Подставив стул, она влезла на окно, спустилась с оконного выступа на улицу и пустилась бежать без цели по направлению к церковному холму и к дороге, которая вела через гору к морю, думая только об одном, как избавиться от заключения и порвать всякую связь с ненавистным мужем.
   Ей удалось убежать далеко, потому что Фебиций, приготовив для нее темницу, пробыл очень долго в темной комнате, но не для того чтобы дать ей срок одуматься или чтобы самому обдумать свои дальнейшие меры против нее, а потому что почувствовал себя совершенно обессиленным.
   Центуриону было под шестьдесят, и его некогда сильный, но разрушенный распутной жизнью организм не мог долее выдержать усилий и волнений этой ночи.
   Этот худощавый, нервный, чрезвычайно подвижный человек обыкновенно впадал в такое бессилие только днем, тогда как после захода солнца с его старообразной, только при отправлении служебных обязанностей еще юношески бодрой наружностью происходила удивительная перемена: тяжелые веки, почти совсем покрывающие зрачки глаз, подымались, отвислая нижняя губа энергично поджималась, длинная шея с узенькой продолговатой головой выпрямлялась, и когда он в поздний час отправлялся куда-нибудь на пир или на служение Митры, всякий назвал бы его еще видным, моложавым человеком.
   Во хмелю он не бывал весел, а дик, хвастлив и буен. Иногда случалось, что он и во время пира впадал в то бессилие, которое часто пугало и Сирону и от которого он был совершенно избавлен только тогда, когда командовал своим отрядом.
   В часы такого изнеможения вид этого страстного высокорослого человека был ужасен: его желтоватое лицо покрывалось смертельной бледностью, спина его казалась точно сломленной, все члены точно вывихнутыми. Только зрачки глаз оставались в непрерывном движении, и время от времени дрожь трясла все тело.
   Когда находило на него такое состояние, его люди говорили, что центурион опять во власти своего бледного демона, и он сам верил в этого злого духа и страшился его. Он даже неоднократно пытался избавиться от него при помощи языческих и даже христианских заклинателей.
   Теперь он сидел в темной комнате на овечьей шкуре, которую, издеваясь над женой, разостлал на жесткой деревянной скамье.
   Руки и ноги похолодели, глаза горели, от изнеможения он не мог пошевельнуть ни одним пальцем. Только губы судорожно подергивались, а перед мысленным взором его проходили картины прошлого, далекого прошлого, предшествовавшего последнему, страшному часу.
   «Если бы я, — размышлял центурион, — после этого шального бега, который и не всякому молодому был бы под силу, дал полную волю своей ярости, вместо того чтобы ее насильственно сдерживать, то демон не овладел бы мною так легко. А как сверкали глаза у этого дьявола, у Мириам, когда она сказала, что какой-то мужчина обманывает меня! Конечно, она видела того, кто был в шубе; но как раз перед оазисом я потерял ее из виду. Должно быть, она убежала назад, на гору. И что сделала ей Сирона? Ведь обыкновенно она ловит своими глазами сердца не хуже птицелова, который дудкой приманивает птиц. Ведь как бегала за нею римская молодежь! А не обманывала ли она меня и там? Легата28 Квинтилла, который готов был мне услужить и враждебности которого я обязан теперь этой дуре, она прогнала; но он был еще старше меня, а она ищет, конечно, кто помоложе. Она такая же, как и все! Надо же было мне знать это! И всегда ведь так бывает в жизни: сегодня ты побьешь, а завтра побьют тебя самого!»
   Болезненная улыбка мелькнула на губах центуриона, и вслед за тем черты его лица приняли мрачное выражение, потому что разные тягостные картины восстали ясно и неотразимо в его воображении.
   Совесть его находилась в обратном отношении к бодрости тела.
   Когда он чувствовал себя здоровым, мрачные картины прошлого не тревожили его, в минуты же изнеможения он не мог противиться своему бледному демону, заставлявшему его вспоминать с мучительною ясностью именно все те случаи, которые он более всего желал бы забыть.
   И вот в этот час он невольно вспомнил своего благодетеля и начальника, легата Сервиана, и его красавицу-жену, которую он обольстил разными уловками и побудил оставить мужа и ребенка и бежать с ним.
   Теперь ему вдруг почудилось, что он сам и есть легат Сервиан, не переставая в то же время быть и самим собою.
   Он перечувствовал всю боль и всю горечь, которую испытал по его вине обманутый им благодетель, а подлец, обманувший его, Сервиана, был не кто иной, как он же сам, галл Фебиций. Он силился сопротивляться, раздумывал, как бы отомстить соблазнителю, и при всем том не терял вполне сознания своей личности.
   Путаница этих безумных мыслей, которые центурион тщетно силился от себя отогнать, грозила свести его с ума, и он громко вздохнул.
   Звук собственного голоса возвратил его к действительности.
   Он был Фебиций и не кто иной, это стало ему ясно, и все же ему еще не удавалось вполне освоиться со своим настоящим положением.
   Призрак прекрасной Гликеры, которая последовала за ним в Александрию и которую он там покинул, промотав до последнего солида29 свои деньги и ее драгоценности, все являлся перед его воображением вместе с призраком жены Сироны.
   Гликера была невеселой любовницей, много плакала и мало смеялась с тех пор как покинула мужа. И теперь ему точно слышались из ее уст тихие упреки, тогда как Сирона осмеливалась осыпать его громкими угрозами и многозначительно призывать сенаторского сына Поликарпа.
   Изнеможенный мечтатель яростно приподнялся и грозно поднял сжатые кулаки.
   Это движение было первым признаком возвратившейся бодрости тела, и, потянувшись всеми членами, как пробудившийся от сна, и проведя рукою по глазам, он схватился за виски, и мало-помалу возвратилось к нему полное сознание и память обо всем, что произошло с ним в последние часы.
   Быстро вышел он из темной комнаты, подкрепился в кухне глотком вина и подошел к открытому окну, чтобы взглянуть на звезды.
   Полночь давно уже миновала.
   Он вспомнил о товарищах, совершавших жертвоприношение на горе, и произнес длинную молитву Митре, «венцу», «неодолимому богу солнца», «великому свету», «богу из скалы»; с тех пор как он принадлежал к посвященным, он начал усердно молиться и умел также поститься с завидной выносливостью.
   Из восьмидесяти испытаний, которые должны были предшествовать принятию в высшие степени посвященных, он подвергался уже многим, и то изнеможение, которое овладело им и сегодня, он испытал в первый раз тогда, когда для достижения степени льва ложился в продолжение целой недели ежедневно на несколько часов в снег и затем предавался строгому посту.
   Здравый ум Сирены видел во всех этих подвигах только нечто отталкивающее, и решительный отказ ее принимать в них участие еще более прежнего отдалил ее от мужа и усилил их взаимный разлад.
   Фебиций относился по-своему весьма строго ко всем этим требованиям; только благодаря им он находил спасение от самого себя, от мрачных воспоминаний и от боязни воздаяния за все им содеянное до последнего часа, между тем как Сирона черпала именно в воспоминании о прежних днях лучшее утешение и силу спокойно переносить печали настоящего и не терять надежду на лучшие времена.
   Фебиций закончил свою молитву, прося силы, чтобы сломить упорство своей жены, и благоприятной удачи в деле отмщения ее соблазнителю, без опрометчивости и с тщательным соблюдением всех предписанных ритуалов.
   Потом он снял со стены две крепкие веревки, гордо выпрямился, точно собираясь ободрить солдат перед сражением, откашлялся, точно оратор на форуме перед началом речи, и переступил с величественною осанкою через порог спальни.
   Ни малейшая мысль о возможности бегства жены не тревожила его уверенности, когда он, не найдя Сирону в спальне, вышел в другую комнату, чтобы совершить над нею задуманное наказание.
   Но и там он не нашел никого.
   Он остановился в недоумении; но мысль о бегстве жены казалась столь нелепой, что он в первую минуту решительно не мог на ней остановиться.
   Конечно, она, боясь его гнева, спряталась под кроватью или за занавескою, за которой висело его платье.
   «Собака, — подумал он, — теперь ласкается к ней», — и начал поэтому посвистывать особенным полушипящим тоном, при котором Ямба всегда злилась и накидывалась на него с ожесточенным лаем; но напрасно.
   В покинутой комнате царила мертвая тишина. Теперь уже он не на шутку встревожился. Сначала медленно и обдуманно, потом все более и более торопливыми и порывистыми движениями начал он светить лампой под всей мебелью, по всем углам, за каждой портьерой и искал ее даже по таким местам, где не только ребенку, но даже испуганной птичке едва можно было бы спрятаться.
   Но вдруг он уронил веревки, и левая рука, державшая лампу, задрожала.
   Он увидел, что окно в спальне открыто и что возле него стоит стул, на котором сидела Сирона и глядела на луну до прихода Ермия.
   «Так вот где», — пробормотал он, поставил лампу на ночной столик, с которого смахнул давеча стакан Поликарпа, быстро распахнул дверь и выбежал на двор. Что она выскочила на улицу и убежала среди ночи из города в пустыню, это все еще не приходило ему на ум.
   Он попробовал отворить дворовые ворота и нашел их замкнутыми.
   Сторожевые собаки разлаялись, когда Фебиций направился к дому Петра и начал стучать медным молотком в дверь сначала тихонько, потом с возрастающей злостью все сильнее и сильнее.
   Он был уверен, что жена пошла искать защиты и укрылась у сенатора.
   Он готов был вскрикнуть от ярости и боли, но при всем том едва ли думал о жене и об опасности потерять ее, а только о Поликарпе, о позоре, нанесенном ему юношей, и об отмщении виновнику и его родителям, которые дерзнули затронуть домашнее право императорского центуриона.
   Какую цену могла иметь для него Сирона!
   Он связал ее судьбу со своею просто в час необузданной заносчивости.
   Два года тому назад, в Арелате, явился как-то раз к пирующим один из его товарищей и рассказал, как только что был свидетелем необычайного зрелища. Кучка больших мальчишек обступила какого-то маленького мальчика и начала его, он сам не знал за что, жестоко бить. Мальчик храбро защищался, но, конечно, не мог устоять. Вдруг, рассказывал офицер, отворилась дверь одного дома возле цирка, из нее выбежала девушка с длинными золотистыми волосами, кинулась к мальчишкам, разогнала их и освободила побитого, своего брата, от его мучителей.
   — Она была точно львица, — воскликнул рассказчик. — Ее зовут Сироной, и она, без всякого сомнения, первая красавица между всеми хорошенькими девушками в городе.
   Эти слова были тотчас же подтверждены многими из слушателей. Фебиций же, который только что достиг среди поклонников Митры степени льва и любил, чтобы его называли «львом», сказал:
   — А вот я давно уже ищу себе львицу и теперь, кажется, нашел ее. Фебиций и Сирона — имена подходят как нельзя лучше!
   На следующий же день он посватался за Сирону у ее отца, а так как ему уже через несколько дней предстояло выступить в Рим, то свадьба была вскоре справлена.
   Сирона еще никогда не отлучалась из Арелата и поэтому не сознавала, чего лишается, когда прощалась, может быть, навеки с отцовским домом. В Риме Фебиций опять встретился с молодой женой. Но как велико ни было число ее поклонников, для него она была легким и потому не ценным приобретением, а вскоре сделалась просто каким-то лишним украшением, сохранение которого связано с докучливыми трудностями.
   Когда же, наконец, его легат обратил внимание на красавицу, Фебиций попробовал было достигнуть через нее выгодного производства; но Сирона отнеслась к легату с таким оскорбительным неуважением, что начальник возненавидел Фебиция и постарался добиться его разжалования и перевода в отдаленный оазис, что было равносильно ссылке.
   С того времени Фебиций начал считать жену своим врагом и был уверен, что она умышленно особенно приветлива к тем, которые ему особенно противны, а к числу самых противных ему личностей принадлежал Поликарп.
   Снова молоток ударился в дверь Петра, она наконец отворилась, и сенатор вышел с лампой в руке навстречу разъяренному центуриону.

ГЛАВА XI

 
   Бедный Павел сидел на каменной скамье перед дверью сенатора и дрожал; с приближением утра ночной воздух становился все холоднее, а он так привык к своей теплой шубе, которую отдал Ермию.
   В руке он держал церковный ключ, который взял у сторожа, обещая передать его Петру; но в доме сенатора все было совершенно тихо, и он не решался будить спавших.
   «Что за странная ночь! — бормотал он про себя, обтягивая на себе свою коротенькую изорванную рубаху. — Если бы было и теплее и если бы я даже вместо этого изодранного тряпья сидел в мешке с мягкой шерстью, меня все же кинуло бы в дрожь, если бы со мною еще раз встретились те адские духи, которые показываются здесь. Видел ведь теперь собственными глазами. Из оазиса, значит, несутся на гору те демоны в образе женщин, чтобы пугать и соблазнять нас во сне. А что бы это могло быть в руках у того призрака в белой одежде и с распущенными волосами? Может быть, тот самый камень, которым кошмар давит нам грудь. А другой призрак точно летел, хотя крыльев-то я не мог разглядеть. Вот в этой пристройке, должно быть, живет тот галл с своею безбожной женою, которая опутала бедного Ермия. Правда ли, что она так хороша? Да что знает о женской красоте этот мальчишка, который вырос среди скал? Первая, которая взглянула на него ласково, и показалась ему несравненной красавицей. Притом же волосы у нее русые, значит, она редкостная птица между всеми этими загорелыми двуногими существами пустыни. А центурион, верно, еще не нашел шубы, иначе не было бы здесь такой тишины. Пока я здесь жду, только раз и крикнул осел, проревел верблюд, да вот запел уж и первый петух, а человеческого звука я еще не слыхал, ни даже храпа высокорослого сенатора и его толстой жены Дорофеи, а было бы на диво, если бы они совсем не храпели.
   Он поднялся, подошел к окну Фебиция и прислушался в полуоткрытое окно, но там все было тихо.
   С час тому назад и Мириам прислушивалась за окном Сироны. Выдав Сирону, пастушка последовала издали за Фебицием и пробралась через хлева во двор сенатора.
   Хотелось знать, что произошло в доме, что сделал разъяренный галл с Ермием и с Сироной.
   Она была готова ко всему, и мысль, что центурион, может быть, поднял меч на обоих, наполняла ее сердце горько-сладостным чувством удовлетворения.
   Вот она заметила свет в скважине между полупритворенными ставнями, раздвинула их еще немного и, ухватившись за них и опершись ногой в стену, приподнялась легко к окну.
   Она увидела Сирону, сидящую на постели, и перед нею галла с искаженным от ярости лицом. У ног его лежала шуба Ермия. В правой руке он держал горящую лампу. Свет ее падал на пол перед самой постелью и отражался в большой красной темной луже.
   — Это кровь, — подумала она, вздрогнула и закрыла глаза.
   Взглянув через несколько мгновений снова, она увидела, как галлиянка обратила свое пылающее лицо к мужу. Она была невредима; а Ермий?
   «Это его кровь, — отозвалось диким воплем в ее наболевшем сердце, — и я убила его, я пролила его кровь!»
   Руки ее отпустили ставни, ноги опять коснулись мостовой Двора, и в страшной душевной тоске побежала она по той же Дороге, по которой явилась в пустыню, к горе.
   Она чувствовала, что может скорее бороться с хищными пантерами, терпеть ночной холод, голод и жажду, чем с этой виною в душе явиться опять на глаза Дорофее, сенатору и Марфане. Она-то и была одним из тех призраков, вид которых напугал Павла.
   Терпеливый анахорет сидел опять на каменной скамье и думал: «Однако тяжело на холоду. Славная вещь эдакая косматая овечья шуба; но Спаситель терпел и не такие страдания, а для чего же я покинул свет, как не для того именно, чтобы следовать за Ним и путем земных страданий достигнуть небесных радостей?
   Там, где витают ангелы, там точно уж нет нужды в какой-то жалкой бараньей шкуре, и на этот раз своекорыстие осталось мне чуждо, ибо я поистине терплю за других, мерзну за Ермия и чтобы предохранить старика от огорчения.
   Хотелось бы мне, чтобы было еще холоднее, и теперь я уже не надену, воистину никогда, никогда более не надену шубу на плечи!»
   И Павел кивнул головой, точно выражая одобрение самому себе, но вскоре взгляд его омрачился; он опять заметил, что сбился с истинного пути.
   «Вот эдак сделаешь горсточку добра, — продолжал размышлять он, — а сердце сразу наполнится целой верблюжьей ношей гордости. Хотя у меня и зуб на зуб не попадает, все же я жалкий негодяй! Ведь как при всех сомнениях мне было лестно, когда пришли посланные из Раиту с предложением сделаться у них старейшиной. Некогда после первой победы с четверкою коней я ликовал громче, но едва ли я был тогда надменнее, чем при этом недавнем случае! И как много таких, которые думают следовать за Господом, но стремятся только к Его величию; от унижения Его они так и сторонятся. Ты, Всевышний, мой свидетель, что я усердно ищу унижения, но каждый раз, когда меня кольнет терние, тотчас же капли моей крови превращаются в розы, а стряхну я их, придут другие и начнут усыпать венками мой путь. Мне кажется, равно трудно на земле найти страдание без радостей и радость без страданий».
   Так размышлял он, стуча зубами от холода; но громкий лай собак внезапно прервал его раздумья.
   Фебиций постучался в двери к сенатору.
   Павел тотчас же встал и подошел к воротам.
   Он мог расслышать до последнего слова все, что говорилось во дворе.
   Из обоих голосов один, густой, принадлежал сенатору, другой, резкий и высокий, был, наверно, голос центуриона.
   Центурион требовал от сенатора выдачи своей жены, спрятанной у него в доме, Петр же настоятельно утверждал, что Сирона со вчерашнего утра и не переступала через его порог.
   Несмотря на резкий и раздраженный тон, которым говорил с ним его жилец, сенатор оставался совершенно спокойным и вскоре удалился, чтобы спросить жену, не впустила ли она Сирону в дом, пока он спал.
   Павел слышал, как центурион начал расхаживать взад и вперед по двору и вдруг остановился, когда Дорофея вышла вместе с мужем и в свою очередь решительно объявила, что не знает ничего про Сирону.
   — Тем лучше, — перебил ее Фебиций, — будет известно вашему сыну Поликарпу, куда она делась.
   — Мой сын уехал вчера по делам в Раиту, — возразил Петр твердо и решительно. — Мы ждем его сегодня утром.
   — Так, верно, он поторопился и вернулся уже раньше, — сказал Фебиций. — Наши приготовления к жертвоприношению на горе не являлись тайной, а отсутствие хозяина приманка для воров, особенно для влюбленных, которые кидают розы в окна своих избранниц. Вы, христиане, хвалитесь, что чтите святость брака; но мне сдается, что вы держитесь этого правила только относительно ваших единоверцев. С женою язычника пусть-де ваши сыновья попытают счастья; дело только в том, позволит ли муж-язычник шутить с собою или нет. Ну а что до меня, то я шутить не желаю и объявляю тебе напрямик, что не позволю позорить императорскую одежду, которую ношу, и намерен обыскать твой дом, а если найду у вас изменницу-жену и твоего сына, то привлеку его и тебя к суду и поступлю с соблазнителем по моему праву.
   — Тебе пришлось бы напрасно искать, — сказал Петр, с трудом сдерживаясь. — Мое слово просто или «да» или «нет», и я еще раз повторяю его. Нет, мы не скрываем ни ее, ни его. Ни Дорофея, ни я не желаем вмешиваться в твои дела, но и не потерпим также, чтобы кто-нибудь другой, кто бы он ни был, дерзнул вмешаться в наши дела. Через этот порог переступит только тот, кому я это позволю, или императорский судья, которому я должен подчиниться. Тебе же я этого не позволяю и повторяю еще раз: Сироны нет у нас, и для тебя будет благоразумнее искать ее где-нибудь в ином месте, чем терять время здесь.
   — Я не нуждаюсь в твоем совете, — выкрикнул центурион запальчиво.
   — А я, — заверил Петр, — не чувствую себя призванным разбирать твои семейные споры. Сирону ты найдешь и без нашей помощи; во всяком случае труднее привязать жену к дому, чем поймать ее, если она убежит.
   — Ты еще узнаешь меня, — пригрозил центурион и кинул взгляд на рабов, которые собрались во дворе и к которым присоединился и Антоний, старший сын сенатора. — Я немедленно созову моих людей, и если вы скрываете соблазнителя, то мы запрем ему выход.
   — Подожди еще с час, — заговорила Дорофея, коснувшись рукою руки мужа, который уже едва сдерживался, — и ты увидишь Поликарпа, возвращающегося верхом на отцовском жеребце. Твоя жена умеет так ласково играть с его маленькими братьями и сестрами! Только ли розы, которые мой сын клал ей на подоконник, навели тебя на мысль, что он ее соблазнил, или другие соображения побуждают тебя оскорблять его и нас таким тяжким обвинением?
   Часто, когда разгневанные мужчины готовы столкнуться, как мрачные грозовые тучи, их сдерживает и отклоняет друг от друга, подобно дуновению благотворного ветерка, слово из уст благоразумной женщины.
   Фебиций не хотел давать отчета матери Поликарпа, но вопрос ее заставил его в первый раз толком обдумать случившееся, и он не мог не сознаться в душе, что подозрение его зиждется на весьма непрочном основании. И в то же время он должен был сказать себе, что если Сирона не скрылась у сенатора, а бежала, то он действительно только теряет здесь время и все более и более лишает себя возможности нагнать ее.
   Считанные секунды потребовались на это соображение, и, умея себя сдерживать в случае надобности, он сказал уклончиво: «Посмотрим, подождем», и направился медленным шагом, не простившись с хозяевами, к своей квартире.
   Но он не успел еще дойти до двери, как на улице послышался топот лошади, и Петр крикнул ему вслед:
   — Подожди еще немного; приехал Поликарп и может лично оправдаться перед тобою.
   Центурион остановился, сенатор дал старому Иофору знак, и тот отворил ворота; всадник соскочил с лошади и вошел во двор, но это был не Поликарп, а какой-то амалекитянин.
   — Что скажешь? — спросил сенатор, обращаясь наполовину к гонцу, наполовину к центуриону.
   — Поликарп, твой сын, — ответил гонец, смуглый мужчина зрелых лет, с гибкими членами и бойким языком, — шлет тебе и твоей супруге свой привет и приказывает уведомить тебя, что он приедет к полудню с восемью человеками, нанятыми в Раиту. Просит отвести всем помещение и приготовить обед.
   — А когда ты уехал от моего сына? — спросил Петр.
   — За два часа до захода солнца.
   Петр вздохнул облегченно, теперь только вполне уверившись в невиновности своего сына; но, нисколько не торжествуя и не давая Фебицию почувствовать нанесенную им обиду, он сказал ласково, искренно сочувствуя несчастью галла:
   — Я был бы рад, если бы этот гонец мог также указать тебе, где твоя жена. Она все не могла привыкнуть к тихой жизни в нашем оазисе. Может быть, она убежала, чтобы отправиться в какой-нибудь другой город, где для такой молодой красавицы более разнообразия, чем в нашем уединенном городке среди пустыни.
   Фебиций махнул рукой, как бы выражая, что лучше понимает, в чем дело, и сказал:
   — Я покажу тебе, что оставила эта ночная птица в моем гнезде. Может быть, вы сумеете объяснить, чья это вещь.
   Пока он пошел быстрыми шагами к себе на квартиру, Павел вошел через открытые ворота во двор, приветствовал сенатора и его домашних и передал Петру церковный ключ.
   Солнце между тем уже взошло, и присутствие Дорофеи заставило александрийца покраснеть и взглянуть на свою коротенькую дырявую рубаху, которая довольно плохо прикрывала его все еще атлетический торс.
   Петр слышал про Павла одно только хорошее, однако окинул его теперь не особенно ласковым взглядом, так как все сколько-нибудь похожее на преувеличение противоречило его любви к мере и порядку.
   Павел понял, что происходило в душе сенатора, когда он, не сказав ему ни слова, принял ключ. Он не мог отнестись равнодушно к мнению этого человека и сказал с некоторым смущением: «Обыкновенно мы не показываемся в люди без шубы, но моя у меня пропала».
   Он не успел еще договорить, как Фебиций вышел на двор с шубою Ермия в руке и крикнул сенатору:
   — Вот что я нашел в нашей комнате, когда вернулся домой.
   — А когда же ты видел, чтобы Поликарп ходил в такой шубе? — спросила Дорофея.
   — Посещая смертных женщин, — возразил центурион, — боги издревле являлись в чужом виде. Отчего бы поэтому не предположить, что и раздушенный александрийский щеголь вздумал преобразиться в одного из тех суровых сумасбродов, живущих там на горе? И старик Гомер иногда подремывает30, и я признаюсь, что ошибся насчет вашего сына. Прошу не гневаться, сенатор! Ты живешь здесь дольше меня; от кого мог бы я получить в подарок ату на вид еще довольно новенькую шкуру, да еще и с рогами в придачу?