При этих уже издалека долетевших словах Прексаспа болезненно передернуло, как будто Крез его самого уличил в гнусности. Под влиянием этого чувства он решил, чего бы ни стоило, не пятнать своих рук кровью друга и, уже гордо выпрямившись, дошел до отведенного ему дома. У дверей выбежали ему навстречу оба его сына, которые, для свидания с отцом, тайком прокрались с места игр детей Ахеменидов, всегда следовавших за войсками и царем. Со странным, ему самому непонятным волнением прижал он красавцев-детей к своей груди и еще раз их обнял, когда они объявили, что сейчас же должны возвратиться к месту игр, иначе будут наказаны. Войдя в дом, он увидел любимую жену, которая играла с последним ребенком – хорошенькой маленькой девочкой. Еще раз испытал он прилив того же непонятного чувства; но совладал с собой, боясь проговориться перед молодой женой, и вскоре ушел к себе.
   Наступила ночь.
   Спать он не мог и в тяжком искушении тревожно метался в постели. Мысль, что отказом исполнить желание царя он погубит жену и детей, со страшной ясностью представлялась его бессонному взору. Решимость исполнить доброе намерение оставила его; и те же слова Креза, которые доставили победу благороднейшим его чувствам, теперь его соблазнили: «…у властителя всегда найдутся бессовестные слуги!…» Эти слова, конечно, клеймили его позором, но они напоминали ему, что если он ослушается, то найдется сотня охотников исполнить повеление царя. Эта мысль вскоре взяла верх над всеми другими. Он вскочил с постели, осмотрел и перепробовал многочисленные кинжалы, в порядке висевшие на стене спальни, и самый острый положил на столик подле дивана.
   Потом он в задумчивости начал ходить взад и вперед по комнате, часто подходя к окну, чтобы взглянуть, не наступает ли день, и освежить пылающую голову.
   Когда мрак ночи уступил сияющему утру и звон меди, сзывавший мальчиков к молитве, опять напомнил ему о сыновьях, он еще раз попробовал кинжал. Мимо него прошла толпа богато одетых придворных, направлявшихся ко дворцу, и он заткнул кинжал за пояс. Наконец, из женских покоев донесся до него веселый смех младшего ребенка. Он порывисто надел свой тюрбан и, не простившись с женой, вышел из дому. В сопровождении нескольких рабов направился он к Нилу, бросился в лодку и приказал гребцам везти себя в Саис.
 
   Через несколько часов после происшествия на стрельбище Бартия, по совету Креза, возвратился, вместе с молодой женой, в Саис. Они застали там Родопис, которая под влиянием какого-то непреодолимого чувства заехала к ним вместо того, чтобы проплыть в Наукратис. Ей рассказали о падении Бартии при выходе на берег после прогулки. Кроме того, она собственными глазами видела, как сова пролетела с левой стороны у самой его головы. Этих дурных примет было вполне достаточно, чтобы смутить ее сердце, не чуждое предрассудков, и сильнее возбудить в ней желание не расставаться с молодой четой. Она тотчас решила подождать в Саисе возвращения внучки.
   Супруги обрадовались дорогой, неожиданной гостье и, дав ей вволю натешиться с маленькой правнучкой, Пармисой, провели в приготовленные для нее покои. Это были те самые покои, где несчастная Тахот провела последние страдальческие месяцы своей жизни. С глубоким чувством взглянула гречанка на разные безделушки, показывавшие не только пол и возраст покойной, но и ее наклонности и образ мыслей. На туалетном столике стояли всякого рода баночки и флаконы с разными составами, притираниями, духами и маслами. В коробке, чрезвычайно искусно сделанной в виде нильского гуся, и в другой, с изображением арфистки, хранились богатые золотые украшения царской дочери, а это металлическое зеркало с ручкой в виде спящей девушки когда-то отражало ее прекрасное, нежно-румяное лицо. Все убранство комнаты, от красивого ложа на львиных ногах до изящных гребней из слоновой кости, лежавших на туалете, доказывало, что бывшая обитательница этих покоев любила внешнюю прелесть жизни. Золотой систр и тонкой работы набла с давно лопнувшими струнами напоминали о наклонности к музыке, а лежавшая в углу сломанная прялка из слоновой кости и неоконченные сетки из стеклянных бус свидетельствовали о любви к женским работам.
   Родопис с тихой грустью пересмотрела все эти вещи и составила себе по ним картину жизни, не во многом расходившуюся с действительностью. Наконец, движимая любопытством и участием, она подошла к большому раскрашенному ящику и подняла его легкую крышку. Там сверху лежали засохшие цветы, потом мяч, искусно оплетенный давно увядшими листьями и розами, множество разных амулетов: один, например, в виде богини истины, другой – кусочек папируса, исписанный заклинаниями и сохраняемый в золотой коробочке. Потом она нашла несколько писем на греческом языке и прочла их при мерцании лампы. Это были письма Нитетис, посланные из Персии мнимой сестре, о болезни которой она ничего не знала. Глаза старухи наполнились слезами. Тайна усопшей теперь перед ней открылась. Она узнала, что Тахот любила Бартию, что эти цветы были получены от него, этот мяч потому обвит розами, что был ей брошен им. Амулетами, без сомнения, предполагалось излечить больное сердце или возбудить ответную любовь в груди царского сына.
   Когда она захотела положить эти письма на прежнее место и тронула рукой куски материй, лежавшие на дне ящика, то заметила под ними какой-то твердый круглый предмет. Приподняв разостланные ткани, она увидела раскрашенный восковой бюст Нитетис, до такой степени похожий, что она невольно вскрикнула и потом долго не могла отвести глаз от чудесного произведения Феодора Самосского.
   Потом она легла и заснула, думая о печальной участи дочери египетского царя.
   На следующее утро она отправилась в сад, где при жизни Амазиса мы уже однажды были, и там, под навесом из виноградных лоз, нашла тех, кого искала.
   Сапфо сидела на легком плетеном стуле и держала на руках нагого младенца, который протягивал полные ручонки и ножки то к отцу, стоявшему на коленях перед молодой женщиной, то к матери, которая, смеясь, наклонялась к нему.
   Когда пальцы ребенка зарывались в кудри и бороду молодого героя, он тихо отводил голову, чтобы испытать силу своей любимицы и дать ей ощущение, будто она крепко надергала волосы отца. Когда резвые ножонки касались его лица, он брал их рукой, целовал хорошенькие розовые пальчики и подошву, нежную, как щека девушки. Когда маленькая Пармиса цеплялась обеими ручками за его палец, он притворялся, будто не может вырваться, и целовал округлые плечики или ямочку на локтях, или белоснежную спину прелестного создания. Сапфо также наслаждалась этой невинной игрой и старалась направить внимание ребенка исключительно на отца.
   Изредка наклонялась она над девочкой, чтобы поцеловать свежую, чуть заметно вспотевшую шейку или красный ротик. И случалось, конечно, при этом, что ее лоб касался волос мужа, который тогда каждый раз похищал с ее уст предназначенный ребенку поцелуй.
   Родопис, долго незамечаемая, смотрела на эту сцену и со слезами на глазах молилась, чтобы боги надолго сохранили ее возлюбленным это великое, чистое счастье. Наконец она подошла к беседке, поздоровалась с супругами и похвалила старуху Мелиту, пришедшую с большим зонтиком, чтобы унести Пармису в колыбель и защитить ее от слишком яркого солнечного света.
   Старая рабыня была назначена старшей нянькой царственного младенца и исполняла свою должность с комической важностью. Разодетая в богатые персидские одежды, она находила в непривычном для нее праве распоряжаться истинное блаженство, обращалась с многочисленными ей подчиненными рабынями со снисходительной важностью и держала их в постоянной суете.
   Сапфо пошла за Родопис, но прежде обняла красивой рукой шею мужа и вкрадчиво шепнула ему:
   – Расскажи-ка бабушке все и спроси, согласится ли она с тобой.
   Прежде чем Бартия успел ей ответить, она поцеловала его в губы и поспешно ушла вслед за торжественно выступавшей Мелитой.
   Сын Кира с улыбкой посмотрел ей вслед и не мог оторвать глаз от ее стройной фигуры. Наконец он повернулся к старой гречанке и спросил:
   – Не замечаешь ли ты, что она в последнее время выросла?
   – Кажется, – отвечала Родопис. – Девственность имеет особую, чарующую прелесть, но только достоинство матери сообщает женщине истинное величие. Оно возвышает женщину. Нам кажется, что она выросла, а между тем она только внутренне чувствует себя выше, вследствие сознания, что исполнила свое назначение.
   – Да, кажется, что теперь она счастлива. Вчера мы в первый раз не сошлись во мнении. Сейчас, уходя, она меня тайком просила рассказать тебе наш спор, и я с удовольствием это сделаю, потому что так же высоко ценю твою мудрость и знание жизни, как люблю ее детскую неопытность.
   Тут он рассказал, что случилось при испытании лука, и кончил словами:
   – Крез бранит меня за неосторожность; но я знаю брата и уверен, что хотя он в гневе готов на всякое насилие и был бы способен, под впечатлением своей неудачи, там, на месте, убить меня, – но что, когда гнев пройдет, он забудет мое торжество и в будущем постарается превзойти меня подвигами. Не долее как год тому назад он был лучшим стрелком во всей Персии; да и теперь был бы таким, если бы его громадная сила не ослабела от вина и этих жестоких припадков. А я, напротив, чувствую, что с каждым днем становлюсь все сильнее…
   – Чистое счастье, – прервала Родопис, – укрепляет руку мужчины и возвышает красоту женщины, а невоздержанность и душевные страдания расстраивают тело и дух хуже болезни и старости. Остерегайся брата, сын мой, потому что как рука его, прежде могучая, могла ослабеть, так и душа, когда-то высокая, может утратить свое благородство. Поверь опытности, которая научила меня, что человек, сделавшийся рабом одной постыдной страсти, редко сохраняет власть над прочими своими побуждениями. Кроме того, унижение всего невыносимее именно для того, кто ощущает упадок своих сил. Остерегайся брата и верь голосу опыта больше, чем собственному сердцу, которое, вследствие своих благородных чувств, слишком склонно предполагать в сердцах всех прочих людей подобные же чувства.
   – Из этих слов я заранее заключаю, что ты будешь согласна с Сапфо. Дело в том, что она меня просила, хотя ей разлука с тобой очень тягостна, уехать из Египта и возвратиться с ней в Персию. Она полагает, что, когда я буду далеко от глаз и ушей Камбиса, он забудет свое недовольство. До сих пор я находил ее слишком робкой, и мне бы не хотелось уклониться от похода в Эфиопию…
   – А я, – вторично перебила его Родопис, – умоляю тебя последовать ее совету, внушенному верным чутьем и истинной любовью. Богам известно, сколько огорчений принесет мне разлука с вами; но я все-таки тысячу и тысячу раз повторяю: возвращайся в Персию и помни, что только безумные без цели рискуют жизнью и счастьем! Поход в Эфиопию – сумасбродство; вы там погибнете и, конечно, не от руки черных жителей юга, а от зноя, жажды и ужасов пустыни. А что касается собственно твоей роли в этом походе, так сообрази, что ты жертвуешь жизнью и счастьем твоих близких там, где слава невозможна, потому что всякий новый подвиг снова возбудит ревность твоего брата. Возвращайся в Персию, сын мой, и чем скорее, тем лучше.
   Бартия собирался привести ей свои возражения, но в эту минуту заметил Прексаспа, подходившего к нему с расстроенным бледным лицом.
   После обычных приветствий и вопросов посол шепнул юноше, что должен говорить с ним наедине, и, после ухода Родопис, сказал, в смущении перебирая кольца на правой руке:
   – Я к тебе прислан царем. Ты рассердил его вчерашним твоим подвигом. В ближайшее время он не хочет тебя видеть и велит тебе ехать в Аравию, чтобы купить там верблюдов, сколько их удастся собрать. Эти животные, которые могут долго переносить жажду, повезут воду и припасы для нашей выступающей против эфиопов армии. Поездка наша не терпит отлагательства. Простись с женой и – такова воля царя – будь готов к отъезду раньше, чем стемнеет. Ты пробудешь в отсутствии, по крайней мере, месяц. Я тебя провожу до Пелусия. Кассандане угодно, чтобы в это время жена твоя и ребенок находились при ней. Отправь их как можно скорее в Мемфис, где под надзором державной матери царя они будут в безопасности.
   Бартия, выслушав Прексаспа, не заметил его смущенного вида и отрывистой речи. Он был рад мнимой умеренности брата и этому поручению, которое разрешало все его сомнения относительно отъезда из Египта. Под влиянием этого чувства он дал фальшивому другу поцеловать руку и пригласил его следовать за собой во дворец.
   Когда жар спал, он наскоро, хотя с глубоким чувством, простился с Сапфо и ребенком, который спал на руках у Мелиты, велел жене по возможности поспешить с отъездом к Кассандане, поддразнил тещу, что на этот раз она все-таки ошиблась в оценке человека, то есть его брата, и сел на коня.
   В то время, когда Прексасп собирался сесть на свою лошадь, Сапфо шепнула ему:
   – Смотри за ним и напоминай ему обо мне и ребенке, когда он станет подвергать себя ненужным опасностям!
   – Я должен с ним проститься в Пелусии, – отвечал посол и, чтобы избежать взглядов молодой женщины, притворился, что он поправляет спутавшиеся поводья своей лошади.
   – Ну, так боги будут его охраной! – воскликнула Сапфо, схватив руку отъезжающего и заливаясь слезами, которые уже не могла удержать. Увидев слезы жены, обычно спокойной и полной уверенности, он сам ощутил неизведанное еще им чувство тоски и горестного волнения. С нежностью нагнулся он к жене, обнял ее могучей рукой, поднял с земли и, дав ей опереться ногами на его ногу, утвержденную в стремени, прижал к сердцу, как бы навсегда с ней прощаясь. Потом он бережно и ловко опустил ее на землю, взял на руки ребенка, поцеловал его и, шутя, поручил ему утешать мать; наконец, сказав несколько сердечных прощальных слов теще, дал коню шпоры, так что тот взвился на дыбы, и, в сопровождении Прексаспа, выехал за ворота дворца фараонов.
   Когда топот коней замолк вдали, Сапфо бросилась на грудь бабушки и долго неудержимо плакала, несмотря на утешения и строгое порицание старухи.

XIV

   На следующий после рокового испытания в стрельбе день у Камбиса случился такой сильный припадок обычной его болезни, что он, больной телом и духом, двое суток не выходил из комнаты и то бушевал как безумный, то впадал в совершенное изнеможение.
   Придя на третий день в ясное сознание, он вспомнил об ужасном поручении, уже, может быть, исполненном Прексаспом. Трепет, какого он еще никогда не испытывал, пробежал по нему при этой мысли. Он тотчас послал за старшим сыном посла, занимавшим при его особе почетную должность кравчего, и узнал, что Прексасп, не простившись с домашними, выехал из Мемфиса. Тогда он призвал Дария, Зопира и Гигеса, искренняя привязанность которых к Бартии была ему известна, и спросил о здоровье их друга. Юноши отвечали, что он теперь в Саисе; и царь тотчас отправил их туда, поручив, если встретится им Прексасп, немедленно возвратить его в Мемфис. Молодые Ахемениды не могли объяснить себе странного обращения и торопливости царя, но живо собрались в путь, который не сулил им ничего доброго.
   Между тем Камбис не находил себе места, проклинал свое пьянство и весь этот день не касался вина. Увидев в дворцовом саду свою мать, он уклонился от встречи с ней, чувствуя, что не в силах будет выдержать ее взгляд.
   Следующие восемь дней точно так же миновали и показались Камбис продолжительнее года; а Прексасп все еще не возвращался. Сто раз посылал царь за кравчим и спрашивал, не возвратился ли его отец, и сто раз получал тот же отрицательный ответ.
   Под вечер тринадцатого дня Кассандана попросила его навестить ее. Он тотчас отправился в ее покои, потому что ему страстно хотелось увидеть мать: ему казалось, что взгляд на нее возвратит ему потерянный сон.
   Приветствуя царицу с нежностью, которая ее удивила тем более, что она совершенно не привыкла к подобного рода обращению с его стороны, он спросил, что ей от него угодно, и узнал, что Сапфо приехала в Мемфис при каких-то странных обстоятельствах и выразила желание поднести ему подарок. Он тотчас велел ее пригласить и услышал, что Прексасп передал ее мужу повеление отправиться в Аравию, а ей, от имени Кассанданы, велел ехать в Мемфис. Царь побледнел при этих словах и взглянул на прекрасную жену своего брата тревожным грустным взглядом. Молодая гречанка поняла, что с ним происходит что-то странное и, взволнованная страшными предчувствиями, могла только подать ему дрожащими руками принесенный подарок.
   – Муж посылает тебе вот это! – проговорила она, показывая на скрытый в изящном ящике бюст жены Камбиса. Родопис посоветовала внучке предложить гневному царю от имени мужа именно этот подарок как залог примирения.
   Но Камбис не заинтересовался содержимым ящика, передал его евнуху, сказал невестке несколько слов, выражавших как бы благодарность, и тотчас ушел с женской половины, не спросив даже об Атоссе, о существовании которой, по-видимому, совершенно забыл.
   Он надеялся, что то посещение облегчит и успокоит его, но рассказ Сапфо, напротив, лишил его последней надежды и, следовательно, последней частицы покоя. Прексасп, по всей вероятности, уже совершил убийство или, может быть, в эту самую минуту заносит кинжал, чтобы вонзить его в грудь юноши. С каким лицом после смерти Бартии предстанет он перед своей матерью? Что скажет ей? Что ответит он на вопросы этой прелестной женщины, которая так трогательно смотрела на него своими большими глазами?
   Холодный ужас овладел им, когда внутренний голос сказал ему, что убийство брата все назовут делом низости, подлого страха, противоестественных чувств и несправедливости. Мысль о тайном убийстве стала ему невыносима. Многих он лишил жизни, но упреков совести не чувствовал. То происходило либо в честном бою, либо в виду целого света. Ведь он царь, и если что делал, значит, так и должно было быть. Если бы он собственной рукой убил Бартию, он справился бы с совестью. Но теперь, когда он приказал убить его тайно и притом после стольких доказательств мужественной доблести, достойной блистательнейшей славы, им мучительно овладели стыд и раскаяние, ему дотоле чуждые и соединенные с ожесточением против собственной гнусности. Он стал себя презирать. Сознание справедливости своих желаний и поступков покинуло его, и ему стало казаться, что все люди, убитые по его повелению, были, как и Бартия, невинными жертвами его бешенства. Чтобы прогнать эти мысли, становившиеся с каждым часом невыносимее, он снова обратился к опьяняющей силе вина. Но на этот раз глушитель забот превратился в мучителя тела и души. Его организм, расстроенный пьянством и падучей болезнью, казалось, готов был изнемочь от разнообразных жестоких возбуждений последних месяцев. То бил его страшный озноб, то все тело горело огнем. Наконец, он был вынужден слечь. Пока его раздевали, взгляд его упал на подарок брата. В то же мгновение он приказал подать и открыть ящик, выслал всех вон и, при взгляде на египетскую живопись шкатулки, невольно стал думать о Нитетис и о том, что сказала бы она о совершенном им преступлении. Трясясь в лихорадке, с помутившимся рассудком, он, наконец, нагнулся к ящику, вынул восковой бюст и с ужасом вперил взор в безжизненные, неподвижные глаза изваяния. Сходство было так разительно, а его рассудок так ослаблен вином и болезнью, что он вообразил себя жертвой чародейства. При всем том он был не в силах оторваться от дорогого лица. Вдруг ему показалось, что глаза бюста зашевелились. Тогда им овладел дикий ужас. Судорожно бросил он живую голову об стену, так что пустая твердая масса разбилась вдребезги, и со стоном откинулся на постель. С этого времени горячка постоянно усиливалась. Беспорядочные образы проносились перед ним. То представлялся ему Фанес, который пел греческую скандалезную песенку и так грубо его ругал, что он с яростью сжимал кулаки. То видел он Креза, своего друга и советника, и тот грозил ему и снова повторял слова, которыми старался когда-то удержать его от казни Нитетис и Бартии: «Бойся пролить кровь брата, потому что пар от нее поднимается до самого неба и становится тучей, которая омрачает дни убийцы и, наконец, бросает в него молнию отмщения!»
   И в его расстроенной фантазии эти образы превратились в действительность. Ему показалось, что из темных туч на него льется кровавый дождь и отвратительной влагой смачивает его платье и руки. Когда дождь кончился и он пошел по берегу Нила, чтобы смыть его с себя, его встретила Нитетис, с той пленительной улыбкой, как изобразил ее Феодор. Очарованный чудесным явлением, он бросился перед ней на колени и схватил ее руку. Но тотчас на каждом из ее нежных пальцев выступила капля крови и она повернулась к нему спиной с явным отвращением. Камбис стал смиренно умолять ее простить его и вернуться к нему, но она осталась непреклонной. Тогда он озлобился и стал грозить ей сначала своей немилостью, потом страшными наказаниями. И когда Нитетис ответила ему тихим презрительным смехом, то он решился, наконец, бросить в нее кинжал. Тогда она рассыпалась на мельчайшие части, как восковой бюст разбился о стену; но презрительный смех становился все громче, и к нему присоединилось множество голосов, стараясь превзойти один другого в выражении насмешки и презрения. Однако голоса Бартии и Нитетис всего явственнее звучали в его ушах, и насмешка их была всех ядовитее. Наконец он уже не мог выдержать этих жутких звуков и заткнул себе уши; а когда это не помогло, зарыл голову в раскаленный песок пустыни, а потом погрузил ее в ледяные волны Нила, и снова в огонь, и снова в ледяную влагу, пока, наконец, не лишился чувств. Проснувшись, он уже не мог дать себе отчета в действительном положении дел. Он лег с вечера, а теперь видел по солнцу, которое золотило его постель последними лучами, что не день наступает, а, напротив, опять ночь. Он не ошибался, потому что услышал хор жрецов, которые пели отходящему Митре прощальный привет.
   Тут он так же услышал, что за занавесью, устроенной в изголовье постели, движется много людей. Он хотел повернуться, но почувствовал, что этого сделать не в силах. Наконец, после тщетных усилий отделить сон от действительности и действительность от сна, он крикнул постельничих и других придворных, обычно присутствовавших при его вставании. К нему тотчас подошли, но не эти лица, а его мать, Прексасп, несколько ученых магов и незнакомых ему египтян. Подойдя, они рассказали ему, что он много недель пролежал в горячке и спасен только особой милостью богов, искусством врачей и неутомимыми попечениями матери. Он вопросительно взглянул на Кассандану, потом на Прексаспа и снова лишился чувств. На следующее утро, после здорового сна, он проснулся уже достаточно окрепшим.
   Четыре дня спустя он уже оправился настолько, что мог сидеть в кресле и спросить Прексаспа об единственном предмете, занимавшем его ум.
   Видя слабость своего повелителя, посол хотел было дать уклончивый ответ; но когда тот с угрозой поднял исхудалую руку и взглянул на него своим все еще грозным взглядом, Прексасп решил говорить, в уверенности, что доставит Камбису удовольствие:
   – Радуйся, государь! Юноша, который осмелился посягнуть на твою славу, уже не существует. Вот эта рука поразила его и погребла его труп при Ваалцефоне! Никто не видел моего деяния, кроме песка пустыни и бесплодных волн Красного моря. Никто не знает об этом, кроме тебя и меня, чаек и морских воронов, которые вьются над его могилой!
   Отчаянный крик ярости вырвался из уст царя. Без сознания, в бреду нового приступа горячки, был он перенесен на постель.
   Медленно потянулись неделя за неделей, и каждый день грозил быть для царя последним. Наконец его могучая натура взяла верх над опасным возвращением болезни; но силы ума не устояли против демонов горячки и остались расстроенными и ослабевшими до последнего часа его жизни.
   Когда ему позволено было выйти из больничной комнаты и он снова был в состоянии ездить верхом и стрелять из лука, он необузданнее прежнего предался пьянству и окончательно утратил всякую способность управлять собой.
   Кроме того, в его расстроенном уме засела сумасбродная мысль, что Бартия не умер, а превращен в лук царя эфиопского, и что феруэр его покойного отца повелел ему возвратить брату прежний образ посредством победы над черным народом.
   Эта мысль, которую он сообщил, как важную тайну, каждому из своих приближенных, не давала ему покоя ни днем ни ночью до тех пор, пока он с большой армией не выступил в Эфиопию. Но он возвратился без всякого результата, потому что большая часть его войска погибла ужасной смертью от зноя и недостатка пищи и воды. Писатель, почти современник Камбиса, рассказывает, что, когда истощился запас продовольствия, несчастные солдаты питались, пока можно было, травами, а когда, наконец, исчезла в песчаной пустыне всякая растительность, они, в отчаянной крайности, прибегли к средству, о котором нельзя упоминать без содрогания. В каждом десятке солдат метали жребий и того, на кого он падал, съедали.
   Тогда заставили, наконец, безумца возвратиться; а когда пришли в населенные страны, то опять стали, по рабскому обычаю, слепо ему повиноваться, несмотря на его расстроенный рассудок.