Страница:
Тонкая улыбка, не чуждая горечи, появилась на устах настоятеля, потому что ему пришли на ум допрос и камера пыток в ратуше, а теперь он видел в докторе уже не еврея, а гуманиста и ученого. Его взгляд опять упал на диплом; и в то время как его собеседник продолжал свои объяснения, он вытянулся в кресле и задумчиво смотрел в пол. Затем он слегка прикоснулся концами пальцев к своему высокому лбу и сказал, довольно невежливо прервав расходившегося говоруна:
– Патер Ансельм прибыл к нам пять лет тому назад из Опорто11; он знал там всех ученых. Гутбуб, ступай и позови ко мне нашего библиотекаря.
Вскоре явился библиотекарь. Известие о бегстве Ульриха и об исчезновении еврея быстро распространилось по монастырю. Все сообщали друг другу эту новость – и на хорах, и в школе, и в кухне, и на конюшне. Один только патер Ансельм ничего не слышал об этом, несмотря на то, что с раннего утра занимался в библиотеке и там, в его присутствии, немало толковали об этом необыкновенном происшествии.
Достаточно было бросить беглый взгляд на старика-библиотекаря, чтобы убедиться, что он не интересуется на свете ничем, кроме своих рукописей и книг. Его длинная узкая голова была посажена на тонкую шею, которая наполовину скрывалась между приподнятых плеч. Его пепельно-серого цвета лицо было изрыто оспой и изборождено морщинами, но большие умные глаза придавали этому некрасивому лицу приятное и тонкое выражение.
Сначала он безучастно слушал рассказ настоятеля; но когда тот назвал имя еврея, и он кинул на диплом такой беглый взгляд, как будто обладал даром схватывать содержание десяти строк одним взором, то с живостью воскликнул:
– Как, здесь был Лопец, знаменитый доктор Лопец! И мы этого не знали и не обратились к его совету! Где он? Что с ним хотят делать?
Когда он узнал, что еврей бежал, и настоятель попросил ему сообщить все, что ему известно об этом человеке, библиотекарь начал печальным голосом:
– Да, конечно, человек этот великий грешник перед Господом. Вам, без сомнения, известна его вина?
– Мы все знаем, – поспешил вставить свое слово бургомистр, многозначительно взглянув на настоятеля; и продолжал, как бы искренне сожалея о виновном, с притворным состраданием: – И каким же это образом такой ученый человек мог совершить столь тяжкое преступление?
Настоятелю было противно лукавство чиновника, но Ансельм уже проболтался, и так как ему самому хотелось узнать подробности из жизни доктора, то он предложил библиотекарю сообщить все, что ему известно о докторе Лопеце. И библиотекарь со свойственным ему сухим, деловым тоном, но с некоторой душевной теплотой, которой настоятель даже и не подозревал в нем, начал перечислять ученые заслуги доктора и выдающиеся свойства его ума. Он сообщил, что отец доктора был хотя и еврей, но в некотором роде знатный человек, соединенный тесными узами со многими благородными семействами, так как воцарение короля Эммануила12, который стал преследовать евреев; они пользовались в Португалии большим почетом, и в стране не делалось никакого различия между евреями и христианами. При первом изгнании их из Португалии некоторым привилегированным евреям было дозволено остаться в стране, в том числе и Родриго Косте, отцу Лопеца, бывшему лейб-медиком короля и пользовавшемуся большим его уважением. Сам Лопец с отличием окончил курс в Коимбрском университете, но посвятил себя не медицине, как его отец, а философии и филологии.
– При этом, – продолжал патер Ансельм своим медленным, размеренным тоном, повторяя конец каждой фразы, как будто он сличал две рукописи, – при этом он не имел в виду добывание средств к жизни, потому что отец его оставил ему значительное состояние. У Лопеца было много друзей, очень много, так как все друзья науки были и его друзьями. И среди христиан он имел немало приятелей. В нашей среде – я разумею книжный мир – он также пользовался большим уважением. Я сам ему многим обязан; он мне неоднократно помогал при отыскании редких книг и истолковании темных мест. Я не любопытен – или, быть может, вы думаете, что я любопытен? Нет, я не любопытен, но все же мне захотелось кое-что узнать о нем. И вот я стал расспрашивать и узнал про него дурные, да, очень дурные вести. Во всем виновата женщина, – ну, конечно, женщина! В Опорто жил купец из Фландрии, христианин. Отец доктора Лопеца был очень дружен с ним. Впрочем, вам все это, вероятно, хорошо известно?
– Да, конечно, известно! – воскликнул бургомистр. – Но все равно, рассказывайте дальше!
– Итак, старый доктор Родриго был домашним врачом в семействе нидерландца и присутствовал при смерти старого купца. Последний оставил после себя ребенка, девушку. У нее не было в Опорто никого из родных. Они – то есть молодые доктора и магистры, видевшие ее, – говорили, что она красива, очень красива. Но доктор Родриго принял участие в судьбе девушки не из-за ее красоты, а потому что Елизавета была сирота и одинока.
– И воспитал ее еврейкой? – прервал его бургомистр, бросая на него пытливый взгляд.
– Еврейкой?! – воскликнул патер в волнении. – Кто это говорит? Ничуть. Вдова-христианка воспитала ее в загородном доме доктора, в загородном доме, а не в городском. Там молодой доктор, вернувшись из Коимбры, не раз видел ее, не раз, даже чаще, чем следовало бы! Дьявол вмешался в дело – и они слюбились. Я даже знаю, как сыграна была их свадьба: в присутствии трех свидетелей, одного еврея и двух христиан, молодые поклялись друг другу в вечной верности и обменялись кольцами, такими же кольцами, как при христианской свадьбе. При этом Лопец остался евреем, а Елизавета христианкой. Он собирался перебраться с нею в Нидерланды, но один из свидетелей донес на них священной инквизиции. Та, понятно, тотчас де вмешалась в это дело – ведь там она вмешивается буквально во все, а в данном случае вмешательство было даже необходимо, его даже требовал христианский долг. Молодую женщину схватили на улице, заключили в тюрьму, а во время пытки она лишилась речи, почти совершенно лишилась. Старика доктора и его сына предупредили вовремя, и они успели скрыться. Камергеру де Са, ее дяде – или он приходился ей двоюродным братом? – удалось вызволить Елизавету из тюрьмы, и затем, мне кажется, затем они все трое бежали во Францию – отец, сын и жена последнего. Но нет же, говорят, что они проживают здесь.
– Ну, что я вам говорил? – торжествующе провозгласил бургомистр, бросив на настоятеля многозначительный взгляд. – Такой старый воробей, как я, чует преступление, как лягушка дождь! Вот теперь я могу сказать, что мы имеем против доктора Косты достаточно улик и что он подлежит высшей мере наказания. Мы на нем покажем пример, мы дадим себя знать. Благодарю вас, отец Ансельм, вы сообщили мне нечто весьма важное.
– Так вы ничего не знали? – заикаясь, проговорил бедный библиотекарь, и шея его вытянулась, и жила на лбу его налилась кровью.
– Нет, не знали, Ансельм, – сказал настоятель. – Но вы обязаны были говорить, точно так же, как я обязан был выслушать вас. Из соборной приходите ко мне, мне нужно потолковать с вами.
Библиотекарь молча и гордо поклонился и пошел, не удостоив бургомистра ни единым взглядом, но не в библиотеку, а в свою келью. Там он долго ходил взад и вперед и бормотал имя Лопец, ударяя себя рукою по губам, и прижимал кулак ко лбу, и наконец опустился на колени перед распятием… чтобы молиться за еврея.
Как только монах вышел из комнаты, бургомистр удовлетворенно воскликнул:
– Какая неожиданная помощь! Какая масса улик! Начнем с самых незначительных. Он никогда не носил установленного для евреев знака и пользовался услугами христиан, потому что дочери Каспара не раз были приглашаемы в его дом для шитья. В его доме нашли шпагу, а еврей, который носит оружие, не нуждается в покровительстве властей, так как он прибегает к самообороне. Наконец, мы узнали, что Лопец проживал под чужим именем. Но это все мелочи; а вот существенное. Оно распадается на четыре пункта: он занимался наговорами посредством известных ему одному слов; он старался совратить христианского мальчика; он женился на христианке, и, что главное, он воспитал в еврейской вере девочку, родившуюся от христианки, то есть от жены.
– Он воспитал в еврейской вере свою дочь? Вы это наверно знаете? – спросил настоятель.
– Достаточно того, что девочка носит еврейское имя Руфь. То, на что я позволил себе указать, – все вполне доказанные преступления, за которые полагается смертная казнь. Вы очень ученый человек, господин настоятель, но и я кое-чему учился. Еще император Констанций13 ввел смертную казнь за браки между евреями и христианами. Я могу указать вам это место.
Настоятель очень хорошо понимал, что обвинение, возводимое на еврея, действительно такого рода, что не могло быть и речи о пощаде, он сознавал, что следует принять строгие меры, но шел на них крайне неохотно, и его явно раздражало неуместное рвение собеседника, относившегося к почтенному ученому с каким-то злорадством. Поэтому он встал и сказал с явной холодностью:
– Исполняйте свой долг.
– На меня можете положиться, – радостно сказал бургомистр. – Завтра или, самое позднее, послезавтра мы Косту заключим в тюрьму, его и все его семейство! Мой секретарь надежный малый. Ребенка мы, конечно, не тронем, но его следует отнять у евреев и воспитать в христианской вере. Мы должны были бы сделать это даже в том случае, если бы и отец, и мать были евреи. Вам, конечно, известен фрейбургский случай. Сам великий Ульрих Цазиус решил, что дети евреев могут и должны быть крещены и без ведома и согласия их отца. Я прошу вас прислать в субботу патера Ансельма в ратушу в качестве свидетеля.
– Хорошо, хорошо, – сказал настоятель; но он выказывал при этом так мало искренности, что чиновник невольно удивился. – Согласен, – продолжал он, – арестуйте еврея, но только не убивайте. И еще одно: я желаю видеть доктора и поговорить с ним, прежде чем вы начнете пытать его.
– Послезавтра я его доставлю к вам.
– Ах нюренбергцы, нюренбергцы! – пробормотал настоятель и пожал плечами.
– Что вы этим хотите сказать?
– Я хочу сказать этим, что эти умные люди никого не вешают, не схвативши его.
Бургомистр расценил эти слова как поощрение и пожелание выказать побольше усердия при поимке еврея и поэтому ответил самонадеянно:
– Он в наших руках, достопочтенный отец, он в наших руках! Если они и бежали, то завязнут в снегу, как в мышеловке. Я велел бабам разыскивать следы, я созвал ваших и наших лесников и попросил фролингенского графа преследовать их, беглецов. Он обязан оказать нам помощь. Уж он-то со своими охотниками, доезжачими и гончими наверняка выследит дичь. Благословите, святой отец, мне не резон терять времени.
Настоятель остался один. Он задумчиво стал смотреть в догоравший огонь камина и размышлять обо всем, что только что слышал. Ему представлялся скромный ученый муж, проведший среди серьезных научных занятий долгие годы, и при этом святым отцом невольно овладевало легкое чувство зависти, потому что ему самому редко удавалось предаваться спокойно своим любимым научным занятиям, в которых он находил полное удовлетворение. Он досадовал сам на себя за то, что не мог относиться со злобой к человеку, достойному смертной казни, и сам себя обвинял в излишней мягкости. Но затем ему приходило на ум, что еврея склонила к греху любовь и что тому, кто много любил, многое прощается. В то же время он радовался, что ему вскоре доведется познакомиться лично с ученым коимбрским доктором. Никогда еще только что ушедший от него чиновник не казался ему таким отвратительным, как сегодня. И когда настоятель вспомнил о том, как этот хитрый человек в его присутствии обвел бедного патера Ансельма вокруг пальца, ему показалось, что он сам совершил недостойный поступок. И все же, и все же – еврея невозможно было спасти, и он заслужил то, что ему угрожало.
Пришел монах, чтобы позвать настоятеля по делам монастыря, но он не пошел за ним, заявив, что придет через час. Он взял в руки тетрадь, которую называл своим «душевным зеркалом» и в которую заносил кое-что для исповеди, требовавшее, однако, еще размышления. Сегодня он занес в тетрадь следующее:
«По-настоящему было бы обязанностью всякого верующего христианина ненавидеть еврея и преступника и ревностно преследовать то, что осуждает святая церковь. Но я еще не в состоянии этого делать. Кто такие бургомистр, патер Ансельм и этот ученый доктор? Первый из них – человек низменный, мелочный, с узким кругозором; остальные два – взысканные Господом, многосведущие, властители в обширном умственном царстве. И все же первый оказался хитрее последних, а они оказываются детьми по сравнению с ним. Какую жалкую роль сыграл перед ним Ансельм! И все же этот обманутый ребенок был велик, а тот умник – мелок. То, что люди называют умом, в сущности только житейская хитрость. Истинно великий человек простодушен, потому что не обращает внимания на мелочи, не считает, но поднимет взоры горе и причастен раскрывающейся перед ним бесконечности. Иисус Христос был кроток, как дитя, и любил детей; Он был Сын Божий и все же добровольно отдался в руки людей. Он не причислял себя к умникам и сказал: "Блаженны нищие духом". Я понимаю эти слова. Нищий духом тот, чья душа гладка и чиста, как зеркало, и не имеет складок, и в этом смысле нищими духом можно назвать величайших мудрецов и великодушнейших людей, встречающихся в жизни и в истории. Умом обладает и животное, мудростью – только лучшие из людей. Мы все должны стремиться подражать Христу, и тот из нас более всего приблизится к Нему, кто соединяет в себе мудрость с простодушием».
IX
– Патер Ансельм прибыл к нам пять лет тому назад из Опорто11; он знал там всех ученых. Гутбуб, ступай и позови ко мне нашего библиотекаря.
Вскоре явился библиотекарь. Известие о бегстве Ульриха и об исчезновении еврея быстро распространилось по монастырю. Все сообщали друг другу эту новость – и на хорах, и в школе, и в кухне, и на конюшне. Один только патер Ансельм ничего не слышал об этом, несмотря на то, что с раннего утра занимался в библиотеке и там, в его присутствии, немало толковали об этом необыкновенном происшествии.
Достаточно было бросить беглый взгляд на старика-библиотекаря, чтобы убедиться, что он не интересуется на свете ничем, кроме своих рукописей и книг. Его длинная узкая голова была посажена на тонкую шею, которая наполовину скрывалась между приподнятых плеч. Его пепельно-серого цвета лицо было изрыто оспой и изборождено морщинами, но большие умные глаза придавали этому некрасивому лицу приятное и тонкое выражение.
Сначала он безучастно слушал рассказ настоятеля; но когда тот назвал имя еврея, и он кинул на диплом такой беглый взгляд, как будто обладал даром схватывать содержание десяти строк одним взором, то с живостью воскликнул:
– Как, здесь был Лопец, знаменитый доктор Лопец! И мы этого не знали и не обратились к его совету! Где он? Что с ним хотят делать?
Когда он узнал, что еврей бежал, и настоятель попросил ему сообщить все, что ему известно об этом человеке, библиотекарь начал печальным голосом:
– Да, конечно, человек этот великий грешник перед Господом. Вам, без сомнения, известна его вина?
– Мы все знаем, – поспешил вставить свое слово бургомистр, многозначительно взглянув на настоятеля; и продолжал, как бы искренне сожалея о виновном, с притворным состраданием: – И каким же это образом такой ученый человек мог совершить столь тяжкое преступление?
Настоятелю было противно лукавство чиновника, но Ансельм уже проболтался, и так как ему самому хотелось узнать подробности из жизни доктора, то он предложил библиотекарю сообщить все, что ему известно о докторе Лопеце. И библиотекарь со свойственным ему сухим, деловым тоном, но с некоторой душевной теплотой, которой настоятель даже и не подозревал в нем, начал перечислять ученые заслуги доктора и выдающиеся свойства его ума. Он сообщил, что отец доктора был хотя и еврей, но в некотором роде знатный человек, соединенный тесными узами со многими благородными семействами, так как воцарение короля Эммануила12, который стал преследовать евреев; они пользовались в Португалии большим почетом, и в стране не делалось никакого различия между евреями и христианами. При первом изгнании их из Португалии некоторым привилегированным евреям было дозволено остаться в стране, в том числе и Родриго Косте, отцу Лопеца, бывшему лейб-медиком короля и пользовавшемуся большим его уважением. Сам Лопец с отличием окончил курс в Коимбрском университете, но посвятил себя не медицине, как его отец, а философии и филологии.
– При этом, – продолжал патер Ансельм своим медленным, размеренным тоном, повторяя конец каждой фразы, как будто он сличал две рукописи, – при этом он не имел в виду добывание средств к жизни, потому что отец его оставил ему значительное состояние. У Лопеца было много друзей, очень много, так как все друзья науки были и его друзьями. И среди христиан он имел немало приятелей. В нашей среде – я разумею книжный мир – он также пользовался большим уважением. Я сам ему многим обязан; он мне неоднократно помогал при отыскании редких книг и истолковании темных мест. Я не любопытен – или, быть может, вы думаете, что я любопытен? Нет, я не любопытен, но все же мне захотелось кое-что узнать о нем. И вот я стал расспрашивать и узнал про него дурные, да, очень дурные вести. Во всем виновата женщина, – ну, конечно, женщина! В Опорто жил купец из Фландрии, христианин. Отец доктора Лопеца был очень дружен с ним. Впрочем, вам все это, вероятно, хорошо известно?
– Да, конечно, известно! – воскликнул бургомистр. – Но все равно, рассказывайте дальше!
– Итак, старый доктор Родриго был домашним врачом в семействе нидерландца и присутствовал при смерти старого купца. Последний оставил после себя ребенка, девушку. У нее не было в Опорто никого из родных. Они – то есть молодые доктора и магистры, видевшие ее, – говорили, что она красива, очень красива. Но доктор Родриго принял участие в судьбе девушки не из-за ее красоты, а потому что Елизавета была сирота и одинока.
– И воспитал ее еврейкой? – прервал его бургомистр, бросая на него пытливый взгляд.
– Еврейкой?! – воскликнул патер в волнении. – Кто это говорит? Ничуть. Вдова-христианка воспитала ее в загородном доме доктора, в загородном доме, а не в городском. Там молодой доктор, вернувшись из Коимбры, не раз видел ее, не раз, даже чаще, чем следовало бы! Дьявол вмешался в дело – и они слюбились. Я даже знаю, как сыграна была их свадьба: в присутствии трех свидетелей, одного еврея и двух христиан, молодые поклялись друг другу в вечной верности и обменялись кольцами, такими же кольцами, как при христианской свадьбе. При этом Лопец остался евреем, а Елизавета христианкой. Он собирался перебраться с нею в Нидерланды, но один из свидетелей донес на них священной инквизиции. Та, понятно, тотчас де вмешалась в это дело – ведь там она вмешивается буквально во все, а в данном случае вмешательство было даже необходимо, его даже требовал христианский долг. Молодую женщину схватили на улице, заключили в тюрьму, а во время пытки она лишилась речи, почти совершенно лишилась. Старика доктора и его сына предупредили вовремя, и они успели скрыться. Камергеру де Са, ее дяде – или он приходился ей двоюродным братом? – удалось вызволить Елизавету из тюрьмы, и затем, мне кажется, затем они все трое бежали во Францию – отец, сын и жена последнего. Но нет же, говорят, что они проживают здесь.
– Ну, что я вам говорил? – торжествующе провозгласил бургомистр, бросив на настоятеля многозначительный взгляд. – Такой старый воробей, как я, чует преступление, как лягушка дождь! Вот теперь я могу сказать, что мы имеем против доктора Косты достаточно улик и что он подлежит высшей мере наказания. Мы на нем покажем пример, мы дадим себя знать. Благодарю вас, отец Ансельм, вы сообщили мне нечто весьма важное.
– Так вы ничего не знали? – заикаясь, проговорил бедный библиотекарь, и шея его вытянулась, и жила на лбу его налилась кровью.
– Нет, не знали, Ансельм, – сказал настоятель. – Но вы обязаны были говорить, точно так же, как я обязан был выслушать вас. Из соборной приходите ко мне, мне нужно потолковать с вами.
Библиотекарь молча и гордо поклонился и пошел, не удостоив бургомистра ни единым взглядом, но не в библиотеку, а в свою келью. Там он долго ходил взад и вперед и бормотал имя Лопец, ударяя себя рукою по губам, и прижимал кулак ко лбу, и наконец опустился на колени перед распятием… чтобы молиться за еврея.
Как только монах вышел из комнаты, бургомистр удовлетворенно воскликнул:
– Какая неожиданная помощь! Какая масса улик! Начнем с самых незначительных. Он никогда не носил установленного для евреев знака и пользовался услугами христиан, потому что дочери Каспара не раз были приглашаемы в его дом для шитья. В его доме нашли шпагу, а еврей, который носит оружие, не нуждается в покровительстве властей, так как он прибегает к самообороне. Наконец, мы узнали, что Лопец проживал под чужим именем. Но это все мелочи; а вот существенное. Оно распадается на четыре пункта: он занимался наговорами посредством известных ему одному слов; он старался совратить христианского мальчика; он женился на христианке, и, что главное, он воспитал в еврейской вере девочку, родившуюся от христианки, то есть от жены.
– Он воспитал в еврейской вере свою дочь? Вы это наверно знаете? – спросил настоятель.
– Достаточно того, что девочка носит еврейское имя Руфь. То, на что я позволил себе указать, – все вполне доказанные преступления, за которые полагается смертная казнь. Вы очень ученый человек, господин настоятель, но и я кое-чему учился. Еще император Констанций13 ввел смертную казнь за браки между евреями и христианами. Я могу указать вам это место.
Настоятель очень хорошо понимал, что обвинение, возводимое на еврея, действительно такого рода, что не могло быть и речи о пощаде, он сознавал, что следует принять строгие меры, но шел на них крайне неохотно, и его явно раздражало неуместное рвение собеседника, относившегося к почтенному ученому с каким-то злорадством. Поэтому он встал и сказал с явной холодностью:
– Исполняйте свой долг.
– На меня можете положиться, – радостно сказал бургомистр. – Завтра или, самое позднее, послезавтра мы Косту заключим в тюрьму, его и все его семейство! Мой секретарь надежный малый. Ребенка мы, конечно, не тронем, но его следует отнять у евреев и воспитать в христианской вере. Мы должны были бы сделать это даже в том случае, если бы и отец, и мать были евреи. Вам, конечно, известен фрейбургский случай. Сам великий Ульрих Цазиус решил, что дети евреев могут и должны быть крещены и без ведома и согласия их отца. Я прошу вас прислать в субботу патера Ансельма в ратушу в качестве свидетеля.
– Хорошо, хорошо, – сказал настоятель; но он выказывал при этом так мало искренности, что чиновник невольно удивился. – Согласен, – продолжал он, – арестуйте еврея, но только не убивайте. И еще одно: я желаю видеть доктора и поговорить с ним, прежде чем вы начнете пытать его.
– Послезавтра я его доставлю к вам.
– Ах нюренбергцы, нюренбергцы! – пробормотал настоятель и пожал плечами.
– Что вы этим хотите сказать?
– Я хочу сказать этим, что эти умные люди никого не вешают, не схвативши его.
Бургомистр расценил эти слова как поощрение и пожелание выказать побольше усердия при поимке еврея и поэтому ответил самонадеянно:
– Он в наших руках, достопочтенный отец, он в наших руках! Если они и бежали, то завязнут в снегу, как в мышеловке. Я велел бабам разыскивать следы, я созвал ваших и наших лесников и попросил фролингенского графа преследовать их, беглецов. Он обязан оказать нам помощь. Уж он-то со своими охотниками, доезжачими и гончими наверняка выследит дичь. Благословите, святой отец, мне не резон терять времени.
Настоятель остался один. Он задумчиво стал смотреть в догоравший огонь камина и размышлять обо всем, что только что слышал. Ему представлялся скромный ученый муж, проведший среди серьезных научных занятий долгие годы, и при этом святым отцом невольно овладевало легкое чувство зависти, потому что ему самому редко удавалось предаваться спокойно своим любимым научным занятиям, в которых он находил полное удовлетворение. Он досадовал сам на себя за то, что не мог относиться со злобой к человеку, достойному смертной казни, и сам себя обвинял в излишней мягкости. Но затем ему приходило на ум, что еврея склонила к греху любовь и что тому, кто много любил, многое прощается. В то же время он радовался, что ему вскоре доведется познакомиться лично с ученым коимбрским доктором. Никогда еще только что ушедший от него чиновник не казался ему таким отвратительным, как сегодня. И когда настоятель вспомнил о том, как этот хитрый человек в его присутствии обвел бедного патера Ансельма вокруг пальца, ему показалось, что он сам совершил недостойный поступок. И все же, и все же – еврея невозможно было спасти, и он заслужил то, что ему угрожало.
Пришел монах, чтобы позвать настоятеля по делам монастыря, но он не пошел за ним, заявив, что придет через час. Он взял в руки тетрадь, которую называл своим «душевным зеркалом» и в которую заносил кое-что для исповеди, требовавшее, однако, еще размышления. Сегодня он занес в тетрадь следующее:
«По-настоящему было бы обязанностью всякого верующего христианина ненавидеть еврея и преступника и ревностно преследовать то, что осуждает святая церковь. Но я еще не в состоянии этого делать. Кто такие бургомистр, патер Ансельм и этот ученый доктор? Первый из них – человек низменный, мелочный, с узким кругозором; остальные два – взысканные Господом, многосведущие, властители в обширном умственном царстве. И все же первый оказался хитрее последних, а они оказываются детьми по сравнению с ним. Какую жалкую роль сыграл перед ним Ансельм! И все же этот обманутый ребенок был велик, а тот умник – мелок. То, что люди называют умом, в сущности только житейская хитрость. Истинно великий человек простодушен, потому что не обращает внимания на мелочи, не считает, но поднимет взоры горе и причастен раскрывающейся перед ним бесконечности. Иисус Христос был кроток, как дитя, и любил детей; Он был Сын Божий и все же добровольно отдался в руки людей. Он не причислял себя к умникам и сказал: "Блаженны нищие духом". Я понимаю эти слова. Нищий духом тот, чья душа гладка и чиста, как зеркало, и не имеет складок, и в этом смысле нищими духом можно назвать величайших мудрецов и великодушнейших людей, встречающихся в жизни и в истории. Умом обладает и животное, мудростью – только лучшие из людей. Мы все должны стремиться подражать Христу, и тот из нас более всего приблизится к Нему, кто соединяет в себе мудрость с простодушием».
IX
Маркс ушел на разведку несколько успокоенный и утешенный, так как доктор возместил ему стоимость его лошадки. Около полудня он вернулся с добрыми вестями. Лесник, которого он встретил на дороге, сообщил ему, где живет углежог Герг. Беглецы могли добраться до его хижины ранее наступления ночи, и вместе с тем они приближались к долине Рейна.
Все уже было готово к отъезду, только старуха Рахиль не желала двинуться с места. Она уселась на камне перед избушкой, так как едва не задохнулась от дыма внутри ее. Казалось, что страх лишил ее рассудка. Она смотрела перед собой бессмысленно и, стуча зубами, пыталась делать из снега, который она, очевидно, принимала за муку, пироги и лапшу. Она не обращала внимания ни на окрики доктора, ни на жесты его жены, и когда первый схватил ее за руку, чтобы приподнять с места, она завопила благим матом. Наконец кузнецу удалось усадить ее в сани, и беглецы тронулась в путь. Адам тащил сани; Маркс шел возле них и по временам помогал ему. Немая ступала в глубоком снегу рядом со своим мужем. «Бедная женщина!» – как-то вырвалось у него; она крепче прижала к себе его руку и заглянула ему в глаза, как бы желая ему сказать: «Мне хорошо, лишь бы ты был подле меня».
Минутами она была счастлива, чувствуя его подле себя, но затем ею снова овладевала тревога, и ей казалось, что вот-вот сейчас налетит погоня, и с ними случится нечто ужасное. Когда снег с легким шумом спадал с ветвей елей, когда Лопец оборачивался или старуха Рахиль испускала стон, Лиза вздрагивала, и муж, замечавший эти вздрагивания, сам не мог не сознаться, что положение их крайне критическое. Каждую минуту они все могли попасть в плен, и если только обнаружится, кто он, кто Елизавета… Ульрих и Руфь замыкали шествие и мало разговаривали.
Сначала им опять приходилось подниматься в гору, но вскоре дорога пошла под гору. Снег давно уже перестал идти, и чем ниже они спускались, тем тоньше становился слой снега.
Таким образом они шли два часа. Наконец Руфи изменили силы; она остановилась и озиралась кругом влажными, молившими о помощи глазами. Углежог заметил это и пробормотал:
– Поди ко мне на руки, девочка, я донесу тебя до саней.
– Нет, я! – живо перебил его Ульрих, и Руфь подтвердила:
– Да, да, неси меня ты.
Маркс обвил ее своими руками, приподнял с земли и передал на руки Ульриху. Она обвила своими ручонками его шею и крепко прижалась своей свежей, холодной щечкой к его щеке. Это доставляло ему большое удовольствие, и ему вспомнилось, как долго они были разлучены и как хорошо быть вместе с нею. У него стало особенно весело на душе. Он чувствовал, что любит ее больше всех на свете, и крепче прижимал ее к себе, как будто уже протягивалась невидимая рука, чтобы отнять ее у него.
Тонкое, милое личико Руфи было сегодня не бледно, а раскраснелось от долгой ходьбы и от свежего зимнего воздуха, и ей было приятно, что Ульрих так крепко прижимал ее к себе, и она, отняв холодную ручку от его шеи и поглаживая его по щеке, приговаривала:
– Ты добрый мальчик, Ульрих, и я тебя очень, очень люблю! И она произносила эти слова так тепло и нежно, что слезы едва не выступали на его глазах, потому что с тех пор как ушла куда-то далеко-далеко его мать, никто не говорил с ним таким голосом. Он чувствовал себя бодрым и сильным, и ему вовсе не тяжело было нести ее, и, когда она снова обвила его шею своими ручонками, он сказал ей:
– Я бы желал всегда так носить тебя.
Она лишь слегка кивнула, как бы в знак того, что и она разделяет это желание, а он продолжал:
– В монастыре у меня не было настоящего друга. Правда, Липс… но ведь он граф… А тебя все любят. Ты не знаешь, как тяжело чувствовать себя одиноким и быть со всеми на ножах. В монастыре мною не раз овладевало желание умереть. Но теперь я не хочу умирать, так как мы останемся вместе – это мне отец сказал, – и все пойдет по-старому, и я не хочу больше учиться латыни; я сделаюсь живописцем или, пожалуй, хоть кузнецом, или, по-моему, кем угодно, лишь бы не расставаться с вами. – При этих словах он почувствовал, как Руфь приподняла с плеча свою головку и поцеловала его в лоб над самым глазом, и он немного опустил руку, в которой ее держал, и поцеловал ее в самый рот, со словами:
– Теперь мне кажется, будто к нам возвратилась моя матушка.
– Неужели тебе это кажется? – спросила она с блестящими глазами. – Ну, теперь пусти меня. Я отдохнула и могу идти сама.
С этими словами она соскользнула на землю, и он ее не удерживал. Она продолжала идти рядом с ним, и ему пришлось рассказывать ей о зловредных мальчишках в монастыре и о графе Липсе, и о монахах, и об иконах, и о своем бегстве. Тем временем стемнело, и они достигли цели своего путешествия.
Углежог Герг принял их и отворил им свою избу, но сам удалился, потому что он не прочь был дать странникам убежище назло начальству; но ему не хотелось присутствовать при поимке беглецов. «Поймают вместе с ними, так вместе же с ними и повесят», – благоразумно рассуждал он и потому предпочел отправиться с тем гульденом, который дал ему Адам, в ближайшую деревню.
В избе оказалась кухонная плита и два покоя, поменьше и побольше, потому что летом здесь вместе с Гергом жили его жена и дети. Путники нуждались в отдыхе и в пище, и могли бы найти здесь и то, и другое, если бы страх не отнял у них и сна, и аппетита.
Герг обещал возвратиться завтра рано утром с лошадью и повозкой, и это утешало беглецов. Даже Рахиль успокоилась и крепко заснула. Дети тоже спали, и наконец около полуночи задремала и бедная немая. Маркс растянулся около плиты и храпел, как сиплая труба органа.
Не спали только доктор и кузнец, усевшиеся на связке соломы и углубившиеся в серьезный разговор. Лопец рассказал своему другу всю свою биографию, историю радостных и печальных дней своих, и заключил словами: «Итак, теперь вы знаете, кто мы такие и почему покинули родину. Вы ради меня, Адам, жертвуете всем вашим будущим. Я не мог иначе отплатить вам за это, как рассказать вам все мое прошлое». Затем он протянул кузнецу руку и сказал:
– Вы – христианин. Быть может, после всего, что вы только что выслушали, и вы отречетесь от меня.
Адам молча пожал руку доктора и глухо сказал после некоторого молчания:
– Если они вас поймают, Пресвятая Богородица!.. Если они узнают!.. Руфь – ведь это не еврейское дитя! А вы как ее воспитали? Еврейкой?
– Нет, Адам, нет; мы воспитали ее ни еврейкой, ни христианкой.
– Но крещена ли она по крайней мере?
Лопец отвечал на этот вопрос отрицательно. Кузнец неодобрительно покачал головой, а доктор сказал:
– Она знает о Иисусе Христе больше, чем иное христианское дитя в ее годы. Когда она вырастет, то сама решит, принять ей религию своего отца или своей матери,
– Отчего вы сами не сделались христианином? Простите мне этот вопрос. В душе вы, без сомнения, христианин.
– Видите ли, Адам, это такой вопрос… такого рода вопрос. Представьте себе, что в вашем семействе все мужчины, из рода в род, в течение столетий, были кузнецами, и вдруг ваш сын, подросши, сказал бы вам: «Я презираю твое ремесло».
– Если бы Ульрих сказал: я хочу быть живописцем, – я бы ничего против этого не имел.
– Даже в том случае, если бы вас, кузнецов, преследовали, как нас, евреев, и он только из страха бросил бы ваше ремесло ради другого?
– Это… нет, это было бы подло. Но ваше сравнение кажется мне не совсем подходящим. Видите ли… ведь вы все знаете, вы знакомы и с христианством; вы высоко ставите Спасителя… вы сами мне это раньше говорили. Ну, хорошо. Предположите же, что вы найденыш и что вам предоставляют на выбор вашу и нашу веру, какую вы бы выбрали?
– Мы молимся о жизни, о мире, а там, где мир, там и любовь. И все же я, быть может, избрал бы вашу веру.
– Ну вот видите!
– Нет, постойте, Адам, постойте. Этот вопрос не разрешается так легко. Видите ли, я уважаю вашу веру и ничего не имею против нее. Сыну или дочери не пристало порицать то, что делают их родители и чего они и от них требуют; но посторонний человек смотрит на вещи другими глазами. Вы находитесь по отношению к вашей церкви в положении сына, я – нет. Я знаком с учением Иисуса Христа, и если бы я в Его время жил в Палестине, то один из первых последовал бы за ним. Но с тех пор и до наших дней к его учению пристало много постороннего, людского. Для вас это людское может быть дорого, потому что это создание ваших родителей и предков, но меня оно пугает. Я всю жизнь боролся, я ночей недосыпал в искании правды, но если бы от меня потребовали, чтобы я сказал «да» на все, что утверждают ваши патеры, я бы не смог сделать этого, не став лжецом.
– Да, патеры наши, конечно, причинили вам много зла: они пытали вашу жену, изгнали вас с вашей родины…
– Все это я спокойно перенес! – воскликнул доктор в волнении. – Но есть много другого, что сделали мне и моим близким и чему нет и не может быть прощения. Я знаком с великими языческими философами и с их сочинениями; но их любовь простирается только на народ, к которому они принадлежат, а не на человечество. Они не признают в отношениях людских необходимости бескорыстной справедливости. Христос распространил любовь на все народы, и Его сердце было достаточно обширно, чтобы любить все человечество. Любовь к ближнему, самая чистая и прекрасная из всех добродетелей, – вот высокий дар, драгоценное наследие, оставленное Им рожденным для страдания братьям своим. Сердце, бедное сердце, бьющееся под этим черным сукном, родилось для любви, душа эта жаждала посильно помогать ближнему и утолять его страдания. Любить людей – значит быть добрым; но они уже не знают этой любви, а что еще хуже, тысячу раз хуже, – так это то, что они как бы задались целью мешать мне и моим единоверцам быть добрыми в смысле учения их великого Учителя. Быть богатым – не значит быть счастливым, а между тем еврею не возбраняется только погоня за внешним богатством, и они не отнимают у него и половины того, что он добывает. Они, как бы ни желали того, не в состоянии также помешать нам стремиться и к духовному богатству, к чистому познанию, потому что дух наш витает не ниже вашего. Ведь вдохновенные пророки родились, жили и учили на Востоке! Но они отказывают нам в счастье любить род людской, ибо для такой любви необходима возможность чувствовать и страдать вместе со всеми, а этого-то они и не желают дозволить нам. Ваша христианская любовь к ближнему прекращается при встрече с евреем; мало того, вы даже запрещаете еврею быть добрым. Вот это-то запрещение и составляет такое преступление, для которого нет и не может быть прощения. И если бы сам Христос возвратился на Землю и увидел преследующую нас стаю, то Он, олицетворенная любовь, широко раскрыл бы перед нами свои объятия и спросил бы: «Кто эти апостолы ненависти? Я их не знаю».
Доктор замолчал, потому что скрипнула дверь, и встал с раскрасневшимися щеками, чтобы заглянуть в соседнюю комнату. Но кузнец удержал его и сказал:
– Не беспокойтесь; это, без сомнения, Маркс. Да, в том, что вы говорили, быть может, немало истины; но скажите, разве не евреи распяли нашего Спасителя?
– И за это им до сих пор мстят! – ответил Лопец. – Конечно, и между моими соплеменниками есть немало дурных, низких людей, расточающих Божие дары в погоне за земными благами. Но кто же в этом виноват, как не вы же сами? Вы закрыли перед нами все более чистые и благородные пути и оставили открытыми только путь к наживе. И все это… Но довольно об этом. Меня волнуют такие разговоры, а мне нужно побеседовать с вами о другом.
Все уже было готово к отъезду, только старуха Рахиль не желала двинуться с места. Она уселась на камне перед избушкой, так как едва не задохнулась от дыма внутри ее. Казалось, что страх лишил ее рассудка. Она смотрела перед собой бессмысленно и, стуча зубами, пыталась делать из снега, который она, очевидно, принимала за муку, пироги и лапшу. Она не обращала внимания ни на окрики доктора, ни на жесты его жены, и когда первый схватил ее за руку, чтобы приподнять с места, она завопила благим матом. Наконец кузнецу удалось усадить ее в сани, и беглецы тронулась в путь. Адам тащил сани; Маркс шел возле них и по временам помогал ему. Немая ступала в глубоком снегу рядом со своим мужем. «Бедная женщина!» – как-то вырвалось у него; она крепче прижала к себе его руку и заглянула ему в глаза, как бы желая ему сказать: «Мне хорошо, лишь бы ты был подле меня».
Минутами она была счастлива, чувствуя его подле себя, но затем ею снова овладевала тревога, и ей казалось, что вот-вот сейчас налетит погоня, и с ними случится нечто ужасное. Когда снег с легким шумом спадал с ветвей елей, когда Лопец оборачивался или старуха Рахиль испускала стон, Лиза вздрагивала, и муж, замечавший эти вздрагивания, сам не мог не сознаться, что положение их крайне критическое. Каждую минуту они все могли попасть в плен, и если только обнаружится, кто он, кто Елизавета… Ульрих и Руфь замыкали шествие и мало разговаривали.
Сначала им опять приходилось подниматься в гору, но вскоре дорога пошла под гору. Снег давно уже перестал идти, и чем ниже они спускались, тем тоньше становился слой снега.
Таким образом они шли два часа. Наконец Руфи изменили силы; она остановилась и озиралась кругом влажными, молившими о помощи глазами. Углежог заметил это и пробормотал:
– Поди ко мне на руки, девочка, я донесу тебя до саней.
– Нет, я! – живо перебил его Ульрих, и Руфь подтвердила:
– Да, да, неси меня ты.
Маркс обвил ее своими руками, приподнял с земли и передал на руки Ульриху. Она обвила своими ручонками его шею и крепко прижалась своей свежей, холодной щечкой к его щеке. Это доставляло ему большое удовольствие, и ему вспомнилось, как долго они были разлучены и как хорошо быть вместе с нею. У него стало особенно весело на душе. Он чувствовал, что любит ее больше всех на свете, и крепче прижимал ее к себе, как будто уже протягивалась невидимая рука, чтобы отнять ее у него.
Тонкое, милое личико Руфи было сегодня не бледно, а раскраснелось от долгой ходьбы и от свежего зимнего воздуха, и ей было приятно, что Ульрих так крепко прижимал ее к себе, и она, отняв холодную ручку от его шеи и поглаживая его по щеке, приговаривала:
– Ты добрый мальчик, Ульрих, и я тебя очень, очень люблю! И она произносила эти слова так тепло и нежно, что слезы едва не выступали на его глазах, потому что с тех пор как ушла куда-то далеко-далеко его мать, никто не говорил с ним таким голосом. Он чувствовал себя бодрым и сильным, и ему вовсе не тяжело было нести ее, и, когда она снова обвила его шею своими ручонками, он сказал ей:
– Я бы желал всегда так носить тебя.
Она лишь слегка кивнула, как бы в знак того, что и она разделяет это желание, а он продолжал:
– В монастыре у меня не было настоящего друга. Правда, Липс… но ведь он граф… А тебя все любят. Ты не знаешь, как тяжело чувствовать себя одиноким и быть со всеми на ножах. В монастыре мною не раз овладевало желание умереть. Но теперь я не хочу умирать, так как мы останемся вместе – это мне отец сказал, – и все пойдет по-старому, и я не хочу больше учиться латыни; я сделаюсь живописцем или, пожалуй, хоть кузнецом, или, по-моему, кем угодно, лишь бы не расставаться с вами. – При этих словах он почувствовал, как Руфь приподняла с плеча свою головку и поцеловала его в лоб над самым глазом, и он немного опустил руку, в которой ее держал, и поцеловал ее в самый рот, со словами:
– Теперь мне кажется, будто к нам возвратилась моя матушка.
– Неужели тебе это кажется? – спросила она с блестящими глазами. – Ну, теперь пусти меня. Я отдохнула и могу идти сама.
С этими словами она соскользнула на землю, и он ее не удерживал. Она продолжала идти рядом с ним, и ему пришлось рассказывать ей о зловредных мальчишках в монастыре и о графе Липсе, и о монахах, и об иконах, и о своем бегстве. Тем временем стемнело, и они достигли цели своего путешествия.
Углежог Герг принял их и отворил им свою избу, но сам удалился, потому что он не прочь был дать странникам убежище назло начальству; но ему не хотелось присутствовать при поимке беглецов. «Поймают вместе с ними, так вместе же с ними и повесят», – благоразумно рассуждал он и потому предпочел отправиться с тем гульденом, который дал ему Адам, в ближайшую деревню.
В избе оказалась кухонная плита и два покоя, поменьше и побольше, потому что летом здесь вместе с Гергом жили его жена и дети. Путники нуждались в отдыхе и в пище, и могли бы найти здесь и то, и другое, если бы страх не отнял у них и сна, и аппетита.
Герг обещал возвратиться завтра рано утром с лошадью и повозкой, и это утешало беглецов. Даже Рахиль успокоилась и крепко заснула. Дети тоже спали, и наконец около полуночи задремала и бедная немая. Маркс растянулся около плиты и храпел, как сиплая труба органа.
Не спали только доктор и кузнец, усевшиеся на связке соломы и углубившиеся в серьезный разговор. Лопец рассказал своему другу всю свою биографию, историю радостных и печальных дней своих, и заключил словами: «Итак, теперь вы знаете, кто мы такие и почему покинули родину. Вы ради меня, Адам, жертвуете всем вашим будущим. Я не мог иначе отплатить вам за это, как рассказать вам все мое прошлое». Затем он протянул кузнецу руку и сказал:
– Вы – христианин. Быть может, после всего, что вы только что выслушали, и вы отречетесь от меня.
Адам молча пожал руку доктора и глухо сказал после некоторого молчания:
– Если они вас поймают, Пресвятая Богородица!.. Если они узнают!.. Руфь – ведь это не еврейское дитя! А вы как ее воспитали? Еврейкой?
– Нет, Адам, нет; мы воспитали ее ни еврейкой, ни христианкой.
– Но крещена ли она по крайней мере?
Лопец отвечал на этот вопрос отрицательно. Кузнец неодобрительно покачал головой, а доктор сказал:
– Она знает о Иисусе Христе больше, чем иное христианское дитя в ее годы. Когда она вырастет, то сама решит, принять ей религию своего отца или своей матери,
– Отчего вы сами не сделались христианином? Простите мне этот вопрос. В душе вы, без сомнения, христианин.
– Видите ли, Адам, это такой вопрос… такого рода вопрос. Представьте себе, что в вашем семействе все мужчины, из рода в род, в течение столетий, были кузнецами, и вдруг ваш сын, подросши, сказал бы вам: «Я презираю твое ремесло».
– Если бы Ульрих сказал: я хочу быть живописцем, – я бы ничего против этого не имел.
– Даже в том случае, если бы вас, кузнецов, преследовали, как нас, евреев, и он только из страха бросил бы ваше ремесло ради другого?
– Это… нет, это было бы подло. Но ваше сравнение кажется мне не совсем подходящим. Видите ли… ведь вы все знаете, вы знакомы и с христианством; вы высоко ставите Спасителя… вы сами мне это раньше говорили. Ну, хорошо. Предположите же, что вы найденыш и что вам предоставляют на выбор вашу и нашу веру, какую вы бы выбрали?
– Мы молимся о жизни, о мире, а там, где мир, там и любовь. И все же я, быть может, избрал бы вашу веру.
– Ну вот видите!
– Нет, постойте, Адам, постойте. Этот вопрос не разрешается так легко. Видите ли, я уважаю вашу веру и ничего не имею против нее. Сыну или дочери не пристало порицать то, что делают их родители и чего они и от них требуют; но посторонний человек смотрит на вещи другими глазами. Вы находитесь по отношению к вашей церкви в положении сына, я – нет. Я знаком с учением Иисуса Христа, и если бы я в Его время жил в Палестине, то один из первых последовал бы за ним. Но с тех пор и до наших дней к его учению пристало много постороннего, людского. Для вас это людское может быть дорого, потому что это создание ваших родителей и предков, но меня оно пугает. Я всю жизнь боролся, я ночей недосыпал в искании правды, но если бы от меня потребовали, чтобы я сказал «да» на все, что утверждают ваши патеры, я бы не смог сделать этого, не став лжецом.
– Да, патеры наши, конечно, причинили вам много зла: они пытали вашу жену, изгнали вас с вашей родины…
– Все это я спокойно перенес! – воскликнул доктор в волнении. – Но есть много другого, что сделали мне и моим близким и чему нет и не может быть прощения. Я знаком с великими языческими философами и с их сочинениями; но их любовь простирается только на народ, к которому они принадлежат, а не на человечество. Они не признают в отношениях людских необходимости бескорыстной справедливости. Христос распространил любовь на все народы, и Его сердце было достаточно обширно, чтобы любить все человечество. Любовь к ближнему, самая чистая и прекрасная из всех добродетелей, – вот высокий дар, драгоценное наследие, оставленное Им рожденным для страдания братьям своим. Сердце, бедное сердце, бьющееся под этим черным сукном, родилось для любви, душа эта жаждала посильно помогать ближнему и утолять его страдания. Любить людей – значит быть добрым; но они уже не знают этой любви, а что еще хуже, тысячу раз хуже, – так это то, что они как бы задались целью мешать мне и моим единоверцам быть добрыми в смысле учения их великого Учителя. Быть богатым – не значит быть счастливым, а между тем еврею не возбраняется только погоня за внешним богатством, и они не отнимают у него и половины того, что он добывает. Они, как бы ни желали того, не в состоянии также помешать нам стремиться и к духовному богатству, к чистому познанию, потому что дух наш витает не ниже вашего. Ведь вдохновенные пророки родились, жили и учили на Востоке! Но они отказывают нам в счастье любить род людской, ибо для такой любви необходима возможность чувствовать и страдать вместе со всеми, а этого-то они и не желают дозволить нам. Ваша христианская любовь к ближнему прекращается при встрече с евреем; мало того, вы даже запрещаете еврею быть добрым. Вот это-то запрещение и составляет такое преступление, для которого нет и не может быть прощения. И если бы сам Христос возвратился на Землю и увидел преследующую нас стаю, то Он, олицетворенная любовь, широко раскрыл бы перед нами свои объятия и спросил бы: «Кто эти апостолы ненависти? Я их не знаю».
Доктор замолчал, потому что скрипнула дверь, и встал с раскрасневшимися щеками, чтобы заглянуть в соседнюю комнату. Но кузнец удержал его и сказал:
– Не беспокойтесь; это, без сомнения, Маркс. Да, в том, что вы говорили, быть может, немало истины; но скажите, разве не евреи распяли нашего Спасителя?
– И за это им до сих пор мстят! – ответил Лопец. – Конечно, и между моими соплеменниками есть немало дурных, низких людей, расточающих Божие дары в погоне за земными благами. Но кто же в этом виноват, как не вы же сами? Вы закрыли перед нами все более чистые и благородные пути и оставили открытыми только путь к наживе. И все это… Но довольно об этом. Меня волнуют такие разговоры, а мне нужно побеседовать с вами о другом.