"Корабль (или барк, или бриг) такой-то, отплывший из такого-то порта с таким-то грузом в такой-то порт, вышел такого-го числа, был встречен в море в последний раз тогда-то и с тех пор о нем нет никаких сведений. С сего числа занесен в список без вести пропавших".
   Этот образец строго официального красноречия -- единственное надгробное слово судам, изнемогшим в долгой борьбе, или захваченным врасплох неожиданным ударом, от которого не застрахованы самые предусмотрительные из нас, и давшим себя осилить врагу.
   Кто знает -- быть может, моряки этого корабля требовали от него слишком многого, искушали сверх меры ту стойкую верность, которая словно впаяна и вколочена в сочетание железа, дерева, стали, парусины и проволоки, называемое кораблем. Корабль -- совершенное создание, люди своими руками создавшие его и спустившие на воду, наделили его индивидуальностью, характером, всякими положительными качествами и недостатками,-- и те, кто плавает на нем, должны ичучить его, узнать так близко, как не узнает никогда человек человека, полюбить почти так же сильно, как мужчина любит женщину, и так же слепо, ибо влюбленный не обращает внимания на недостатки своей избранницы.
   Бывают суда, стяжавшие себе худую славу. Но я ни разу не встречал команды, которая не заступалась бы за свое судно, с негодованием отвергая всякую критику. Помнится, об одном судне говорили, что на нем в каждый рейс неизменно погибает кто-нибудь. Это не было клеветой, но я хорошо помню (несмотря на то, что дело было давно, в конце семидесятых годов), что экипаж судна даже гордился его дурной славой, как банда отпетых головорезов, хвастающая своей связью с каким-нибудь страшным убийцей. Мы, моряки других судов, стоявших на якоре у набережной в Сиднее, только головами качали, слушая их, и утешались мыслью о незапятнанной репутации наших собственных нежно любимых кораблей.
   Не буду называть имени этого судна. Оно теперь числится "без вести пропавшим" после своего злосчастного, но весьма полезного для его владельцев плавания в течение многих лет по всем океанам земного шара. Сначала оно в каждый рейс губило кого-нибудь одного. Затем, быть может, став мизантропом под влиянием немощей, одолевающих с годами каждое судно, оно решило, перед тем как сойти с арены своих подвигов, убить весь экипаж разом. Достойный конец существования полезного, но полного преступлений: последний взрыв злобы, удовлетворенной сверх меры в одну бурную ночь, под шумные аплодисменты ветра и волн.
   Каким же образом оно это сделало? В словах "пропало без вести" темная бездна сомнений и догадок. Ушло ли оно сразу из-под ног матросов и офицеров, или боролось долго, позволяя волнам разбивать себя, калечить корпус, заливать его все большими и большими массами соленой воды, и, наконец, без мачт, потеряв шлюпки, в страшнейшей бортовой качке, никем более не управляемое, измучив до полусмерти матросов, непрестанно выкачивавших воду, камнем пошло ко дну со всем экипажем?
   Впрочем, такие случаи, должно быть, редки. Мне думается всегда можно смастерить какой-нибудь плот и, даже если на нем ни один человек не спасется, этот плот будет носиться, пока его не заметят, и на нем найдется какой-нибудь след исчезнувшего корабля. В таких случаях корабль, строго говоря, нельзя считать "без вести пропавшим". О нем напишут: "Погибло со всем экипажем". А между этими двумя формулировками есть некоторая неуловимая разница. Во второй -- меньше таинственного и жуткого.
   XVII
   Есть какое-то кощунственное обаяние ужаса в мысли о последних минутах корабля, объявленного "без вести пропавшим" на столбцах "Флотской газеты". Ничего не обнаружено -- ни единого спасательного круга, ни решетки, ни обломка шлюпки или весла с названием судна, и невозможно угадать место и время его внезапной гибели. Газета даже не сообщает о нем, как о "погибшем со всем экипажем". Оно просто остается "пропавшим без вести", оно загадочным образом исчезло, кануло в тайну судеб, великую, как мир, где может беспрепятственно бродить фантазия собрата-моряка, слуги и страстного поклонника кораблей.
   Но все-таки бывают случаи, когда можно составить себе слабое представление о последних минутах корабля и его команды, об этой трагедии борьбы со стихией, непостижимой, хаотичной и таинственной, как рок.
   Так было в один серенький день, во время затишья после трехдневного шторма, когда Южный океан еще бесновался вокруг нашего корабля, под небом, закрытым клочьями туч, словно искромсанных острым лезвием юго-западного ветра.
   Наше судно, барк в тысячу тонн, построенный на Клайдской верфи, качало так сильно, что сверху что-то сорвалось в море. Не помню, что именно, но ущерб был настолько серьезен, что мне пришлось самому лезть наверх с двумя матросами и плотником: я хотел присмотреть за тем, чтобы они как следует исправили повреждение.
   Местами приходилось, бросая все, обеими руками цепляться за качавшиеся мачты, и мы, в ужасе затаив дыхание, ожидали нового сильного толчка. Качаясь так, словно он хотел перевер- нуться вместе с нами, барк с залитыми водой палубами мчался со скоростью десяти узлов в час. Нас отнесло далеко к югу, гораздо дальше выбранного нами маршрута. И наверху, в шкотах фок-мачты, в разгар работы могучая лапа нашего плотника вдруг с такой силой впилась мне в плечо, что я просто взвыл от боли. Глядя мне прямо в лицо, он кричал:
   -- Смотрите, сэр, смотрите! Что это? -- И свободной рукой указывал вперед.
   Сначала я ничего не увидел. Море было как сплошная пустыня черных и белых холмов. Но в следующее мгновение я различил на его поверхности что-то, полускрытое среди бушующих, пенных волн. Что-то огромное то вставало, то падало, оно было похоже на бурлящую пену, но казалось тверже пены и светилось голубоватым светом.
   Это был обломок плавучей льдины, частично растаявший, но еще достаточно большой, чтобы потопить корабль, и сидел он в воде ниже всякого плота, прямо на пути у нас, словно там, среди волн, нам кто-то устроил засаду. Нельзя было терять ни минуты. Я стал кричать сверху, кричал так, что голова у меня чуть не треснула. На корме меня услышали, и матросам удалось убрать с дороги погруженную в воду льдину, которая плыла сюда от самого Южного полюса, чтобы покуситься на жизнь ничего не подозревавших людей.
   Случись это часом позже, ничто не спасло бы наше судно, так как невозможно было бы в сумерках заметить светлую льдину, через которую перекатывались волны с белыми гребешками.
   Мы стояли рядом на юте -- капитан и я -- и смотрели на льдину, уже едва видную, но все еще совсем близкую от нашей кормы. И капитан сказал задумчиво:
   -- Да, не поверни я вовремя штурвал, было бы еще одно "без вести пропавшее" судно.
   До сих пор не возвращался никто из "без вести пропавших", кто мог бы рассказать о тяжелой предсмертной борьбе судна и о внезапной мучительной агонии его людей. Никто не скажет нам, с какими мыслями, с какими сожалениями, с какими словами на устах они умирали. Но есть что-то прекрасное во внезапном уходе всех этих душ от тяжкой борьбы и отчаянных усилии, от страшного беснования шторма, от беспредельного, никогда не утихающего в ярости моря в глубокий покой его глубин, спящих мирным сном испокон веков.
   XVIII
   Но если слова "пропал без вести" уничтожают все надежды и свидетельствуют об убытках страховых обществ, то слово "запаздывает" лишь подтверждает тревогу, уже родившуюся во многих домах на берегу, и открывает дорогу спекуляции страховыми премиями.
   Есть категория оптимистов, готовых перестраховать "запаздывающее" судно на большую сумму. Но сердца близких никак не застрахуешь от горького предчувствия несчастья. Моряки моего поколения не запомнят такого случая, чтобы вернулось судно "без вести пропавшее". Но бывало, что название судна "запаздывавшего", которому грозил переход в рубрику, с роковым подзаголовком, появлялось в списке прибывших.
   Каким ярким блеском вспыхивала, должно быть, перед тревожным взором, в страхе и трепете пробегавшим страницу газеты, тусклая типографская краска на тех нескольких буквах, из которых состояло название судна! Это название судна в списке прибывших -- словно весть об отмене смертного приговора, нависшсго над многими домами, даже если некоторые из команды этого судна -самые бездомные из смертных, когда-либо странствовавших по морям.
   Делец, перестраховавший судно, этот оптимист, спекулирующий на несчастье, удовлетворенно щупает карман. А страховое общество, пытавшееся уменьшить размеры ожидаемых убытков, кается в своем преждевременном пессимизме. Судно оказалось прочнее, небеса -- милосерднее, море -- менее жестоким или, быть может люди на судне сильнее духом, чем рассчитывали страховщики.
   "Судно такое-то, направлявшееся в такой-то порт и объявленное запоздавшим, по полученным вчера сведениям, благополучно прибыло по назначению".
   Таков официальный текст помилования, обращенный к людям на берегу, над которыми висел тяжкий приговор. И слова эти приходят быстро с другого конца света, бегут по проводам и кабелям, ибо электротелеграф -- великий утешитель встревоженных сердец. За первым сообщением следуют, конечно, подробности. Может, это будет рассказ о том, как люди были на волосок от смерти, как их упорно преследовали неудачи, рассказ о резких ветрах и штормовой погоде, о льдах, о бесконечном штиле или противном ветре, о перенесенных невзгодах, о борьбе с ними кучки людей среди великой пустыни моря? Рассказ о мужестве, о находчивости, а быть может, и о беспомощности...
   Из судов, выведенных из строя морем, беспомощнее всех пароход, потерявший винт. Если его отнесет в пустынную часть океана, он очень скоро попадет в разряд "запоздавших". Опасность "запоздать" и в результате стать "без вести пропавшим" очень часто грозит пароходам, которые питаются углем, выдыхают в воздух черный дым и презирают ветер и волны. Один такой большой пароход, всегда аккуратно в срок прибывавший в порт, несмотря на ветер и бурное море, раз лишился гребного винта где-то в южных водах, на пути в Новую Зеландию. Это было в зимний мрачный период холодных ветров и сильного волнения на море. Когда у парохода оторвало гребной винт, жизнь словно сразу ушла из его большого тела, и от упрямой и дерзкой активности он перешел к пассивности бревна, несомой течением. Судно, пострадавшее из-за своей слабости, не трогает нас так, как судно, побежденное в борьбе со стихиями,-и в этом-то внутренняя драма парохода. Моряк не может без сострадания смотреть на искалеченное судно. Однако парусное судно, лишившееся своих высоких мачт, представляется ему побежденным, но не покоренным воином. Обломки мачт, подобно искалеченным рукам, торчат в воздухе, словно все еще бросая вызов грозно рычащему бурному морю. Высокое мужество чувствуется в обводах его корпуса, устремленных к носовой части. И стоит только, наспех укрепив мачту, распустить по ветру полотнище паруса, как судно снова с неукротимым и гордым мужеством подставляет грудь свою волнам.
   XIX
   Успешное плавание парохода зависит не столько от его стойкости, сколько от энергии, которую он носит в себе. Энергия эта бьется, как пульсирующее сердце, в его железной грудной клетке, и когда оно останавливается, пароход (который не столько состязается с морем, сколько презрительно игнорирует его) слабеет и умирает на волнах.
   А парусное судно с его бесшумным корпусом как будто живет таинственной, неземной жизнью, граничащей с магией каких-то невидимых сил, жизнью, поддерживаемой дыханием ветров, живительным, но часто и смертоносным.
   Большой пароход, о котором я говорил, потеряв гребной винт, был убит одним ударом, и его громадное неуклюжее тело, как труп, относило с пути других кораблей. Пароход, конечно, попал бы в список "опаздывающих", а то и "пропавших", если бы в снежную вьюгу на шедшем из полярного рейса китобойном судне не заметили вдалеке неясный предмет вроде странного плавучего острова. На борту парохода был большой запас продуктов, и вряд ли пассажиры его в этом необычном положении испытывали что-либо, кроме невыносимой скуки или неясного страха. Да и понятна ли когда-нибудь пассажиру жизнь судна, на котором его везут, как дорогой, легко портящийся груз? Я не могу ответить на этот вопрос, так как никогда не плавал на судах в качестве пассажира. Знаю только, что для моряка нет более тяжкого испытания, чем ощущать под ногами мертвое судно.
   Это ощущение ни с чем не спутаешь -- такое оно гнетущее, мучительное и сложное, столько в нем горечи и беспокойства. Если бы нужно было придумать кару на том свете для грешных моряков, умерших в море без покаяния, то нельзя вообразить себе более страшной для них муки, чем пребывание их душ на призрачных мертвых кораблях, вечно носящихся по бурному океану.
   Поврежденный пароход, качавшийся на волнах в снежную бурю, показался матросам китобойного судна темным видением в мире белых хлопьев. Но, очевидно, они не верили в призраки, так как по приходе в порт капитан их сделал самое прозаическое заявление о том, что видел потерпевший аварию пароход на широте приблизительно 50° и долготе еще более неопределенной. На розыски вышли другие пароходы и в конце концоъ привели его на буксире с холодного края моря в гавань с доками и мастерскими, где удары молотов оживили его стальное сердце, и оно снова забилось. И вот уже пароход, гордый своей силой, питаясь огнем и водой, выдыхая из своих легких черный дым, подрагивая всем корпусом, снова надменно прокладывал себе путь среди высоких водяных валов, в слепом презрении к ветрам и морю.
   Путь, проделанный им в то время, когда он несся по воде волн и сердце его не билось за стальными ребрами, походил на спутанную пряжу. Мне показывал его на белом поле морской карты мой приятель, младший штурман этого парохода. В удивительной путанице линий мелькали надписи мелкими буквами: "штормы", "густой туман", "льды", нанесенные штурманом для памяти. Оказалось, что пароход бесконечно возвращался на те же места, он столько раз кружил по выбранному наудачу пути, что чертеж представлял собой какой-то лабиринт карандашных линий, в котором ничего нельзя было понять. Но в этой-то путанице и таилась вся романтика "запаздывания" и грозная перспектива "пропасть без вести".
   -- Так мы мотались три недели,-- сказал мой друг.-- Подумай только!
   -- И как вы все это переносили? -- спросил я. Он сделал жест, как бы говоря: "Что ж, такое наше ремесло". Но затем, вдруг решившись, сказал:
   -- Знаешь... В последние дни я запирался у себя в каюте и плакал.
   -- Плакал?!
   -- Да. Самыми настоящими слезами,-- подтвердил он отрывисто и свернул карту.
   Ручаюсь вам, он был один из лучших моряков, какие когда-либо ступали на палубу, но он не мог вынести сознания, что находится на мертвом корабле, того тошнотворного, обессиливающего чувства, которое, вероятно, испытали все моряки "запаздывающих" судов, в конце концов пришедших в гавань под кое-как сооруженной временной мачтой. Они это чувство испытали, боролись с ним и преодолевали, самоотверженно выполняя свои обязанности.
   ВЛАСТЬ ЗЕМЛИ
   XX
   Трудно моряку поверить, что его севшее на мель судно в этом ненормальном положении, без воды под килем, не чувствует себя таким же несчастным, как несчастен он, его хозяин, посадивший его на мель.
   Сесть на мель -- это, конечно, совсем не то, что затонуть.
   Море не сомкнется над наполненным водой корпусом, сверкая солнечной рябью или сердито катя над ним быстрые волны, не вычеркнет название судна из списка живых. Нет, тут как будто украдкой протягивается со дна невидимая рука и, схватившись за киль скользившего по воде судна, удерживает его на месте.
   Посадив судно на мель, моряк сильнее, чем во всех других несчастных случаях, чувствует, что совершил тяжкий промах. Есть мели и мели, но я беру на себя смелость утверждать, что в девяноста случаях из ста моряк, не считая себя опозоренным, все же жалеет, что он не умер. Без сомнения, девяносто процентов тех, кто пережил момент посадки судна на мель, хотя бы в течение пяти секунд желали себе смерти.
   В таких случаях, когда обстоятельства относительно благоприятны, мы, моряки, употребляем выражение "сесть на мель". Но впечатление скорее такое, как будто судно наше захватила и держит земля. Тех, кто находится на палубе, охватывает удивительное ощущение. Кажется, что ноги запутались в неведомых и невесомых силках. Телу грозит потеря равновесия, а душевное равновесие вы теряете мгновенно. Это длится только одну секунду, ибо, пошатнувшись от толчка, вы тут же соображаете в чем дело и мысленно восклицаете с удивлением и ужасом:
   -- Ей богу, мы сели на мель!
   И это в самом деле ужасно. В конце концов, единственная миссия моряка-профессионала состоит в том, чтобы не давать килю судна коснуться земли. Следовательно, с того момента, как судно село на мель или выброшено на берег, дальнейшее существование моряка ничем не оправдано. Его дело -держать судно на воде. Это его долг, это подлинная основа всех смутных стремлений, грез, иллюзий, которые в юности определили его призвание! Захват землей киля судна, если даже это влечет за собой не больше чем порчу такелажа и потерю времени, оставляет в душе моряка неистребимое ощущение несчастья.
   Мы говорили здесь о тех "посадках на мель", которые рассматриваются как более или менее простительная оплошность. Но судно может быть "выброшено на берег" бурей. Это уже катастрофа, поражение. Быть выброшенным на берег -- в этом есть унижение и едкая горечь совершенного греха.
   XXI
   Но почему же на мель садятся в большинстве случаев так неожиданно? В сущности такие посадки всегда неожиданны, но иногда их предвещает мгновенное сознание опасности, тревожное волнение, словно человек очнулся от невероятного, безумного сна.
   Внезапно среди ночи прямо перед носом судна вырастет земля или вас будит крик: "Впереди воды нет!" Какое-то длительное заблуждение, сложное здание самообмана, чрезмерной веры в себя и неправильного хода мысли рушится мгновенно под роковым ударом,-- и сердце опаляет треск и скрип киля по коралловому рифу. Этот тихий звук гораздо страшнее для моряка чем грохот погибающего мира. Но из хаоса вновь встает, утверждая себя, ваша вера в собственную дальновидность и предус- мотрительность. Вы спрашиваете себя мысленно: "Куда меня занесло? Каким образом это могло случиться, черт возьми?" - и убеждены, что тут не ваша вина, а какое-то таинственное, роковое стечение обстоятельств, что морские карты все неверны, а если они верны, значит суша и море переменились местами, и что ваша неудача совершенно необъяснима, так как вы ни на секунду не забывали о вверенном вам судне, думали о нем, ложась и вставая, даже в часы сна ваш мозг был всецело во власти этого сознания ответственности.
   Вы раздумываете о своей неудаче, и настроение ваше постепенно меняется, холодные сомнения закрадываются в вашу душу, и необъяснимый факт представляется вам уже в другом свете. Теперь вы спрашиваете себя: "Как я мог оказаться таким дураком и угодить сюда?" И вот вы уже перестаете верить в свой здравый смысл, в свои знания, преданность судну, во все то, что до сих пор считали лучшим в себе, что давало вам и хлеб насущный, и доверие других людей, служившее вам нравственной поддержкой.
   Итак, судно разбито -- или уцелело, но выброшено на сушу, и вы должны сделать для него все, что только возможно. Быть может, вы и спасете его своими усилиями, мужеством и силой духа, не сломившегося под тяжестью вины и неудачи. Иногда в том, что судно село на мель или выброшено на берег, виноваты туманы, или не нанесенные на карту моря, или опасный берег, или коварные приливы и отливы. Но спасено будет судно или нет,-- все равно у его командира навсегда остается острое чувство утраты, ощущение той постоянной опасности, что таится во всех формах человеческого существования. Пожалуй, чувство это обогащает человека, но он никогда больше не будет прежним: он, как Дамокл, увидел меч, висящий на волоске над его головой. Пусть ценный человек от этого не станет менее ценным, но радости жизни навсегда утратят для него прежний вкус.
   Много лет назад корабль, на котором я был помощником капитана, сел на мель, но бедствие не было для него роковым. Мы работали десять часов подряд, приводя в готовность якоря, чтобы с началом прилива сдвинуться с мели. Занятый чем-то на палубе, я вдруг услышал над самым моим ухом голос буфетчика:
   -- Капитан спрашивает, не придете ли вы в кают-компанию -- ведь вы не ели весь день.
   Я пошел в кают-компанию. Капитан, как статуя, сидел во главе стола. Все в этой уютной маленькой каюте было так странно неподвижно. Стол, в течение семидесяти дней непрерывно ходивший ходуном, теперь стоял совершенно спокойно, как и суповая ваза на нем.
   Ничто не могло уничтожить багровый румянец, которым морские ветры щедро покрыли лицо капитана. Но между двумя пучками русых волос, сохранившихся над ушами, его голый череп, всегда словно налитый кровью, сейчас сиял мертвенной белизной, как купол слоновой кости. И вид у капитана был до странности неопрятный. Я заметил, что он сегодня не брился. А между тем самая страшная качка в самых бурных широтах, пройденных нами, не мешала ему бриться каждое утро с того момента, как мы вышли из Ла-Манша. Видимо, командиру не полагается бриться, когда судно его на мели? Я и сам потом командовал судами, но ничего вам на этот счет сказать не могу.
   Капитан не начинал есть и не предлагал мне, пока я не кашлянул громко несколько раз, чтобы обратить на себя его внимание. Я весело заговорил с ним о каких-то делах и в заключение сказал уверенным тоном:
   -- Мы его снимем еще до полуночи, сэр. Он слабо усмехнулся не поднимая глаз и пробормотал словно про себя:
   -- Да, да, судно на мель посадил капитан, а снимут его все. Затем, подняв голову, сердито закричал на буфетчика, долговязого робкого парня с бледным лицом и длинными передними зубами:
   -- Отчего это суп такой горький? Не понимаю, как мой штурман может есть эту дрянь! Наверное, кок по ошибке бухнул туда морской воды.
   Обвинение было столь чудовищно, что буфетчик вместо ответа только смущенно опустил глаза.
   Суп был как суп. Я съел две порции. На душе у меня было легко после многих часов энергичной работы вместе с дружной командой. Я был весело возбужден возней с тяжелыми якорями, тросами, шлюпками, тем, что работа шла гладко, без малейшей зацепки. Доволен тем, что во всеоружии знаний сумел подготовить и становой, и малый якорь самым выгодным образом. Горечи сидения на мели я тогда еще не ощущал. Это пришло позднее -- и тогда только я понял, каким одиноким чувствует себя в такие минуты тот, кто отвечает за судно. "Судно на мель сажает капитан. А снимают его все".
   ВРАГИ МОРЯКА
   XXII
   Мне кажется, ни один смертный не может положа руку на сердце сказать, что он когда-либо видел море таким молодым, как земля бывает весной. А некоторым из нас, тем, кто наблюдает океан любовно и внимательно, случалось видеть его таким старым, как будто со дна его, из недвижимых пластов ила поднялись на поверхность древние незапамятные века. Это штормы так старят море.
   Когда теперь, через много лет, вспоминаешь пережитые бури, впечатление "старости" моря резко выделяется из массы других впечатлений, накопленных за столько лет тесного общения с ним.
   Если хотите знать возраст Земли, поглядите на море в шторм. Серый оттенок всей его необозримой поверхности, глубокие морщины, которыми ветер изрыл лица волн, огромные массы пены, похожей на спутанные седые кудри, которые разметал и треплет ветер,-- все придает морю в шторм вид такой беспросветной старости, как будто оно было сотворено раньше чем солнечный свет.
   Возвращаясь мысленно к большой любви и большим невзгодам прошлого, чувствуешь, как в тебе просыпается инстинкт первобытного человека, который стремился олицетворять силы природы, внушавшие ему любовь и страх. И вот пережитые когда-то в море штормы представляются мне живыми врагами, но даже врагов этих ты готов обнять с тем нежным сожалением, которое неотделимо от прошлого.
   Для моряка штормы имеют каждый свой индивидуальные облик и, пожалуй, в этом нет ничего странного: ведь, в сущности говоря, они -- наши противники, над их злобной хитростью мы стремимся восторжествовать, с их грубой силой боремся и при всем том проводим дни и ночи в тесной близости с ними.
   Сейчас я говорю как человек, проживший жизнь под мачтами и парусами. Для меня море -- не просто "водный путь", а близкий друг и товарищ. Длительность рейсов, все растущв чувство одиночества, зависимость от сил, которые сегодня к нам благосклонны, а завтра, не меняя природы своей, становятся опасны, просто потому, что проявляют свою мощь,-- все это создает ту близость с морем, которой никак не может быть у нынешних моряков, какие бы они ни были славные ребята. И кроме того, современный пароход во время плавания ведет себя иным образом -- ему не нужно приноравливаться к погоде и ублажать море. Он принимает разрушительные удары, но движется вперед. Это не война по всем правилам искусства, а просто упорное, терпеливое сопротивление. Машины, железо, огонь, пар встали между человеком и морем. Для современного флота море -- просто нечто вроде проезжей дороги, которую он использует. Нынешнее судно уже не бывает игрушкой волн. Допустим, что каждый его рейс -- триумф, торжество прогресса. Однако еще вопрос, не есть ли более высокий и более человеческий триумф -- выдержать борьбу и достигнуть цели на парусном судне, которое является игрушкой волн.
   Человек всегда -- представитель своего времени. Неизвестно, будут ли моряки через триста лет способны нам сочувствовать. Неисправимый род людской все больше черствеет душой, по мере того как совершенствуется.