Страница:
К тому времени, когда он с остатками своей армии вступил в Мемфис, египтяне нашли нового Аписа и в нарядных одеждах праздновали великое празднество в честь вновь явившегося бога, скрытого в священном быке.
Так как Камбис еще в Фивах получил известие, что войско его, отправленное к оазису Аммона, истреблено вихрем в Ливийской пустыне, а флот, которому он повелел покорить Карфаген, отказался выступить против своих единоплеменников, то царь подумал, что мемфиты затеяли пир по случаю его неудачных походов. Он приказал созвать знатнейших людей города, поставил им на вид неприличие их поведения и спросил, почему они после его победы были строптивы и мрачны, а теперь, после поражения, так невоздержно веселятся.
Мемфиты объяснили царю причину праздника и уверяли, что появление божественного быка всегда во всем Египте празднуется с большим ликованием и торжественностью. Камбис обозвал их лжецами и приговорил к смерти. Потом он созвал жрецов и от них получил тот же ответ.
С презрительными насмешками Камбис выразил желание познакомиться с новым богом и приказал привести его к себе. Его требование исполнили и объяснили ему, что Апис рождается от девственной телки вследствие прикосновения лунного луча, что шерсти он должен быть черной, с белым треугольником на лбу, изображением орла на спине и прибывающего полумесяца на боку. В хвосте должен быть волос двух цветов, а на языке – нарост в виде священного жука скарабея.
Осмотрев обожаемого быка и не найдя в нем ничего особенного, Камбис рассвирепел и вонзил свой меч в бок Аписа. Когда кровь полилась и бык упал, царь громко захохотал и воскликнул:
– Эх, вы, глупцы! У вас боги из мяса и крови, и их можно ранить! Такая глупость вполне вас достойна; но я покажу вам, что надо мной нельзя безнаказанно смеяться. Эй, стража! Отстегать всех этих жрецов плетьми; и смерть каждому, кого поймаете на дурацком празднике!
Приказания его были исполнены, что довело озлобление египтян до крайней степени.
Когда Апис издох от раны, мемфиты тайно похоронили его на кладбище священных быков Серапейоне близ Мемфиса; потом под предводительством Псаметиха восстали, однако же были скоро подавлены. Несчастному сыну Амазиса это стоило жизни, темные пятна и жестокость которой искупается его неутомимым стремлением освободить народ свой от чужеземного ига и его смертью за свободу.
Сумасшествие Камбиса приняло между тем новую форму. После неудачной попытки возвратить Бартии, превращенному, как ему грезилось, в лук, прежний вид его раздражительность до такой степени усилилась, что малейшее неприятное слово или взгляд могли привести его в бешеную ярость.
Его верный наставник Крез и теперь его не покидал, хотя царь несколько раз повелевал своим стражам казнить его. Но те знали своего владыку и не думали налагать рук на старика в твердой уверенности, что за это не поплатятся, потому что на следующий день Камбис или забывал о своем приказании, или уже в нем раскаивался. Раз только несчастные биченосцы жестоко поплатились за свою снисходительность, потому что хотя Камбис был рад видеть старика в живых, но все-таки велел казнить их за непослушание.
Нам противно описывать многие черты варварской жестокости, которыми, по преданию, безумный царь в то время отличался; но о тех, которые нам кажутся самыми характерными, мы все-таки должны упомянуть.
Раз за столом он, уже пьяный, спросил Прексаспа, что говорят про него персы. Посол, который, уступая потребности заглушать терзания совести совершением опасных подвигов, не пропускал ни одного случая благотворно подействовать на царя, отвечал, что персы его во всех отношениях одобряют, но находят, что он слишком предается вину.
Эти полушутливые слова вызвали взрыв безумия:
– А! Так персы говорят, что вино отнимает у меня рассудок? Так я им докажу, что они разучились правильно судить!
С этими словами он натянул лук, прицелился и выстрелил в грудь старшего сына Прексаспа, который, в качестве кравчего, стоял в конце залы, выжидая знака повелителя. Потом он приказал вскрыть труп несчастного юноши, и оказалось, что стрела пронзила самую середину сердца. Безумный тиран возликовал и сказал со смехом:
– Теперь ты видишь, Прексасп, что не я, а персы не в своем уме! Кто бы мог вернее попасть в цель?
Бледный и неподвижный, как окаменевшая Ниобея, смотрел Прексасп на ужасную сцену. Его рабская душа преклонилась перед всемогуществом свирепого властителя. Когда безумец повторил свой вопрос, то он проговорил даже, прижимая руку к сердцу:
– Никакой бог не мог бы попасть вернее!
Несколько недель спустя царь отправился в Саис. Когда ему там показали покои его бывшей возлюбленной, давно забытое воспоминание о ней с новой силой вспыхнуло в его душе; но помутившийся разум вместе с тем подсказал, что Амазис их обоих обманул. Не будучи в состоянии обстоятельно объяснить себе, в чем тут было дело, он стал проклинать усопшего и в бешенстве приказал вести себя в храм Нейт, где находилась мумия Амазиса. Там он выбросил набальзамированный труп царя из саркофага, велел его сечь розгами, колоть иглами, вырвать волосы, всячески над ним надругался и, наконец, вопреки религиозному закону персов, которые осквернение чистого огня трупами считают смертным грехом – велел сжечь. Та же участь постигла мумию первой супруги Амазиса, покоившуюся на ее родине, в Фивах.
Возвратившись в Мемфис, он не постыдился собственной рукой оскорбить свою жену и сестру Атоссу.
Раз он приказал устроить игры, где, между прочим, предполагалось стравить собаку с молодым львом. Когда лев победил противника, другая собака, от одной матери с первой, сорвалась с цепи и бросилась на льва; тогда раненый пес оправился и вдвоем братья одолели льва. При этой сцене, чрезвычайно понравившейся Камбису, Кассандана и Атосса, присутствовавшие по его приказанию на играх, громко заплакали.
Тиран с удивлением спросил о причине слез; вспыльчивая Атосса отвечала ему, что храброе животное, рискнувшее жизнью для спасения брата, напомнило ей Бартию, который убит – она не хочет сказать кем – и до сих пор еще не отомщен.
Эти слова раздражили гнев и задремавшие было упреки совести Камбиса до такой степени, что он набросился на смелую женщину с кулаками и, может быть, умертвил бы ее, если бы мать не схватила его за руки, подвергаясь сама ударам безумца.
Священная особа и голос матери укротили его ярость; но ее взгляд, поразивший его в упор, горел таким гневом и презрением, что он его не мог забыть; и с тех пор у него явился новый пункт помешательства, состоявший в том, что он будет отравлен глазами женщин. При виде женщины он вздрагивал и прятался за своих спутников; и, наконец, приказал всех живших в мемфисском дворце женщин, не исключая своей матери, отправить в Экбатану. Араспу и Гигесу было поручено сопровождать их в Персию.
Поезд царственных женщин прибыл в Саис и остановился во дворце фараонов. Крез провожал отъезжавших до этого города.
Кассандана в последние годы очень переменилась. Горе и болезни провели глубокие морщины по некогда прекрасному лицу, хотя не согнули ее гордого стана.
Атосса, наоборот, несмотря на многие огорчения, похорошела.
Шаловливая девушка вполне развилась и почувствовала свое достоинство; неукротимый, своенравный ребенок превратился в полную жизни, крепкую волей женщину. Опыт жизни и три печальных года, проведенных вблизи бешеного брата-супруга, научили ее терпению, но не заглушили в сердце ее первой любви. Дружба Сапфо до известной степени утешала ее в потере Дария.
Со времени исчезновения мужа молодая гречанка сделалась совершенно другим существом. Нежный румянец лица и ясная улыбка давно ее оставили. Поразительно прекрасная, несмотря на бледность, на поникшие ресницы и опустившуюся осанку, она походила на Ариадну, ожидавшую Тезея. Томление и ожидание выражались в ее взгляде, в звуке тихого голоса, в медлительности походки. Когда слышались шаги, или отворялась дверь, или неожиданно раздавался мужской голос, она вздрагивала; и, обманувшись, вскоре снова предавалась ожиданию и надежде, начинала думать и мечтать, что так нравилось ей в былое время.
Только играя с ребенком или ухаживая за ним, она как будто становилась прежней Сапфо; на щеках появлялся румянец, глаза блестели, и все существо опять переносилось из былого или будущего в живую действительность.
Дитя было для нее всем. В нем продолжал жить Бартия. На ребенка она перенесла всю полноту своей любви, ничего не отнимая у исчезнувшего мужа. В этом ребенке божество даровало ей цель жизни, связь с этим миром, лучшая часть которого со времени исчезновения Бартии для нее, казалось, не существовала. Часто, заглядываясь на голубые глаза невинного создания, удивительно похожие на глаза отца, она думала: «Отчего она не мальчик? Тот бы с каждым днем становился более похожим на отца и, наконец, встал бы передо мной как второй Бартия, если бы только мог существовать другой такой, как он!»
Но подобные мысли держались в ее сознании недолго и кончались тем, что она с удвоенной нежностью прижимала девочку к груди, а себя называла неблагодарной и безумной.
Как-то Атосса высказала совершенно ту же мысль, воскликнув:
– Ах, отчего Пармиса не мальчик! Он был бы похож на отца и царствовал бы, как второй Кир!
Сапфо с печальной улыбкой согласилась с подругой и покрыла девочку поцелуями; но Кассандана сказала:
– Дочь моя, в том, что у тебя родилась девочка, познай благость богов. Если бы Пармиса была мальчиком, его на седьмом году отняли бы у тебя и стали бы воспитывать с сыновьями прочих Ахеменидов; а девочка еще долго останется при тебе.
Сапфо затрепетала при одной мысли о разлуке с малюткой, крепко прижала ее русокудрую головку к своей груди и с этих пор перестала думать о мнимом недостатке своего сокровища.
Дружба Атоссы была утешением для больного сердца молодой вдовы. С ней она могла во всякое время и сколько хотела говорить о Бартии и всегда находила в ней ласку и участие. Атосса также горячо любила исчезнувшего брата. Но и посторонний с удовольствием слушал бы рассказы Сапфо. Ее речь нередко достигала высшего совершенства, и слова, в которых воплощались воспоминания о золотых днях ее счастья, были проникнуты вдохновенной поэзией. А когда она бралась за арфу и своим чистым чудесным голосом пела страстные песни Лесбосского Лебедя, в которых выражались ее собственные сокровеннейшие чувства, тогда она уносилась из действительности в волшебный край мечты и ей казалось, что она в ночном безмолвии сидит под благоуханным жасмином и что возлюбленный находится при ней. И каждый раз, когда она оставляла арфу и с глубоким вздохом покидала область фантазии, Кассандана, не знавшая греческого языка, утирала слезы, а Атосса нежно целовала подругу.
Так прошло три года, в продолжение которых она лишь изредка виделась с бабушкой, так как ради ребенка ей, по приказу царя, нельзя было выходить из дворца без разрешения и сопровождения Кассанданы или евнухов.
Крез, всегда любивший ее как дочь, теперь пригласил Родопис в Саис. Сапфо не могла уехать на чужбину, не простившись со своим вернейшим другом; и ее сердечное желание вполне было одобрено царицей и старым лидийцем. Кроме того, вдова Кира так много слышала об этой замечательной женщине, что пожелала с ней познакомиться и, дав невестке насладиться задушевной беседой при свидании с бабушкой, пригласила гречанку к себе.
Когда обе старухи встретились, трудно было бы, не зная, решить, которая из них царица: царственное достоинство отличало обеих.
Крез, одинаково привязанный к той и другой, заменял переводчика и, поддержанный гибким умом гречанки, сообщал разговору полноту и воодушевление.
Родопис сразу понравилась царице особой, ей свойственной прелестью манеры, и Кассандана, желая показать ей свою благосклонность, сочла более всего приличным предложить ей, по персидскому обычаю, высказать какое-нибудь желание.
Гречанка, после минутного колебания, протянула с умоляющим видом руки и воскликнула:
– Оставь мне Сапфо, радость и утешение моей старости!
Кассандана грустно улыбнулась и ответила:
– Это желание я не могу исполнить, так как нашим законом установлено, чтобы дети Ахеменидов воспитывались близ преддверия царского дворца. Пармису, единственную внучку Кира, я не могу отпустить от себя; а Сапфо, как бы она тебя ни любила, не захочет расстаться со своим ребенком. Кроме того, она мне и моей дочери так дорога, можно сказать, даже необходима, что хотя я понимаю твое желание иметь ее при себе, но все-таки никогда не решилась бы расстаться с ней.
Видя, что глаза гречанки наполняются слезами, она продолжала:
– Но я вижу хорошее средство разрешить затруднение. Оставь Наукратис и переселись к нам, в Персию. Там ты проведешь последние годы жизни с нами и твоей внучкой; а обстановка тебе будет предоставлена царская.
Родопис покачала своей красивой седой головой и ответила:
– Благодарю тебя, великая царица, за милостивое приглашение; но я чувствую, что не могу его принять. Все струны моего сердца связаны с землей Греции и порвались бы с самой жизнью, если бы я навсегда рассталась с родиной. Я привыкла к постоянной деятельности, к живому обмену мыслей, к совершенной свободе. В замкнутом гареме я захвораю и умру. Крез предупредил меня насчет твоего милостивого предложения, и я выдержала трудную борьбу, прежде чем окончательно решилась сказать себе, что своим драгоценнейшим благом должна пожертвовать ради блага высшего. Жить хорошо и искренно гораздо труднее, чем жить счастливо; а принести счастье в жертву долгу – это подвиг гораздо славнее и достоин имени эллина. Сердце мое последует за Сапфо в Персию, но мой разум и моя опытность принадлежат грекам. Когда ты услышишь, что в Элладе не царствует никто, кроме народа, что этот народ ни перед чем не преклоняется, кроме богов и законов, кроме добра и красоты, – тогда подумай, что разрешена задача, которой Родопис в союзе с лучшими эллинами отдала свою жизнь. Не гневайся на гречанку за признание, что она находит лучшим умереть от тоски свободной нищей, чем жить в мнимом счастье, прославленной, но несвободной царицей.
Кассандана слушала ее с удивлением. Она не вполне понимала смысл этих слов, но чувствовала их благородство и дала ей поцеловать свою руку. После непродолжительного молчания она сказала:
– Поступай по своему усмотрению и будь уверена, что, пока я и дочь моя живы, твоя внучка не узнает недостатка в преданной любви.
– В этом ручается мне твой благородный вид и громкая слава твоей добродетели, – отвечала гречанка.
– И обязанность заменить по мере сил твоей внучке то, чего ее лишили.
Царица грустно улыбнулась и потом продолжала:
– На воспитание маленькой Пармисы также будет обращено неусыпное внимание. Она, кажется, богато одарена от природы и уже теперь повторяет за матерью песни ее родины. Я не стесняю ее наклонности к музыке, хотя в Персии этим искусством, кроме как при богослужении, занимаются только люди низкого происхождения.
Родопис вспыхнула при последних словах и сказала:
– Дозволишь ли мне, царица, говорить без стеснения?
– Говори, не опасайся.
– Когда ты вздохнула при мысли о твоем достойном погибшем сыне, то я подумала про себя: может быть, юный герой еще был бы жив, если бы персы лучше, – я хочу сказать, разностороннее, – воспитывали своих сыновей. Бартия рассказывал мне, чему учат персидских мальчиков: стрелять из лука, метать копье, ездить, охотиться, не лгать и, может быть, отличать несколько вредных и целебных растений. Вот все, чем, считают, нужно снабдить их для жизни. Наших мальчиков тоже неутомимо укрепляют телесными упражнениями, потому что врач только починяет здоровье, а выковывается оно гимнастикой. Но если бы греческий юноша вырос могучее быка, правдивее божества и ученее мудрейшего египетского жреца, мы все-таки пожимали бы плечами, на него глядя, когда бы ему недоставало того, что может быть дано лишь ранним примером и прилежным занятием соединенной с гимнастикой музыки, а именно: изящества и соразмерности. Ты улыбаешься потому, что ты меня не понимаешь; но ты согласишься со мной, когда я тебе докажу, что музыка, которая, судя по словам Сапфо, имеет доступ к твоему сердцу, так же важна для воспитания, как и гимнастика. Как ни кажется это странным, но обе одинаково способствуют усовершенствованию души и тела. Кто предается исключительно музыке, тот, даже если он от природы был буйным, сделается сначала мягким и гибким, как медь в горниле, и его грубая суровость укротится, но затем, однако же, расплавится и его мужество; он станет раздражителен в мелочах и не будет пригоден для военного дела, которое вы, персы, цените выше всего. Кто занимается только гимнастикой, тот может, подобно Камбису, развить в себе силу и мужество; но тут я прекращаю сравнение – душа его останется тупой и слепой, а чувства лишатся чистоты. Он будет глух к разумным доводам и, как тигр, захочет всего достигнуть грубым насилием; его жизнь, чуждая приятности и меры, превращается в ряд безобразных насильственных поступков. Значит, музыка годится не для одной души, гимнастика не для одного тела, но обе в тесном союзе должны укреплять тело, возвышать и смягчать душу и сообщать всей личности человека мужественное изящество и изящную мужественность.
Гречанка умолкла на мгновение, потом продолжала:
– Кто не получил такого воспитания и кто, кроме того, может с ребяческих лет безнаказанно вымещать свою грубость, как и на ком он хочет; кто всегда слышит льстивые речи и никогда не слышал справедливого укора; кто может повелевать раньше, чем научится повиноваться; кто, наконец, воспитан в тех понятиях, что нет благ выше блеска, власти и богатства, – в том никогда не может развиться та полная благородства мужественность, которую мы просим богов даровать нашим юношам. И если такой несчастливец родился с вспыльчивым нравом и сильными страстями, то телесные упражнения, без смягчающего влияния музыки, усилят его неукротимость, и ребенок, родившийся, может быть, с хорошими наклонностями, превращается вследствие недостатков воспитания в дикого зверя, в гуляку, который сам себя губит, и в бешеного безумца.
Пылкая гречанка остановилась. Увидев влажные глаза царицы, она поняла, что зашла слишком далеко и оскорбила благородное материнское сердце. Она поднесла край одежды царицы к своим губам и голосом тихой мольбы сказала:
– Прости меня!
Кассандана показала знаком, что прощает, поклонилась гречанке и направилась к выходу из покоя. На пороге она остановилась и сказала:
– Я не сержусь на тебя, так как упреки твои справедливы. Но попробуй и ты простить, потому что тот, который погубил счастье твоего и моего ребенка, самый жалкий из всех людей, хотя и самый могущественный. Прощай; и если в чем-нибудь будешь нуждаться, вспомни о вдове Кира, которая хочет тебе доказать, что персам прежде всего стараются внушить великодушие и щедрость.
После этих слов царица вышла из комнаты.
В этот же день Родопис получила известие о смерти Фанеса. Он умер несколько месяцев тому назад от последствий раны с тихим спокойствием мудреца. Последнее время жизни <ж провел в Кротоне, в ближайшем окружении Пифагора. Родопис была поражена этим известием и сказала Крезу:
– В Фанесе Греция потеряла одного из лучших своих людей; но везде расцветают и растут многие, ему подобные. И потому я не боюсь, как и он не боялся, разрастающегося могущества персов. Мне даже кажется, что, если грубая страсть к завоеваниям протянет руку к моему многолюдному отечеству, оно превратится в исполина с одной божественно могучей головой, перед которым грубое насилие преклонится, как тело повинуется духу.
Три дня спустя Сапфо в последний раз простилась со своей бабкой и последовала за царицами в Персию, где, несмотря на последующие события, она с любовью, надеждой и преданнейшим воспоминанием продолжала верить в возвращение Бартии, целиком отдавшись воспитанию дочери и заботе о дряхлеющей Кассандане.
Маленькая Пармиса расцветала, превращаясь в девушку необыкновенной красоты, и, наряду с почитанием богов, училась глубокой любви к памяти своего исчезнувшего отца, которого по бесконечным рассказам матери знала как живого.
Атосса, несмотря на высокое счастье, вскоре выпавшее ей на долю, сохранила прежнюю привязанность к молодой гречанке и всегда называла ее «сестрой». В летнее время Сапфо жила в висячих садах Вавилона, и там, в разговорах с Кассанданой и Атоссой, часто вспоминала о невинной виновнице стольких событий, изменивших участь могущественных царств и многих людей с возвышенной душой – о дочери египетского царя.
XV
Так как Камбис еще в Фивах получил известие, что войско его, отправленное к оазису Аммона, истреблено вихрем в Ливийской пустыне, а флот, которому он повелел покорить Карфаген, отказался выступить против своих единоплеменников, то царь подумал, что мемфиты затеяли пир по случаю его неудачных походов. Он приказал созвать знатнейших людей города, поставил им на вид неприличие их поведения и спросил, почему они после его победы были строптивы и мрачны, а теперь, после поражения, так невоздержно веселятся.
Мемфиты объяснили царю причину праздника и уверяли, что появление божественного быка всегда во всем Египте празднуется с большим ликованием и торжественностью. Камбис обозвал их лжецами и приговорил к смерти. Потом он созвал жрецов и от них получил тот же ответ.
С презрительными насмешками Камбис выразил желание познакомиться с новым богом и приказал привести его к себе. Его требование исполнили и объяснили ему, что Апис рождается от девственной телки вследствие прикосновения лунного луча, что шерсти он должен быть черной, с белым треугольником на лбу, изображением орла на спине и прибывающего полумесяца на боку. В хвосте должен быть волос двух цветов, а на языке – нарост в виде священного жука скарабея.
Осмотрев обожаемого быка и не найдя в нем ничего особенного, Камбис рассвирепел и вонзил свой меч в бок Аписа. Когда кровь полилась и бык упал, царь громко захохотал и воскликнул:
– Эх, вы, глупцы! У вас боги из мяса и крови, и их можно ранить! Такая глупость вполне вас достойна; но я покажу вам, что надо мной нельзя безнаказанно смеяться. Эй, стража! Отстегать всех этих жрецов плетьми; и смерть каждому, кого поймаете на дурацком празднике!
Приказания его были исполнены, что довело озлобление египтян до крайней степени.
Когда Апис издох от раны, мемфиты тайно похоронили его на кладбище священных быков Серапейоне близ Мемфиса; потом под предводительством Псаметиха восстали, однако же были скоро подавлены. Несчастному сыну Амазиса это стоило жизни, темные пятна и жестокость которой искупается его неутомимым стремлением освободить народ свой от чужеземного ига и его смертью за свободу.
Сумасшествие Камбиса приняло между тем новую форму. После неудачной попытки возвратить Бартии, превращенному, как ему грезилось, в лук, прежний вид его раздражительность до такой степени усилилась, что малейшее неприятное слово или взгляд могли привести его в бешеную ярость.
Его верный наставник Крез и теперь его не покидал, хотя царь несколько раз повелевал своим стражам казнить его. Но те знали своего владыку и не думали налагать рук на старика в твердой уверенности, что за это не поплатятся, потому что на следующий день Камбис или забывал о своем приказании, или уже в нем раскаивался. Раз только несчастные биченосцы жестоко поплатились за свою снисходительность, потому что хотя Камбис был рад видеть старика в живых, но все-таки велел казнить их за непослушание.
Нам противно описывать многие черты варварской жестокости, которыми, по преданию, безумный царь в то время отличался; но о тех, которые нам кажутся самыми характерными, мы все-таки должны упомянуть.
Раз за столом он, уже пьяный, спросил Прексаспа, что говорят про него персы. Посол, который, уступая потребности заглушать терзания совести совершением опасных подвигов, не пропускал ни одного случая благотворно подействовать на царя, отвечал, что персы его во всех отношениях одобряют, но находят, что он слишком предается вину.
Эти полушутливые слова вызвали взрыв безумия:
– А! Так персы говорят, что вино отнимает у меня рассудок? Так я им докажу, что они разучились правильно судить!
С этими словами он натянул лук, прицелился и выстрелил в грудь старшего сына Прексаспа, который, в качестве кравчего, стоял в конце залы, выжидая знака повелителя. Потом он приказал вскрыть труп несчастного юноши, и оказалось, что стрела пронзила самую середину сердца. Безумный тиран возликовал и сказал со смехом:
– Теперь ты видишь, Прексасп, что не я, а персы не в своем уме! Кто бы мог вернее попасть в цель?
Бледный и неподвижный, как окаменевшая Ниобея, смотрел Прексасп на ужасную сцену. Его рабская душа преклонилась перед всемогуществом свирепого властителя. Когда безумец повторил свой вопрос, то он проговорил даже, прижимая руку к сердцу:
– Никакой бог не мог бы попасть вернее!
Несколько недель спустя царь отправился в Саис. Когда ему там показали покои его бывшей возлюбленной, давно забытое воспоминание о ней с новой силой вспыхнуло в его душе; но помутившийся разум вместе с тем подсказал, что Амазис их обоих обманул. Не будучи в состоянии обстоятельно объяснить себе, в чем тут было дело, он стал проклинать усопшего и в бешенстве приказал вести себя в храм Нейт, где находилась мумия Амазиса. Там он выбросил набальзамированный труп царя из саркофага, велел его сечь розгами, колоть иглами, вырвать волосы, всячески над ним надругался и, наконец, вопреки религиозному закону персов, которые осквернение чистого огня трупами считают смертным грехом – велел сжечь. Та же участь постигла мумию первой супруги Амазиса, покоившуюся на ее родине, в Фивах.
Возвратившись в Мемфис, он не постыдился собственной рукой оскорбить свою жену и сестру Атоссу.
Раз он приказал устроить игры, где, между прочим, предполагалось стравить собаку с молодым львом. Когда лев победил противника, другая собака, от одной матери с первой, сорвалась с цепи и бросилась на льва; тогда раненый пес оправился и вдвоем братья одолели льва. При этой сцене, чрезвычайно понравившейся Камбису, Кассандана и Атосса, присутствовавшие по его приказанию на играх, громко заплакали.
Тиран с удивлением спросил о причине слез; вспыльчивая Атосса отвечала ему, что храброе животное, рискнувшее жизнью для спасения брата, напомнило ей Бартию, который убит – она не хочет сказать кем – и до сих пор еще не отомщен.
Эти слова раздражили гнев и задремавшие было упреки совести Камбиса до такой степени, что он набросился на смелую женщину с кулаками и, может быть, умертвил бы ее, если бы мать не схватила его за руки, подвергаясь сама ударам безумца.
Священная особа и голос матери укротили его ярость; но ее взгляд, поразивший его в упор, горел таким гневом и презрением, что он его не мог забыть; и с тех пор у него явился новый пункт помешательства, состоявший в том, что он будет отравлен глазами женщин. При виде женщины он вздрагивал и прятался за своих спутников; и, наконец, приказал всех живших в мемфисском дворце женщин, не исключая своей матери, отправить в Экбатану. Араспу и Гигесу было поручено сопровождать их в Персию.
Поезд царственных женщин прибыл в Саис и остановился во дворце фараонов. Крез провожал отъезжавших до этого города.
Кассандана в последние годы очень переменилась. Горе и болезни провели глубокие морщины по некогда прекрасному лицу, хотя не согнули ее гордого стана.
Атосса, наоборот, несмотря на многие огорчения, похорошела.
Шаловливая девушка вполне развилась и почувствовала свое достоинство; неукротимый, своенравный ребенок превратился в полную жизни, крепкую волей женщину. Опыт жизни и три печальных года, проведенных вблизи бешеного брата-супруга, научили ее терпению, но не заглушили в сердце ее первой любви. Дружба Сапфо до известной степени утешала ее в потере Дария.
Со времени исчезновения мужа молодая гречанка сделалась совершенно другим существом. Нежный румянец лица и ясная улыбка давно ее оставили. Поразительно прекрасная, несмотря на бледность, на поникшие ресницы и опустившуюся осанку, она походила на Ариадну, ожидавшую Тезея. Томление и ожидание выражались в ее взгляде, в звуке тихого голоса, в медлительности походки. Когда слышались шаги, или отворялась дверь, или неожиданно раздавался мужской голос, она вздрагивала; и, обманувшись, вскоре снова предавалась ожиданию и надежде, начинала думать и мечтать, что так нравилось ей в былое время.
Только играя с ребенком или ухаживая за ним, она как будто становилась прежней Сапфо; на щеках появлялся румянец, глаза блестели, и все существо опять переносилось из былого или будущего в живую действительность.
Дитя было для нее всем. В нем продолжал жить Бартия. На ребенка она перенесла всю полноту своей любви, ничего не отнимая у исчезнувшего мужа. В этом ребенке божество даровало ей цель жизни, связь с этим миром, лучшая часть которого со времени исчезновения Бартии для нее, казалось, не существовала. Часто, заглядываясь на голубые глаза невинного создания, удивительно похожие на глаза отца, она думала: «Отчего она не мальчик? Тот бы с каждым днем становился более похожим на отца и, наконец, встал бы передо мной как второй Бартия, если бы только мог существовать другой такой, как он!»
Но подобные мысли держались в ее сознании недолго и кончались тем, что она с удвоенной нежностью прижимала девочку к груди, а себя называла неблагодарной и безумной.
Как-то Атосса высказала совершенно ту же мысль, воскликнув:
– Ах, отчего Пармиса не мальчик! Он был бы похож на отца и царствовал бы, как второй Кир!
Сапфо с печальной улыбкой согласилась с подругой и покрыла девочку поцелуями; но Кассандана сказала:
– Дочь моя, в том, что у тебя родилась девочка, познай благость богов. Если бы Пармиса была мальчиком, его на седьмом году отняли бы у тебя и стали бы воспитывать с сыновьями прочих Ахеменидов; а девочка еще долго останется при тебе.
Сапфо затрепетала при одной мысли о разлуке с малюткой, крепко прижала ее русокудрую головку к своей груди и с этих пор перестала думать о мнимом недостатке своего сокровища.
Дружба Атоссы была утешением для больного сердца молодой вдовы. С ней она могла во всякое время и сколько хотела говорить о Бартии и всегда находила в ней ласку и участие. Атосса также горячо любила исчезнувшего брата. Но и посторонний с удовольствием слушал бы рассказы Сапфо. Ее речь нередко достигала высшего совершенства, и слова, в которых воплощались воспоминания о золотых днях ее счастья, были проникнуты вдохновенной поэзией. А когда она бралась за арфу и своим чистым чудесным голосом пела страстные песни Лесбосского Лебедя, в которых выражались ее собственные сокровеннейшие чувства, тогда она уносилась из действительности в волшебный край мечты и ей казалось, что она в ночном безмолвии сидит под благоуханным жасмином и что возлюбленный находится при ней. И каждый раз, когда она оставляла арфу и с глубоким вздохом покидала область фантазии, Кассандана, не знавшая греческого языка, утирала слезы, а Атосса нежно целовала подругу.
Так прошло три года, в продолжение которых она лишь изредка виделась с бабушкой, так как ради ребенка ей, по приказу царя, нельзя было выходить из дворца без разрешения и сопровождения Кассанданы или евнухов.
Крез, всегда любивший ее как дочь, теперь пригласил Родопис в Саис. Сапфо не могла уехать на чужбину, не простившись со своим вернейшим другом; и ее сердечное желание вполне было одобрено царицей и старым лидийцем. Кроме того, вдова Кира так много слышала об этой замечательной женщине, что пожелала с ней познакомиться и, дав невестке насладиться задушевной беседой при свидании с бабушкой, пригласила гречанку к себе.
Когда обе старухи встретились, трудно было бы, не зная, решить, которая из них царица: царственное достоинство отличало обеих.
Крез, одинаково привязанный к той и другой, заменял переводчика и, поддержанный гибким умом гречанки, сообщал разговору полноту и воодушевление.
Родопис сразу понравилась царице особой, ей свойственной прелестью манеры, и Кассандана, желая показать ей свою благосклонность, сочла более всего приличным предложить ей, по персидскому обычаю, высказать какое-нибудь желание.
Гречанка, после минутного колебания, протянула с умоляющим видом руки и воскликнула:
– Оставь мне Сапфо, радость и утешение моей старости!
Кассандана грустно улыбнулась и ответила:
– Это желание я не могу исполнить, так как нашим законом установлено, чтобы дети Ахеменидов воспитывались близ преддверия царского дворца. Пармису, единственную внучку Кира, я не могу отпустить от себя; а Сапфо, как бы она тебя ни любила, не захочет расстаться со своим ребенком. Кроме того, она мне и моей дочери так дорога, можно сказать, даже необходима, что хотя я понимаю твое желание иметь ее при себе, но все-таки никогда не решилась бы расстаться с ней.
Видя, что глаза гречанки наполняются слезами, она продолжала:
– Но я вижу хорошее средство разрешить затруднение. Оставь Наукратис и переселись к нам, в Персию. Там ты проведешь последние годы жизни с нами и твоей внучкой; а обстановка тебе будет предоставлена царская.
Родопис покачала своей красивой седой головой и ответила:
– Благодарю тебя, великая царица, за милостивое приглашение; но я чувствую, что не могу его принять. Все струны моего сердца связаны с землей Греции и порвались бы с самой жизнью, если бы я навсегда рассталась с родиной. Я привыкла к постоянной деятельности, к живому обмену мыслей, к совершенной свободе. В замкнутом гареме я захвораю и умру. Крез предупредил меня насчет твоего милостивого предложения, и я выдержала трудную борьбу, прежде чем окончательно решилась сказать себе, что своим драгоценнейшим благом должна пожертвовать ради блага высшего. Жить хорошо и искренно гораздо труднее, чем жить счастливо; а принести счастье в жертву долгу – это подвиг гораздо славнее и достоин имени эллина. Сердце мое последует за Сапфо в Персию, но мой разум и моя опытность принадлежат грекам. Когда ты услышишь, что в Элладе не царствует никто, кроме народа, что этот народ ни перед чем не преклоняется, кроме богов и законов, кроме добра и красоты, – тогда подумай, что разрешена задача, которой Родопис в союзе с лучшими эллинами отдала свою жизнь. Не гневайся на гречанку за признание, что она находит лучшим умереть от тоски свободной нищей, чем жить в мнимом счастье, прославленной, но несвободной царицей.
Кассандана слушала ее с удивлением. Она не вполне понимала смысл этих слов, но чувствовала их благородство и дала ей поцеловать свою руку. После непродолжительного молчания она сказала:
– Поступай по своему усмотрению и будь уверена, что, пока я и дочь моя живы, твоя внучка не узнает недостатка в преданной любви.
– В этом ручается мне твой благородный вид и громкая слава твоей добродетели, – отвечала гречанка.
– И обязанность заменить по мере сил твоей внучке то, чего ее лишили.
Царица грустно улыбнулась и потом продолжала:
– На воспитание маленькой Пармисы также будет обращено неусыпное внимание. Она, кажется, богато одарена от природы и уже теперь повторяет за матерью песни ее родины. Я не стесняю ее наклонности к музыке, хотя в Персии этим искусством, кроме как при богослужении, занимаются только люди низкого происхождения.
Родопис вспыхнула при последних словах и сказала:
– Дозволишь ли мне, царица, говорить без стеснения?
– Говори, не опасайся.
– Когда ты вздохнула при мысли о твоем достойном погибшем сыне, то я подумала про себя: может быть, юный герой еще был бы жив, если бы персы лучше, – я хочу сказать, разностороннее, – воспитывали своих сыновей. Бартия рассказывал мне, чему учат персидских мальчиков: стрелять из лука, метать копье, ездить, охотиться, не лгать и, может быть, отличать несколько вредных и целебных растений. Вот все, чем, считают, нужно снабдить их для жизни. Наших мальчиков тоже неутомимо укрепляют телесными упражнениями, потому что врач только починяет здоровье, а выковывается оно гимнастикой. Но если бы греческий юноша вырос могучее быка, правдивее божества и ученее мудрейшего египетского жреца, мы все-таки пожимали бы плечами, на него глядя, когда бы ему недоставало того, что может быть дано лишь ранним примером и прилежным занятием соединенной с гимнастикой музыки, а именно: изящества и соразмерности. Ты улыбаешься потому, что ты меня не понимаешь; но ты согласишься со мной, когда я тебе докажу, что музыка, которая, судя по словам Сапфо, имеет доступ к твоему сердцу, так же важна для воспитания, как и гимнастика. Как ни кажется это странным, но обе одинаково способствуют усовершенствованию души и тела. Кто предается исключительно музыке, тот, даже если он от природы был буйным, сделается сначала мягким и гибким, как медь в горниле, и его грубая суровость укротится, но затем, однако же, расплавится и его мужество; он станет раздражителен в мелочах и не будет пригоден для военного дела, которое вы, персы, цените выше всего. Кто занимается только гимнастикой, тот может, подобно Камбису, развить в себе силу и мужество; но тут я прекращаю сравнение – душа его останется тупой и слепой, а чувства лишатся чистоты. Он будет глух к разумным доводам и, как тигр, захочет всего достигнуть грубым насилием; его жизнь, чуждая приятности и меры, превращается в ряд безобразных насильственных поступков. Значит, музыка годится не для одной души, гимнастика не для одного тела, но обе в тесном союзе должны укреплять тело, возвышать и смягчать душу и сообщать всей личности человека мужественное изящество и изящную мужественность.
Гречанка умолкла на мгновение, потом продолжала:
– Кто не получил такого воспитания и кто, кроме того, может с ребяческих лет безнаказанно вымещать свою грубость, как и на ком он хочет; кто всегда слышит льстивые речи и никогда не слышал справедливого укора; кто может повелевать раньше, чем научится повиноваться; кто, наконец, воспитан в тех понятиях, что нет благ выше блеска, власти и богатства, – в том никогда не может развиться та полная благородства мужественность, которую мы просим богов даровать нашим юношам. И если такой несчастливец родился с вспыльчивым нравом и сильными страстями, то телесные упражнения, без смягчающего влияния музыки, усилят его неукротимость, и ребенок, родившийся, может быть, с хорошими наклонностями, превращается вследствие недостатков воспитания в дикого зверя, в гуляку, который сам себя губит, и в бешеного безумца.
Пылкая гречанка остановилась. Увидев влажные глаза царицы, она поняла, что зашла слишком далеко и оскорбила благородное материнское сердце. Она поднесла край одежды царицы к своим губам и голосом тихой мольбы сказала:
– Прости меня!
Кассандана показала знаком, что прощает, поклонилась гречанке и направилась к выходу из покоя. На пороге она остановилась и сказала:
– Я не сержусь на тебя, так как упреки твои справедливы. Но попробуй и ты простить, потому что тот, который погубил счастье твоего и моего ребенка, самый жалкий из всех людей, хотя и самый могущественный. Прощай; и если в чем-нибудь будешь нуждаться, вспомни о вдове Кира, которая хочет тебе доказать, что персам прежде всего стараются внушить великодушие и щедрость.
После этих слов царица вышла из комнаты.
В этот же день Родопис получила известие о смерти Фанеса. Он умер несколько месяцев тому назад от последствий раны с тихим спокойствием мудреца. Последнее время жизни <ж провел в Кротоне, в ближайшем окружении Пифагора. Родопис была поражена этим известием и сказала Крезу:
– В Фанесе Греция потеряла одного из лучших своих людей; но везде расцветают и растут многие, ему подобные. И потому я не боюсь, как и он не боялся, разрастающегося могущества персов. Мне даже кажется, что, если грубая страсть к завоеваниям протянет руку к моему многолюдному отечеству, оно превратится в исполина с одной божественно могучей головой, перед которым грубое насилие преклонится, как тело повинуется духу.
Три дня спустя Сапфо в последний раз простилась со своей бабкой и последовала за царицами в Персию, где, несмотря на последующие события, она с любовью, надеждой и преданнейшим воспоминанием продолжала верить в возвращение Бартии, целиком отдавшись воспитанию дочери и заботе о дряхлеющей Кассандане.
Маленькая Пармиса расцветала, превращаясь в девушку необыкновенной красоты, и, наряду с почитанием богов, училась глубокой любви к памяти своего исчезнувшего отца, которого по бесконечным рассказам матери знала как живого.
Атосса, несмотря на высокое счастье, вскоре выпавшее ей на долю, сохранила прежнюю привязанность к молодой гречанке и всегда называла ее «сестрой». В летнее время Сапфо жила в висячих садах Вавилона, и там, в разговорах с Кассанданой и Атоссой, часто вспоминала о невинной виновнице стольких событий, изменивших участь могущественных царств и многих людей с возвышенной душой – о дочери египетского царя.
XV
На этом мы бы могли окончить наш рассказ, но считаем нужным дать читателю отчет о последних днях физической жизни давно уже умственно погибшего Камбиса и о дальнейшей участи некоторых второстепенных лиц этой истории.
Вскоре после отъезда цариц пришло в Наукратис известие, что сатрап Лидии Ороэт хитростью заманил в Сарды своего старинного врага Поликрата и распял его там на кресте. Таким образом постиг тирана жестокий конец, предсказанный ему Амазисом. Сатрап совершил это дело самовольно, без ведома царя, потому что в мидийском царстве произошли перемены, грозившие низвергнуть царственный дом Ахеменидов.
Продолжительное пребывание царя в отдаленной стране ослабило или уменьшило страх, который в прежнее время одно уже его имя внушало всем, кто бы задумал сопротивляться. Рассказы об его сумасшествии лишили его уважения подданных; а известие, что он, из пустого самовластия, обрек тысячи соотечественников на верную смерть в эфиопской и ливийской пустынях, внушило возмущенным азиатам ненависть, которую могущественные маги поддерживали и разжигали, так что вскоре сначала мидяне и ассирийцы, а потом и персы отложились и открыто восстали.
Назначенный Камбисом наместник, честолюбивый первосвященник Оропаст, стал из корысти во главе этого движения, прельщал народ снижением податей, большими дарами и еще большими обещаниями и, видя за такие кроткие меры всеобщую благодарность, сделал попытку овладеть для своего дома царской короной Персии.
Помня удивительное сходство своего лишенного ушей брата Гауматы с сыном Кира Бартией, Оропаст тотчас по получении известия об исчезновении обожаемого всеми персами юноши решил выдать Гаумату за убитого царевича и посадить его вместо Камбиса на престол. Хитрость удалась без труда, потому что царь стал ненавистным целому народу, а Бартия, напротив, пользовался всеобщей любовью.
Когда многочисленные гонцы Оропаста объездили все области империи и принесли недовольным гражданам известие, что младший сын Кира, вопреки пустым слухам, еще жив, отложился от брата, сел на отцовский трон и на три года освобождает всех подданных от всяких повинностей и от военной службы, то новый владыка был повсеместно признан с восторгом.
Мнимый Бартия исполнил все задуманное братом, умственному превосходству которого охотно подчинялся. Он поселился в Низее, среди равнин Мидии, надел венец, объявил царский гарем своим и издалека показался народу, чтобы тот мог узнать в нем черты убитого. Позднее, чтобы не быть разоблаченным, он уже не выходил из дворца и, по обычаю азиатских владык, предался всякого рода наслаждениям; между тем его брат твердой рукой держал скипетр и на все важные места и должности посадил магов, своих друзей и соплеменников.
Почувствовав, что почва крепнет под его ногами, он послал евнуха Иксабата в Египет, чтобы объявить войску о замещении престола и склонить его отложиться от Камбиса и перейти на сторону Бартии, который, как мы знаем, был в особенности обожаем солдатами.
Удачно выбранный посол мастерски выполнил поручение, и ему уже удалось привлечь очень многих солдат на сторону нового царя, когда он неожиданно был схвачен несколькими сирийцами, прельстившимися наградой, и доставлен в Мемфис.
Там его привели к царю, который обещал помиловать его, если он расскажет всю правду.
Тогда посол подтвердил то, что до тех пор лишь в виде слуха известно было в Египте, то есть что Бартия вступил на престол Кира и признан царем большей часть монархии.
Камбис ужаснулся, как человек, который бы увидел мертвеца, встающего из гроба. Несмотря на отуманенный рассудок, он помнил, что велел Прексаспу убить Бартию и что тот уверил его, будто повеление исполнено. Он подумал, что Прексасп обманул его и пощадил жизнь юноши. Эту быстро мелькнувшую мысль он тотчас высказал и стал горько упрекать Прексаспа в измене, чем заставил того поклясться страшной клятвой, что несчастный Бартия убит и им похоронен.
Тогда спросили Оропастова посла, видел ли он нового царя. Оказалось, что нет и что, кроме того, мнимый брат Камбиса только один раз выходил из дворца и издали показался народу. Тут Прексасп понял весь план первосвященника, напомнил царю о несчастных недоразумениях, возникших в былое время вследствие удивительного сходства Гауматы с Бартией, и, наконец, предложил свою голову в залог справедливости своей догадки. Слабоумному царю объяснение понравилось, и с этих пор он стал жить одной мыслью – схватить магов и умертвить.
Войску велено было приготовиться к походу. Ахеменид Ариандес был назначен сатрапом Египта, и затем армия, не теряя времени, выступила в обратный поход к пределам Персии. Преследуемый новой своей мыслью, царь не знал покоя ни днем, ни ночью. Наконец в Сирии разъяренный бешеным седоком конь его вместе с ним опрокинулся, и при этом падении Камбис был тяжело ранен собственным кинжалом.
Вскоре после отъезда цариц пришло в Наукратис известие, что сатрап Лидии Ороэт хитростью заманил в Сарды своего старинного врага Поликрата и распял его там на кресте. Таким образом постиг тирана жестокий конец, предсказанный ему Амазисом. Сатрап совершил это дело самовольно, без ведома царя, потому что в мидийском царстве произошли перемены, грозившие низвергнуть царственный дом Ахеменидов.
Продолжительное пребывание царя в отдаленной стране ослабило или уменьшило страх, который в прежнее время одно уже его имя внушало всем, кто бы задумал сопротивляться. Рассказы об его сумасшествии лишили его уважения подданных; а известие, что он, из пустого самовластия, обрек тысячи соотечественников на верную смерть в эфиопской и ливийской пустынях, внушило возмущенным азиатам ненависть, которую могущественные маги поддерживали и разжигали, так что вскоре сначала мидяне и ассирийцы, а потом и персы отложились и открыто восстали.
Назначенный Камбисом наместник, честолюбивый первосвященник Оропаст, стал из корысти во главе этого движения, прельщал народ снижением податей, большими дарами и еще большими обещаниями и, видя за такие кроткие меры всеобщую благодарность, сделал попытку овладеть для своего дома царской короной Персии.
Помня удивительное сходство своего лишенного ушей брата Гауматы с сыном Кира Бартией, Оропаст тотчас по получении известия об исчезновении обожаемого всеми персами юноши решил выдать Гаумату за убитого царевича и посадить его вместо Камбиса на престол. Хитрость удалась без труда, потому что царь стал ненавистным целому народу, а Бартия, напротив, пользовался всеобщей любовью.
Когда многочисленные гонцы Оропаста объездили все области империи и принесли недовольным гражданам известие, что младший сын Кира, вопреки пустым слухам, еще жив, отложился от брата, сел на отцовский трон и на три года освобождает всех подданных от всяких повинностей и от военной службы, то новый владыка был повсеместно признан с восторгом.
Мнимый Бартия исполнил все задуманное братом, умственному превосходству которого охотно подчинялся. Он поселился в Низее, среди равнин Мидии, надел венец, объявил царский гарем своим и издалека показался народу, чтобы тот мог узнать в нем черты убитого. Позднее, чтобы не быть разоблаченным, он уже не выходил из дворца и, по обычаю азиатских владык, предался всякого рода наслаждениям; между тем его брат твердой рукой держал скипетр и на все важные места и должности посадил магов, своих друзей и соплеменников.
Почувствовав, что почва крепнет под его ногами, он послал евнуха Иксабата в Египет, чтобы объявить войску о замещении престола и склонить его отложиться от Камбиса и перейти на сторону Бартии, который, как мы знаем, был в особенности обожаем солдатами.
Удачно выбранный посол мастерски выполнил поручение, и ему уже удалось привлечь очень многих солдат на сторону нового царя, когда он неожиданно был схвачен несколькими сирийцами, прельстившимися наградой, и доставлен в Мемфис.
Там его привели к царю, который обещал помиловать его, если он расскажет всю правду.
Тогда посол подтвердил то, что до тех пор лишь в виде слуха известно было в Египте, то есть что Бартия вступил на престол Кира и признан царем большей часть монархии.
Камбис ужаснулся, как человек, который бы увидел мертвеца, встающего из гроба. Несмотря на отуманенный рассудок, он помнил, что велел Прексаспу убить Бартию и что тот уверил его, будто повеление исполнено. Он подумал, что Прексасп обманул его и пощадил жизнь юноши. Эту быстро мелькнувшую мысль он тотчас высказал и стал горько упрекать Прексаспа в измене, чем заставил того поклясться страшной клятвой, что несчастный Бартия убит и им похоронен.
Тогда спросили Оропастова посла, видел ли он нового царя. Оказалось, что нет и что, кроме того, мнимый брат Камбиса только один раз выходил из дворца и издали показался народу. Тут Прексасп понял весь план первосвященника, напомнил царю о несчастных недоразумениях, возникших в былое время вследствие удивительного сходства Гауматы с Бартией, и, наконец, предложил свою голову в залог справедливости своей догадки. Слабоумному царю объяснение понравилось, и с этих пор он стал жить одной мыслью – схватить магов и умертвить.
Войску велено было приготовиться к походу. Ахеменид Ариандес был назначен сатрапом Египта, и затем армия, не теряя времени, выступила в обратный поход к пределам Персии. Преследуемый новой своей мыслью, царь не знал покоя ни днем, ни ночью. Наконец в Сирии разъяренный бешеным седоком конь его вместе с ним опрокинулся, и при этом падении Камбис был тяжело ранен собственным кинжалом.