к выводу: раз детей нет, значит, и жениться нечего.
Кэсси все это нутром чувствовала. Однажды она чуть было не ляпнула: хотите я для вас малыша рожу? Она была уверена – стоит Бернарду разок вставить ей (это было бы, наверное, и приятно), она тотчас забеременеет. Она это знала наверняка. Потом выносит здоровенькое чадо и вручит им, зная, что к малышке ее всегда пустят. Но на этот раз какое-то сестринское чутье подсказало ей, что вслух говорить об этом не стоит.
– Да не так уж тут и плохо, – сказала Кэсси. – Что мужики так и норовят тебя полапать – это точно, кроме тебя, Бернард. Ты один рук не распускаешь. Зато каждый день что-нибудь новенькое.
Фрэнк слушал, мало что понимая, но подозревая, что речь идет о чем-то важном. Взрослые, все трое, вдруг заметили, что он навострил уши. Бернард обратился к нему:
– Ну, а тебе, юный Фрэнк, нравится здесь жить? У Фрэнка возникло такое чувство, как будто
от него зависит чья-то судьба. На него в упор смотрели три пары глаз, и он смутно осознавал, что от него чего-то ждут. Надеются, что он разрешит им принять решение, важное для всех.
– Нормально тут.
– Ну да, нормально, – согласился Бернард. – Но тебе-то самому нравится?
И снова он под прицелом пристальных глаз. На него хотели взвалить непосильную ношу. И он просто пожал плечами.
21
У Марты рядом с каминной решеткой всегда лежало наготове несколько лучинок. Она взяла одну, подожгла от огня и поднесла к трубке. Лишь как следует раскурив ее, она посадила на колени одну из дочек-близнецов Юны. Она радовалась, глядя на прежнюю веселую Юну. И хотя из-за двойняшек хлопот было невпроворот, Юна снова все успевала. Марта всегда пеклась и о детях, и о внуках, и никогда о себе. Пожаловаться ей было на что: артрит, ревматизм, прострелы, разбухшие вены, расшалившаяся щитовидка (и это было только начало списка), – но заботило ее лишь благополучие того или иного из ее чад. У сосуда благополучия, видимо, было свое дно, а пили из него неровными глотками. Подчиняясь материнскому инстинкту, она при любой возможности старалась сгладить это неравенство, вмешиваясь в дела детей, помогая им, а то и прибегая к хитрости. Юна вернулась в свою колею, и теперь, когда о ней можно было больше не тревожиться, сердце Марты болело уже о другой ее кровинке.
Сейчас ей не давал покоя тот разлад между Олив и Уильямом, что день ото дня все усиливался, и она лишь вполуха слушала трескотню Юны.
– Видишь ли, это все Госздравслужба со своими новыми правилами, – говорила Юна, стойко отбиваясь от поползновений своей собственной дочери получить очередную порцию кормежки, в то время как ее сестренка щурилась сквозь синее облако табачного дыма. – Гигиена там, стерильность, дезинфицировать все надо. Ну и вот. Не дают ей разрешения, или как там это называется. Не выполняет, мол, требований. В общем, я ее такой расстроенной еще ни разу не видела.
– Ох, прикончит это ее. Бедняжка. Жалко старушку. Она ведь этим только и жила.
– Да, сорок лет повитухой. Может, пару раз за год не удавались у Энни-Тряпичницы роды – не больше. Всего два случая в год. Поспорить готова – другой такой повивальной бабки не сыщешь. И мне она очень помогла, мам.
– Бедняжка. Хоть что-нибудь сделать можно?
– Да вот – разрешение нужно. Не обязательно на государство работать, но требуется лицензия.
– А кому какое дело – вдруг тебе или соседке твоей понадобилось снова ее позвать?
– Это, мама, будет нарушением закона. Будет считаться, что она не соблюла правила.
Задумчиво попыхивая трубкой, Марта пересадила ребенка с левой руки на правую.
– У нее, конечно, не все дома, это факт. Но ты права: во всем графстве лучше акушерки нету.
– Так мало того, она и другой приработок потеряла. Она ж приходила убираться в церкви и в администрации. Ну и вот, из церкви что-то пропало, и хоть напрямую никто никого не обвиняет – ты же знаешь нового викария из Святого Матфея, еще тот жук, – но кое-кому шепнули, вот ее и с этой работенки поперли.
– Да Энни-Тряпичница в жизни чужого не возьмет!
– Вот и я говорю. А они решили, что она в маразм впала.
– Да не впадала она ни в какой маразм! Она всю жизнь такая. И на что же теперь бедняжка будет жить?
Но вопрос остался без ответа – на пороге появилась еще одна дочь.
– Привет, – мрачно поздоровалась Олив.
– Та-ак! – ответила Марта. – Чего с таким постным лицом?
– Сказала же – не приходи больше. Это был первый и последний раз.
– Зачем тогда в дом впустила? – спросил Уильям, утрамбовывая сигарету о пачку, прикурил и, стараясь скрыть волнение, откинулся в кресле, положив ногу на ногу.
Рита стояла спиной к окну, скрестив на груди руки.
– Я себе пообещала: не повторится это. После того, как ты так сбежал тогда.
– Извини. Я просто…
Рита моргнула:
– Уходи, прошу тебя. Так надо, пойми.
– Рита, я только о тебе и думаю.
– Слышать не хочу.
– Ничего не могу с собой поделать. Засыпаю – тебя вижу, просыпаюсь – ты передо мной. И на работе ты у меня из головы не идешь. Курю – на пальцах твой запах.
– Вот грязный тип!
– Рита, это мучение какое-то. Поверь, никакого кайфа. Я раньше про парней, что на сторону ходят, думал – вот, развлекаются себе. Теперь знаю, каково оно.
– А мне-то каково, как ты думаешь, мистер Муж и Отец? Сейчас я тебе кое-что расскажу – забудешь ко мне дорогу. Мне казалось, я, наконец, перестану Арчи вспоминать. Думала, переболею и вообще про мужиков забуду. Мысли даже отгоняла. А тут ты – мрачный такой, смотришь на меня во все свои карие песьи глазища – да, да, – и я снова как с цепи сорвалась. Как-то вечером пошла на улицу и сказала себе: «Ну, Рита, попотеешь ты сегодня, будь что будет!» Нашла себе мужичка поприличнее и пошла с ним в темную аллею – за развалинами собора. А все из-за тебя. Ну что, доволен? Мистер Всезнайка. Вот так, и не надо мне рассказывать – не сладко, мол, ему. У меня тоже жизнь – не малина.
– Рита, прости.
– Нельзя женщину с цепи спускать. Нельзя.
– Знаю.
– Да что ты говоришь? Знает он. Не может женщина просто взять распалиться и тут же успокоиться, как вы, мужики. Лезете к нам, сначала разбудите то, что в нас дремало, а потом удираете, не возвращаетесь или убивают вас…
Рита, рыдая, упала на диван, закрыла лицо руками и плотно сдвинула колени. Уильям поднял взгляд на фотографию в рамке – сверху ему улыбался Арчи.
Рита быстро справилась со слезами, провела большим пальцем по веку.
– Все равно, нечего ко мне ходить, раны бередить.
Уильям протянул ей сигарету. Она взяла, он щелкнул зажигалкой и снова сел. Она закурила. Оба молчали.
– Рита, я твой запах через всю комнату чувствую. Чудесный у тебя запах.
– Хватит! Когда же это кончится?
– Нет, правда. У меня, наверное, обоняние хорошо развито. Я каждый день с фруктами и овощами вожусь, и когда езжу закупать товар, мне его даже в руки брать не надо. Стою просто и знаю – вот эти в самый раз, эти переспели, могу даже сказать, на сколько дней, или чувствую, что неурожай был. Может быть, это талант у меня такой. Может, это – единственное, что я умею.
– Нет, не единственное, – сказала Рита, глядя на него.
– В общем, стоит мне только запах уловить, и все понятно. А от твоего запаха я без ума. Не оставляет он меня с тех пор, как я сюда тогда пришел.
– Уильям, что ты несешь?
– Просто говорю – твой запах остается со мной, не исчезает. Преследует меня, как… как призрак. Все сюда меня зовет.
Рита встала, сложила руки, чуть скрестила ноги, поставив одну перед другой – сейчас она походила на резную кариатиду в каменном портике древнего храма.
– Тебе нужно уйти. Уходи.
Уильям поднялся, шагнул к ней, прикоснулся рукой к ее густым рыжим волосам, убранным сзади в узел, и приник к ее губам. Она не сопротивлялась. Он легонько подтолкнул ее, и она прислонилась спиной к стене у каминной полки. Он стал целовать ее в шею, она пыталась сопротивляться.
– Неужели опять? – шепнула она.
Через миг его рука была у нее между бедер и стягивала трусики, а пальцы юркнули дальше, вглубь. Он упал на колени, сдернул с нее трусики до лодыжек и задрал юбку. Она схватила его за волосы на затылке, и ему пришлось откинуть голову, посмотреть вверх. Она отпустила его, и он припал лицом к «муфточке», сунул язык как можно глубже, оторвавшись только для того, чтобы найти то место, а когда нашел, она содрогнулась, откинула руку назад и задела медный подсвечник, стоявший на каминной полке. Подсвечник опрокинулся, сдвинув часы, стоявшие на середине, а те столкнули на пол портрет Арчи. Уильям обернулся на шум и бросил взгляд вниз, на фотографию. Он вздохнул с облегчением – стекло и рамка были целы. Арчи лишь улыбался ему – он доволен был тем, как мастерски овладел Уильям приемами игры на розовом казу.
Сейчас ей не давал покоя тот разлад между Олив и Уильямом, что день ото дня все усиливался, и она лишь вполуха слушала трескотню Юны.
– Видишь ли, это все Госздравслужба со своими новыми правилами, – говорила Юна, стойко отбиваясь от поползновений своей собственной дочери получить очередную порцию кормежки, в то время как ее сестренка щурилась сквозь синее облако табачного дыма. – Гигиена там, стерильность, дезинфицировать все надо. Ну и вот. Не дают ей разрешения, или как там это называется. Не выполняет, мол, требований. В общем, я ее такой расстроенной еще ни разу не видела.
– Ох, прикончит это ее. Бедняжка. Жалко старушку. Она ведь этим только и жила.
– Да, сорок лет повитухой. Может, пару раз за год не удавались у Энни-Тряпичницы роды – не больше. Всего два случая в год. Поспорить готова – другой такой повивальной бабки не сыщешь. И мне она очень помогла, мам.
– Бедняжка. Хоть что-нибудь сделать можно?
– Да вот – разрешение нужно. Не обязательно на государство работать, но требуется лицензия.
– А кому какое дело – вдруг тебе или соседке твоей понадобилось снова ее позвать?
– Это, мама, будет нарушением закона. Будет считаться, что она не соблюла правила.
Задумчиво попыхивая трубкой, Марта пересадила ребенка с левой руки на правую.
– У нее, конечно, не все дома, это факт. Но ты права: во всем графстве лучше акушерки нету.
– Так мало того, она и другой приработок потеряла. Она ж приходила убираться в церкви и в администрации. Ну и вот, из церкви что-то пропало, и хоть напрямую никто никого не обвиняет – ты же знаешь нового викария из Святого Матфея, еще тот жук, – но кое-кому шепнули, вот ее и с этой работенки поперли.
– Да Энни-Тряпичница в жизни чужого не возьмет!
– Вот и я говорю. А они решили, что она в маразм впала.
– Да не впадала она ни в какой маразм! Она всю жизнь такая. И на что же теперь бедняжка будет жить?
Но вопрос остался без ответа – на пороге появилась еще одна дочь.
– Привет, – мрачно поздоровалась Олив.
– Та-ак! – ответила Марта. – Чего с таким постным лицом?
– Сказала же – не приходи больше. Это был первый и последний раз.
– Зачем тогда в дом впустила? – спросил Уильям, утрамбовывая сигарету о пачку, прикурил и, стараясь скрыть волнение, откинулся в кресле, положив ногу на ногу.
Рита стояла спиной к окну, скрестив на груди руки.
– Я себе пообещала: не повторится это. После того, как ты так сбежал тогда.
– Извини. Я просто…
Рита моргнула:
– Уходи, прошу тебя. Так надо, пойми.
– Рита, я только о тебе и думаю.
– Слышать не хочу.
– Ничего не могу с собой поделать. Засыпаю – тебя вижу, просыпаюсь – ты передо мной. И на работе ты у меня из головы не идешь. Курю – на пальцах твой запах.
– Вот грязный тип!
– Рита, это мучение какое-то. Поверь, никакого кайфа. Я раньше про парней, что на сторону ходят, думал – вот, развлекаются себе. Теперь знаю, каково оно.
– А мне-то каково, как ты думаешь, мистер Муж и Отец? Сейчас я тебе кое-что расскажу – забудешь ко мне дорогу. Мне казалось, я, наконец, перестану Арчи вспоминать. Думала, переболею и вообще про мужиков забуду. Мысли даже отгоняла. А тут ты – мрачный такой, смотришь на меня во все свои карие песьи глазища – да, да, – и я снова как с цепи сорвалась. Как-то вечером пошла на улицу и сказала себе: «Ну, Рита, попотеешь ты сегодня, будь что будет!» Нашла себе мужичка поприличнее и пошла с ним в темную аллею – за развалинами собора. А все из-за тебя. Ну что, доволен? Мистер Всезнайка. Вот так, и не надо мне рассказывать – не сладко, мол, ему. У меня тоже жизнь – не малина.
– Рита, прости.
– Нельзя женщину с цепи спускать. Нельзя.
– Знаю.
– Да что ты говоришь? Знает он. Не может женщина просто взять распалиться и тут же успокоиться, как вы, мужики. Лезете к нам, сначала разбудите то, что в нас дремало, а потом удираете, не возвращаетесь или убивают вас…
Рита, рыдая, упала на диван, закрыла лицо руками и плотно сдвинула колени. Уильям поднял взгляд на фотографию в рамке – сверху ему улыбался Арчи.
Рита быстро справилась со слезами, провела большим пальцем по веку.
– Все равно, нечего ко мне ходить, раны бередить.
Уильям протянул ей сигарету. Она взяла, он щелкнул зажигалкой и снова сел. Она закурила. Оба молчали.
– Рита, я твой запах через всю комнату чувствую. Чудесный у тебя запах.
– Хватит! Когда же это кончится?
– Нет, правда. У меня, наверное, обоняние хорошо развито. Я каждый день с фруктами и овощами вожусь, и когда езжу закупать товар, мне его даже в руки брать не надо. Стою просто и знаю – вот эти в самый раз, эти переспели, могу даже сказать, на сколько дней, или чувствую, что неурожай был. Может быть, это талант у меня такой. Может, это – единственное, что я умею.
– Нет, не единственное, – сказала Рита, глядя на него.
– В общем, стоит мне только запах уловить, и все понятно. А от твоего запаха я без ума. Не оставляет он меня с тех пор, как я сюда тогда пришел.
– Уильям, что ты несешь?
– Просто говорю – твой запах остается со мной, не исчезает. Преследует меня, как… как призрак. Все сюда меня зовет.
Рита встала, сложила руки, чуть скрестила ноги, поставив одну перед другой – сейчас она походила на резную кариатиду в каменном портике древнего храма.
– Тебе нужно уйти. Уходи.
Уильям поднялся, шагнул к ней, прикоснулся рукой к ее густым рыжим волосам, убранным сзади в узел, и приник к ее губам. Она не сопротивлялась. Он легонько подтолкнул ее, и она прислонилась спиной к стене у каминной полки. Он стал целовать ее в шею, она пыталась сопротивляться.
– Неужели опять? – шепнула она.
Через миг его рука была у нее между бедер и стягивала трусики, а пальцы юркнули дальше, вглубь. Он упал на колени, сдернул с нее трусики до лодыжек и задрал юбку. Она схватила его за волосы на затылке, и ему пришлось откинуть голову, посмотреть вверх. Она отпустила его, и он припал лицом к «муфточке», сунул язык как можно глубже, оторвавшись только для того, чтобы найти то место, а когда нашел, она содрогнулась, откинула руку назад и задела медный подсвечник, стоявший на каминной полке. Подсвечник опрокинулся, сдвинув часы, стоявшие на середине, а те столкнули на пол портрет Арчи. Уильям обернулся на шум и бросил взгляд вниз, на фотографию. Он вздохнул с облегчением – стекло и рамка были целы. Арчи лишь улыбался ему – он доволен был тем, как мастерски овладел Уильям приемами игры на розовом казу.
22
– Ну что ж, мой юный друг, о чем будем беседовать сегодня? – Фик был полон кипучей энергии.
Солнце ненадолго прогнало зимний холод и уныние. Солнечный свет лился сквозь выходящие на юг окна загроможденного кабинета. Было видно, как по двору снуют другие члены коммуны. Вот стоят и болтают Кэсси и Лилли.
Кое-что в кабинете Фика Фрэнку нравилось. На дубовом столе стояли огромный глобус, который знаменитый профессор разрешал ему покрутить, череп, который можно было потрогать, и гироскоп, который Фик иногда приводил в движение специально для Фрэнка. Вдоль стен от пола до потолка стояли полки с книгами, и лишь в одном месте между ними была брешь, заполненная большим зеркалом в вычурной раме, нависавшим над каминной полкой. Тут приятно было посидеть на уроке, правда, кое-что все-таки портило общую картину.
Диссонанс вносил запах, царивший в кабинете. Или, скорее, этот запах исходил от самого Фика – Фрэнк не отделял одного от другого. Тот же запах пропитал ткань, которой был обит стул Фрэнка; он доносился от пыльных книг, рядами выстроившихся на полках, гнездился в ворсинках ковра и тут же вздымался, стоило на ковер наступить, он обитал в твидовом пиджаке Фика – Фрэнк чувствовал его, когда тот к нему приближался.
– Я полагаю, ты уже готов познакомиться с наукой, которую мы именуем философией, – продолжил Фик в тот солнечный день. – Знаешь ли ты, Фрэнк, что это за наука?
– Не знаю.
Занятия с Фрэнком все более увлекали Фика. Бити заметила Бернарду, что с тех пор, как в доме появился Фрэнк, они стати видеть старика чаще, а не реже, чего опасались вначале. Она боялась, что он постарается держаться подальше от ребенка. Но Фик заявил, что «пытливый ум» мальчика произвел на него большое впечатление, а «свежесть его мысли» способствует вдохновению. И теперь он давал Фрэнку уже два бесплатных урока в неделю. Разве мог ребенок где-нибудь еще получить такое образование? Конечно, Фрэнку везло за счет студентов Бэллиол-колледжа.
– Философия – это поиски мудрости, – глубокомысленно обратился Фик к Фрэнку, засунув большие пальцы под ремень брюк, как будто перед ним был битком набитый лекционный зал. – Это охота за сокровищами.
Он просиял оттого, что нашел удачную для шестилетнего ребенка метафору, правда, Фрэнка привел этим в замешательство.
– Это вовсе не любовь к Софи, как утверждают некоторые.
Фрэнк моргнул.
Смущенный тем, что шутка, обычно встречаемая подхалимскими смешками, не нашла отклика, Фик принялся развивать идею.
– Да, ну так вот, Фрэнк, философия – это исследование конечной природы вещей, или – посредством познания общих принципов – исследование идей, человеческого восприятия и даже этики.
Фрэнк посмотрел в окно, туда, где стояли и болтали его мать и Лилли.
– Давай-ка крутанем глобус, а, Фрэнк? Пальцем остановишь?
Тут Фик хлопнул себя ладонью по лбу:
– Ну, нет, не будем так легко сдаваться. Как тебе вот такое определение: философия – это охота за истиной? Знаешь ли ты, Фрэнк, что есть правда, или истина?
– Она всегда прячется.
Фик вытаращил сверкающие глаза. Его седые брови подскочили вверх.
– Молодец! Какой живой ум!
Живой ум тут был ни при чем. Фрэнк просто повторил, как попугай, одно из изречений своей бабушки: «Правда всегда прячется, пока по шее не даст».
– И что же от нас спрятано?
Фрэнк лишь моргнул.
– Ну же, Фрэнк, давай откопаем сокровище. Что за тайна от нас упрятана?
Фрэнк посмотрел в зеркало над каминной полкой и увидел в нем отражение разговаривавших на улице Кэсси и Лилли.
– Человек за Стеклом.
Проследив за взглядом Фрэнка, Фик обернулся к зеркалу и увидел в нем только своего ученика.
– Все чудесатее и чудесатее! [25] Вот это да! Молодой человек – метафизик. И на что же похожа жизнь в Зазеркалье?
Фрэнк снова перевел взгляд на Фика и вдруг смутился от пристального профессорского внимания. Фик подался вперед, теребя нижнюю губу большим и указательным пальцами. Фрэнк снова моргнул.
Фик откашлялся:
– То есть я хотел спросить, как же выглядит человек за стеклом?
Фрэнк слез со стула, подошел к столу Фика и показал на человеческий череп, скаливший зубы из-за подставки для ручки и чернил.
От волнения снежные брови Фика запрыгали.
– Боже! Да мальчик просто гений!
Лилли увела Кэсси со двора к себе в комнату наверх и поставила чайник. Из всех жильцов только у нее была кухонька, отгороженная от жилого пространства занавеской. Лилли, без пяти минут психолог-клиницист, сразу после приезда Кэсси в Рэвенскрейг предложила ей несколько бесплатных консультаций. Во время их бесед Кэсси старалась быть искренней, но ей казалось, что из нее слишком много хотят выудить, и она под разными предлогами старалась увильнуть от очередной запланированной Лилли сессии.
Лилли поставила перед ней чашку чая, от которой поднимался пар.
– Кэсси, тебя сегодня, кажется, что-то беспокоит.
– А, да, про Фрэнка думаю. Увидела в окно – какой-то он понурый у Перри сидит.
– Ты тревожишься за Фрэнка?
– Как же мне не волноваться? Всю дорогу переживаю. Ну, не все время, да это-то и плохо. Ну, когда у меня черная полоса, как Бити говорит, я даже забываю, что я его мать. Ну, я знаю – скажут, я плохая мать… черт, Лилли! Я просто разговаривала с тобой, а ты уже начала небось со мной эту сессию свою!
– Так и есть, Кэсси, мы просто разговариваем – две подруги.
– Так-то оно так, и все-таки, ты уже консультируешь меня, или мы просто чай пьем?
– Если хочешь, буду надевать белый халат.
– Я не это сказать хотела.
– Как раз это. Я хочу быть подругой тебе, помочь хочу. Не могу же я сразу замолчать, как только время истекло. Важно знать, кто ты, почему ты поступаешь так или иначе. А кроме того, я убеждена, что если у кого-то есть проблема, то она есть и у всех остальных людей. Слова – это часть жизни. И наверное, лучше разговаривать о том, как ты живешь, прежде чем у тебя начнется «черная полоса», как вы с Бити выражаетесь.
– Ой, тогда-то я себя совсем не помню. Вот в чем загвоздка.
– Кэсси, я думаю, ты можешь вспомнить. Если ты захочешь, то сможешь туда вернуться, но ты сама перекрываешь себе доступ. А если бы ты вспомнила, может быть, с тобой не так часто это происходило бы.
– Что «это»?
– То, что с тобой бывает.
– Как ты думаешь, Фрэнку ничего не грозит?
Лилли вздохнула:
– Я думала, мы о тебе будем говорить.
– Просто Перри… Ну, мне от вида его иногда жутковато становится.
– Перри… собой владеет. Давай поговорим о тебе. В прошлый раз ты рассказывала мне об электрошоковой терапии – там, в больнице.
– До сих пор кошмары снятся. И запаха резины не переношу. Они мне резиновым кляпом рот затыкали.
– Удары тока помнишь?
– Это было не больно. Ну, хоть не так, как ждешь. А вот как ударит, потом туда, внутрь, уйдешь, это да. Привязывают тебя, глотку заткнут, и тут – бац, будто колесо завертелось, громадное, вечность проходит, а в сердце холодно, точно ветер дует, зубастый такой ветер, отгрызает от тебя по чуть-чуть и улетает, откусит – и унесет в пасти. А потом мне так тошно было, и думаешь – не дай Бог опять.
– Как они могут?
– Вот-вот. Нельзя людей привязывать, рот затыкать и колесище это запускать. Никак нельзя.
– Кэсси, будь со мной, и я никогда больше такого не допущу.
Кэсси взглянула на Лилли – не шутит ли. Увидела, что та говорит серьезно, но ответила весело:
– Ох, и наплакалась бы ты со мной!
– Кэсси, расскажи, куда тебя уносит, когда находит это странное состояние? Где ты бываешь и что там видишь?
В тот день Бернард пришел домой, измотанный занятиями в местной средней школе. Его первоначальный учительский пыл угас: дети учиться не хотели, коллегам было на все наплевать. Он опустился на стул, возвращаясь в мыслях к старой мечте – стать архитектором. Бити помогла ему снять ботинки.
– А где все?
– Тара трахается с Робином, Кэсси консультируется с Лилли, Перри занимается с Фрэнком, – продекламировала Бити, как заученный стих.
– Значит, только Тара с Робином делают что-то стоящее, – сказал Бернард.
Бити любила в Бернарде чувство юмора. Он знал ее мысли.
– Я решила: хватит с меня уборки, готовки, хождений по магазинам. А то стала прямо как моя мама – все, довольно.
– Ты отличаешься от Марты тем только, что ей удается распределить заботы между всеми.
– В общем, я сыта по горло. Посмотрим, что будет. Сегодня же вечером. Как обычно, никто ничего не делал.
– Ух ты! Вот потеха-то будет. Как там Фрэнк? Перри теперь от него не оторвать. Как ты думаешь, с ним ничего не случится?
Фрэнку было немного не по себе. Перегрин Фик продолжал кошачьей поступью расхаживать по кабинету, отчего его ученик испытывал какое-то беспокойство. Крадучись по ковру, профессор разглагольствовал о предметах, которые Фрэнк был неспособен даже смутно уразуметь. Фик подходил сзади и легонько прикасался к плечам Фрэнка.
– Видишь ли, Фрэнк, в определенный момент истина настойчиво пытается прорваться сквозь поверхность вещей и заговорить с нами, зачастую весьма противоречивыми голосами. Это род алхимии, философский камень, если угодно, тут восстанавливается единство противоположностей: мужское и женское, юное и пожилое, и в конце концов… – Тут Фик поднес губы к самому уху Фрэнка и прошептал: – Бац! Знакомый нам мир распадается, земная твердь скручивается, как свисток, и даже здравый рассудок, Фрэнк, сам здравый смысл предстает перед нами не более чем теоретическим построением, полезным инструментом, который помогает нам лишь до тех пор, покуда способен помочь. О почему, Фрэнк, мы должны проживать жизнь так, как ее видят ограниченные людишки? Скажи мне почему?
Фрэнк покачал головой. У него не было ответа на этот вопрос.
Фик отошел к своему стулу, стоявшему напротив Фрэнка, пододвинул его и уселся, почти касаясь колен мальчика.
– Это был риторический вопрос, Фрэнк. То есть такой, который не требует ответа. Знаешь, Фрэнк, если бы ты остался учиться у нас в Рэвенскрейге, из тебя вышел бы самый умный человек во всей стране. У меня нет в этом сомнений. Как тебе такая идея, Фрэнк, мальчик мой? Что ты на это скажешь?
Фик внезапно схватил Фрэнка за голое колено у самого края шорт и потряс его.
Фрэнк взглянул на волосатую, холодную и слегка влажную руку, усеянную старческими веснушками, и ему захотелось, чтобы Фик убрал ее. Но профессор руки не убирал. Веки его опустились, ресницы подрагивали. Он часто дышал и перебирал пальцами под каемкой шорт на колене у Фрэнка.
– Понимаешь, они хотели, чтобы ты все забыла, – объясняла Лилли. – Так действует электрошок. А я считаю, что тебе как раз нужно все вспомнить.
– После того, что они со мной сделали, я даже, как сестер зовут, забыла.
– Почему же ты никак не вспомнишь? Почему у меня такое впечатление, что ты самой себе правду сказать боишься?
– Да ну тебя, Лилли!
– Кэсси, не обижайся. Все мы лжем. Всякий человек лжец. А делаем вид, что говорим правду. Взять хоть нашу коммуну. Разве это не ложь? Все трещат о прогрессе, о построении нового общества, и все это хорошо, если помогает людям жить и творить добро, но здесь это – пустые слова.
– Чего ж ты не уйдешь, если так тут паршиво?
– Я не говорю, что здесь плохо, не говорю, что эти люди плохие. Во всяком случае, не все.
И они дают мне возможность быть самой собой. В другом месте мне бы этого не позволили.
– А! В смысле, розовой быть и все такое?
Лилли улыбнулась не сразу.
– Лилли, я не хотела тебя обидеть. Я сама про это думала – правда ведь, есть такие симпатичные девчонки – упасть не встать: хоть кофточку с нее срывай да к титькам присосись, но это ж не сравнить с тем, как мужчина в тебя входит, а? Ну, когда парня руками-ногами обовьешь, а он – как дите малое, и глазки прям тают, боже мой! Я от этого балдею. Серьезно. Ну, разве это не приятнее?
– Мы о тебе собирались говорить, а не обо мне, – грустно сказала Лилли. – Знаешь, Кэсси, ты такая красивая. Понимаю, почему мужчины по тебе с ума сходят. Тебя ничто не сдерживает. Это их так и тянет. Ты и мертвого поднять способна, есть в тебе что-то такое. Надеюсь, тебя никогда не «вылечат». А не дай бог вылечат, в мире света меньше станет.
– Ой, скажешь тоже! – засмеялась Кэсси.
– Нет, правда. Поделись со мной, Кэсси. Расскажи, куда тебя уносит. Что с тобой случилось в ночь, когда разбомбили Ковентри? Давай, давай.
Солнце ненадолго прогнало зимний холод и уныние. Солнечный свет лился сквозь выходящие на юг окна загроможденного кабинета. Было видно, как по двору снуют другие члены коммуны. Вот стоят и болтают Кэсси и Лилли.
Кое-что в кабинете Фика Фрэнку нравилось. На дубовом столе стояли огромный глобус, который знаменитый профессор разрешал ему покрутить, череп, который можно было потрогать, и гироскоп, который Фик иногда приводил в движение специально для Фрэнка. Вдоль стен от пола до потолка стояли полки с книгами, и лишь в одном месте между ними была брешь, заполненная большим зеркалом в вычурной раме, нависавшим над каминной полкой. Тут приятно было посидеть на уроке, правда, кое-что все-таки портило общую картину.
Диссонанс вносил запах, царивший в кабинете. Или, скорее, этот запах исходил от самого Фика – Фрэнк не отделял одного от другого. Тот же запах пропитал ткань, которой был обит стул Фрэнка; он доносился от пыльных книг, рядами выстроившихся на полках, гнездился в ворсинках ковра и тут же вздымался, стоило на ковер наступить, он обитал в твидовом пиджаке Фика – Фрэнк чувствовал его, когда тот к нему приближался.
– Я полагаю, ты уже готов познакомиться с наукой, которую мы именуем философией, – продолжил Фик в тот солнечный день. – Знаешь ли ты, Фрэнк, что это за наука?
– Не знаю.
Занятия с Фрэнком все более увлекали Фика. Бити заметила Бернарду, что с тех пор, как в доме появился Фрэнк, они стати видеть старика чаще, а не реже, чего опасались вначале. Она боялась, что он постарается держаться подальше от ребенка. Но Фик заявил, что «пытливый ум» мальчика произвел на него большое впечатление, а «свежесть его мысли» способствует вдохновению. И теперь он давал Фрэнку уже два бесплатных урока в неделю. Разве мог ребенок где-нибудь еще получить такое образование? Конечно, Фрэнку везло за счет студентов Бэллиол-колледжа.
– Философия – это поиски мудрости, – глубокомысленно обратился Фик к Фрэнку, засунув большие пальцы под ремень брюк, как будто перед ним был битком набитый лекционный зал. – Это охота за сокровищами.
Он просиял оттого, что нашел удачную для шестилетнего ребенка метафору, правда, Фрэнка привел этим в замешательство.
– Это вовсе не любовь к Софи, как утверждают некоторые.
Фрэнк моргнул.
Смущенный тем, что шутка, обычно встречаемая подхалимскими смешками, не нашла отклика, Фик принялся развивать идею.
– Да, ну так вот, Фрэнк, философия – это исследование конечной природы вещей, или – посредством познания общих принципов – исследование идей, человеческого восприятия и даже этики.
Фрэнк посмотрел в окно, туда, где стояли и болтали его мать и Лилли.
– Давай-ка крутанем глобус, а, Фрэнк? Пальцем остановишь?
Тут Фик хлопнул себя ладонью по лбу:
– Ну, нет, не будем так легко сдаваться. Как тебе вот такое определение: философия – это охота за истиной? Знаешь ли ты, Фрэнк, что есть правда, или истина?
– Она всегда прячется.
Фик вытаращил сверкающие глаза. Его седые брови подскочили вверх.
– Молодец! Какой живой ум!
Живой ум тут был ни при чем. Фрэнк просто повторил, как попугай, одно из изречений своей бабушки: «Правда всегда прячется, пока по шее не даст».
– И что же от нас спрятано?
Фрэнк лишь моргнул.
– Ну же, Фрэнк, давай откопаем сокровище. Что за тайна от нас упрятана?
Фрэнк посмотрел в зеркало над каминной полкой и увидел в нем отражение разговаривавших на улице Кэсси и Лилли.
– Человек за Стеклом.
Проследив за взглядом Фрэнка, Фик обернулся к зеркалу и увидел в нем только своего ученика.
– Все чудесатее и чудесатее! [25] Вот это да! Молодой человек – метафизик. И на что же похожа жизнь в Зазеркалье?
Фрэнк снова перевел взгляд на Фика и вдруг смутился от пристального профессорского внимания. Фик подался вперед, теребя нижнюю губу большим и указательным пальцами. Фрэнк снова моргнул.
Фик откашлялся:
– То есть я хотел спросить, как же выглядит человек за стеклом?
Фрэнк слез со стула, подошел к столу Фика и показал на человеческий череп, скаливший зубы из-за подставки для ручки и чернил.
От волнения снежные брови Фика запрыгали.
– Боже! Да мальчик просто гений!
Лилли увела Кэсси со двора к себе в комнату наверх и поставила чайник. Из всех жильцов только у нее была кухонька, отгороженная от жилого пространства занавеской. Лилли, без пяти минут психолог-клиницист, сразу после приезда Кэсси в Рэвенскрейг предложила ей несколько бесплатных консультаций. Во время их бесед Кэсси старалась быть искренней, но ей казалось, что из нее слишком много хотят выудить, и она под разными предлогами старалась увильнуть от очередной запланированной Лилли сессии.
Лилли поставила перед ней чашку чая, от которой поднимался пар.
– Кэсси, тебя сегодня, кажется, что-то беспокоит.
– А, да, про Фрэнка думаю. Увидела в окно – какой-то он понурый у Перри сидит.
– Ты тревожишься за Фрэнка?
– Как же мне не волноваться? Всю дорогу переживаю. Ну, не все время, да это-то и плохо. Ну, когда у меня черная полоса, как Бити говорит, я даже забываю, что я его мать. Ну, я знаю – скажут, я плохая мать… черт, Лилли! Я просто разговаривала с тобой, а ты уже начала небось со мной эту сессию свою!
– Так и есть, Кэсси, мы просто разговариваем – две подруги.
– Так-то оно так, и все-таки, ты уже консультируешь меня, или мы просто чай пьем?
– Если хочешь, буду надевать белый халат.
– Я не это сказать хотела.
– Как раз это. Я хочу быть подругой тебе, помочь хочу. Не могу же я сразу замолчать, как только время истекло. Важно знать, кто ты, почему ты поступаешь так или иначе. А кроме того, я убеждена, что если у кого-то есть проблема, то она есть и у всех остальных людей. Слова – это часть жизни. И наверное, лучше разговаривать о том, как ты живешь, прежде чем у тебя начнется «черная полоса», как вы с Бити выражаетесь.
– Ой, тогда-то я себя совсем не помню. Вот в чем загвоздка.
– Кэсси, я думаю, ты можешь вспомнить. Если ты захочешь, то сможешь туда вернуться, но ты сама перекрываешь себе доступ. А если бы ты вспомнила, может быть, с тобой не так часто это происходило бы.
– Что «это»?
– То, что с тобой бывает.
– Как ты думаешь, Фрэнку ничего не грозит?
Лилли вздохнула:
– Я думала, мы о тебе будем говорить.
– Просто Перри… Ну, мне от вида его иногда жутковато становится.
– Перри… собой владеет. Давай поговорим о тебе. В прошлый раз ты рассказывала мне об электрошоковой терапии – там, в больнице.
– До сих пор кошмары снятся. И запаха резины не переношу. Они мне резиновым кляпом рот затыкали.
– Удары тока помнишь?
– Это было не больно. Ну, хоть не так, как ждешь. А вот как ударит, потом туда, внутрь, уйдешь, это да. Привязывают тебя, глотку заткнут, и тут – бац, будто колесо завертелось, громадное, вечность проходит, а в сердце холодно, точно ветер дует, зубастый такой ветер, отгрызает от тебя по чуть-чуть и улетает, откусит – и унесет в пасти. А потом мне так тошно было, и думаешь – не дай Бог опять.
– Как они могут?
– Вот-вот. Нельзя людей привязывать, рот затыкать и колесище это запускать. Никак нельзя.
– Кэсси, будь со мной, и я никогда больше такого не допущу.
Кэсси взглянула на Лилли – не шутит ли. Увидела, что та говорит серьезно, но ответила весело:
– Ох, и наплакалась бы ты со мной!
– Кэсси, расскажи, куда тебя уносит, когда находит это странное состояние? Где ты бываешь и что там видишь?
В тот день Бернард пришел домой, измотанный занятиями в местной средней школе. Его первоначальный учительский пыл угас: дети учиться не хотели, коллегам было на все наплевать. Он опустился на стул, возвращаясь в мыслях к старой мечте – стать архитектором. Бити помогла ему снять ботинки.
– А где все?
– Тара трахается с Робином, Кэсси консультируется с Лилли, Перри занимается с Фрэнком, – продекламировала Бити, как заученный стих.
– Значит, только Тара с Робином делают что-то стоящее, – сказал Бернард.
Бити любила в Бернарде чувство юмора. Он знал ее мысли.
– Я решила: хватит с меня уборки, готовки, хождений по магазинам. А то стала прямо как моя мама – все, довольно.
– Ты отличаешься от Марты тем только, что ей удается распределить заботы между всеми.
– В общем, я сыта по горло. Посмотрим, что будет. Сегодня же вечером. Как обычно, никто ничего не делал.
– Ух ты! Вот потеха-то будет. Как там Фрэнк? Перри теперь от него не оторвать. Как ты думаешь, с ним ничего не случится?
Фрэнку было немного не по себе. Перегрин Фик продолжал кошачьей поступью расхаживать по кабинету, отчего его ученик испытывал какое-то беспокойство. Крадучись по ковру, профессор разглагольствовал о предметах, которые Фрэнк был неспособен даже смутно уразуметь. Фик подходил сзади и легонько прикасался к плечам Фрэнка.
– Видишь ли, Фрэнк, в определенный момент истина настойчиво пытается прорваться сквозь поверхность вещей и заговорить с нами, зачастую весьма противоречивыми голосами. Это род алхимии, философский камень, если угодно, тут восстанавливается единство противоположностей: мужское и женское, юное и пожилое, и в конце концов… – Тут Фик поднес губы к самому уху Фрэнка и прошептал: – Бац! Знакомый нам мир распадается, земная твердь скручивается, как свисток, и даже здравый рассудок, Фрэнк, сам здравый смысл предстает перед нами не более чем теоретическим построением, полезным инструментом, который помогает нам лишь до тех пор, покуда способен помочь. О почему, Фрэнк, мы должны проживать жизнь так, как ее видят ограниченные людишки? Скажи мне почему?
Фрэнк покачал головой. У него не было ответа на этот вопрос.
Фик отошел к своему стулу, стоявшему напротив Фрэнка, пододвинул его и уселся, почти касаясь колен мальчика.
– Это был риторический вопрос, Фрэнк. То есть такой, который не требует ответа. Знаешь, Фрэнк, если бы ты остался учиться у нас в Рэвенскрейге, из тебя вышел бы самый умный человек во всей стране. У меня нет в этом сомнений. Как тебе такая идея, Фрэнк, мальчик мой? Что ты на это скажешь?
Фик внезапно схватил Фрэнка за голое колено у самого края шорт и потряс его.
Фрэнк взглянул на волосатую, холодную и слегка влажную руку, усеянную старческими веснушками, и ему захотелось, чтобы Фик убрал ее. Но профессор руки не убирал. Веки его опустились, ресницы подрагивали. Он часто дышал и перебирал пальцами под каемкой шорт на колене у Фрэнка.
– Понимаешь, они хотели, чтобы ты все забыла, – объясняла Лилли. – Так действует электрошок. А я считаю, что тебе как раз нужно все вспомнить.
– После того, что они со мной сделали, я даже, как сестер зовут, забыла.
– Почему же ты никак не вспомнишь? Почему у меня такое впечатление, что ты самой себе правду сказать боишься?
– Да ну тебя, Лилли!
– Кэсси, не обижайся. Все мы лжем. Всякий человек лжец. А делаем вид, что говорим правду. Взять хоть нашу коммуну. Разве это не ложь? Все трещат о прогрессе, о построении нового общества, и все это хорошо, если помогает людям жить и творить добро, но здесь это – пустые слова.
– Чего ж ты не уйдешь, если так тут паршиво?
– Я не говорю, что здесь плохо, не говорю, что эти люди плохие. Во всяком случае, не все.
И они дают мне возможность быть самой собой. В другом месте мне бы этого не позволили.
– А! В смысле, розовой быть и все такое?
Лилли улыбнулась не сразу.
– Лилли, я не хотела тебя обидеть. Я сама про это думала – правда ведь, есть такие симпатичные девчонки – упасть не встать: хоть кофточку с нее срывай да к титькам присосись, но это ж не сравнить с тем, как мужчина в тебя входит, а? Ну, когда парня руками-ногами обовьешь, а он – как дите малое, и глазки прям тают, боже мой! Я от этого балдею. Серьезно. Ну, разве это не приятнее?
– Мы о тебе собирались говорить, а не обо мне, – грустно сказала Лилли. – Знаешь, Кэсси, ты такая красивая. Понимаю, почему мужчины по тебе с ума сходят. Тебя ничто не сдерживает. Это их так и тянет. Ты и мертвого поднять способна, есть в тебе что-то такое. Надеюсь, тебя никогда не «вылечат». А не дай бог вылечат, в мире света меньше станет.
– Ой, скажешь тоже! – засмеялась Кэсси.
– Нет, правда. Поделись со мной, Кэсси. Расскажи, куда тебя уносит. Что с тобой случилось в ночь, когда разбомбили Ковентри? Давай, давай.
23
Все чувствовали – вот-вот грянет большая буря, но Кэсси, казалось, знала день и час. С июня по октябрь 1940 года город много раз атаковали с воздуха – бомбы градом сыпались на Ковентри. Дымились руины фабрик, магазинов, кинотеатров. Несколько раз немцы даже обстреливали с бреющего полета пулеметным огнем мирных людей на улицах. Жертв среди гражданского населения было немало. Во время этих первых налетов сразу полегло почти двести человек.
Ведь Ковентри – самое сердце Англии, и Адольфу Гитлеру хотелось показать, какой он хирург, показать, как можно вырезать это сердце. Ковентри был прекрасным городом со средневековой архитектурой, георгианскими окнами-розетками. Он гордился своими великолепными соборами и живописными старинными зданиями, по нему можно было судить об историческом наследии центральных графств. К тому же в Ковентри фирма «Армстронг-Уитворт» производила бомбардировщик «Уитли», первый самолет, проникший в воздушное пространство Германии и ставший главным орудием пытки для Мюнхена. Нет, это была не хирургия. Фюрер хотел показать, что он может обрушить свой кулак на город и обратить его в прах. Буря висела в воздухе, но если бы только жители знали, когда она начнется, катастрофа была бы не такой страшной.
А Кэсси знала. Ей шел всего семнадцатый год, и откуда рождалось ее знание – словами не выразить, она знала нутром. У нее кровь бежала не так, как у всех. Может быть, с ней говорила луна, набиравшая силу в ночном небе. Как бы там ни было, о том, что она знала, было не рассказать. Она уже успела понять, что, заговори она с кем-нибудь об этом, никто ей не поверит; не дослушав, скажут: паникерша. И, зная наверняка, она никому не рассказывала.
Как мертвые.
– Мертвые нас слышат, да только сказать ничего не могут, – говаривала Марта.
Ведь Ковентри – самое сердце Англии, и Адольфу Гитлеру хотелось показать, какой он хирург, показать, как можно вырезать это сердце. Ковентри был прекрасным городом со средневековой архитектурой, георгианскими окнами-розетками. Он гордился своими великолепными соборами и живописными старинными зданиями, по нему можно было судить об историческом наследии центральных графств. К тому же в Ковентри фирма «Армстронг-Уитворт» производила бомбардировщик «Уитли», первый самолет, проникший в воздушное пространство Германии и ставший главным орудием пытки для Мюнхена. Нет, это была не хирургия. Фюрер хотел показать, что он может обрушить свой кулак на город и обратить его в прах. Буря висела в воздухе, но если бы только жители знали, когда она начнется, катастрофа была бы не такой страшной.
А Кэсси знала. Ей шел всего семнадцатый год, и откуда рождалось ее знание – словами не выразить, она знала нутром. У нее кровь бежала не так, как у всех. Может быть, с ней говорила луна, набиравшая силу в ночном небе. Как бы там ни было, о том, что она знала, было не рассказать. Она уже успела понять, что, заговори она с кем-нибудь об этом, никто ей не поверит; не дослушав, скажут: паникерша. И, зная наверняка, она никому не рассказывала.
Как мертвые.
– Мертвые нас слышат, да только сказать ничего не могут, – говаривала Марта.