Раздумывать было некогда, потому что не успел я еще узнать от нее что-либо конкретное, как на меня уже наскочил один из неприятельских предводителей, и на глазах Мириам у нас завязался смертельный бой.
Противник мой был силен, но перед девушкой, которая часто называла меня бессильным трусом, потому что я во всем покорялся отцу, я старался показать, что не уступлю никому. Я не перенес бы поражения на ее глазах и, собравшись с силами, повалил своего противника и убил его топором. Я ничего не видел, кроме своего противника. Но вдруг я услышал, как кто-то около меня громко воскликнул, и увидел, что тут же передо мною Мириам упала на землю, обливаясь кровью. Когда я притиснул коленом моего противника, один из блеммийцем подкрался ко мне на несколько шагов и бросил в меня копье. А Мириам, Мириам…
— Спасла тебя, пожертвовав собственною жизнью, — договорил Петр за юношу, голос которого дрогнул и прервался при воспоминании о случившемся, и глаза наполнились слезами.
Ермий кивнул и продолжал тихим голосом:
— Она высоко вскинула руки и произнесла громко мое имя, когда копье пронзило ей грудь. Старший сын Обедиана отомстил ее убийце, я же подхватил ее, положил ее кудрявую головку себе на колени и кликнул ее по имени. Она еще раз открыла глаза и произнесла кротко и невыразимо ласково мое имя. Я никогда не думал, чтобы дикая Мириам могла говорить так нежно, страшная тоска овладела мною, и я не мог удержаться и поцеловал ее в глаза и в губы. Тогда она еще раз взглянула на меня долгим блаженным взглядом и умерла.
— Хотя она была и язычница, — сказала Дорофея, отирая слезы, — но ради такой смерти Господь простит ей многое.
— Я люблю ее, — воскликнула Марфана, — и украшу ее могилу лучшими моими цветами. Позволь мне и с твоих цветущих мирт отрезать несколько веток для венка!
— Завтра, завтра, дитя мое, — возразила Дорофея. — Теперь ложись спать, потому что уже очень поздно.
— Позволь мне еще остаться, — просила девушка, — пока не вернутся Антоний и Иофор.
— Я охотно помог бы вам искать вашего сына, — сказал Ермий, — и если хотите, я справлюсь у рыбаков в Раиту и в Клизме. А что центурион, — и при этом вопросе молодой воин смутился и потупил глаза, — не успел найти перед смертью свою убежавшую жену, которую разыскивал с амалекитянином Талибом?
— Про Сирону все еще ничего не известно, — ответил Петр. — И может быть… но ты назвал давеча имя Павла, который был так близок твоему отцу и тебе. А знаешь ли, что именно он так бесстыдно нарушил домашний мир центуриона?
— Павел? — воскликнул Ермий, — да как вы можете это думать?
— Фебиций нашел его шубу у своей жены, — произнес Петр строгим тоном. — Перед нашими глазами дерзкий александриец признал ее за свою и принял терпеливо побои галла. В ту самую ночь, когда ты был отправлен на разведку, он совершил тот постыдный поступок.
— И Фебиций побил его? — воскликнул Ермий вне себя. — А бедный Павел перенес спокойно этот позор и ваши упреки, и все перенес ради меня? Теперь я понимаю, что разумел он! Я встретился с ним после битвы, и он рассказал мне, что отец умер. Прощаясь со мною, он сказал, что он величайший из всех грешников, потом прибавил, что в оазисе я это услышу. Но я знаю его лучше; это великодушный и добрый человек, и я не могу терпеть, чтобы его позорили и поносили из-за меня.
Ермий вскочил с своего места, но, увидя, что все смотрят на него с изумлением, постарался успокоиться и сказал:
— Павел никогда и не видал Сирону, и я повторяю еще раз: если кто может похвалиться добротою, чистотою и безвинностью, то именно он. Ради меня и чтобы избавить меня от наказания, а отца моего от горя, он взял на себя чужую вину. Как это похоже на него, нашего верного и честного друга! Но ни минуты долее не будет тяготеть над ним это подозрение и этот позор!
— Ты говоришь с пожилым человеком, — перебил Петр гневно пылкую речь юноши. — Твой друг сам сознался…
— Так он из чистейшей доброты солгал, — прервал Ермий сенатора. — Шуба, которую галл нашел у себя, принадлежала мне. Пока он приносил жертву Митре, я пришел к Сироне за вином для отца, и она позволила мне при этом надеть доспехи своего мужа. А когда тот неожиданно возвратился домой, я выскочил на улицу и забыл эту злополучную шубу. Когда я бежал, со мною встретился Павел и сказал, что уладит все это дело, а меня отослал, чтобы взять мою вину на себя и избавить моего отца от тяжкого огорчения. Твой укоризненный взгляд, Дорофея, я заслужил, потому что в безрассудном легкомыслии я забрался в ту ночь к Сироне, но клянусь памятью моего отца, которого я сегодня лишился по воле Промысла, что Сирона просто поиграла со мною, как с маленьким мальчишкой, и что она не позволила мне даже приблизиться губами к ее золотистым пышным волосам. То, что я говорю, так же истинно, как то, что я надеюсь сделаться воином, как то, что меня слышит душа моего отца; преступление, которое взял на себя Павел, никогда не было совершено, и если вы осудили Сирону, то тяжко и незаслуженно обидели бедную женщину, которая и не думала изменять мужу ради меня, а тем менее ради Павла!
Дорофея и Петр многозначительно переглянулись, и она сказала:
— И все это нам нужно было услышать из чужих уст! Как это чудесно и как в то же время просто! Да, Петр, лучше было бы для нас предположить нечто подобное, чем сомневаться в Сироне. Сначала, конечно, и мне казалось невозможным, чтобы эта красавица, любви которой доискивались совсем иные люди, ради этого странного нищего…
— Как тяжко оскорбили мы бедного! — воскликнул Петр. — Ведь если бы он хвалился каким-нибудь добрым делом, мы, право, не поверили бы ему так скоро.
— Зато мы и наказаны жестоко, — вздохнула Дорофея, — и сердце мое обливается кровью. И отчего ты не обратился к нам, Ермий, когда тебе потребовалось вино? Сколько горя было бы тем предотвращено!
Юноша потупил глаза и молчал. Но вскоре он овладел собою и сказал:
— Позвольте мне пойти и отыскать Павла. За вашу доброту я вам очень благодарен, но не могу долее здесь оставаться: я должен идти на гору!
Сенатор и жена его не удерживали юношу, и когда ворота за ним затворились, в комнате Петра водворилась глубокая тишина.
Дорофея откинулась в кресле, опустив глаза, и слезы текли по ее щекам; Марфана держала руку матери и тихо поглаживала ее, а сенатор подошел к окну и глядел, тяжело переводя дух, на темный двор.
Горе тяготело над сердцами всех тяжелым свинцовым гнетом. Все было тихо в большой комнате; только изредка доносился среди ночного воздуха в открытое окно громкий, протяжный вопль из толпы плакальщиц, которые окружали павших фаранитов. Это был тяжелый час, богатый тщетными безмолвными самообвинениями, заботами и краткими молитвами, но бедный надеждой и утешением.
Наконец, Петр глубоко вздохнул, а Дорофея встала, чтобы подойти к мужу и сказать ему доброе, искреннее слово.
Неожиданно залаяли собаки во дворе, и томимый тревогой отец сказал тихо, подавленным голосом и, очевидно, приготовившись ко всему: «Может быть, это они».
Жена схватила его за руку, но тотчас же отпустила ее, когда за воротами послышался тихий стук.
— Это не Иофор и Антоний, — сказал Петр. — Они взяли с собой ключ.
Марфана подошла и прижалась к нему, а он высунулся из окна и крикнул:
— Кто стучится?
Собаки разлаялись так громко, что ни сенатор, ни обе женщины не могли расслышать ответа, который как будто последовал тотчас же.
— Послушай-ка Аргуса, — сказала Дорофея, — так он воет только тогда, когда приходишь домой ты или кто-нибудь из нас, или когда он чему-нибудь радуется.
Петр приложил пальцы к губам; раздался громкий, пронзительный свист, и когда собаки замолчали, повинуясь его голосу, он опять крикнул во двор:
— Кто бы ты ни был, назовись сейчас же, тогда я отворю. Прошло несколько мгновений, и сенатор хотел уже было повторить свой вопрос, как нежный голос за воротами ответил робко:
— Это я, Петр, я, Сирона.
Едва прозвучали эти слова среди ночной тишины, как Марфана отскочила от отца, положившего ей руку на плечо, бросилась к двери, мигом сбежала по лестнице и очутилась у ворот.
— Сирона, милая бедная Сирона! — крикнула девушка, отодвигая засов, и едва галлиянка вошла в ворота, как она уже кинулась ей на шею и начала целовать и обнимать ее, точно пропавшую и вновь найденную родную сестру.
Не давая сказать ей ни слова, Марфана взяла ее за руку и, осыпая слабо сопротивляющуюся ласковыми словами, повела ее по лестнице в комнату.
Петр и Дорофея встретили ее на пороге, и Дорофея нежно обняла ее, поцеловала в лоб и сказала:
— Бедная! Мы знаем, как мы тебя оскорбили, и постараемся загладить нашу вину.
И сенатор подошел к ней, взял ее за руку и также приветствовал ее сердечно, но несколько сдержанно, потому что не знал еще, дошла ли до нее весть о смерти мужа.
Сирона не находила слов для ответа.
Сходя с горы и заблудившись в темноте, она ожидала, что ее прогонят, как отверженную. Сандалии ее изорвались об острые камни и болтались лохмотьями на окровавленных ногах, пышные волосы растрепал ночной ветер, а ее белая одежда походила на нищенское рубище, потому что она изрезала ее, чтобы перевязать рану Поликарпа.
Уже много часов прошло с той минуты, как она оставила раненого, боясь за него и опасаясь жестокой встречи со стороны его родителей.
Как дрожала от страха ее рука, когда она наконец решилась стукнуть железным молотком в ворота сенатора; и вот ей открылись объятия отца, матери, сестры, вот перед нею опять гостеприимно открылся точно родной дом!
Беспредельным умилением, невыразимою благодарностью исполнилось ее сердце, и, громко заплакав, прижала она сложенные руки к груди.
Но только на несколько мгновений предалась она этому блаженному чувству, ибо без Поликарпа не было ведь для нее счастья, и ради него ведь пустилась она в опасный ночной путь.
Марфана опять нежно подошла к ней; но она отклонила ее ласково и сказала:
— Не теперь, моя милая. Я и то уже потеряла целый час, заблудившись в ущельях. Готовься, Петр, тотчас же идти со мною на гору, потому что, только не пугайся, Дорофея, главная опасность, сказал Павел, миновала, и если Поликарп…
— Ради Бога, ты знаешь, где он? — воскликнула Дорофея, и щеки ее покраснели, тогда как Петр побледнел и, перебивая жену, спросил в тревожном волнении:
— Где Поликарп, и что с ним случилось?
— Приготовьтесь услышать нерадостную весть, — ответила Сирона, глядя с боязнью и грустью на Петра и Дорофею, точно считая долгом извиниться в том, что не могла скрыть. — Поликарп упал на камень и разбил себе голову. Сегодня утром, прежде чем уйти в крепость, Павел принес его ко мне и просил ухаживать за ним. Я старательно смачивала его рану, и к полудню он открыл глаза, узнал меня и сказал, что вы будете беспокоиться о нем. К ночи он заснул, но, кажется, у него довольно сильный жар, и когда Павел вернулся, я тотчас же собралась, чтобы успокоить вас и попросить у вас лекарства, потому что сейчас же должна вернуться к нему.
Глубокое сострадание слышалось при ее рассказе в нежном звуке ее голоса, и слезы навернулись у нее на глазах, пока она сообщала родителям о несчастии, случившемся с их сыном.
Рассказ Сироны звучал для Петра и Дорофеи точно песнь о свидании и надежде, пропетая певцом в черной одежде и с арфою, обвитою черным флером.
— Живее, живее, Марфана! — воскликнула Дорофея, и глаза ее заблистали. — Живее приготовь корзину с перевязками! Лекарство я изготовлю сама!
Петр приблизился к Сироне и спросил ее тихо:
— Правда, что ему не хуже? Действительно можно надеяться на спасение, и Павел…
— Павел говорит, — прервала его Сирена, — что при хорошем уходе он поправится в несколько недель.
— И ты можешь свести меня к нему?
— О я, я! — воскликнула галлиянка, ударив себя по лбу. — Мне, верно, уж не удастся найти дорогу к нему; я не запомнила ни одной приметы. Но постой! До нас один отшельник из Мемфиса, который умер несколько недель тому назад…
— Старик Серапион? — спросил сенатор.
— Да, да, так его звали! — воскликнула Сирона. — Ты знаешь его пещеру?
— Да откуда же мне знать? — возразил Петр. — Но, может быть, Агапит…
— Ключ, у которого я черпала воду для Поликарпа, Павел называл ключом Куропаток.
— Ключ Куропаток, — повторил сенатор, — знаю! — Глубоко вздохнув, схватил он посох и крикнул Дорофее: — Приготовь лекарство, перевязки и лучшие носилки; дай также факелы, а я зайду к соседу Магадону и попрошу у него нескольких рабов.
— Позволь мне пойти с тобой, — просила Марфана отца.
— Нет, нет, оставайся с матерью.
— Неужели ты думаешь, что я буду здесь ждать? — спросила Дорофея. — Я иду с вами.
— И здесь для тебя довольно дела, — возразил Петр, останавливая ее, — а идти ведь придется скорым шагом.
— Я, конечно, только задержала бы вас, — сказала озабоченная мать с глубоким вздохом, — но возьми с собой Марфану, у нее счастливая, легкая рука.
— Пусть будет по-твоему, — согласился сенатор и вышел. Пока мать и дочь суетились, приготовляя все необходимое, они, однако, находили время обращаться неоднократно к Сироне с ласковыми словами и разными вопросами; Марфана успела даже, не прерывая своей работы, подать ей ужин; но утомленная Сирона едва прикоснулась к пище.
Когда же Марфана уложила в корзину лекарство и холстяные перевязки, два кувшина с вином и с чистой водой, Сирона сказала:
— Теперь одолжи мне пару хороших сандалий, потому что мои совсем изорвались, а босиком я не могу идти за мужчинами по острым камням.
Марфана только теперь заметила кровь на ноге своей подруги, сняла поспешно лампу со стола, поставила ее на пол и воскликнула, став на колени и коснувшись рукою ее нежной белой ноги, чтобы осмотреть повреждение на подошве:
— Боже мой, да тут три большие, глубокие раны! Сейчас же был принесен умывальник с водой; Марфана тщательно омыла раны, и пока она опытною рукою перевязывала больную ногу, Дорофея подошла к ним и сказала:
— Если бы Поликарп был уже здесь, этого полотна хватило бы, чтобы перевязать вас обоих.
Нежный румянец вспыхнул на щеках Сироны, Дорофея испугалась своих собственных слов, а Марфана пожала тайком руку галлиянки.
Когда перевязка была окончена, Сирона попробовала пройтись, но это далось ей так трудно, что Петр, вернувшийся со своим другом Магадоном, его сыновьями и несколькими рабами, запретил ей наотрез идти с ними на гору. Он был уверен, что найдет сына и без нее, потому что один из людей соседа не раз носил старику Серапиону хлеб и масло и знал хорошо его пещеру. Уже собираясь уходить, он шепнул жене несколько слов, подошел вместе с нею к Сироне и спросил:
— Ты знаешь, что случилось с твоим мужем? Сирона кивнула:
— Я уже слышала все от Павла. Теперь я совсем покинута!
— Нисколько, — сказал Петр. — Под нашей кровлей ты найдешь защиту и любовь, как в доме родного отца, если только захочешь у нас остаться. И благодарить не за что, потому что мы глубоко в долгу перед тобой! До свидания, жена! Хорошо было бы, кабы Поликарп был уже здесь и ты уже осмотрела бы его рану. Пойдем, Марфана, каждая минута дорога!
Когда Дорофея и Сирона остались вдвоем, первая сказала:
— Теперь я пойду и приготовлю для тебя постель, потому что ты, наверное, страшно устала.
— Нет, нет, — просила Сирона, — я буду ждать вместе с тобой, я все равно не засну, пока не узнаю, что с ним.
Эти слова были произнесены с такою живостью и теплотой, что дьяконисса с чувством благодарности пожала руку молодой женщине. Вслед за тем она сказала:
— Я пока оставлю тебя в одиночестве; у меня так тяжело на сердце, что мне хотелось бы помолиться о помощи для него и о бодрости и силе для меня самой.
— Возьми меня с собою, — сказала тихо Сирона. — В моей беде я открыла душу вашему доброму, любвеобильному Богу, и не хочу более молиться иным богам. Уже одна мысль о Нем подкрепляет и утешает меня, и если когда-либо, то именно в этот час я нуждаюсь в Его милосердной помощи.
— Дитя мое, дочь моя! — воскликнула глубоко растроганная дьяконисса, наклонилась к Сироне, поцеловала ее в лоб и в губы и повела за руку в свою уединенную спальню.
— Здесь я люблю молиться, — сказала она, — хотя здесь нет ни иконы, ни алтаря. Мой Бог повсюду, Он везде со мною.
Обе женщины стали вместе на колени, и обе начали молиться одному Богу об одной и той же милости не для себя, но для другого, и благодарили Бога в скорби: Сирона — за то, что нашла в лице Дорофеи любящую мать, дьяконисса — за то, что нашла в лице Сироны милую дочь.
ГЛАВА XXII
Павел сидел перед пещерой, в которой укрывались Сирона и Поликарп, и глядел, как мало-помалу ослабевал свет факелов, спускавшихся с горы. Они освещали путь для раненого ваятеля, которого несли в носилках матери к оазису, в сопровождении отца и сестры Марфаны.
«Еще какой-нибудь час, — думал анахорет, — и мать увидится с сыном, еще неделя, и Поликарп встанет с постели, еще год, и только рубец от раны да, может быть, поцелуй в алые губы галлиянки напомнит ему о вчерашнем дне. — Мне труднее забыть его. Лестница, которую я сколачивал в продолжение долгих лет, по которой я рассчитывал взойти на небо и которая казалась мне такою высокой и прочной, эта лестница разбита в куски, и разбила ее рука моей собственной слабости. Кажется мне даже, что слабость эта имеет больше силы, чем то, что мы обычно называем внутренней силой, ибо она разрушает в одну минуту то, что созидает духовная сила. Вероятно, только слабостью я силен!
Павел вздрогнул от холода. На заре того утра, когда он взял на себя вину Ермия, он дал обет никогда более не носить овечьей шубы, и тяжко страдало привыкшее к теплой одежде тело, в котором за последние дни после невероятных усилий, бессонных ночей и волнений кровь кипела с лихорадочным жаром. Дрожа, одернул он на себе свою изношенную рубаху и пробормотал: «Я чувствую себя точно баран, которого остригли зимою. А голова опять горит, точно я только что вынимал хлебы из печки. Ребенок мог бы повалить меня, и глаза мои так и слипаются. Нет силы даже собраться с мыслями для молитвы, которая была бы мне так необходима. Цель моя, без сомнения, истинная, но как только я думаю приблизиться к ней, моя слабость вдруг удалит ее от меня, как ветер отклоняет от жаждущего Тантала ветвь с плодами. От мира ушел я на эту гору, а мир все не оставлял меня и опутал своими сетями. Надо уйти куда-нибудь в совершенно безлюдную пустыню, где я мог бы быть один, совершенно один, с Господом и с самим собою! Там я, может быть, найду тот путь, который ищу, если только мое „я“ опять не испортит весь мой труд, это „я“, которое всюду следует за мною и в котором продолжает жить весь мир со всеми своими треволнениями. Кто, уходя в пустыню, не может отрешиться от самого себя, тот не может оставаться один.
Павел глубоко вздохнул и продолжал размышлять.
«Как гордился я, когда принял от галла побои за Ермия! Потом я начал падать ниже и ниже, точно пьяный с лестницы. И бедный Стефан пал, а был уже так близок к цели. У него недостало силы простить врагу, а сенатор, который только что ушел от меня и безвинному сыну которого я нанес тяжкую рану, дружески подал мне руку при прощании. Я видел ясно: он простил меня от всего сердца. А этот Петр не удаляется от жизни и с утра до вечера занят мирскими делами».
Не поднимая глаз, просидел Павел несколько минут в раздумье, потом продолжал, рассуждая с самим собою:
— Как это рассказывал старик Серапион? В Фиваиде жил некогда отшельник, который превосходил всех других в строгой добродетели и был уверен, что ведет совершенно богоугодную жизнь. И вот раз во сне он услышал, что в Александрии живет человек, который еще совершеннее его; имя этого человека Фабис, по ремеслу он сапожник и живет на Белой улице, около гавани Кибот. Анахорет тотчас же отправился в столицу и отыскал этого сапожника. Когда же он спросил его:
— Как ты служишь Господу? Какую жизнь ведешь ты? — тот ответил с удивлением: «Я-то? Ах, Господи, я работаю с утра до вечера и забочусь о семье, и утром и вечером молюсь в немногих словах за весь город!»
— Вот и Петр, кажется, такой Фабис; но ведь много путей ведет к Господу, и мы, и я…
Дрожь, пробежавшая по телу, опять прервала его рассуждения, и предрассветный холод сделался так ощутим, что надо уже было развести огонь.
Пока он силился раздуть уголья, к нему подошел Ермий. От сопровождавших Поликарпа он узнал, где найти Павла, и, пришедши теперь к другу, он схватил его за руку, начал гладить его косматые волосы и нежно, с глубоким умилением благодарил его за тяжкую жертву, которую он принес ему, взяв на себя позорное наказание за его проступок.
Павел коротко отклонил его сожаление и благодарность и начал беседовать с Ермием об отце и о будущности, пока совсем не рассвело и для юноши пришло время идти обратно в оазис, чтобы отдать последний долг умершим.
На предложение идти вместе с ним Павел ответил: — Нет, нет, не теперь, не теперь; если я теперь столкнусь с людьми, я, право, могу разлететься, как ветхий мех, полный молодого вина. В голове моей как будто жужжит рой пчел, а в груди точно муравейник. Ты иди себе, а меня оставь одного!
После погребения Ермий дружески простился с Агапитом, Петром и Дорофеей и вернулся к александрийцу, с которым отправился в пещеру покойного отца.
Здесь Павел передал ему письмо к дяде и долго говорил с ним, ласковее чем когда-либо.
Там же они остались и ночевать, но ни тот, ни другой не смогли заснуть.
Времени от времени Павел бормотал тихо, но с глубокой скорбью: «Тщетно, все тщетно! — и, наконец: — Все ищу и ищу, но кто укажет мне путь?» Оба встали на заре.
Ермий пошел еще раз к источнику, опустился на колени и, прощаясь с этим местом, погрузился в воспоминания об отце и о дикой Мириам.
Разнообразные мысли возникли в его сознании, и так велика все преображающая сила любви, что образ бедной смуглой пастушки казался ему в тысячу раз прекраснее той дивной женщины, которая наполняла восторгом душу ваятеля.
Вскоре после восхода солнца Павел повел Ермия в рыбацкую деревушку, представил его своему знакомому еврею, поставщику отцовского дома, попросил снабдить его деньгами и проводил к кораблю, отправлявшемуся с грузом угольев в Клизму.
Тяжело было ему расставаться, и Ермий сказал, увидя, что Павел прослезился, и почувствовав, как дрожат его руки:
— Не беспокойся обо мне, Павел! Мы опять увидимся, и я всегда буду помнить и тебя, и отца.
— И мать, — прибавил Павел. — Тяжело будет мне без тебя, но я ведь и жажду страдания. Если бы кому удалось усвоить себе страдание всего мира и терзаться душевно при каждом дыхании, как такой человек жаждал бы призыва Спасителя.
Заливаясь слезами, Ермий кинулся ему на шею и испугался, когда пылающие губы анахорета коснулись его лба.
Наконец, матросы отвязали канаты. Тогда Павел еще раз обратился к юноше:
— Ты вступаешь на собственный путь. Не забывай эту святую гору и заметь себе еще: самые тяжкие из всех грехов следующие три: служить ложным богам, пожелать жену своего ближнего и поднять руки на убийство. Берегись этих грехов. А из всех добродетелей величайшие, но и самые незаметные, всего две: правдивость и смирение; пусть они всегда живут в твоей душе. Из всех же утешений лучшие, пожалуй, два: сознание, что стремишься к добру и к правде, как бы ты ни ошибался и ни падал по человеческой немощи, и молитва.
Еще раз обняв Ермия, пошел он по песчаному берегу к горе, уже более не оглядываясь.
Ермий смотрел ему вслед с глубоко озабоченным видом, потому что друг его покачивался точно пьяный и хватался по временам рукою за лоб, который, вероятно, горел так же, как и губы.
Молодой воин никогда более не увидел ни святой горы, ни Павла, но зато, достигнув славы и высокого положения в войске, встретился впоследствии с Поликарпом, которого император вызвал с великим почетом в Константинополь и в доме которого хозяйничала как верная и любящая жена и мать галлиянка Сирона.
Простившись с Ермием, Павел куда-то скрылся. Долго искали его тщетно все анахореты и епископ Агапит, который узнал от Петра, что александриец наказан и отлучен от общины совершенно безвинно, и который хотел собственнолично объявить ему прощение. Наконец, через десять дней, нашел его Орион из Саиса в одной из самых отдаленных пещер.
Немного часов тому назад ангел смерти отозвал его, как раз во время молитвы, ибо тело едва еще успело остыть. Пустынник умер на коленях, склонившись лбом к скале; его исхудалые сложенные руки крепко держали кольцо Магдалины.
Когда отшельники положили его на носилки, его благородное, доброе лицо улыбалось чистой и блаженной улыбкой.
С непостижимой быстротою разнесся слух о кончине Павла по оазису и по рыбацкой деревушке, по всем ближним и дальним пещерам анахоретов и даже по хижинам пастухов амалекитян.
Многолюдное шествие провожало его гроб, и впереди всех шел епископ Агапит со старейшинами и дьяконами, а за ними Петр с женой и со всем семейством, к которому теперь принадлежала и Сирона.
Выздоравливающий Поликарп положил на могилу страдальца пальмовую ветвь как знак примирения, и все, которым умерший тайно помогал в нужде, а вскоре и все отшельники из близких и далеких мест начали приходить к ней, как на поклонение святыне.
Петр поставил на могиле памятник, а Поликарп вырезал на нем те слова, которые перед смертью начертали дрожащие пальцы Павла углем на стене пещеры:
— Помолитесь за меня бедного; я был человек.
OCR: Ustas PocketLib
SpellCheck: Roland
Форматирование: Ustas PocketLib
Исходный электронный текст:
http://www.pocketlib.ru/
Частное собрание приключений
Основано на издании:
Эберс Г.
Э13
Собрание сочинений: В 9 т. Т. 7:Homosum (Ведь я человек);
Серапис: Романы / Пер. с нем. ; Послесл. С. Ермолаева. — М. : ТЕРРА — Книжный клуб, 1998. — 480 с. — (Библиотека исторической прозы).
ISBN 5-300-02223-3 (т. 7)
ISBN 5-300-01553-9
Противник мой был силен, но перед девушкой, которая часто называла меня бессильным трусом, потому что я во всем покорялся отцу, я старался показать, что не уступлю никому. Я не перенес бы поражения на ее глазах и, собравшись с силами, повалил своего противника и убил его топором. Я ничего не видел, кроме своего противника. Но вдруг я услышал, как кто-то около меня громко воскликнул, и увидел, что тут же передо мною Мириам упала на землю, обливаясь кровью. Когда я притиснул коленом моего противника, один из блеммийцем подкрался ко мне на несколько шагов и бросил в меня копье. А Мириам, Мириам…
— Спасла тебя, пожертвовав собственною жизнью, — договорил Петр за юношу, голос которого дрогнул и прервался при воспоминании о случившемся, и глаза наполнились слезами.
Ермий кивнул и продолжал тихим голосом:
— Она высоко вскинула руки и произнесла громко мое имя, когда копье пронзило ей грудь. Старший сын Обедиана отомстил ее убийце, я же подхватил ее, положил ее кудрявую головку себе на колени и кликнул ее по имени. Она еще раз открыла глаза и произнесла кротко и невыразимо ласково мое имя. Я никогда не думал, чтобы дикая Мириам могла говорить так нежно, страшная тоска овладела мною, и я не мог удержаться и поцеловал ее в глаза и в губы. Тогда она еще раз взглянула на меня долгим блаженным взглядом и умерла.
— Хотя она была и язычница, — сказала Дорофея, отирая слезы, — но ради такой смерти Господь простит ей многое.
— Я люблю ее, — воскликнула Марфана, — и украшу ее могилу лучшими моими цветами. Позволь мне и с твоих цветущих мирт отрезать несколько веток для венка!
— Завтра, завтра, дитя мое, — возразила Дорофея. — Теперь ложись спать, потому что уже очень поздно.
— Позволь мне еще остаться, — просила девушка, — пока не вернутся Антоний и Иофор.
— Я охотно помог бы вам искать вашего сына, — сказал Ермий, — и если хотите, я справлюсь у рыбаков в Раиту и в Клизме. А что центурион, — и при этом вопросе молодой воин смутился и потупил глаза, — не успел найти перед смертью свою убежавшую жену, которую разыскивал с амалекитянином Талибом?
— Про Сирону все еще ничего не известно, — ответил Петр. — И может быть… но ты назвал давеча имя Павла, который был так близок твоему отцу и тебе. А знаешь ли, что именно он так бесстыдно нарушил домашний мир центуриона?
— Павел? — воскликнул Ермий, — да как вы можете это думать?
— Фебиций нашел его шубу у своей жены, — произнес Петр строгим тоном. — Перед нашими глазами дерзкий александриец признал ее за свою и принял терпеливо побои галла. В ту самую ночь, когда ты был отправлен на разведку, он совершил тот постыдный поступок.
— И Фебиций побил его? — воскликнул Ермий вне себя. — А бедный Павел перенес спокойно этот позор и ваши упреки, и все перенес ради меня? Теперь я понимаю, что разумел он! Я встретился с ним после битвы, и он рассказал мне, что отец умер. Прощаясь со мною, он сказал, что он величайший из всех грешников, потом прибавил, что в оазисе я это услышу. Но я знаю его лучше; это великодушный и добрый человек, и я не могу терпеть, чтобы его позорили и поносили из-за меня.
Ермий вскочил с своего места, но, увидя, что все смотрят на него с изумлением, постарался успокоиться и сказал:
— Павел никогда и не видал Сирону, и я повторяю еще раз: если кто может похвалиться добротою, чистотою и безвинностью, то именно он. Ради меня и чтобы избавить меня от наказания, а отца моего от горя, он взял на себя чужую вину. Как это похоже на него, нашего верного и честного друга! Но ни минуты долее не будет тяготеть над ним это подозрение и этот позор!
— Ты говоришь с пожилым человеком, — перебил Петр гневно пылкую речь юноши. — Твой друг сам сознался…
— Так он из чистейшей доброты солгал, — прервал Ермий сенатора. — Шуба, которую галл нашел у себя, принадлежала мне. Пока он приносил жертву Митре, я пришел к Сироне за вином для отца, и она позволила мне при этом надеть доспехи своего мужа. А когда тот неожиданно возвратился домой, я выскочил на улицу и забыл эту злополучную шубу. Когда я бежал, со мною встретился Павел и сказал, что уладит все это дело, а меня отослал, чтобы взять мою вину на себя и избавить моего отца от тяжкого огорчения. Твой укоризненный взгляд, Дорофея, я заслужил, потому что в безрассудном легкомыслии я забрался в ту ночь к Сироне, но клянусь памятью моего отца, которого я сегодня лишился по воле Промысла, что Сирона просто поиграла со мною, как с маленьким мальчишкой, и что она не позволила мне даже приблизиться губами к ее золотистым пышным волосам. То, что я говорю, так же истинно, как то, что я надеюсь сделаться воином, как то, что меня слышит душа моего отца; преступление, которое взял на себя Павел, никогда не было совершено, и если вы осудили Сирону, то тяжко и незаслуженно обидели бедную женщину, которая и не думала изменять мужу ради меня, а тем менее ради Павла!
Дорофея и Петр многозначительно переглянулись, и она сказала:
— И все это нам нужно было услышать из чужих уст! Как это чудесно и как в то же время просто! Да, Петр, лучше было бы для нас предположить нечто подобное, чем сомневаться в Сироне. Сначала, конечно, и мне казалось невозможным, чтобы эта красавица, любви которой доискивались совсем иные люди, ради этого странного нищего…
— Как тяжко оскорбили мы бедного! — воскликнул Петр. — Ведь если бы он хвалился каким-нибудь добрым делом, мы, право, не поверили бы ему так скоро.
— Зато мы и наказаны жестоко, — вздохнула Дорофея, — и сердце мое обливается кровью. И отчего ты не обратился к нам, Ермий, когда тебе потребовалось вино? Сколько горя было бы тем предотвращено!
Юноша потупил глаза и молчал. Но вскоре он овладел собою и сказал:
— Позвольте мне пойти и отыскать Павла. За вашу доброту я вам очень благодарен, но не могу долее здесь оставаться: я должен идти на гору!
Сенатор и жена его не удерживали юношу, и когда ворота за ним затворились, в комнате Петра водворилась глубокая тишина.
Дорофея откинулась в кресле, опустив глаза, и слезы текли по ее щекам; Марфана держала руку матери и тихо поглаживала ее, а сенатор подошел к окну и глядел, тяжело переводя дух, на темный двор.
Горе тяготело над сердцами всех тяжелым свинцовым гнетом. Все было тихо в большой комнате; только изредка доносился среди ночного воздуха в открытое окно громкий, протяжный вопль из толпы плакальщиц, которые окружали павших фаранитов. Это был тяжелый час, богатый тщетными безмолвными самообвинениями, заботами и краткими молитвами, но бедный надеждой и утешением.
Наконец, Петр глубоко вздохнул, а Дорофея встала, чтобы подойти к мужу и сказать ему доброе, искреннее слово.
Неожиданно залаяли собаки во дворе, и томимый тревогой отец сказал тихо, подавленным голосом и, очевидно, приготовившись ко всему: «Может быть, это они».
Жена схватила его за руку, но тотчас же отпустила ее, когда за воротами послышался тихий стук.
— Это не Иофор и Антоний, — сказал Петр. — Они взяли с собой ключ.
Марфана подошла и прижалась к нему, а он высунулся из окна и крикнул:
— Кто стучится?
Собаки разлаялись так громко, что ни сенатор, ни обе женщины не могли расслышать ответа, который как будто последовал тотчас же.
— Послушай-ка Аргуса, — сказала Дорофея, — так он воет только тогда, когда приходишь домой ты или кто-нибудь из нас, или когда он чему-нибудь радуется.
Петр приложил пальцы к губам; раздался громкий, пронзительный свист, и когда собаки замолчали, повинуясь его голосу, он опять крикнул во двор:
— Кто бы ты ни был, назовись сейчас же, тогда я отворю. Прошло несколько мгновений, и сенатор хотел уже было повторить свой вопрос, как нежный голос за воротами ответил робко:
— Это я, Петр, я, Сирона.
Едва прозвучали эти слова среди ночной тишины, как Марфана отскочила от отца, положившего ей руку на плечо, бросилась к двери, мигом сбежала по лестнице и очутилась у ворот.
— Сирона, милая бедная Сирона! — крикнула девушка, отодвигая засов, и едва галлиянка вошла в ворота, как она уже кинулась ей на шею и начала целовать и обнимать ее, точно пропавшую и вновь найденную родную сестру.
Не давая сказать ей ни слова, Марфана взяла ее за руку и, осыпая слабо сопротивляющуюся ласковыми словами, повела ее по лестнице в комнату.
Петр и Дорофея встретили ее на пороге, и Дорофея нежно обняла ее, поцеловала в лоб и сказала:
— Бедная! Мы знаем, как мы тебя оскорбили, и постараемся загладить нашу вину.
И сенатор подошел к ней, взял ее за руку и также приветствовал ее сердечно, но несколько сдержанно, потому что не знал еще, дошла ли до нее весть о смерти мужа.
Сирона не находила слов для ответа.
Сходя с горы и заблудившись в темноте, она ожидала, что ее прогонят, как отверженную. Сандалии ее изорвались об острые камни и болтались лохмотьями на окровавленных ногах, пышные волосы растрепал ночной ветер, а ее белая одежда походила на нищенское рубище, потому что она изрезала ее, чтобы перевязать рану Поликарпа.
Уже много часов прошло с той минуты, как она оставила раненого, боясь за него и опасаясь жестокой встречи со стороны его родителей.
Как дрожала от страха ее рука, когда она наконец решилась стукнуть железным молотком в ворота сенатора; и вот ей открылись объятия отца, матери, сестры, вот перед нею опять гостеприимно открылся точно родной дом!
Беспредельным умилением, невыразимою благодарностью исполнилось ее сердце, и, громко заплакав, прижала она сложенные руки к груди.
Но только на несколько мгновений предалась она этому блаженному чувству, ибо без Поликарпа не было ведь для нее счастья, и ради него ведь пустилась она в опасный ночной путь.
Марфана опять нежно подошла к ней; но она отклонила ее ласково и сказала:
— Не теперь, моя милая. Я и то уже потеряла целый час, заблудившись в ущельях. Готовься, Петр, тотчас же идти со мною на гору, потому что, только не пугайся, Дорофея, главная опасность, сказал Павел, миновала, и если Поликарп…
— Ради Бога, ты знаешь, где он? — воскликнула Дорофея, и щеки ее покраснели, тогда как Петр побледнел и, перебивая жену, спросил в тревожном волнении:
— Где Поликарп, и что с ним случилось?
— Приготовьтесь услышать нерадостную весть, — ответила Сирона, глядя с боязнью и грустью на Петра и Дорофею, точно считая долгом извиниться в том, что не могла скрыть. — Поликарп упал на камень и разбил себе голову. Сегодня утром, прежде чем уйти в крепость, Павел принес его ко мне и просил ухаживать за ним. Я старательно смачивала его рану, и к полудню он открыл глаза, узнал меня и сказал, что вы будете беспокоиться о нем. К ночи он заснул, но, кажется, у него довольно сильный жар, и когда Павел вернулся, я тотчас же собралась, чтобы успокоить вас и попросить у вас лекарства, потому что сейчас же должна вернуться к нему.
Глубокое сострадание слышалось при ее рассказе в нежном звуке ее голоса, и слезы навернулись у нее на глазах, пока она сообщала родителям о несчастии, случившемся с их сыном.
Рассказ Сироны звучал для Петра и Дорофеи точно песнь о свидании и надежде, пропетая певцом в черной одежде и с арфою, обвитою черным флером.
— Живее, живее, Марфана! — воскликнула Дорофея, и глаза ее заблистали. — Живее приготовь корзину с перевязками! Лекарство я изготовлю сама!
Петр приблизился к Сироне и спросил ее тихо:
— Правда, что ему не хуже? Действительно можно надеяться на спасение, и Павел…
— Павел говорит, — прервала его Сирена, — что при хорошем уходе он поправится в несколько недель.
— И ты можешь свести меня к нему?
— О я, я! — воскликнула галлиянка, ударив себя по лбу. — Мне, верно, уж не удастся найти дорогу к нему; я не запомнила ни одной приметы. Но постой! До нас один отшельник из Мемфиса, который умер несколько недель тому назад…
— Старик Серапион? — спросил сенатор.
— Да, да, так его звали! — воскликнула Сирона. — Ты знаешь его пещеру?
— Да откуда же мне знать? — возразил Петр. — Но, может быть, Агапит…
— Ключ, у которого я черпала воду для Поликарпа, Павел называл ключом Куропаток.
— Ключ Куропаток, — повторил сенатор, — знаю! — Глубоко вздохнув, схватил он посох и крикнул Дорофее: — Приготовь лекарство, перевязки и лучшие носилки; дай также факелы, а я зайду к соседу Магадону и попрошу у него нескольких рабов.
— Позволь мне пойти с тобой, — просила Марфана отца.
— Нет, нет, оставайся с матерью.
— Неужели ты думаешь, что я буду здесь ждать? — спросила Дорофея. — Я иду с вами.
— И здесь для тебя довольно дела, — возразил Петр, останавливая ее, — а идти ведь придется скорым шагом.
— Я, конечно, только задержала бы вас, — сказала озабоченная мать с глубоким вздохом, — но возьми с собой Марфану, у нее счастливая, легкая рука.
— Пусть будет по-твоему, — согласился сенатор и вышел. Пока мать и дочь суетились, приготовляя все необходимое, они, однако, находили время обращаться неоднократно к Сироне с ласковыми словами и разными вопросами; Марфана успела даже, не прерывая своей работы, подать ей ужин; но утомленная Сирона едва прикоснулась к пище.
Когда же Марфана уложила в корзину лекарство и холстяные перевязки, два кувшина с вином и с чистой водой, Сирона сказала:
— Теперь одолжи мне пару хороших сандалий, потому что мои совсем изорвались, а босиком я не могу идти за мужчинами по острым камням.
Марфана только теперь заметила кровь на ноге своей подруги, сняла поспешно лампу со стола, поставила ее на пол и воскликнула, став на колени и коснувшись рукою ее нежной белой ноги, чтобы осмотреть повреждение на подошве:
— Боже мой, да тут три большие, глубокие раны! Сейчас же был принесен умывальник с водой; Марфана тщательно омыла раны, и пока она опытною рукою перевязывала больную ногу, Дорофея подошла к ним и сказала:
— Если бы Поликарп был уже здесь, этого полотна хватило бы, чтобы перевязать вас обоих.
Нежный румянец вспыхнул на щеках Сироны, Дорофея испугалась своих собственных слов, а Марфана пожала тайком руку галлиянки.
Когда перевязка была окончена, Сирона попробовала пройтись, но это далось ей так трудно, что Петр, вернувшийся со своим другом Магадоном, его сыновьями и несколькими рабами, запретил ей наотрез идти с ними на гору. Он был уверен, что найдет сына и без нее, потому что один из людей соседа не раз носил старику Серапиону хлеб и масло и знал хорошо его пещеру. Уже собираясь уходить, он шепнул жене несколько слов, подошел вместе с нею к Сироне и спросил:
— Ты знаешь, что случилось с твоим мужем? Сирона кивнула:
— Я уже слышала все от Павла. Теперь я совсем покинута!
— Нисколько, — сказал Петр. — Под нашей кровлей ты найдешь защиту и любовь, как в доме родного отца, если только захочешь у нас остаться. И благодарить не за что, потому что мы глубоко в долгу перед тобой! До свидания, жена! Хорошо было бы, кабы Поликарп был уже здесь и ты уже осмотрела бы его рану. Пойдем, Марфана, каждая минута дорога!
Когда Дорофея и Сирона остались вдвоем, первая сказала:
— Теперь я пойду и приготовлю для тебя постель, потому что ты, наверное, страшно устала.
— Нет, нет, — просила Сирона, — я буду ждать вместе с тобой, я все равно не засну, пока не узнаю, что с ним.
Эти слова были произнесены с такою живостью и теплотой, что дьяконисса с чувством благодарности пожала руку молодой женщине. Вслед за тем она сказала:
— Я пока оставлю тебя в одиночестве; у меня так тяжело на сердце, что мне хотелось бы помолиться о помощи для него и о бодрости и силе для меня самой.
— Возьми меня с собою, — сказала тихо Сирона. — В моей беде я открыла душу вашему доброму, любвеобильному Богу, и не хочу более молиться иным богам. Уже одна мысль о Нем подкрепляет и утешает меня, и если когда-либо, то именно в этот час я нуждаюсь в Его милосердной помощи.
— Дитя мое, дочь моя! — воскликнула глубоко растроганная дьяконисса, наклонилась к Сироне, поцеловала ее в лоб и в губы и повела за руку в свою уединенную спальню.
— Здесь я люблю молиться, — сказала она, — хотя здесь нет ни иконы, ни алтаря. Мой Бог повсюду, Он везде со мною.
Обе женщины стали вместе на колени, и обе начали молиться одному Богу об одной и той же милости не для себя, но для другого, и благодарили Бога в скорби: Сирона — за то, что нашла в лице Дорофеи любящую мать, дьяконисса — за то, что нашла в лице Сироны милую дочь.
ГЛАВА XXII
Павел сидел перед пещерой, в которой укрывались Сирона и Поликарп, и глядел, как мало-помалу ослабевал свет факелов, спускавшихся с горы. Они освещали путь для раненого ваятеля, которого несли в носилках матери к оазису, в сопровождении отца и сестры Марфаны.
«Еще какой-нибудь час, — думал анахорет, — и мать увидится с сыном, еще неделя, и Поликарп встанет с постели, еще год, и только рубец от раны да, может быть, поцелуй в алые губы галлиянки напомнит ему о вчерашнем дне. — Мне труднее забыть его. Лестница, которую я сколачивал в продолжение долгих лет, по которой я рассчитывал взойти на небо и которая казалась мне такою высокой и прочной, эта лестница разбита в куски, и разбила ее рука моей собственной слабости. Кажется мне даже, что слабость эта имеет больше силы, чем то, что мы обычно называем внутренней силой, ибо она разрушает в одну минуту то, что созидает духовная сила. Вероятно, только слабостью я силен!
Павел вздрогнул от холода. На заре того утра, когда он взял на себя вину Ермия, он дал обет никогда более не носить овечьей шубы, и тяжко страдало привыкшее к теплой одежде тело, в котором за последние дни после невероятных усилий, бессонных ночей и волнений кровь кипела с лихорадочным жаром. Дрожа, одернул он на себе свою изношенную рубаху и пробормотал: «Я чувствую себя точно баран, которого остригли зимою. А голова опять горит, точно я только что вынимал хлебы из печки. Ребенок мог бы повалить меня, и глаза мои так и слипаются. Нет силы даже собраться с мыслями для молитвы, которая была бы мне так необходима. Цель моя, без сомнения, истинная, но как только я думаю приблизиться к ней, моя слабость вдруг удалит ее от меня, как ветер отклоняет от жаждущего Тантала ветвь с плодами. От мира ушел я на эту гору, а мир все не оставлял меня и опутал своими сетями. Надо уйти куда-нибудь в совершенно безлюдную пустыню, где я мог бы быть один, совершенно один, с Господом и с самим собою! Там я, может быть, найду тот путь, который ищу, если только мое „я“ опять не испортит весь мой труд, это „я“, которое всюду следует за мною и в котором продолжает жить весь мир со всеми своими треволнениями. Кто, уходя в пустыню, не может отрешиться от самого себя, тот не может оставаться один.
Павел глубоко вздохнул и продолжал размышлять.
«Как гордился я, когда принял от галла побои за Ермия! Потом я начал падать ниже и ниже, точно пьяный с лестницы. И бедный Стефан пал, а был уже так близок к цели. У него недостало силы простить врагу, а сенатор, который только что ушел от меня и безвинному сыну которого я нанес тяжкую рану, дружески подал мне руку при прощании. Я видел ясно: он простил меня от всего сердца. А этот Петр не удаляется от жизни и с утра до вечера занят мирскими делами».
Не поднимая глаз, просидел Павел несколько минут в раздумье, потом продолжал, рассуждая с самим собою:
— Как это рассказывал старик Серапион? В Фиваиде жил некогда отшельник, который превосходил всех других в строгой добродетели и был уверен, что ведет совершенно богоугодную жизнь. И вот раз во сне он услышал, что в Александрии живет человек, который еще совершеннее его; имя этого человека Фабис, по ремеслу он сапожник и живет на Белой улице, около гавани Кибот. Анахорет тотчас же отправился в столицу и отыскал этого сапожника. Когда же он спросил его:
— Как ты служишь Господу? Какую жизнь ведешь ты? — тот ответил с удивлением: «Я-то? Ах, Господи, я работаю с утра до вечера и забочусь о семье, и утром и вечером молюсь в немногих словах за весь город!»
— Вот и Петр, кажется, такой Фабис; но ведь много путей ведет к Господу, и мы, и я…
Дрожь, пробежавшая по телу, опять прервала его рассуждения, и предрассветный холод сделался так ощутим, что надо уже было развести огонь.
Пока он силился раздуть уголья, к нему подошел Ермий. От сопровождавших Поликарпа он узнал, где найти Павла, и, пришедши теперь к другу, он схватил его за руку, начал гладить его косматые волосы и нежно, с глубоким умилением благодарил его за тяжкую жертву, которую он принес ему, взяв на себя позорное наказание за его проступок.
Павел коротко отклонил его сожаление и благодарность и начал беседовать с Ермием об отце и о будущности, пока совсем не рассвело и для юноши пришло время идти обратно в оазис, чтобы отдать последний долг умершим.
На предложение идти вместе с ним Павел ответил: — Нет, нет, не теперь, не теперь; если я теперь столкнусь с людьми, я, право, могу разлететься, как ветхий мех, полный молодого вина. В голове моей как будто жужжит рой пчел, а в груди точно муравейник. Ты иди себе, а меня оставь одного!
После погребения Ермий дружески простился с Агапитом, Петром и Дорофеей и вернулся к александрийцу, с которым отправился в пещеру покойного отца.
Здесь Павел передал ему письмо к дяде и долго говорил с ним, ласковее чем когда-либо.
Там же они остались и ночевать, но ни тот, ни другой не смогли заснуть.
Времени от времени Павел бормотал тихо, но с глубокой скорбью: «Тщетно, все тщетно! — и, наконец: — Все ищу и ищу, но кто укажет мне путь?» Оба встали на заре.
Ермий пошел еще раз к источнику, опустился на колени и, прощаясь с этим местом, погрузился в воспоминания об отце и о дикой Мириам.
Разнообразные мысли возникли в его сознании, и так велика все преображающая сила любви, что образ бедной смуглой пастушки казался ему в тысячу раз прекраснее той дивной женщины, которая наполняла восторгом душу ваятеля.
Вскоре после восхода солнца Павел повел Ермия в рыбацкую деревушку, представил его своему знакомому еврею, поставщику отцовского дома, попросил снабдить его деньгами и проводил к кораблю, отправлявшемуся с грузом угольев в Клизму.
Тяжело было ему расставаться, и Ермий сказал, увидя, что Павел прослезился, и почувствовав, как дрожат его руки:
— Не беспокойся обо мне, Павел! Мы опять увидимся, и я всегда буду помнить и тебя, и отца.
— И мать, — прибавил Павел. — Тяжело будет мне без тебя, но я ведь и жажду страдания. Если бы кому удалось усвоить себе страдание всего мира и терзаться душевно при каждом дыхании, как такой человек жаждал бы призыва Спасителя.
Заливаясь слезами, Ермий кинулся ему на шею и испугался, когда пылающие губы анахорета коснулись его лба.
Наконец, матросы отвязали канаты. Тогда Павел еще раз обратился к юноше:
— Ты вступаешь на собственный путь. Не забывай эту святую гору и заметь себе еще: самые тяжкие из всех грехов следующие три: служить ложным богам, пожелать жену своего ближнего и поднять руки на убийство. Берегись этих грехов. А из всех добродетелей величайшие, но и самые незаметные, всего две: правдивость и смирение; пусть они всегда живут в твоей душе. Из всех же утешений лучшие, пожалуй, два: сознание, что стремишься к добру и к правде, как бы ты ни ошибался и ни падал по человеческой немощи, и молитва.
Еще раз обняв Ермия, пошел он по песчаному берегу к горе, уже более не оглядываясь.
Ермий смотрел ему вслед с глубоко озабоченным видом, потому что друг его покачивался точно пьяный и хватался по временам рукою за лоб, который, вероятно, горел так же, как и губы.
Молодой воин никогда более не увидел ни святой горы, ни Павла, но зато, достигнув славы и высокого положения в войске, встретился впоследствии с Поликарпом, которого император вызвал с великим почетом в Константинополь и в доме которого хозяйничала как верная и любящая жена и мать галлиянка Сирона.
Простившись с Ермием, Павел куда-то скрылся. Долго искали его тщетно все анахореты и епископ Агапит, который узнал от Петра, что александриец наказан и отлучен от общины совершенно безвинно, и который хотел собственнолично объявить ему прощение. Наконец, через десять дней, нашел его Орион из Саиса в одной из самых отдаленных пещер.
Немного часов тому назад ангел смерти отозвал его, как раз во время молитвы, ибо тело едва еще успело остыть. Пустынник умер на коленях, склонившись лбом к скале; его исхудалые сложенные руки крепко держали кольцо Магдалины.
Когда отшельники положили его на носилки, его благородное, доброе лицо улыбалось чистой и блаженной улыбкой.
С непостижимой быстротою разнесся слух о кончине Павла по оазису и по рыбацкой деревушке, по всем ближним и дальним пещерам анахоретов и даже по хижинам пастухов амалекитян.
Многолюдное шествие провожало его гроб, и впереди всех шел епископ Агапит со старейшинами и дьяконами, а за ними Петр с женой и со всем семейством, к которому теперь принадлежала и Сирона.
Выздоравливающий Поликарп положил на могилу страдальца пальмовую ветвь как знак примирения, и все, которым умерший тайно помогал в нужде, а вскоре и все отшельники из близких и далеких мест начали приходить к ней, как на поклонение святыне.
Петр поставил на могиле памятник, а Поликарп вырезал на нем те слова, которые перед смертью начертали дрожащие пальцы Павла углем на стене пещеры:
— Помолитесь за меня бедного; я был человек.
OCR: Ustas PocketLib
SpellCheck: Roland
Форматирование: Ustas PocketLib
Исходный электронный текст:
http://www.pocketlib.ru/
Частное собрание приключений
Основано на издании:
Эберс Г.
Э13
Собрание сочинений: В 9 т. Т. 7:Homosum (Ведь я человек);
Серапис: Романы / Пер. с нем. ; Послесл. С. Ермолаева. — М. : ТЕРРА — Книжный клуб, 1998. — 480 с. — (Библиотека исторической прозы).
ISBN 5-300-02223-3 (т. 7)
ISBN 5-300-01553-9