Страница:
– Иди вперед, – воскликнул Бартия, – ведь мы затем и сопровождали Прекаспа, чтобы увидеть все достопримечательности чужих стран.
Когда они, невдалеке от мертвого города, достигли пустого места, окруженного лавочками ремесленников, то в следовавшей за ними толпе послышался дикий крик. Дети испускали радостные восклицания, женщины кричали, и какой-то голос, покрывавший все другие, взывал:
– Идите сюда, в преддверие храма, чтобы увидать деяние великого волшебника, уроженца оазисов Ливийского Запада. Он наделен всеми чародеятельными силами от Хунсу, подавателя хороших советов, и от великой богини Гекаты!
– Следуйте за мною вот туда, в маленький храм! – сказал переводчик. – Вы сейчас увидите удивительное зрелище.
Тут он стал вместе с персами пролагать себе дорогу сквозь толпу египтян, отталкивая в сторону то полунагого ребенка, то женщину с желтоватым цветом лица, и вскоре возвратился в сопровождении жреца, который провел иностранцев в передний двор храма. Тут, среди нескольких ящиков и сундуков, стоял человек в одежде жреца. Два негра на коленях находились около него.
Ливиец, гигантского роста, с гибким телом и проницательными черными глазами, держал в руке духовой инструмент вроде наших кларнетов. Вокруг его груди и рук обвивались несколько змей, признаваемых в Египте ядовитыми.
Очутившись напротив персов, он поклонился, торжественным жестом пригласил их быть зрителями, снял свою белую одежду и начал проделывать разные фокусы со своими змеями.
То он позволял кусать себя, так что яркая кровь струилась у него по щекам, то, посредством странных звуков своей флейты, принуждал их выпрямиться и делать движения, похожие на танцы, то, плюнув им в пасть, превращал их в неподвижные палки. Потом он бросал всех змей наземь и, вращаясь среди них, исполнял бешеный танец, не касаясь их ногами.
Точно безумный, выворачивал и корчил волшебник свои гибкие конечности, пока глаза его не вылезали из орбит и на губах не показывалась кровавая пена.
Вдруг он, точно мертвый, упал на землю. Ничто не шевелилось во всей его фигуре, кроме губ, которые издавали какое-то свистящее шипение. По этому знаку змеи поползли к нему и, подобно живым кольцам, обвились вокруг его шеи, ног и туловища. Наконец, он поднялся и пропел песню в честь чудотворной силы божества, которое, ради своей собственной славы, сделало его чародеем.
Затем он открыл один из сундуков и положил туда большую часть змей и только некоторых, вероятно, своих любимиц, оставил на себе в виде шейных украшений и браслетов на руках.
Вторую часть его представления составляли хорошо исполненные фокусы. Он глотал горящий лен; плясал, держа в равновесии мечи, острые концы которых помещались у него в глазных углублениях; вытаскивал длинные веревки и ленты из носов египетских детей; показывал известную игру с шарами и кубками и довел благоговейное удивление зрителей до последних пределов, вынув из пяти страусовых яиц столько же живых маленьких кроликов.
Персов никак нельзя было причислить к самой неблагодарной части зрителей, напротив, это никогда не виданное ими зрелище произвело потрясающее впечатление на их души.
Им казалось, что они находятся в стране чудес, что из всех радостей Египта они увидали теперь самые невероятные.
Молча добрались они до лучших улиц, не замечая, как много из окружавших их египтян ходили безрукими и с обезображенными носами и ушами. Эти люди не были необыкновенным зрелищем для азиатов, так как и у них многие преступления наказывались отрезыванием членов. Если бы они осведомились о причине изувечения, то узнали бы, что в Египте лишенный руки человек есть преступник, уличенный в подлоге, безносая женщина – нарушительница супружеской верности, лишенный языка – государственный преступник или клеветник, человек с отрубленными ушами – шпион, а та бледная идиотка – детоубийца, которая, в наказание за свое преступление, должна была в течение трех дней и трех ночей продержать на руках труп умерщвленного ею ребенка. Какая женщина была бы в состоянии сохранить рассудок по прошествии столь ужасных дней.
Большая часть карательных законов у египтян имела целью как наказать за преступления, так и поставить преступника перед невозможностью совершить преступление вторично.
Шествие приостановилось, так как многочисленная толпа народа скучилась на улице, ведущей к храму Нейт, у одного из прекраснейших домов, немногочисленные окна которого (большая их часть обыкновенно выходила на двор или в сад) были заперты ставнями.
У входной двери стоял старик в простой белой одежде слуги жреца; размахивая руками, он пытался воспрепятствовать нескольким людям одного с ним сословия унести из дому большой ящик.
– Кто позволил вам обкрадывать моего господина? – кричал он, бешено жестикулируя. – Я страж этого дома, и мой господин, отправляясь по приказанию царя в Персию, – которую да уничтожат боги, – приказал мне в особенности смотреть за этим ящиком: в нем хранятся его бумаги.
– Успокойся, старый Гиб, – воскликнул храмовый служитель, – нас прислал сюда верховный жрец великой Нейт, господин твоего господина. В этом ящике находятся какие-нибудь особенные бумаги, иначе Нейтотеп не почтил бы нас поручением взять его.
– Но я не допущу, чтобы была украдена собственность моего господина, великого врача Небенхари! – кричал старик. – Я добьюсь справедливости и, если нужно, дойду до самого царя!
– Стой! – воскликнул теперь храмовый служитель. – Вот так. Эй, вы! Отправляйтесь-ка с ящиком; несите его сейчас же к верховному жрецу; ты же, старик, поступил бы умнее, если бы попридержал свой язык и обдумал, что и ты тоже слуга моего господина – верховного жреца. Отправляйся-ка назад в дом, а то завтра мы потащим и тебя так же, как сегодня этот ящик!
С этими словами он так сильно захлопнул тяжелую входную дверь, что старик был отброшен в сени и скрыт от взоров толпы.
Персы стали свидетелями этой странной сцены и просили переводчика объяснить ее значение.
Зопир рассмеялся, услыхав, что владелец похищенного всемогущим верховным жрецом ящика – глазной врач, который проживал в Персии вследствие слабости зрения матери царя и которого, за его серьезный и мрачный нрав, не слишком любили при дворе Камбиза.
Бартия хотел спросить Амазиса, что означает это странное похищение; но Гигес убеждал его не путаться в дела, которые их не касаются.
Когда они подошли к самому дворцу (темнота, наступающая в Египте весьма быстро, уже начала распространяться), Гигес внезапно почувствовал, что его остановил какой-то человек, удержав за одежду. Он оглянулся и увидел, что незнакомец, прижав палец к губам, делает ему знак молчать.
– Когда я могу незаметно поговорить с тобой наедине? – шепнул он сыну Креза.
– Что тебе нужно от меня?
– Не спрашивай и отвечай поскорее. Клянусь Митрой [51], я имею сообщить тебе важные вещи!
– Ты говоришь по-персидски? Значит, ты не египтянин, несмотря на свое египетское платье?
– Я – перс; но отвечай скорее, прежде нежели увидят нас разговаривающими. Когда мне можно незаметно поговорить с тобой?
– Завтра утром.
– Это слишком поздно!
– Ну, так через четверть часа, когда совершенно стемнеет, у дворцовых ворот.
– Буду ожидать тебя.
С этими словами незнакомец исчез. Гигес, возвратясь во дворец, расстался с Бартией и Зопиром, опоясался мечом, попросил Дария сделать то же самое и последовать за ним; и вскоре, окутанные ночным мраком, они стояли у большого дворцового портика, с глазу на глаз с незнакомцем.
– Хвала Аурамазде, что ты пришел! – воскликнул он, обращаясь к молодому лидийцу на персидском языке. – Но кто такой твой спутник?
– Мой друг, ахеменид Дарий, сын Гистаспа.
Незнакомец низко поклонился и сказал:
– Это хорошо, а то я думал, уж не египтянин ли пришел с тобою.
– Нет, мы одни и хотим выслушать тебя. Но будь краток. Кто ты такой и чего желаешь?
– Я Бубарес и был бедным сотником во времена великого Кира. Когда мы взяли приступом Сарды, столицу твоего отца, нам сначала было разрешено грабить; но твой мудрый отец просил Кира велеть прекратить грабеж, потому что, так как Сарды им покорены, это значило бы грабить не прежнего владельца, а самого себя. Тогда, под страхом смертной казни, было приказано возвратить все сотникам; этим же последним повелено распорядиться, чтобы все драгоценности, которые будут доставлены им, были снесены на рынок. Там лежало множество куч золотой и серебряной посуды, целые горы женских и мужских украшений с драгоценными камнями…
– Скорей, скорей, у нас немного времени! – прервал Гигес рассказчика.
– Ты прав; я должен рассказывать короче. Мне угрожала смерть, так как я оставил у себя сверкающий драгоценными камнями ящик для мазей из дворца твоего отца. Кир хотел приказать казнить меня; но Крез спас мне жизнь своим ходатайством у победителя. Кир даровал мне свободу, но объявил меня лишенным чести. Таким образом, я обязан жизнью твоему отцу; но я все-таки не мог оставаться в Персии, так как бесчестие лежало на мне слишком тяжелым гнетом. Смирнский корабль доставил меня на Кипр. Там я снова поступил на военную службу, выучился по-гречески и по-египетски, сражался против Амазиса и был привезен сюда Фанесом в качестве военнопленного. Я всегда служил в коннице. Меня присоединили к рабам, ходящим за царскими лошадьми. Я отличился и через шесть лет сделался смотрителем конюшен. Я никогда не забывал твоего отца и благодарности, которою обязан ему; теперь наступает моя очередь быть ему полезным.
– Дело идет о моем отце? Так говори же скорей, рассказывай, объясняй!
– Твой отец проводит сегодняшний вечер в Наукратисе у Родопис?
– Почему ты это знаешь?
– Я слышал это от него самого, потому что следовал сегодня за ним в барке, чтобы броситься к его ногам.
– Достиг ли ты своей цели?
– Да. Он сказал мне несколько милостивых слов; но он не мог долго слушать меня, так как его спутники уже сели на корабли, когда он пришел. Его старый раб Сандон, которого я знаю, торопливо сказал мне только, что они отправляются в Наукратис к эллинке по имени Родопис.
– Он сказал правду.
– Итак, необходимо скорее спасти его. Когда рынок уже был полон народа, в Наукратис тайно отправилось десять повозок и две барки с эфиопскими воинами, чтобы ночью оцепить дом Родопис и взять в плен ее гостей.
– Измена! – воскликнул Гигес.
– Но что они могут замышлять против твоего отца? – спросил Дарий. – Ведь им известно, что месть Камбиса…
– Я ничего не знаю, – повторил Бубарес, – кроме того, что загородный дом Родопис, в котором находится также и твой отец, должен быть сегодня ночью оцеплен эфиопскими воинами. Я сам запрягал лошадей в эти телеги и слышал, что веероносец наследника престола обратился к сотнику Пентауру со следующими словами: «Раскрой хорошенько уши и глаза и вели окружить дом Родопис для того, чтобы он не ускользнул в заднюю дверь. Щадите его жизнь, если это будет возможно, и убейте его только тогда, когда он вздумает сопротивляться. Если вы доставите его живым в Саис, то получите двадцать колец золотом».
– Неужели это действительно относится к моему отцу!
– Никоим образом! – воскликнул Дарий.
– Нельзя знать, – пробормотал Бубарес, – в этой стране все возможно.
– За сколько времени может хорошая лошадь доскакать до Наукратиса?
– В три часа, если выдержит скачку и если Нил не слишком затопит дорогу.
– Я доскачу туда в два часа!
– Я поеду с тобой, – предложил Дарий.
– Нет, ты должен остаться здесь с Зопиром, охранять Бартию. Прикажи нашим слугам быть наготове!
– Но, Гигес…
– Ты останешься здесь и извинишься за меня перед Амазисом. Ты скажешь, что я не могу присутствовать на пиру, вследствие головной или зубной боли, слышишь? Я поеду на низейском коне Бартии; ты, Бубарес, последуешь за мною на лошади Дария; ведь ты предоставишь ее мне на время, брат мой?
– Если бы у меня было их десять тысяч, все они принадлежали бы тебе.
– Знаешь ли ты, Бубарес, дорогу в Наукратис?
– Как свои собственные глаза!
– Итак, отправляйся, Дарий, и прикажи, чтобы лошади, как твоя, так и Бартии, были наготове! Всякое промедление есть преступление! Прощай, Дарий, может быть, навсегда! Будь защитником Бартии! Прощай!
VIII
Когда они, невдалеке от мертвого города, достигли пустого места, окруженного лавочками ремесленников, то в следовавшей за ними толпе послышался дикий крик. Дети испускали радостные восклицания, женщины кричали, и какой-то голос, покрывавший все другие, взывал:
– Идите сюда, в преддверие храма, чтобы увидать деяние великого волшебника, уроженца оазисов Ливийского Запада. Он наделен всеми чародеятельными силами от Хунсу, подавателя хороших советов, и от великой богини Гекаты!
– Следуйте за мною вот туда, в маленький храм! – сказал переводчик. – Вы сейчас увидите удивительное зрелище.
Тут он стал вместе с персами пролагать себе дорогу сквозь толпу египтян, отталкивая в сторону то полунагого ребенка, то женщину с желтоватым цветом лица, и вскоре возвратился в сопровождении жреца, который провел иностранцев в передний двор храма. Тут, среди нескольких ящиков и сундуков, стоял человек в одежде жреца. Два негра на коленях находились около него.
Ливиец, гигантского роста, с гибким телом и проницательными черными глазами, держал в руке духовой инструмент вроде наших кларнетов. Вокруг его груди и рук обвивались несколько змей, признаваемых в Египте ядовитыми.
Очутившись напротив персов, он поклонился, торжественным жестом пригласил их быть зрителями, снял свою белую одежду и начал проделывать разные фокусы со своими змеями.
То он позволял кусать себя, так что яркая кровь струилась у него по щекам, то, посредством странных звуков своей флейты, принуждал их выпрямиться и делать движения, похожие на танцы, то, плюнув им в пасть, превращал их в неподвижные палки. Потом он бросал всех змей наземь и, вращаясь среди них, исполнял бешеный танец, не касаясь их ногами.
Точно безумный, выворачивал и корчил волшебник свои гибкие конечности, пока глаза его не вылезали из орбит и на губах не показывалась кровавая пена.
Вдруг он, точно мертвый, упал на землю. Ничто не шевелилось во всей его фигуре, кроме губ, которые издавали какое-то свистящее шипение. По этому знаку змеи поползли к нему и, подобно живым кольцам, обвились вокруг его шеи, ног и туловища. Наконец, он поднялся и пропел песню в честь чудотворной силы божества, которое, ради своей собственной славы, сделало его чародеем.
Затем он открыл один из сундуков и положил туда большую часть змей и только некоторых, вероятно, своих любимиц, оставил на себе в виде шейных украшений и браслетов на руках.
Вторую часть его представления составляли хорошо исполненные фокусы. Он глотал горящий лен; плясал, держа в равновесии мечи, острые концы которых помещались у него в глазных углублениях; вытаскивал длинные веревки и ленты из носов египетских детей; показывал известную игру с шарами и кубками и довел благоговейное удивление зрителей до последних пределов, вынув из пяти страусовых яиц столько же живых маленьких кроликов.
Персов никак нельзя было причислить к самой неблагодарной части зрителей, напротив, это никогда не виданное ими зрелище произвело потрясающее впечатление на их души.
Им казалось, что они находятся в стране чудес, что из всех радостей Египта они увидали теперь самые невероятные.
Молча добрались они до лучших улиц, не замечая, как много из окружавших их египтян ходили безрукими и с обезображенными носами и ушами. Эти люди не были необыкновенным зрелищем для азиатов, так как и у них многие преступления наказывались отрезыванием членов. Если бы они осведомились о причине изувечения, то узнали бы, что в Египте лишенный руки человек есть преступник, уличенный в подлоге, безносая женщина – нарушительница супружеской верности, лишенный языка – государственный преступник или клеветник, человек с отрубленными ушами – шпион, а та бледная идиотка – детоубийца, которая, в наказание за свое преступление, должна была в течение трех дней и трех ночей продержать на руках труп умерщвленного ею ребенка. Какая женщина была бы в состоянии сохранить рассудок по прошествии столь ужасных дней.
Большая часть карательных законов у египтян имела целью как наказать за преступления, так и поставить преступника перед невозможностью совершить преступление вторично.
Шествие приостановилось, так как многочисленная толпа народа скучилась на улице, ведущей к храму Нейт, у одного из прекраснейших домов, немногочисленные окна которого (большая их часть обыкновенно выходила на двор или в сад) были заперты ставнями.
У входной двери стоял старик в простой белой одежде слуги жреца; размахивая руками, он пытался воспрепятствовать нескольким людям одного с ним сословия унести из дому большой ящик.
– Кто позволил вам обкрадывать моего господина? – кричал он, бешено жестикулируя. – Я страж этого дома, и мой господин, отправляясь по приказанию царя в Персию, – которую да уничтожат боги, – приказал мне в особенности смотреть за этим ящиком: в нем хранятся его бумаги.
– Успокойся, старый Гиб, – воскликнул храмовый служитель, – нас прислал сюда верховный жрец великой Нейт, господин твоего господина. В этом ящике находятся какие-нибудь особенные бумаги, иначе Нейтотеп не почтил бы нас поручением взять его.
– Но я не допущу, чтобы была украдена собственность моего господина, великого врача Небенхари! – кричал старик. – Я добьюсь справедливости и, если нужно, дойду до самого царя!
– Стой! – воскликнул теперь храмовый служитель. – Вот так. Эй, вы! Отправляйтесь-ка с ящиком; несите его сейчас же к верховному жрецу; ты же, старик, поступил бы умнее, если бы попридержал свой язык и обдумал, что и ты тоже слуга моего господина – верховного жреца. Отправляйся-ка назад в дом, а то завтра мы потащим и тебя так же, как сегодня этот ящик!
С этими словами он так сильно захлопнул тяжелую входную дверь, что старик был отброшен в сени и скрыт от взоров толпы.
Персы стали свидетелями этой странной сцены и просили переводчика объяснить ее значение.
Зопир рассмеялся, услыхав, что владелец похищенного всемогущим верховным жрецом ящика – глазной врач, который проживал в Персии вследствие слабости зрения матери царя и которого, за его серьезный и мрачный нрав, не слишком любили при дворе Камбиза.
Бартия хотел спросить Амазиса, что означает это странное похищение; но Гигес убеждал его не путаться в дела, которые их не касаются.
Когда они подошли к самому дворцу (темнота, наступающая в Египте весьма быстро, уже начала распространяться), Гигес внезапно почувствовал, что его остановил какой-то человек, удержав за одежду. Он оглянулся и увидел, что незнакомец, прижав палец к губам, делает ему знак молчать.
– Когда я могу незаметно поговорить с тобой наедине? – шепнул он сыну Креза.
– Что тебе нужно от меня?
– Не спрашивай и отвечай поскорее. Клянусь Митрой [51], я имею сообщить тебе важные вещи!
– Ты говоришь по-персидски? Значит, ты не египтянин, несмотря на свое египетское платье?
– Я – перс; но отвечай скорее, прежде нежели увидят нас разговаривающими. Когда мне можно незаметно поговорить с тобой?
– Завтра утром.
– Это слишком поздно!
– Ну, так через четверть часа, когда совершенно стемнеет, у дворцовых ворот.
– Буду ожидать тебя.
С этими словами незнакомец исчез. Гигес, возвратясь во дворец, расстался с Бартией и Зопиром, опоясался мечом, попросил Дария сделать то же самое и последовать за ним; и вскоре, окутанные ночным мраком, они стояли у большого дворцового портика, с глазу на глаз с незнакомцем.
– Хвала Аурамазде, что ты пришел! – воскликнул он, обращаясь к молодому лидийцу на персидском языке. – Но кто такой твой спутник?
– Мой друг, ахеменид Дарий, сын Гистаспа.
Незнакомец низко поклонился и сказал:
– Это хорошо, а то я думал, уж не египтянин ли пришел с тобою.
– Нет, мы одни и хотим выслушать тебя. Но будь краток. Кто ты такой и чего желаешь?
– Я Бубарес и был бедным сотником во времена великого Кира. Когда мы взяли приступом Сарды, столицу твоего отца, нам сначала было разрешено грабить; но твой мудрый отец просил Кира велеть прекратить грабеж, потому что, так как Сарды им покорены, это значило бы грабить не прежнего владельца, а самого себя. Тогда, под страхом смертной казни, было приказано возвратить все сотникам; этим же последним повелено распорядиться, чтобы все драгоценности, которые будут доставлены им, были снесены на рынок. Там лежало множество куч золотой и серебряной посуды, целые горы женских и мужских украшений с драгоценными камнями…
– Скорей, скорей, у нас немного времени! – прервал Гигес рассказчика.
– Ты прав; я должен рассказывать короче. Мне угрожала смерть, так как я оставил у себя сверкающий драгоценными камнями ящик для мазей из дворца твоего отца. Кир хотел приказать казнить меня; но Крез спас мне жизнь своим ходатайством у победителя. Кир даровал мне свободу, но объявил меня лишенным чести. Таким образом, я обязан жизнью твоему отцу; но я все-таки не мог оставаться в Персии, так как бесчестие лежало на мне слишком тяжелым гнетом. Смирнский корабль доставил меня на Кипр. Там я снова поступил на военную службу, выучился по-гречески и по-египетски, сражался против Амазиса и был привезен сюда Фанесом в качестве военнопленного. Я всегда служил в коннице. Меня присоединили к рабам, ходящим за царскими лошадьми. Я отличился и через шесть лет сделался смотрителем конюшен. Я никогда не забывал твоего отца и благодарности, которою обязан ему; теперь наступает моя очередь быть ему полезным.
– Дело идет о моем отце? Так говори же скорей, рассказывай, объясняй!
– Твой отец проводит сегодняшний вечер в Наукратисе у Родопис?
– Почему ты это знаешь?
– Я слышал это от него самого, потому что следовал сегодня за ним в барке, чтобы броситься к его ногам.
– Достиг ли ты своей цели?
– Да. Он сказал мне несколько милостивых слов; но он не мог долго слушать меня, так как его спутники уже сели на корабли, когда он пришел. Его старый раб Сандон, которого я знаю, торопливо сказал мне только, что они отправляются в Наукратис к эллинке по имени Родопис.
– Он сказал правду.
– Итак, необходимо скорее спасти его. Когда рынок уже был полон народа, в Наукратис тайно отправилось десять повозок и две барки с эфиопскими воинами, чтобы ночью оцепить дом Родопис и взять в плен ее гостей.
– Измена! – воскликнул Гигес.
– Но что они могут замышлять против твоего отца? – спросил Дарий. – Ведь им известно, что месть Камбиса…
– Я ничего не знаю, – повторил Бубарес, – кроме того, что загородный дом Родопис, в котором находится также и твой отец, должен быть сегодня ночью оцеплен эфиопскими воинами. Я сам запрягал лошадей в эти телеги и слышал, что веероносец наследника престола обратился к сотнику Пентауру со следующими словами: «Раскрой хорошенько уши и глаза и вели окружить дом Родопис для того, чтобы он не ускользнул в заднюю дверь. Щадите его жизнь, если это будет возможно, и убейте его только тогда, когда он вздумает сопротивляться. Если вы доставите его живым в Саис, то получите двадцать колец золотом».
– Неужели это действительно относится к моему отцу!
– Никоим образом! – воскликнул Дарий.
– Нельзя знать, – пробормотал Бубарес, – в этой стране все возможно.
– За сколько времени может хорошая лошадь доскакать до Наукратиса?
– В три часа, если выдержит скачку и если Нил не слишком затопит дорогу.
– Я доскачу туда в два часа!
– Я поеду с тобой, – предложил Дарий.
– Нет, ты должен остаться здесь с Зопиром, охранять Бартию. Прикажи нашим слугам быть наготове!
– Но, Гигес…
– Ты останешься здесь и извинишься за меня перед Амазисом. Ты скажешь, что я не могу присутствовать на пиру, вследствие головной или зубной боли, слышишь? Я поеду на низейском коне Бартии; ты, Бубарес, последуешь за мною на лошади Дария; ведь ты предоставишь ее мне на время, брат мой?
– Если бы у меня было их десять тысяч, все они принадлежали бы тебе.
– Знаешь ли ты, Бубарес, дорогу в Наукратис?
– Как свои собственные глаза!
– Итак, отправляйся, Дарий, и прикажи, чтобы лошади, как твоя, так и Бартии, были наготове! Всякое промедление есть преступление! Прощай, Дарий, может быть, навсегда! Будь защитником Бартии! Прощай!
VIII
За два часа до полуночи веселые возгласы и яркое освещение вырывались из открытых окон дома Родопис.
В этот день в честь Креза стол у гречанки был убран в особенности богато.
На подушках лежали в венках из роз и зелени уже знакомые нам гости Родопис: Феодор, Ивик, Фанес, Аристомах, купец Феопомп из Милета и многие другие.
– Да, этот Египет, – говорил Феодор, ваятель, – подобен обладателю золотого башмака, который он не хочет снять, хотя он очень жмет ему ногу, а перед ним стоят прекрасные удобные сандалии, к которым ему стоит только протянуть руку, чтобы вдруг получить возможность двигаться свободно и непринужденно.
– Ты подразумеваешь упрямую привязанность египтян к их устарелым догмам и привычкам? – спросил Крез.
– Разумеется, – отвечал скульптор. – Еще два столетия тому назад Египет был, бесспорно, первой страной мира. Искусство и познания египтян превосходили все, что мы были в состоянии достичь. Мы подражали их приемам, усовершенствовали их, придали свободу и красоту неподвижным формам, не придерживались никакого определенного размера, а только естественного первообраза, и теперь оставили за собою своих учителей. Каким образом сделалось это возможным? Только вследствие того, что учитель, принужденный неумолимыми законами, должен был остановиться на одной точке, а мы, смотря по силе и желанию, могли продвигаться вперед в обширной области искусства.
– Но как же можно принуждать художника совершенно однообразно создавать свои произведения, изображающие постоянно различные предметы?
– Это весьма легко объяснить. Египтяне разделяют все человеческое тело на 21 и 1/4 часть и по этому разделению распределяют отношения отдельных членов друг к другу. Этих цифр они придерживаются и приносят им в жертву высшие требования искусства. Я сам предложил Амазису пари в присутствии первого египетского скульптора, фиванского жреца, состоявшее в том, чтобы написать моему брату Телеклу в Эфес, указать ему величину, отношение и позу по египетскому способу и, вместе с ним, сделать статую, которая должна иметь вид созданной как бы из одного куска; хотя Телекл сделает нижнюю часть в Эфесе, а я готов работать над верхнею частью в Саисе на глазах Амазиса.
– И ты выиграешь свое пари?
– Несомненно. Я уже начал заниматься этою работой; разумеется, это не будет произведением искусства, как и всякая египетская статуя, не заслуживающая этого названия.
– Однако же отдельные произведения, например те, которые Амазис отправляет в настоящее время в подарок Поликрату на Самос, сделаны прекрасно. В Мемфисе я даже видел статую, которой, должно быть, около трех тысяч лет, представляющую какого-то царя, выстроившего одну из больших пирамид; она возбудила мое удивление во всех отношениях. С какой уверенностью обработан необычайно твердый камень, как чисто выполнена мускулатура, в особенности грудь, ноги и ступни, какая осмысленность в выполнении, как смело набросаны контуры и как безукоризненна и в других статуях гармония в чертах лица!
– Это не подлежит сомнению. Что касается ловкости руки в искусстве, то есть в смелой обработке даже самого твердого материала, то египтяне, несмотря на продолжительный застой, все-таки еще искуснее нас. Ни одна греческая статуя не отполирована так прекрасно, как статуя Амазиса во дворе дворца. Но свободное творчество, работа Прометея, вложение души в камень, – этому египтяне выучатся не раньше, чем порвут связь со старыми обветшалыми традициями. Посредством пропорциональности нельзя достигнуть изображения умственной жизни и даже грациозной изменчивости тела. Взгляните на те бесчисленные статуи, которые три тысячи лет тому назад поставлены длинным рядом у дворцов и храмов, от Наукратиса до водопадов. Все они представляют приветливо-серьезных людей средних лет, а между тем одна должна изображать старика, а другая – увековечить память о царственном юноше. Герои войны, законодатели, изверги и человеколюбцы – все имеют почти один и тот же вид, если не отличаются величиною, которою египетские художники пытаются выразить мощь и силу, или тем, что лица некоторых статуй суть портреты. Амазис заказывает себе статую так же, как я заказываю себе меч. Прежде чем художник начнет свое дело, мы оба знаем наперед, пунктуально назначив длину и ширину, что именно получим, когда работа будет готова. Разве можно изображать немощного старика так же, как подрастающего юношу, кулачного бойца – как скорохода, поэта – как воина?
Поставьте Ивика рядом с нашим другом-спартанцем и подумайте, что сказали бы вы, если бы я вздумал представить сурового воина делающим нежные жесты наравне со сладкогласным певцом?
– А что говорит Амазис о твоих замечаниях насчет этого застоя?
– Он сожалеет о нем, но не чувствует себя достаточно сильным, чтобы отменить стеснительные постановления жреческой касты.
– И однако, – сказал дельфиец, – он выделил значительную сумму на украшение нашего нового храма «для того, чтобы поощрить эллинское искусство», как выразился он сам.
– Это очень похвально с его стороны! – воскликнул Крез. – Скоро ли соберут Алкмеониды те триста талантов, которые нужны для окончания храма? Если бы я еще находился в прежних счастливых условиях, то я охотно принял бы на себя все расходы, хотя твой вероломный оракул, невзирая на все подарки, поднесенные ему мною, страшно обманул меня. А именно, когда я велел спросить его, должен ли я начинать войну против Кира, он ответил мне, что я уничтожу великое царство, если перейду через реку Галис. Я поверил божеству, по его совету свел дружбу со спартанцами и, перейдя через пограничную реку, действительно разрушил большое царство; но разрушенным оказалось не мидо-персидское царство, а моя собственная бедная Лидия, которая теперь, в качестве сатрапии Камбиза, с трудом привыкает к новой для нее зависимости.
– Ты несправедливо порицаешь божество, – отвечал Фрикс, – так как оно не виновато в том, что ты, по человеческому тщеславию, ложно истолковал его изречение. Ведь было говорено не о «царстве Персов», а просто о «царстве», которое будет разрушено вследствие твоего воинственного задора. Почему же ты не спросил, о каком царстве оно говорит? Кроме того: разве оно не предсказало тебе верно судьбу твоего сына, разве оно не возвестило тебе, что в день бедствия к нему возвратится дар слова? И когда ты, после падения Сардеса, просил позволения спросить в Дельфах – не поставили ли себе греческие боги законом высказывать неблагодарность к своим благодетелям, – то Локиас отвечал тебе, что он имел относительно тебя наилучшие намерения, но что над ним господствует неумолимая судьба, предсказавшая еще твоему могущественному предку, что пятый после него, то есть ты, обречен на погибель.
– Твои слова, – прервал Крез говорившего, – были бы для меня в день несчастия нужнее, чем теперь. Была минута, когда я проклинал твоего бога и его изречения; но потом, когда я, вместе с властью и царством, потерял и своих льстецов и привык измерять свои действия своим собственным суждением, я понял, что был ввергнут в погибель не Аполлоном, а моим тщеславием. «Царством», обреченным на уничтожение, по моим тогдашним понятиям, конечно, не могло быть мое, – это могущественное царство могущественного Креза, друга богов, полководца, который до тех пор еще ни разу не испытывал горечи поражения! Если бы какой-нибудь друг указал мне на эту сторону двусмысленного изречения, то я бы осмеял и даже, вероятно, наказал его. Подобно коню, старающемуся лягнуть лекаря, который ощупывает его раны с целью их исцеления, деспот бьет прямодушного друга, который прикасается к язвам его больной души. Таким образом, и я не видел того, что мог бы легко увидеть. Тщеславие ослепляет глаза, данные нам для беспристрастного исследования вещей, и усиливает похотливость сердца, которое и без того, благодарение богам, широко открывается для каждой надежды на прибыль и быстро запирается на замок ввиду обоснованного опасения, что предстоит какая-нибудь потеря или какое-нибудь несчастье. Теперь, когда я вижу яснее и когда мне терять нечего, я страшусь гораздо чаще, чем страшился в то время, когда никто не мог потерять больше, чем я. В сравнении с прежним временем, Фрикс, я беден, однако же Камбис позволяет мне окончить мои дни по-царски, и я все-таки могу пожертвовать один талант на вашу постройку.
Фрикс поблагодарил, а Фанес сказал:
– Алкмеониды воздвигнут прекрасное здание, так как они честолюбивы, богаты и хотят приобрести благосклонность амфиктионов, чтобы, при их поддержке, низвергнуть тиранов, превзойти мой род и захватить в свои руки управление государством.
– Говорят, ты, Крез, более всех способствовал увеличению богатства этой фамилии, вместе с Агаристой, которая принесла Мегаклу [52] в приданое большие сокровища, – заметил Ивик.
– Конечно, конечно, – засмеялся Крез.
– Расскажи, как было дело? – попросила Родопис.
– Алкмеон Афинский однажды прибыл к моему двору. Этот веселый, прекрасно образованный человек мне так понравился, что я надолго удержал его при себе. Однажды я показал ему свои кладовые с сокровищами, и при виде их богатства он впал в совершенное отчаяние. Он называл себя жалким нищим и рассказывал, как был бы он счастлив, если бы ему было позволено взять хоть одну горсть из всех этих драгоценностей. Тогда я позволил ему взять с собою столько золота, сколько он в состоянии нести. Что же сделал Алкмеон? Он велел надеть на себя высокие лидийские сапоги для верховой езды, обвязать себя передником и прикрепить корзину к своей спине. Все это он наполнил сокровищами; в передник он набрал столько золота, сколько мог нести, сапоги нагрузил золотыми монетами, в волосы и бороду велел насыпать золотого песку, даже рот свой он наполнил золотом так, что его щеки имели такой вид, точно он вздумал проглотить большую редьку. Наконец, в каждую руку он взял по большому золотому блюду и, в этом виде, изнемогая под тяжестью своей ноши, потащился прочь. Дойдя до двери кладовой, он упал, и я никогда впоследствии не смеялся так от души, как в этот день.
– И ты отдал ему эти сокровища?
– Разумеется; и, при всем том, мне не казалось, что я слишком дорого заплатил за опыт, удостоверивший, что золото даже умного человека превращает в глупца.
– Ты был самым щедрым из властителей! – вскричал Фанес.
– А теперь я – нищий, не совсем недовольный своей судьбой. Но скажи мне, Фрикс, сколько Амазис вложил в твою кружку?
– Тысячу мин [53].
– По моему мнению – это царский подарок. А наследник престола?
– Когда я обратился к нему и сослался на щедрость его отца, то он горько засмеялся и сказал, повернувшись ко мне спиной: «Если ты решишь собирать на разрушение вашего храма, то я готов подписать вдвое против суммы, данной Амазисом».
– Презренный!
– Скажи лучше: настоящий египтянин. Псаметих ненавидит все, что происходит не из его страны.
– Сколько пожертвовали эллины в Наукратисе?
– Кроме богатых взносов со стороны частных людей, каждая община пожертвовала по двадцати мин.
– Много!
– Один Филоин-сибарит прислал мне тысячу драхм при письме, в высшей степени странном. Могу я прочесть его, Родопис?
– Конечно. Вы увидите из этого письма, что распутник жалеет о своем поведении на последней встрече у меня.
Дельфиец достал из кармана свиток и стал читать письмо:
В этот день в честь Креза стол у гречанки был убран в особенности богато.
На подушках лежали в венках из роз и зелени уже знакомые нам гости Родопис: Феодор, Ивик, Фанес, Аристомах, купец Феопомп из Милета и многие другие.
– Да, этот Египет, – говорил Феодор, ваятель, – подобен обладателю золотого башмака, который он не хочет снять, хотя он очень жмет ему ногу, а перед ним стоят прекрасные удобные сандалии, к которым ему стоит только протянуть руку, чтобы вдруг получить возможность двигаться свободно и непринужденно.
– Ты подразумеваешь упрямую привязанность египтян к их устарелым догмам и привычкам? – спросил Крез.
– Разумеется, – отвечал скульптор. – Еще два столетия тому назад Египет был, бесспорно, первой страной мира. Искусство и познания египтян превосходили все, что мы были в состоянии достичь. Мы подражали их приемам, усовершенствовали их, придали свободу и красоту неподвижным формам, не придерживались никакого определенного размера, а только естественного первообраза, и теперь оставили за собою своих учителей. Каким образом сделалось это возможным? Только вследствие того, что учитель, принужденный неумолимыми законами, должен был остановиться на одной точке, а мы, смотря по силе и желанию, могли продвигаться вперед в обширной области искусства.
– Но как же можно принуждать художника совершенно однообразно создавать свои произведения, изображающие постоянно различные предметы?
– Это весьма легко объяснить. Египтяне разделяют все человеческое тело на 21 и 1/4 часть и по этому разделению распределяют отношения отдельных членов друг к другу. Этих цифр они придерживаются и приносят им в жертву высшие требования искусства. Я сам предложил Амазису пари в присутствии первого египетского скульптора, фиванского жреца, состоявшее в том, чтобы написать моему брату Телеклу в Эфес, указать ему величину, отношение и позу по египетскому способу и, вместе с ним, сделать статую, которая должна иметь вид созданной как бы из одного куска; хотя Телекл сделает нижнюю часть в Эфесе, а я готов работать над верхнею частью в Саисе на глазах Амазиса.
– И ты выиграешь свое пари?
– Несомненно. Я уже начал заниматься этою работой; разумеется, это не будет произведением искусства, как и всякая египетская статуя, не заслуживающая этого названия.
– Однако же отдельные произведения, например те, которые Амазис отправляет в настоящее время в подарок Поликрату на Самос, сделаны прекрасно. В Мемфисе я даже видел статую, которой, должно быть, около трех тысяч лет, представляющую какого-то царя, выстроившего одну из больших пирамид; она возбудила мое удивление во всех отношениях. С какой уверенностью обработан необычайно твердый камень, как чисто выполнена мускулатура, в особенности грудь, ноги и ступни, какая осмысленность в выполнении, как смело набросаны контуры и как безукоризненна и в других статуях гармония в чертах лица!
– Это не подлежит сомнению. Что касается ловкости руки в искусстве, то есть в смелой обработке даже самого твердого материала, то египтяне, несмотря на продолжительный застой, все-таки еще искуснее нас. Ни одна греческая статуя не отполирована так прекрасно, как статуя Амазиса во дворе дворца. Но свободное творчество, работа Прометея, вложение души в камень, – этому египтяне выучатся не раньше, чем порвут связь со старыми обветшалыми традициями. Посредством пропорциональности нельзя достигнуть изображения умственной жизни и даже грациозной изменчивости тела. Взгляните на те бесчисленные статуи, которые три тысячи лет тому назад поставлены длинным рядом у дворцов и храмов, от Наукратиса до водопадов. Все они представляют приветливо-серьезных людей средних лет, а между тем одна должна изображать старика, а другая – увековечить память о царственном юноше. Герои войны, законодатели, изверги и человеколюбцы – все имеют почти один и тот же вид, если не отличаются величиною, которою египетские художники пытаются выразить мощь и силу, или тем, что лица некоторых статуй суть портреты. Амазис заказывает себе статую так же, как я заказываю себе меч. Прежде чем художник начнет свое дело, мы оба знаем наперед, пунктуально назначив длину и ширину, что именно получим, когда работа будет готова. Разве можно изображать немощного старика так же, как подрастающего юношу, кулачного бойца – как скорохода, поэта – как воина?
Поставьте Ивика рядом с нашим другом-спартанцем и подумайте, что сказали бы вы, если бы я вздумал представить сурового воина делающим нежные жесты наравне со сладкогласным певцом?
– А что говорит Амазис о твоих замечаниях насчет этого застоя?
– Он сожалеет о нем, но не чувствует себя достаточно сильным, чтобы отменить стеснительные постановления жреческой касты.
– И однако, – сказал дельфиец, – он выделил значительную сумму на украшение нашего нового храма «для того, чтобы поощрить эллинское искусство», как выразился он сам.
– Это очень похвально с его стороны! – воскликнул Крез. – Скоро ли соберут Алкмеониды те триста талантов, которые нужны для окончания храма? Если бы я еще находился в прежних счастливых условиях, то я охотно принял бы на себя все расходы, хотя твой вероломный оракул, невзирая на все подарки, поднесенные ему мною, страшно обманул меня. А именно, когда я велел спросить его, должен ли я начинать войну против Кира, он ответил мне, что я уничтожу великое царство, если перейду через реку Галис. Я поверил божеству, по его совету свел дружбу со спартанцами и, перейдя через пограничную реку, действительно разрушил большое царство; но разрушенным оказалось не мидо-персидское царство, а моя собственная бедная Лидия, которая теперь, в качестве сатрапии Камбиза, с трудом привыкает к новой для нее зависимости.
– Ты несправедливо порицаешь божество, – отвечал Фрикс, – так как оно не виновато в том, что ты, по человеческому тщеславию, ложно истолковал его изречение. Ведь было говорено не о «царстве Персов», а просто о «царстве», которое будет разрушено вследствие твоего воинственного задора. Почему же ты не спросил, о каком царстве оно говорит? Кроме того: разве оно не предсказало тебе верно судьбу твоего сына, разве оно не возвестило тебе, что в день бедствия к нему возвратится дар слова? И когда ты, после падения Сардеса, просил позволения спросить в Дельфах – не поставили ли себе греческие боги законом высказывать неблагодарность к своим благодетелям, – то Локиас отвечал тебе, что он имел относительно тебя наилучшие намерения, но что над ним господствует неумолимая судьба, предсказавшая еще твоему могущественному предку, что пятый после него, то есть ты, обречен на погибель.
– Твои слова, – прервал Крез говорившего, – были бы для меня в день несчастия нужнее, чем теперь. Была минута, когда я проклинал твоего бога и его изречения; но потом, когда я, вместе с властью и царством, потерял и своих льстецов и привык измерять свои действия своим собственным суждением, я понял, что был ввергнут в погибель не Аполлоном, а моим тщеславием. «Царством», обреченным на уничтожение, по моим тогдашним понятиям, конечно, не могло быть мое, – это могущественное царство могущественного Креза, друга богов, полководца, который до тех пор еще ни разу не испытывал горечи поражения! Если бы какой-нибудь друг указал мне на эту сторону двусмысленного изречения, то я бы осмеял и даже, вероятно, наказал его. Подобно коню, старающемуся лягнуть лекаря, который ощупывает его раны с целью их исцеления, деспот бьет прямодушного друга, который прикасается к язвам его больной души. Таким образом, и я не видел того, что мог бы легко увидеть. Тщеславие ослепляет глаза, данные нам для беспристрастного исследования вещей, и усиливает похотливость сердца, которое и без того, благодарение богам, широко открывается для каждой надежды на прибыль и быстро запирается на замок ввиду обоснованного опасения, что предстоит какая-нибудь потеря или какое-нибудь несчастье. Теперь, когда я вижу яснее и когда мне терять нечего, я страшусь гораздо чаще, чем страшился в то время, когда никто не мог потерять больше, чем я. В сравнении с прежним временем, Фрикс, я беден, однако же Камбис позволяет мне окончить мои дни по-царски, и я все-таки могу пожертвовать один талант на вашу постройку.
Фрикс поблагодарил, а Фанес сказал:
– Алкмеониды воздвигнут прекрасное здание, так как они честолюбивы, богаты и хотят приобрести благосклонность амфиктионов, чтобы, при их поддержке, низвергнуть тиранов, превзойти мой род и захватить в свои руки управление государством.
– Говорят, ты, Крез, более всех способствовал увеличению богатства этой фамилии, вместе с Агаристой, которая принесла Мегаклу [52] в приданое большие сокровища, – заметил Ивик.
– Конечно, конечно, – засмеялся Крез.
– Расскажи, как было дело? – попросила Родопис.
– Алкмеон Афинский однажды прибыл к моему двору. Этот веселый, прекрасно образованный человек мне так понравился, что я надолго удержал его при себе. Однажды я показал ему свои кладовые с сокровищами, и при виде их богатства он впал в совершенное отчаяние. Он называл себя жалким нищим и рассказывал, как был бы он счастлив, если бы ему было позволено взять хоть одну горсть из всех этих драгоценностей. Тогда я позволил ему взять с собою столько золота, сколько он в состоянии нести. Что же сделал Алкмеон? Он велел надеть на себя высокие лидийские сапоги для верховой езды, обвязать себя передником и прикрепить корзину к своей спине. Все это он наполнил сокровищами; в передник он набрал столько золота, сколько мог нести, сапоги нагрузил золотыми монетами, в волосы и бороду велел насыпать золотого песку, даже рот свой он наполнил золотом так, что его щеки имели такой вид, точно он вздумал проглотить большую редьку. Наконец, в каждую руку он взял по большому золотому блюду и, в этом виде, изнемогая под тяжестью своей ноши, потащился прочь. Дойдя до двери кладовой, он упал, и я никогда впоследствии не смеялся так от души, как в этот день.
– И ты отдал ему эти сокровища?
– Разумеется; и, при всем том, мне не казалось, что я слишком дорого заплатил за опыт, удостоверивший, что золото даже умного человека превращает в глупца.
– Ты был самым щедрым из властителей! – вскричал Фанес.
– А теперь я – нищий, не совсем недовольный своей судьбой. Но скажи мне, Фрикс, сколько Амазис вложил в твою кружку?
– Тысячу мин [53].
– По моему мнению – это царский подарок. А наследник престола?
– Когда я обратился к нему и сослался на щедрость его отца, то он горько засмеялся и сказал, повернувшись ко мне спиной: «Если ты решишь собирать на разрушение вашего храма, то я готов подписать вдвое против суммы, данной Амазисом».
– Презренный!
– Скажи лучше: настоящий египтянин. Псаметих ненавидит все, что происходит не из его страны.
– Сколько пожертвовали эллины в Наукратисе?
– Кроме богатых взносов со стороны частных людей, каждая община пожертвовала по двадцати мин.
– Много!
– Один Филоин-сибарит прислал мне тысячу драхм при письме, в высшей степени странном. Могу я прочесть его, Родопис?
– Конечно. Вы увидите из этого письма, что распутник жалеет о своем поведении на последней встрече у меня.
Дельфиец достал из кармана свиток и стал читать письмо:
«Филоин поручает сказать Фриксу: «Мне прискорбно, что в последнее время я уже не пил у Родопис, если бы я пил, то допивался бы до лишения всякого сознания и до невозможности обидеть даже какую-нибудь самую ничтожную муху. Таким образом, моя проклятая умеренность виновата в том, что отныне я не могу более наслаждаться столом, наилучшим во всем Египте.
Впрочем, я благодарен Родопис уже и за то, чем я насладился, и, в воспоминание о великолепном жарком, из-за которого я желаю купить повара фракиянки за какую бы то ни было цену, посылаю тебе двенадцать больших вертелов для бычачьего жаркого. Их можешь ты поместить в каком-нибудь из Дельфийских хранилищ драгоценностей, в качестве подарка от Родопис. Сам я, как человек богатый, подписываю целую тысячу драхм. Этот дар должен быть публично провозглашен на ближайших пифийских играх [54].