Страница:
Холодный пот выступил на лбу у девушки, она, как безумная, схватилась за свои густые черные волосы, и с ее побледневших губ сорвался громкий крик, подобный крику перепуганного зверя.
Несколько минут спустя она выбежала со двора через хлева и, ворота, в которые выгоняли скот, и пустилась, не владея уже более собою, на гору, к гроту Митры, к Фебицию, мужу Сироны.
Анахорет Геласий увидел издали освещенную луной фигуру пастушки, несшейся на гору, и тень ее, точно прыгавшую с камня на камень; он бросился на землю и перекрестился, думая, что это призрак из сонмища языческих богов, какая-нибудь ореада27, преследуемая сатиром.
Сирона слышала крик пастушки.
— Что это? — спросила она испуганно юношу, который стоял перед нею в полном парадном наряде римского офицера, прекрасный, как юный бог войны, но довольно неловкий и не воинственный в своих движениях.
— Это прокричала сова, — ответил Ермий. — Отец должен мне, наконец, сказать, из какого мы рода, а я отправлюсь в Византию, в этот новый Рим, и скажу императору: я явился и хочу сражаться за тебя в числе твоих воинов.
— Вот теперь ты мне нравишься! — воскликнула Сирона.
— Если это правда, то докажи, и позволь мне хоть раз прикоснуться губами к твоим блестящим золотым волосам. Ты так прекрасна и мила, как цветок, так весела, как птичка, но так сурова, как камень нашей горы. Если ты не позволишь поцеловать тебя, то я заболею и ослабею от тоски, прежде чем успею выбраться отсюда, чтобы попытать свои силы на войне.
— А если бы я уступила тебе, — засмеялась галлиянка, — то ты стал бы просить еще и еще поцелуев, и в конце концов не захотел бы даже уйти. Нет, нет, мой друг: я благоразумнее тебя. Уйди теперь в темную комнату. Я посмотрю, может быть, люди уже ушли в дом, и ты можешь незаметно спуститься через окно на улицу, потому что ты уж чересчур долго пробыл здесь. Слышишь, я этого требую!
Ермий повиновался со вздохом, Сирона открыла ставень и взглянула в окно.
Рабы как раз уходили во двор, и она окликнула их приветливыми словами, на которые получила не менее приветливый ответ; не оставлявшая без внимания самого последнего из рабов, Сирона была всеми любима и всем нравилась. С наслаждением вдохнула она прохладный ночной воздух и взглянула весело на луну; она была очень довольна сама собою.
Когда Ермий вскочил к ней в окно, Сирона испуганно отшатнулась, но он схватил ее руку и прильнул к ней пылающими губами. Она не отдернула ее, потому что ею овладело странное смущение.
Вдруг она услышала возглас Дорофеи:
— Сейчас, сейчас! Я хочу только еще проститься с детьми.
Эти простые слова из этих уст произвели чарующее впечатление на бедную женщину, измученную оскорблениями и вечным подозрением, но созданную для счастия, любви и радости, прекрасную и добросердечную.
Когда муж запер ее и взял с собой даже ее рабыню, она сначала злилась, плакала, думала о мести и побеге, и наконец, изнемогая от тоски, села к окну и задумалась о своей прекрасной родине, о братьях и сестрах, о темных масличных рощах Арелата.
Тогда-то именно и явился Ермий.
Она уже с первого раза заметила, что молодой анахорет страстно любуется ей, и это ее обрадовало, потому что он ей понравился, а смущение, овладевшее им при виде ее, было ей лестно и показалось вдвойне ценным при сознании, что этот отшельник в овечьей шкуре, которого она наделяет вином, юноша знатного рода.
И как жалко было этого несчастного, у которого суровый отец похитил юность!
Женщина охотно дарит нежную склонность мужчине, которого жалеет, может быть, потому, что чувствует себя в таком случае более сильной, и еще потому, что благодаря ему и его горю удовлетворяется благороднейшее влечение женского сердца оказывать нежную заботливость и помощь. Женские сердца мягче мужских. В мужском сердце угасает любовь, когда появится сострадание. На нежный цвет женской склонности поклонение действует подобно солнечному свету, а сострадание — это блеск, который исходит от сердца женщины.
Но ни склонности, ни сострадания не нужно было бы в тот вечер, чтобы побудить Сирону подозвать Ермия к окну.
Боязнь и одиночество заставили бы ее обрадоваться всякому, от кого она могла бы ожидать ласкового слова, отрадного для ее глубоко оскорбленного самолюбия.
А тут еще явился тот молодой анахорет, который подле нее забывал самого себя и весь мир, у которого во взорах, в движениях, даже в самом молчании, по-видимому, выражалось только поклонение ей. А затем его смелый прыжок к ней в окно, и его страстный пыл! «Это любовь», — подумала она. Щеки ее пылали, и когда Ермий схватил ее руку и припал к ней губами, она не остановила его, пока голос Дорофеи не заставил ее вспомнить о достойной женщине и о детях, а затем и о собственных далеких братьях и сестрах.
Как очистительная струя, разлилась мысль о всех этих чистых душах в ее смутившейся душе, и в уме ее мелькнул вопрос: чем была бы я без этой семьи, и неужели этот рослый влюбленный парень, который недавно еще стоял перед Поликарпом точно школьник, стоит того, чтобы я ради него утратила право смотреть им открыто в глаза? И она строго и решительно оттолкнула от себя Ермия, который в первый раз осмелился приблизиться губами к ее благоухающим золотистым волосам, и приказала ему вести себя скромно и отпустить ее руку.
Она говорила тихо, но с такой решительностью, что юноша, приученный к послушанию, без малейшего сопротивления вышел в другую комнату, куда она его толкнула.
Там стояла на столе горящая лампа, а на длинной скамье у боковой стены, отделанной пестрой лепниной, лежали одеяние, шлем, начальнический жезл и прочие принадлежности вооружения, которые Фебиций снял с себя перед уходом на праздник Митры, сменив их одеждой посвященного, удостоившегося степени льва.
Увидя перед собой Сирону при свете лампы, во всем блеске красоты и с раскрасневшимися щеками, юноша почувствовал, как сердце его опять сильнее забилось, и, снова ободрившись, он простер руки, чтобы привлечь ее к себе; но Сирона увернулась от него, стала за стол, оперлась руками на доску и, укрывшись таким образом точно за щитом, начала благоразумными, почти материнскими словами укорять Ермия за его слишком вольное, дерзкое и неблагопристойное поведение.
Знаток женского сердца только улыбнулся бы при этих словах, из этих уст и в такой час, но Ермий покраснел, потупил глаза и не мог ответить ни слова.
С галлиянкой же произошла большая перемена. Она очень возгордилась своей добродетелью, одержанной над собою победой и, восторгаясь блеском собственного превосходства, пожелала, чтобы и Ермий почувствовал и признал его.
Она начала толковать ему, сколько лишений и страданий приходится переносить ей здесь в оазисе, а потом свела речь на добродетель, и на обязанности женщины, и на испорченность и дерзость мужчин.
Ермий, говорила Сирона, нисколько не лучше других, и потому что она была добра к нему, он уже и вообразил, что имеет чуть ли не право на ее расположение. Но он очень ошибается, и если бы только двор был свободен, она уже давно указала бы ему на дверь.
Молодой отшельник, однако, уже едва слушал ее, все его внимание обратилось на лежавшее перед ним вооружение Фебиция, давшее вдруг иное направление его страстно возбужденным чувствам.
Невольно протянул он руку к блестящему шлему и перебил вдруг свою прекрасную наставницу вопросом:
— Можно надеть?
Сирона расхохоталась и воскликнула весело и совершенно изменившимся тоном:
— Возьми его, возьми! Тебе очень хотелось бы стать воином? Да как он тебе идет! Сними-ка свою гадкую шубу и дай посмотреть, каков будет анахорет в наряде центуриона!
Этого не нужно было повторять Ермию.
Он начал надевать на себя вооружение галла, а Сирона помогала ему.
Как мало мы, люди, должно быть, находим в себе хорошего! Как иначе объяснить то удовольствие, с которым мы с ранних лет любим переряживаться, то есть отказываться от собственной личности, стараясь казаться другой, от которой заимствуем внешний вид! Это трудно объяснимое удовольствие свойственно и ребенку, и мудрецу, и строгий человек, который вздумал бы осуждать его, не был бы мудрецом, ибо, кто совершенно отказывается от дурачества, тот будет дураком тем вернее, чем менее считает себя таковым. Даже возможность переряжать других имеет необычайную прелесть, особенно для женщин. Часто возникает вопрос: кто чувствует большее удовольствие, служанка, которая наряжает свою госпожу, или пышно разряженная госпожа?
Сирона была охотница до всякого рода переряживаний.
Дети и внуки сенатора любили ее в немалой степени и за то, что она охотно и весело позволяла им увешивать и убирать себя пестрыми платками, лентами и цветами и в свою очередь умела придумывать для них самые странные наряды.
Как только она увидала Ермия в шлеме, в ней разыгралась охота продолжать переряживание, начатое им самим.
С добродушнейшей старательностью поправила она на нем тунику, помогла ему застегнуть панцирь и укрепить меч.
Во время этой работы, при которой анахорет оказывался довольно неловким, часто раздавался ее веселый и приятный смех.
Когда же он, что тоже случалось довольно часто, пробовал схватить ее руку, она шлепала его по пальцам и бранила в шутку.
Застенчивость Ермия мало-помалу исчезла в этой веселой игре, и он начал рассказывать ей, как ему опротивела одинокая жизнь на горе. Он не умолчал, что сам Петр советовал ему попытать свои силы в мирской жизни, и что он, как только отец выздоровеет, сделается воином и будет совершать славные подвиги.
Она соглашалась с ним, хвалила и ободряла его. Потом она начала делать ему замечания по поводу неумения держать себя, показывала с комическою важностью, как надо воину стоять и ходить, называла себя его командиром и забавлялась, глядя, с каким усердием он старался исполнять ее указания.
В такой игре проходили часы.
Ермий был в восторге от своего военного наряда, от ее присутствия и от надежды на будущие подвиги; Сироне же было так весело, как бывало разве только при игре с детьми, и даже дикий крик Мириам, принятый юношей за крик совы, напомнил ей только на короткое время об опасности, которой она подвергалась.
Рабы Петра давно уже улеглись, когда игра с Ермием наконец начала ей надоедать, и она приказала ему снять с себя вооружение мужа и уйти.
Ермий повиновался, она же открыла осторожно ставни окна, выходившего на улицу, и сказала, обращаясь к нему:
— Через двор тебе нельзя выйти; ты должен вылезть в это окно. Но как раз кто-то идет по улице. Дай ему пройти. Недолго придется ждать, он что-то очень торопится.
Она осторожно закрыла ставни и опять рассмеялась, увидя, с какою неловкостью Ермий отстегивает наколенники.
Но веселый смех вдруг замер на ее губах; ворота стукнули, Ямба и доги сенатора залаяли, и Сирона узнала голос мужа, прикрикнувшего на собак…
— Уходи, уходи, ради всех богов! — воскликнула молодая женщина дрожащим голосом, потушила лампу с той молниеносной находчивостью, которую судьба дает слабым женщинам как оружие в минуту внезапной опасности, толкнула Ермия к окну, раскрыла ставни, и юноша выскочил, не простившись с нею, одним прыжком на улицу и пустился, преследуемый лаем собак, раздавшимся со всех дворов, по направлению к церкви.
Не успел он еще добежать до нее и половину пути, как на его пути показался какой-то мужчина.
Испуганный Ермий притаился в тени ближайшего дома, но поздний путник ускорил шаг и направился к нему.
Тогда Ермий снова пустился бежать; однако незнакомец побежал за ним, не отставая, пока они оба не миновали последние дома и не достигли горной тропинки.
Ермий чувствовал, что бежит скорее своего преследователя, и только что собирался перепрыгнуть через большой камень, заграждавший ему путь, как вдруг услышал, что кто-то зовет его по имени.
Он остановился, узнав по голосу в своем преследователе доброго Павла.
— Так это ты, — сказал александриец, едва переводя дух. — Да ты куда быстрее меня. С годами ноги-то становятся точно свинцовые, а знаешь ли, что дает им самые легкие крылья? Нечистая совесть! А про твою-то совесть можно кое-что порассказать; недаром собаки так разлаялись среди ночной тишины!
— А пусть их! — возразил Ермий упрямо, тщетно стараясь высвободиться из сильной руки анахорета, крепко схватившей его. — Я ничего дурного не сделал!
— Не пожелай жены ближнего своего, — перебил его Павел строгим голосом. — Ты был у той красавицы, жены центуриона, и вашему свиданию помешали. Где твоя шуба?
Ермий вздрогнул, схватился за плечо и воскликнул, ударив себя кулаком в лоб:
— Господи, Боже мой, я оставил шубу у нее! Теперь этот тиран ее найдет!
— Так он не видел тебя самого? — спросил Павел с пытливой живостью.
— Нет, право, нет, — сказал Ермий, тяжко вздыхая, — но шкура…
— Так, так, — пробормотал Павел, — твой грех от этого не легче, но теперь все-таки можно кое-что уладить. Ты подумай только, если бы это дошло до ушей твоего отца; ведь это могло бы его убить.
— А Сирона-то бедная! — вздохнул Ермий.
— Предоставь ты все мне, — перебил его Павел. — С него у меня кое-что уладится. Вот возьми мою шубу. Не хочешь? Конечно, кто способен на прелюбодеяние, тому нипочем убить и родного отца. Ну, то-то же! Завязки вон тут на плече, а тебе она очень пригодится, потому что тебе следует немедля уйти отсюда, и не на один какой-нибудь день. Тебе же так хочется жить в миру, так вот теперь и покажи, можешь ли ты в самом деле жить самостоятельно. Сначала ты пойдешь в Раиту и передашь там от моего имени привет благочестивому Никону, и объяснишь ему, что я остаюсь на горе, ибо после долгой молитвы в церкви пришел к убеждению, что недостоин сана старейшины, который мне предлагают. Потом переправься на каком-нибудь судне через Чермное море и поброди по египетскому берегу. Там опять начали показываться ватаги блеммийцев. Их-то ты и не упускай из виду, и если бы оказалось, что эти хищники собираются к новому набегу, то дай об этом знать страже на вершине горы. Как ты там переправишься через море и как предупредишь врагов, это твое дело. Чувствуешь ли ты в себе достаточно смелости и сообразительности, чтобы справиться с этой задачей? Да? Так я и ожидал! Итак, с Богом в путь! Об отце твоем я позабочусь, и его благословение и благословение твоей матери будет с тобою, если ты искренно раскаешься и исполнишь возложенную на тебя обязанность.
— Я докажу, что я мужчина, — воскликнул Ермий, и глаза его сверкнули. — В твоей пещере лежит мой лук со стрелами; сбегаю за ними, а потом… Ну, да вы все в свое время увидите, ошибся ли ты в выборе гонца или нет. Поклонись отцу и дай мне еще раз твою руку!
Павел схватил руку юноши, привлек его к себе и поцеловал в лоб с истинно отеческою любовью. Потом сказал:
— В моей пещере ты найдешь под зеленым камнем возле очага шесть золотых, три из них возьми себе на дорогу. Может быть, они тебе понадобятся, хоть бы на уплату за переправу. А теперь постарайся поспеть вовремя в Раиту!
Совершенно увлекшись предстоящей ему нелегкой задачей, Ермий пустился бегом на гору. Красочные картины предстоящих ему великих подвигов затмили в его воображении воспоминание о красавице галлиянке, и он до такой степени привык полагаться на ум и доброту Павла, что почти уже перестал бояться за Сирону с того мгновения, как друг взял ее дело на себя.
Александриец поглядел ему вслед и произнес короткую молитву за него. Потом он спустился обратно в долину.
Полночь уже давно прошла, луна опускалась все ниже и ниже, становилось все прохладнее и прохладнее, а отдав Ермию свою шубу, Павел остался в одной тонкой, изношенной рубахе.
Но, несмотря на то, он шел медленно, часто останавливался, разводя руками и произнося тихо про себя какие-то бессвязные слова.
Он думал об Ермий и о Сироне, о своей собственной молодости и о том, как он, бывало, стучался в ставни к черноволосой Азо и к светло-русой Симаите.
— Ребенок, мальчишка, — бормотал он, — кто мог бы подумать. Говорят, впрочем, что галлиянка очень хороша собою, а он — я, право, удивился его возросшим способностям, тогда, при метании диска. А глаза его! Да, совершенно как глаза Магдалины! Если бы галл застал его у своей жены и убил, то был бы прав перед земными судьями; однако отец избавлен от этого горя. Старик думал, что в пустыне свет со своими соблазнами не коснется его любимца. И что же? Эта ежевика, думал я когда-то, иссохнет на земле, и никогда ей не дорасти до вершины пальмы, где зреет финик. Но прилетела птица, сорвала ягоду и унесла ее в свое гнездо на самую вершину дерева.
«Кто может указать пути другому и сказать сегодня: вот таким-то и таким-то увижу я его завтра? Мы, глупцы, бежим в пустыню, чтобы забыть мир, а мир этот следует за нами по пятам. Где те ножницы, которыми можно было бы отрезать тень от наших ног? Какая молитва могла бы совершенно отрешить от плоти нас, во плоти рожденных? Спаситель мой, Ты Единый, знавший эту молитву, научи ей и меня, беднейшего из бедных!»
ГЛАВА X
Спустя несколько минут после того как Ермий выскочил из окна на улицу, Фебиций вошел в свою спальню.
Сирона успела броситься в постель. Она была страшно перепугана и повернулась лицом к стене.
Знал ли он, что у нее был кто-то? И кто мог выдать ее и позвать его?
Или он совершенно случайно вернулся с празднества раньше обыкновенного?
В комнате было темно, и он не мог ее видеть, однако она все-таки закрыла глаза, точно спит; малейшая доля минуты, в продолжение которой она была избавлена от вида его ярости, казалась ей дорогим подарком.
И при этом сердце ее билось так неистово, что ей казалось, будто и он непременно должен услышать это биение, когда он привычною тихою поступью приближался к постели.
Она ясно слышала, как он потом несколько раз обошел всю комнату и, наконец, вышел в кухню, расположенную как раз возле спальни.
Скоро после того ее веки ощутили появление света. Фебиций зажег у очага лампу и начал теперь с огнем обыскивать обе комнаты.
Пока он ни разу еще не окликнул ее и вообще не проронил ни слова.
Вот он вышел в большую комнату и вдруг, — Сирона невольно сжалась и закуталась с головою в одеяло, — вдруг он захохотал так громко и злобно, что у нее похолодели и руки, и ноги, и перед глазами точно заколыхался какой-то багровый колеблющийся занавес.
В спальне опять стало светло, и свет стал все более и более приближаться к постели.
Вдруг она почувствовала толчок от его жесткой руки в голову, слабо вскрикнув, откинула одеяло и приподнялась.
Он все еще не говорил ни слова; но того, что она увидела, было вполне достаточно, чтобы загасить в ней последнюю искру мужества и надежды: от глаз мужа видны были одни белки, желтоватое лицо его было бледно, а на лбу резче обыкновенного проступал вытравленный знак Митры.
В правой руке он держал лампу, в левой шубу Ермия.
Как только его неподвижный взгляд встретился с ее взглядом, он поднес лохматую одежду анахорета так близко к ее лицу, что она даже коснулась ее. Потом он яростно бросил шубу на пол и спросил тихим хриплым голосом:
— Это что?
Она молчала; он же подошел к столику возле постели, на котором стояло ночное питье в красивом пестром стакане. Он махнул рукою, и стакан, подарок Поликарпа, привезенный из Александрии, упал на каменный пол и разлетелся со звоном вдребезги.
Она вскрикнула, собака вскочила на постель и разлаялась.
Вдруг Фебиций схватил собачку за ошейник и отбросил ее далеко в комнату с такою силою, что она жалобно завыла.
Эта собачка принадлежала Сироне еще до замужества. Она не расставалась с нею ни в Риме, ни здесь в оазисе.
Сирона привязалась к Ямбе, и Ямба была ей нежно предана и ни к кому так не ласкалась, как к ней.
Сирона оставалась так часто в одиночестве, но собачка никогда не покидала ее и забавляла ее не только фокусами, к которым можно приучить всякую собаку, но была для нее и милой немой, но не глухой подругою из родного края; стоило только Сироне назвать имена своих маленьких братьев и сестер в далеком Арелате, о которых она целый год ничего не слыхала, как Ямба уже поднимала ушки, или глядела на нее печально и лизала ей руки, когда видела на ее глазах слезы тоски.
В одинокой праздной, бездетной жизни Ямба была дорога, очень дорога для Сироны, и увидя теперь, как бедная верная собачка ползет с жалобным воем к ее постели, как проворное животное тщетно силится прыгнуть к ней на колени, прося защиты, и протягивает к ней дрожащую ушибленную, может быть, сломленную лапочку, перепуганная молодая женщина забыла всякий страх, вскочила с постели, подняла собачку на руки и сказала Фебицию со взглядом, в котором не видно было ни малейшего следа страха или раскаяния:
— Ты больше не дотронешься до моей собачки, так и знай!
— Завтра я утоплю ее, — заявил Фебиций совершенно спокойно, но с злобною усмешкою на впалых губах. — В мой дом приходит столько двуногих любовников, что я не понимаю, почему мне делиться твоею любовью еще с четвероногим. Как попала сюда эта шуба?
Сирона не ответила ничего на последний вопрос, но воскликнула взволнованным голосом:
— И твоим богом из скалы и всеми богами клянусь: если ты сделаешь что-нибудь с моею собачкой, то я у тебя не останусь!
— Вот как! — усмехнулся центурион. — Куда же ты отправишься? В пустыне есть где умереть с голоду, найдется место для белеющих костей. А как огорчились бы твои любовники! Ради них мне придется сначала запереть госпожу, а собаку утопить уже потом.
— Попробуй меня тронуть! — крикнула Сирона вне себя и бросилась к окну. — Если ты протянешь ко мне хоть один палец, то я позову на помощь, и Дорофея, и ее муж заступятся за меня.
— Едва ли! — сухо перебил ее Фебиций. — Тебе, пожалуй, хотелось бы жить там под одной кровлей с этим мальчишкой, который дарит тебе пестрые стаканы, да бросает тебе розы в окно, и, может быть, ими усыпал себе тот путь, которым забрался сегодня к тебе. Но есть еще законы, которые ограждают римского гражданина от воров и дерзких обольстителей. Ты слишком часто уже бывала там, напротив, и возилась ты с теми маленькими крикунами, конечно, только для того чтобы встречаться с этим взрослым ребенком, с этим щеголем, который кидает тебе розы, да, чтобы не быть узнанным, надел сверх своей медной тоги овечью шубу. Знаю я влюбленных женщин да любовников, которые расхаживают по ночам! Вижу всех вас насквозь! А через порог Петра ты больше ни шагу! Вот тебе открытое окно. Кричи себе сколько хочешь, и пусть люди хоть сейчас узнают твой позор. Я собирался завтра только отнести эту шкуру к судье. Пойди теперь и приготовь для себя ту комнатку, которая за кухней. Она без окон, значит, неоткуда будет таскать ко мне в дом овечьи шкуры. Поживи-ка вот там, пока не смиришься да не станешь целовать мне ноги, да не признаешься во всем, что происходило сегодня ночью. От рабов сенатора я, конечно, ничего не узнаю, потому что ты и им вскружила головы. Они так и ухмыляются от удовольствия, когда увидят тебя. Ты ведь неразборчива на друзей, будь они хоть в овечьей шубе. Пусть их себе делают что хотят; у меня под руками самый лучший страж для тебя. Я ухожу. Можешь кричать, но приятнее мне было бы, если бы ты молчала. А насчет собаки у нас еще разговор не кончен. Я оставлю ее здесь. Коли будешь молчать и возьмешься за ум, то пусть себе живет; а будешь упрямиться, то нетрудно найти веревку и камень, а до реки недалеко. Я никогда не шучу, а сегодня и подавно!
Сирона была вне себя от волнения. Она порывисто дышала, дрожала всем телом, но не могла найти ни слова возражения.
Фебиций видел, что было у нее на душе, и воскликнул:
— Пыхти да злись сколько душе угодно; придет же час, когда ты приползешь ко мне вот так, как твоя хромоногая собачонка, и будешь умолять о помиловании. Да вот, кстати, у меня явилась новая мысль. Нужна же тебе постель в темной комнате, и постель мягкая, а то ведь твои любовники будут меня бранить. Вот я и постелю там для тебя эту шубу. Видишь, как я умею ценить подарки твоих поклонников!
Он захохотал, поднял одежду отшельника и пошел, взяв с собою лампу, в темную комнату за кухней, где хранилась посуда и разные запасы, которые он начал теперь прибирать, чтобы устроить там спальню для жены, в виновности которой был твердо убежден.
Ради кого она его обманула, он не знал, потому что Мириам сказала ему только:
— Иди домой; там жена твоя смеется со своим любовником.
Уже при последних угрозах мужа Сирона сказала себе, что готова скорее умереть, чем жить еще долее с этим человеком.
Что и она не свободна от вины, это ей уже более и на ум не приходило.
Кто наказывается строже, чем заслужил, тот из-за ошибки судьи легко забывает собственный проступок.
Фебиций был прав.
Ни Петр, ни Дорофея не имели силы защитить ее против него, римского гражданина.
Она должна была сама помочь себе, чтобы не сделаться пленницей, а она не могла жить без воздуха, света и свободы.
Решение ее быстро созрело уже при последних угрожающих словах мужа, и едва он успел переступить порог и отвернуться от нее, как она кинулась к постели, закутала дрожащую собачку в одеяло, схватила ее, как ребенка, на руки и побежала со своей легкой ношей в другую комнату.
Ставни окна, из которого выскочил Ермий, были еще открыты.
Несколько минут спустя она выбежала со двора через хлева и, ворота, в которые выгоняли скот, и пустилась, не владея уже более собою, на гору, к гроту Митры, к Фебицию, мужу Сироны.
Анахорет Геласий увидел издали освещенную луной фигуру пастушки, несшейся на гору, и тень ее, точно прыгавшую с камня на камень; он бросился на землю и перекрестился, думая, что это призрак из сонмища языческих богов, какая-нибудь ореада27, преследуемая сатиром.
Сирона слышала крик пастушки.
— Что это? — спросила она испуганно юношу, который стоял перед нею в полном парадном наряде римского офицера, прекрасный, как юный бог войны, но довольно неловкий и не воинственный в своих движениях.
— Это прокричала сова, — ответил Ермий. — Отец должен мне, наконец, сказать, из какого мы рода, а я отправлюсь в Византию, в этот новый Рим, и скажу императору: я явился и хочу сражаться за тебя в числе твоих воинов.
— Вот теперь ты мне нравишься! — воскликнула Сирона.
— Если это правда, то докажи, и позволь мне хоть раз прикоснуться губами к твоим блестящим золотым волосам. Ты так прекрасна и мила, как цветок, так весела, как птичка, но так сурова, как камень нашей горы. Если ты не позволишь поцеловать тебя, то я заболею и ослабею от тоски, прежде чем успею выбраться отсюда, чтобы попытать свои силы на войне.
— А если бы я уступила тебе, — засмеялась галлиянка, — то ты стал бы просить еще и еще поцелуев, и в конце концов не захотел бы даже уйти. Нет, нет, мой друг: я благоразумнее тебя. Уйди теперь в темную комнату. Я посмотрю, может быть, люди уже ушли в дом, и ты можешь незаметно спуститься через окно на улицу, потому что ты уж чересчур долго пробыл здесь. Слышишь, я этого требую!
Ермий повиновался со вздохом, Сирона открыла ставень и взглянула в окно.
Рабы как раз уходили во двор, и она окликнула их приветливыми словами, на которые получила не менее приветливый ответ; не оставлявшая без внимания самого последнего из рабов, Сирона была всеми любима и всем нравилась. С наслаждением вдохнула она прохладный ночной воздух и взглянула весело на луну; она была очень довольна сама собою.
Когда Ермий вскочил к ней в окно, Сирона испуганно отшатнулась, но он схватил ее руку и прильнул к ней пылающими губами. Она не отдернула ее, потому что ею овладело странное смущение.
Вдруг она услышала возглас Дорофеи:
— Сейчас, сейчас! Я хочу только еще проститься с детьми.
Эти простые слова из этих уст произвели чарующее впечатление на бедную женщину, измученную оскорблениями и вечным подозрением, но созданную для счастия, любви и радости, прекрасную и добросердечную.
Когда муж запер ее и взял с собой даже ее рабыню, она сначала злилась, плакала, думала о мести и побеге, и наконец, изнемогая от тоски, села к окну и задумалась о своей прекрасной родине, о братьях и сестрах, о темных масличных рощах Арелата.
Тогда-то именно и явился Ермий.
Она уже с первого раза заметила, что молодой анахорет страстно любуется ей, и это ее обрадовало, потому что он ей понравился, а смущение, овладевшее им при виде ее, было ей лестно и показалось вдвойне ценным при сознании, что этот отшельник в овечьей шкуре, которого она наделяет вином, юноша знатного рода.
И как жалко было этого несчастного, у которого суровый отец похитил юность!
Женщина охотно дарит нежную склонность мужчине, которого жалеет, может быть, потому, что чувствует себя в таком случае более сильной, и еще потому, что благодаря ему и его горю удовлетворяется благороднейшее влечение женского сердца оказывать нежную заботливость и помощь. Женские сердца мягче мужских. В мужском сердце угасает любовь, когда появится сострадание. На нежный цвет женской склонности поклонение действует подобно солнечному свету, а сострадание — это блеск, который исходит от сердца женщины.
Но ни склонности, ни сострадания не нужно было бы в тот вечер, чтобы побудить Сирону подозвать Ермия к окну.
Боязнь и одиночество заставили бы ее обрадоваться всякому, от кого она могла бы ожидать ласкового слова, отрадного для ее глубоко оскорбленного самолюбия.
А тут еще явился тот молодой анахорет, который подле нее забывал самого себя и весь мир, у которого во взорах, в движениях, даже в самом молчании, по-видимому, выражалось только поклонение ей. А затем его смелый прыжок к ней в окно, и его страстный пыл! «Это любовь», — подумала она. Щеки ее пылали, и когда Ермий схватил ее руку и припал к ней губами, она не остановила его, пока голос Дорофеи не заставил ее вспомнить о достойной женщине и о детях, а затем и о собственных далеких братьях и сестрах.
Как очистительная струя, разлилась мысль о всех этих чистых душах в ее смутившейся душе, и в уме ее мелькнул вопрос: чем была бы я без этой семьи, и неужели этот рослый влюбленный парень, который недавно еще стоял перед Поликарпом точно школьник, стоит того, чтобы я ради него утратила право смотреть им открыто в глаза? И она строго и решительно оттолкнула от себя Ермия, который в первый раз осмелился приблизиться губами к ее благоухающим золотистым волосам, и приказала ему вести себя скромно и отпустить ее руку.
Она говорила тихо, но с такой решительностью, что юноша, приученный к послушанию, без малейшего сопротивления вышел в другую комнату, куда она его толкнула.
Там стояла на столе горящая лампа, а на длинной скамье у боковой стены, отделанной пестрой лепниной, лежали одеяние, шлем, начальнический жезл и прочие принадлежности вооружения, которые Фебиций снял с себя перед уходом на праздник Митры, сменив их одеждой посвященного, удостоившегося степени льва.
Увидя перед собой Сирону при свете лампы, во всем блеске красоты и с раскрасневшимися щеками, юноша почувствовал, как сердце его опять сильнее забилось, и, снова ободрившись, он простер руки, чтобы привлечь ее к себе; но Сирона увернулась от него, стала за стол, оперлась руками на доску и, укрывшись таким образом точно за щитом, начала благоразумными, почти материнскими словами укорять Ермия за его слишком вольное, дерзкое и неблагопристойное поведение.
Знаток женского сердца только улыбнулся бы при этих словах, из этих уст и в такой час, но Ермий покраснел, потупил глаза и не мог ответить ни слова.
С галлиянкой же произошла большая перемена. Она очень возгордилась своей добродетелью, одержанной над собою победой и, восторгаясь блеском собственного превосходства, пожелала, чтобы и Ермий почувствовал и признал его.
Она начала толковать ему, сколько лишений и страданий приходится переносить ей здесь в оазисе, а потом свела речь на добродетель, и на обязанности женщины, и на испорченность и дерзость мужчин.
Ермий, говорила Сирона, нисколько не лучше других, и потому что она была добра к нему, он уже и вообразил, что имеет чуть ли не право на ее расположение. Но он очень ошибается, и если бы только двор был свободен, она уже давно указала бы ему на дверь.
Молодой отшельник, однако, уже едва слушал ее, все его внимание обратилось на лежавшее перед ним вооружение Фебиция, давшее вдруг иное направление его страстно возбужденным чувствам.
Невольно протянул он руку к блестящему шлему и перебил вдруг свою прекрасную наставницу вопросом:
— Можно надеть?
Сирона расхохоталась и воскликнула весело и совершенно изменившимся тоном:
— Возьми его, возьми! Тебе очень хотелось бы стать воином? Да как он тебе идет! Сними-ка свою гадкую шубу и дай посмотреть, каков будет анахорет в наряде центуриона!
Этого не нужно было повторять Ермию.
Он начал надевать на себя вооружение галла, а Сирона помогала ему.
Как мало мы, люди, должно быть, находим в себе хорошего! Как иначе объяснить то удовольствие, с которым мы с ранних лет любим переряживаться, то есть отказываться от собственной личности, стараясь казаться другой, от которой заимствуем внешний вид! Это трудно объяснимое удовольствие свойственно и ребенку, и мудрецу, и строгий человек, который вздумал бы осуждать его, не был бы мудрецом, ибо, кто совершенно отказывается от дурачества, тот будет дураком тем вернее, чем менее считает себя таковым. Даже возможность переряжать других имеет необычайную прелесть, особенно для женщин. Часто возникает вопрос: кто чувствует большее удовольствие, служанка, которая наряжает свою госпожу, или пышно разряженная госпожа?
Сирона была охотница до всякого рода переряживаний.
Дети и внуки сенатора любили ее в немалой степени и за то, что она охотно и весело позволяла им увешивать и убирать себя пестрыми платками, лентами и цветами и в свою очередь умела придумывать для них самые странные наряды.
Как только она увидала Ермия в шлеме, в ней разыгралась охота продолжать переряживание, начатое им самим.
С добродушнейшей старательностью поправила она на нем тунику, помогла ему застегнуть панцирь и укрепить меч.
Во время этой работы, при которой анахорет оказывался довольно неловким, часто раздавался ее веселый и приятный смех.
Когда же он, что тоже случалось довольно часто, пробовал схватить ее руку, она шлепала его по пальцам и бранила в шутку.
Застенчивость Ермия мало-помалу исчезла в этой веселой игре, и он начал рассказывать ей, как ему опротивела одинокая жизнь на горе. Он не умолчал, что сам Петр советовал ему попытать свои силы в мирской жизни, и что он, как только отец выздоровеет, сделается воином и будет совершать славные подвиги.
Она соглашалась с ним, хвалила и ободряла его. Потом она начала делать ему замечания по поводу неумения держать себя, показывала с комическою важностью, как надо воину стоять и ходить, называла себя его командиром и забавлялась, глядя, с каким усердием он старался исполнять ее указания.
В такой игре проходили часы.
Ермий был в восторге от своего военного наряда, от ее присутствия и от надежды на будущие подвиги; Сироне же было так весело, как бывало разве только при игре с детьми, и даже дикий крик Мириам, принятый юношей за крик совы, напомнил ей только на короткое время об опасности, которой она подвергалась.
Рабы Петра давно уже улеглись, когда игра с Ермием наконец начала ей надоедать, и она приказала ему снять с себя вооружение мужа и уйти.
Ермий повиновался, она же открыла осторожно ставни окна, выходившего на улицу, и сказала, обращаясь к нему:
— Через двор тебе нельзя выйти; ты должен вылезть в это окно. Но как раз кто-то идет по улице. Дай ему пройти. Недолго придется ждать, он что-то очень торопится.
Она осторожно закрыла ставни и опять рассмеялась, увидя, с какою неловкостью Ермий отстегивает наколенники.
Но веселый смех вдруг замер на ее губах; ворота стукнули, Ямба и доги сенатора залаяли, и Сирона узнала голос мужа, прикрикнувшего на собак…
— Уходи, уходи, ради всех богов! — воскликнула молодая женщина дрожащим голосом, потушила лампу с той молниеносной находчивостью, которую судьба дает слабым женщинам как оружие в минуту внезапной опасности, толкнула Ермия к окну, раскрыла ставни, и юноша выскочил, не простившись с нею, одним прыжком на улицу и пустился, преследуемый лаем собак, раздавшимся со всех дворов, по направлению к церкви.
Не успел он еще добежать до нее и половину пути, как на его пути показался какой-то мужчина.
Испуганный Ермий притаился в тени ближайшего дома, но поздний путник ускорил шаг и направился к нему.
Тогда Ермий снова пустился бежать; однако незнакомец побежал за ним, не отставая, пока они оба не миновали последние дома и не достигли горной тропинки.
Ермий чувствовал, что бежит скорее своего преследователя, и только что собирался перепрыгнуть через большой камень, заграждавший ему путь, как вдруг услышал, что кто-то зовет его по имени.
Он остановился, узнав по голосу в своем преследователе доброго Павла.
— Так это ты, — сказал александриец, едва переводя дух. — Да ты куда быстрее меня. С годами ноги-то становятся точно свинцовые, а знаешь ли, что дает им самые легкие крылья? Нечистая совесть! А про твою-то совесть можно кое-что порассказать; недаром собаки так разлаялись среди ночной тишины!
— А пусть их! — возразил Ермий упрямо, тщетно стараясь высвободиться из сильной руки анахорета, крепко схватившей его. — Я ничего дурного не сделал!
— Не пожелай жены ближнего своего, — перебил его Павел строгим голосом. — Ты был у той красавицы, жены центуриона, и вашему свиданию помешали. Где твоя шуба?
Ермий вздрогнул, схватился за плечо и воскликнул, ударив себя кулаком в лоб:
— Господи, Боже мой, я оставил шубу у нее! Теперь этот тиран ее найдет!
— Так он не видел тебя самого? — спросил Павел с пытливой живостью.
— Нет, право, нет, — сказал Ермий, тяжко вздыхая, — но шкура…
— Так, так, — пробормотал Павел, — твой грех от этого не легче, но теперь все-таки можно кое-что уладить. Ты подумай только, если бы это дошло до ушей твоего отца; ведь это могло бы его убить.
— А Сирона-то бедная! — вздохнул Ермий.
— Предоставь ты все мне, — перебил его Павел. — С него у меня кое-что уладится. Вот возьми мою шубу. Не хочешь? Конечно, кто способен на прелюбодеяние, тому нипочем убить и родного отца. Ну, то-то же! Завязки вон тут на плече, а тебе она очень пригодится, потому что тебе следует немедля уйти отсюда, и не на один какой-нибудь день. Тебе же так хочется жить в миру, так вот теперь и покажи, можешь ли ты в самом деле жить самостоятельно. Сначала ты пойдешь в Раиту и передашь там от моего имени привет благочестивому Никону, и объяснишь ему, что я остаюсь на горе, ибо после долгой молитвы в церкви пришел к убеждению, что недостоин сана старейшины, который мне предлагают. Потом переправься на каком-нибудь судне через Чермное море и поброди по египетскому берегу. Там опять начали показываться ватаги блеммийцев. Их-то ты и не упускай из виду, и если бы оказалось, что эти хищники собираются к новому набегу, то дай об этом знать страже на вершине горы. Как ты там переправишься через море и как предупредишь врагов, это твое дело. Чувствуешь ли ты в себе достаточно смелости и сообразительности, чтобы справиться с этой задачей? Да? Так я и ожидал! Итак, с Богом в путь! Об отце твоем я позабочусь, и его благословение и благословение твоей матери будет с тобою, если ты искренно раскаешься и исполнишь возложенную на тебя обязанность.
— Я докажу, что я мужчина, — воскликнул Ермий, и глаза его сверкнули. — В твоей пещере лежит мой лук со стрелами; сбегаю за ними, а потом… Ну, да вы все в свое время увидите, ошибся ли ты в выборе гонца или нет. Поклонись отцу и дай мне еще раз твою руку!
Павел схватил руку юноши, привлек его к себе и поцеловал в лоб с истинно отеческою любовью. Потом сказал:
— В моей пещере ты найдешь под зеленым камнем возле очага шесть золотых, три из них возьми себе на дорогу. Может быть, они тебе понадобятся, хоть бы на уплату за переправу. А теперь постарайся поспеть вовремя в Раиту!
Совершенно увлекшись предстоящей ему нелегкой задачей, Ермий пустился бегом на гору. Красочные картины предстоящих ему великих подвигов затмили в его воображении воспоминание о красавице галлиянке, и он до такой степени привык полагаться на ум и доброту Павла, что почти уже перестал бояться за Сирону с того мгновения, как друг взял ее дело на себя.
Александриец поглядел ему вслед и произнес короткую молитву за него. Потом он спустился обратно в долину.
Полночь уже давно прошла, луна опускалась все ниже и ниже, становилось все прохладнее и прохладнее, а отдав Ермию свою шубу, Павел остался в одной тонкой, изношенной рубахе.
Но, несмотря на то, он шел медленно, часто останавливался, разводя руками и произнося тихо про себя какие-то бессвязные слова.
Он думал об Ермий и о Сироне, о своей собственной молодости и о том, как он, бывало, стучался в ставни к черноволосой Азо и к светло-русой Симаите.
— Ребенок, мальчишка, — бормотал он, — кто мог бы подумать. Говорят, впрочем, что галлиянка очень хороша собою, а он — я, право, удивился его возросшим способностям, тогда, при метании диска. А глаза его! Да, совершенно как глаза Магдалины! Если бы галл застал его у своей жены и убил, то был бы прав перед земными судьями; однако отец избавлен от этого горя. Старик думал, что в пустыне свет со своими соблазнами не коснется его любимца. И что же? Эта ежевика, думал я когда-то, иссохнет на земле, и никогда ей не дорасти до вершины пальмы, где зреет финик. Но прилетела птица, сорвала ягоду и унесла ее в свое гнездо на самую вершину дерева.
«Кто может указать пути другому и сказать сегодня: вот таким-то и таким-то увижу я его завтра? Мы, глупцы, бежим в пустыню, чтобы забыть мир, а мир этот следует за нами по пятам. Где те ножницы, которыми можно было бы отрезать тень от наших ног? Какая молитва могла бы совершенно отрешить от плоти нас, во плоти рожденных? Спаситель мой, Ты Единый, знавший эту молитву, научи ей и меня, беднейшего из бедных!»
ГЛАВА X
Спустя несколько минут после того как Ермий выскочил из окна на улицу, Фебиций вошел в свою спальню.
Сирона успела броситься в постель. Она была страшно перепугана и повернулась лицом к стене.
Знал ли он, что у нее был кто-то? И кто мог выдать ее и позвать его?
Или он совершенно случайно вернулся с празднества раньше обыкновенного?
В комнате было темно, и он не мог ее видеть, однако она все-таки закрыла глаза, точно спит; малейшая доля минуты, в продолжение которой она была избавлена от вида его ярости, казалась ей дорогим подарком.
И при этом сердце ее билось так неистово, что ей казалось, будто и он непременно должен услышать это биение, когда он привычною тихою поступью приближался к постели.
Она ясно слышала, как он потом несколько раз обошел всю комнату и, наконец, вышел в кухню, расположенную как раз возле спальни.
Скоро после того ее веки ощутили появление света. Фебиций зажег у очага лампу и начал теперь с огнем обыскивать обе комнаты.
Пока он ни разу еще не окликнул ее и вообще не проронил ни слова.
Вот он вышел в большую комнату и вдруг, — Сирона невольно сжалась и закуталась с головою в одеяло, — вдруг он захохотал так громко и злобно, что у нее похолодели и руки, и ноги, и перед глазами точно заколыхался какой-то багровый колеблющийся занавес.
В спальне опять стало светло, и свет стал все более и более приближаться к постели.
Вдруг она почувствовала толчок от его жесткой руки в голову, слабо вскрикнув, откинула одеяло и приподнялась.
Он все еще не говорил ни слова; но того, что она увидела, было вполне достаточно, чтобы загасить в ней последнюю искру мужества и надежды: от глаз мужа видны были одни белки, желтоватое лицо его было бледно, а на лбу резче обыкновенного проступал вытравленный знак Митры.
В правой руке он держал лампу, в левой шубу Ермия.
Как только его неподвижный взгляд встретился с ее взглядом, он поднес лохматую одежду анахорета так близко к ее лицу, что она даже коснулась ее. Потом он яростно бросил шубу на пол и спросил тихим хриплым голосом:
— Это что?
Она молчала; он же подошел к столику возле постели, на котором стояло ночное питье в красивом пестром стакане. Он махнул рукою, и стакан, подарок Поликарпа, привезенный из Александрии, упал на каменный пол и разлетелся со звоном вдребезги.
Она вскрикнула, собака вскочила на постель и разлаялась.
Вдруг Фебиций схватил собачку за ошейник и отбросил ее далеко в комнату с такою силою, что она жалобно завыла.
Эта собачка принадлежала Сироне еще до замужества. Она не расставалась с нею ни в Риме, ни здесь в оазисе.
Сирона привязалась к Ямбе, и Ямба была ей нежно предана и ни к кому так не ласкалась, как к ней.
Сирона оставалась так часто в одиночестве, но собачка никогда не покидала ее и забавляла ее не только фокусами, к которым можно приучить всякую собаку, но была для нее и милой немой, но не глухой подругою из родного края; стоило только Сироне назвать имена своих маленьких братьев и сестер в далеком Арелате, о которых она целый год ничего не слыхала, как Ямба уже поднимала ушки, или глядела на нее печально и лизала ей руки, когда видела на ее глазах слезы тоски.
В одинокой праздной, бездетной жизни Ямба была дорога, очень дорога для Сироны, и увидя теперь, как бедная верная собачка ползет с жалобным воем к ее постели, как проворное животное тщетно силится прыгнуть к ней на колени, прося защиты, и протягивает к ней дрожащую ушибленную, может быть, сломленную лапочку, перепуганная молодая женщина забыла всякий страх, вскочила с постели, подняла собачку на руки и сказала Фебицию со взглядом, в котором не видно было ни малейшего следа страха или раскаяния:
— Ты больше не дотронешься до моей собачки, так и знай!
— Завтра я утоплю ее, — заявил Фебиций совершенно спокойно, но с злобною усмешкою на впалых губах. — В мой дом приходит столько двуногих любовников, что я не понимаю, почему мне делиться твоею любовью еще с четвероногим. Как попала сюда эта шуба?
Сирона не ответила ничего на последний вопрос, но воскликнула взволнованным голосом:
— И твоим богом из скалы и всеми богами клянусь: если ты сделаешь что-нибудь с моею собачкой, то я у тебя не останусь!
— Вот как! — усмехнулся центурион. — Куда же ты отправишься? В пустыне есть где умереть с голоду, найдется место для белеющих костей. А как огорчились бы твои любовники! Ради них мне придется сначала запереть госпожу, а собаку утопить уже потом.
— Попробуй меня тронуть! — крикнула Сирона вне себя и бросилась к окну. — Если ты протянешь ко мне хоть один палец, то я позову на помощь, и Дорофея, и ее муж заступятся за меня.
— Едва ли! — сухо перебил ее Фебиций. — Тебе, пожалуй, хотелось бы жить там под одной кровлей с этим мальчишкой, который дарит тебе пестрые стаканы, да бросает тебе розы в окно, и, может быть, ими усыпал себе тот путь, которым забрался сегодня к тебе. Но есть еще законы, которые ограждают римского гражданина от воров и дерзких обольстителей. Ты слишком часто уже бывала там, напротив, и возилась ты с теми маленькими крикунами, конечно, только для того чтобы встречаться с этим взрослым ребенком, с этим щеголем, который кидает тебе розы, да, чтобы не быть узнанным, надел сверх своей медной тоги овечью шубу. Знаю я влюбленных женщин да любовников, которые расхаживают по ночам! Вижу всех вас насквозь! А через порог Петра ты больше ни шагу! Вот тебе открытое окно. Кричи себе сколько хочешь, и пусть люди хоть сейчас узнают твой позор. Я собирался завтра только отнести эту шкуру к судье. Пойди теперь и приготовь для себя ту комнатку, которая за кухней. Она без окон, значит, неоткуда будет таскать ко мне в дом овечьи шкуры. Поживи-ка вот там, пока не смиришься да не станешь целовать мне ноги, да не признаешься во всем, что происходило сегодня ночью. От рабов сенатора я, конечно, ничего не узнаю, потому что ты и им вскружила головы. Они так и ухмыляются от удовольствия, когда увидят тебя. Ты ведь неразборчива на друзей, будь они хоть в овечьей шубе. Пусть их себе делают что хотят; у меня под руками самый лучший страж для тебя. Я ухожу. Можешь кричать, но приятнее мне было бы, если бы ты молчала. А насчет собаки у нас еще разговор не кончен. Я оставлю ее здесь. Коли будешь молчать и возьмешься за ум, то пусть себе живет; а будешь упрямиться, то нетрудно найти веревку и камень, а до реки недалеко. Я никогда не шучу, а сегодня и подавно!
Сирона была вне себя от волнения. Она порывисто дышала, дрожала всем телом, но не могла найти ни слова возражения.
Фебиций видел, что было у нее на душе, и воскликнул:
— Пыхти да злись сколько душе угодно; придет же час, когда ты приползешь ко мне вот так, как твоя хромоногая собачонка, и будешь умолять о помиловании. Да вот, кстати, у меня явилась новая мысль. Нужна же тебе постель в темной комнате, и постель мягкая, а то ведь твои любовники будут меня бранить. Вот я и постелю там для тебя эту шубу. Видишь, как я умею ценить подарки твоих поклонников!
Он захохотал, поднял одежду отшельника и пошел, взяв с собою лампу, в темную комнату за кухней, где хранилась посуда и разные запасы, которые он начал теперь прибирать, чтобы устроить там спальню для жены, в виновности которой был твердо убежден.
Ради кого она его обманула, он не знал, потому что Мириам сказала ему только:
— Иди домой; там жена твоя смеется со своим любовником.
Уже при последних угрозах мужа Сирона сказала себе, что готова скорее умереть, чем жить еще долее с этим человеком.
Что и она не свободна от вины, это ей уже более и на ум не приходило.
Кто наказывается строже, чем заслужил, тот из-за ошибки судьи легко забывает собственный проступок.
Фебиций был прав.
Ни Петр, ни Дорофея не имели силы защитить ее против него, римского гражданина.
Она должна была сама помочь себе, чтобы не сделаться пленницей, а она не могла жить без воздуха, света и свободы.
Решение ее быстро созрело уже при последних угрожающих словах мужа, и едва он успел переступить порог и отвернуться от нее, как она кинулась к постели, закутала дрожащую собачку в одеяло, схватила ее, как ребенка, на руки и побежала со своей легкой ношей в другую комнату.
Ставни окна, из которого выскочил Ермий, были еще открыты.