Страница:
И затем доктор, подобно человеку, осужденному на смерть, стал говорить с кузнецом о будущем своего семейства. Он указал ему, где он скрыл свое добро, и не утаил от него и того, что, женившись на христианке, он навлек на себя не только преследование христиан, но и проклятие своих единоверцев. Он обещал Адаму, в случае, если с последним приключится какое-либо несчастье, заботиться об Ульрихе, как о собственном своем сыне, и кузнец в свою очередь обещал ему, в случае, если он останется жив и свободен, сделать то же самое для Елизаветы и Руфи.
Тем временем на дворе, возле избы, велся иного рода разговор.
Маркс сидел у огня, когда дверь неслышно отворилась и его кто-то тихо окликнул по имени. Он в испуге обернулся, но тотчас же успокоился, так как это был Герг, который поманил его рукой и затем повел за собою в лес.
Маркс не ожидал с самого начала ничего хорошего, тем не менее он вздрогнул, когда Герг сказал:
– Я знаю, кого ты привез. Это – еврей. Не отнекивайся. Туда, в деревню, приехал объездчик из города. Он сказал, что тому, кто поймает его, будет выдана награда в пятнадцать гульденов. Пятнадцать гульденов – ведь это немаленькие деньги, и притом их получишь сразу, и господин викарий говорит еще…
– Что мне за дело до ваших попов! – воскликнул Маркс. – Я – честный малый; я знаю еврея как хорошего человека, и никто не посмеет его тронуть!
– Еврей – и хороший человек! – засмеялся Герг. – Впрочем, если ты не хочешь помочь мне, тем хуже для тебя. Тебя повесят, а пятнадцать гульденов я получу целиком. Хочешь поделить их, что ли?
– Ах черт побери! – пробормотал браконьер, и из его скривленного рта потекли слюнки. – А сколько составит половина от пятнадцати гульденов?
– Да я думаю, гульденов около семи.
– На эти деньги можно купить телку и свинью…
– Свинью за еврея – вот и отлично! Итак, ты согласен?
– Нет, Герг, это не годится. Оставь меня в покое.
– Я-то, пожалуй, оставлю тебя, но господа судейские – это другое дело. Виселица уже давненько ждет тебя.
– Да ведь пойми же, я всю свою жизнь был честным человеком, а кузнец Адам и его покойный отец к тому же сделали мне много добра.
– Но ведь не о нем речь, а о еврее.
– Да он же причастен к делу, и если они его поймают…
– То посадят его на недельку в кутузку – вот и все.
– Нет, нет, отстань от меня, а не то я скажу Адаму, что ты замышляешь.
– А тогда я донесу на тебя на первого, висельник, плут, вор! Они уже давно точат на тебя зубы. Ну, решайся же, глупая голова.
– Да ведь и Ульрих с ними, а я этого парня люблю, как своего собственного сына.
– Ну так вот что. Я немного погодя приду, скажу, что не нашел повозки, и уведу его с собою, чтобы еще поискать ее. А когда все кончится, отпущу его на все четыре стороны.
– Я его возьму к себе. Он будет мне хорошим помощником. Ай, ай, ай, бедный еврей, он такой добрый, и несчастная жена его, и эта милая девочка, Руфь…
– Все они только евреи – не более того! Ты же сам рассказывал мне, как при твоем покойном отце их травили. Итак, идет пополам? Вот они уже засветили огонь в комнате. Задержи их немного – граф Фролинген уже со вчерашнего дня караулит их в ближайшем замке; а если они захотят двинуться в путь, то наведи их на деревню.
– А я-то всю свою жизнь был честным человеком, – пробормотал Маркс и затем прибавил уже угрожающим тоном: – Смотри! Если что случится с Ульрихом!..
– Экой ты дурак! Да я с величайшей радостью оставлю тебе этого обжору. Теперь ступай в избу, а я затем приду и вызову парня. Ведь пятнадцать гульденов – это деньги.
Четверть часа спустя Герг вошел в хижину. Кузнец и доктор поверили углежогу, когда он сказал им, что все лошади и повозки ближайшей деревни на барщине, но что он еще поищет, пусть ему только дадут в помощь Ульриха, чтобы обойти другие соседние деревни: он имеет вид барчука, и на его предложение крестьяне скорее согласятся, чем на Гергово. Если он, бедный углежог, станет показывать крестьянам деньги, то это возбудит подозрение, потому что все окрестные жители отлично знают, что у него ничего нет за душой.
Адам спросил Маркса, какого он мнения на этот счет, и тот пробормотал в ответ: «Да, так будет ладно». Больше он ничего не сказал, и когда Адам протянул сыну на прощание руку и поцеловал его в лоб, а доктор ласково пожелал ему успеха, Маркс сам себя назвал Иудой-предателем, и ему хотелось швырнуть в лицо Гергу его гульдены; но было уже поздно.
Кузнец и Лопец слышали, как он тревожно кликнул вслед Гергу: «Береги парня!» – и когда Адам потрепал его по плечу и сказал ему: «А ведь ты славный малый, Маркс», – то он едва не взвыл и не открыл всего; но в это время ему показалось, что он снова чувствует на своей шее веревку, которая однажды уже обвивалась вокруг нее, – и промолчал.
X
XI
Тем временем на дворе, возле избы, велся иного рода разговор.
Маркс сидел у огня, когда дверь неслышно отворилась и его кто-то тихо окликнул по имени. Он в испуге обернулся, но тотчас же успокоился, так как это был Герг, который поманил его рукой и затем повел за собою в лес.
Маркс не ожидал с самого начала ничего хорошего, тем не менее он вздрогнул, когда Герг сказал:
– Я знаю, кого ты привез. Это – еврей. Не отнекивайся. Туда, в деревню, приехал объездчик из города. Он сказал, что тому, кто поймает его, будет выдана награда в пятнадцать гульденов. Пятнадцать гульденов – ведь это немаленькие деньги, и притом их получишь сразу, и господин викарий говорит еще…
– Что мне за дело до ваших попов! – воскликнул Маркс. – Я – честный малый; я знаю еврея как хорошего человека, и никто не посмеет его тронуть!
– Еврей – и хороший человек! – засмеялся Герг. – Впрочем, если ты не хочешь помочь мне, тем хуже для тебя. Тебя повесят, а пятнадцать гульденов я получу целиком. Хочешь поделить их, что ли?
– Ах черт побери! – пробормотал браконьер, и из его скривленного рта потекли слюнки. – А сколько составит половина от пятнадцати гульденов?
– Да я думаю, гульденов около семи.
– На эти деньги можно купить телку и свинью…
– Свинью за еврея – вот и отлично! Итак, ты согласен?
– Нет, Герг, это не годится. Оставь меня в покое.
– Я-то, пожалуй, оставлю тебя, но господа судейские – это другое дело. Виселица уже давненько ждет тебя.
– Да ведь пойми же, я всю свою жизнь был честным человеком, а кузнец Адам и его покойный отец к тому же сделали мне много добра.
– Но ведь не о нем речь, а о еврее.
– Да он же причастен к делу, и если они его поймают…
– То посадят его на недельку в кутузку – вот и все.
– Нет, нет, отстань от меня, а не то я скажу Адаму, что ты замышляешь.
– А тогда я донесу на тебя на первого, висельник, плут, вор! Они уже давно точат на тебя зубы. Ну, решайся же, глупая голова.
– Да ведь и Ульрих с ними, а я этого парня люблю, как своего собственного сына.
– Ну так вот что. Я немного погодя приду, скажу, что не нашел повозки, и уведу его с собою, чтобы еще поискать ее. А когда все кончится, отпущу его на все четыре стороны.
– Я его возьму к себе. Он будет мне хорошим помощником. Ай, ай, ай, бедный еврей, он такой добрый, и несчастная жена его, и эта милая девочка, Руфь…
– Все они только евреи – не более того! Ты же сам рассказывал мне, как при твоем покойном отце их травили. Итак, идет пополам? Вот они уже засветили огонь в комнате. Задержи их немного – граф Фролинген уже со вчерашнего дня караулит их в ближайшем замке; а если они захотят двинуться в путь, то наведи их на деревню.
– А я-то всю свою жизнь был честным человеком, – пробормотал Маркс и затем прибавил уже угрожающим тоном: – Смотри! Если что случится с Ульрихом!..
– Экой ты дурак! Да я с величайшей радостью оставлю тебе этого обжору. Теперь ступай в избу, а я затем приду и вызову парня. Ведь пятнадцать гульденов – это деньги.
Четверть часа спустя Герг вошел в хижину. Кузнец и доктор поверили углежогу, когда он сказал им, что все лошади и повозки ближайшей деревни на барщине, но что он еще поищет, пусть ему только дадут в помощь Ульриха, чтобы обойти другие соседние деревни: он имеет вид барчука, и на его предложение крестьяне скорее согласятся, чем на Гергово. Если он, бедный углежог, станет показывать крестьянам деньги, то это возбудит подозрение, потому что все окрестные жители отлично знают, что у него ничего нет за душой.
Адам спросил Маркса, какого он мнения на этот счет, и тот пробормотал в ответ: «Да, так будет ладно». Больше он ничего не сказал, и когда Адам протянул сыну на прощание руку и поцеловал его в лоб, а доктор ласково пожелал ему успеха, Маркс сам себя назвал Иудой-предателем, и ему хотелось швырнуть в лицо Гергу его гульдены; но было уже поздно.
Кузнец и Лопец слышали, как он тревожно кликнул вслед Гергу: «Береги парня!» – и когда Адам потрепал его по плечу и сказал ему: «А ведь ты славный малый, Маркс», – то он едва не взвыл и не открыл всего; но в это время ему показалось, что он снова чувствует на своей шее веревку, которая однажды уже обвивалась вокруг нее, – и промолчал.
X
Уже стало светать, а между тем не было видно ни Герга, ни обещанной им повозки. Старая служанка, имевшая обыкновение вставать рано, спала так крепко, как будто желала наверстать недоспанные перед тем десять ночей; но Адаму не спалось, и ему сделалось душно в небольшой комнате. Он вышел во двор, и тоже проснувшаяся Руфь последовала за ним. Она робко прикоснулась к нему – атлетическая фигура молчаливого кузнеца всегда наводила на нее некоторую робость; он взглянул на нее сверху вниз с каким-то странным, испытующим участием и затем спросил ее, ни к селу ни к городу, с несвойственной ему торопливостью:
– Часто отец твой рассказывал тебе об Иисусе Христе?
– Да, часто, – отвечала девочка.
– И ты любишь Христа?
– Очень. Папа говорил, что Он очень любил всех детей и призывал их к себе.
– Да, да, конечно, – ответил кузнец и покраснел от стыда за свою недоверчивость.
Доктор не вышел вслед за ними, и как только жена его заметила, что они остались одни, то поманила его к себе. Он присел на ее кровать и взял ее за руку. Пальцы ее дрожали, и когда он ласково и озабоченно привлек ее к себе, то почувствовал, что она вся дрожит; большие ее глаза выражали страх и ужас.
– Ты боишься? – спросил он с участием.
Она задрожала еще сильнее, в страстном порыве обвила его шею рукой и утвердительно кивнула головой.
– А вот добудем повозку и с Божьей помощью еще сегодня же доберемся до долины Рейна, а там мы в безопасности! – старался Коста успокоить жену.
Но она отрицательно покачала головой, и черты лица ее приняли выражение презрения и недоверчивости. Лопец давно уже научился читать в них и потому спросил:
– Так, значит, ты боишься не погони; тебя тревожит что-то другое?
Она снова закивала усиленнее прежнего, вынула из-под одеяла спрятанное ею там распятие и показала им сначала вверх к небу, потом на него и на себя и при этом пожала плечами с выражением глубокой, тяжелой скорби.
– Ты думаешь о будущей жизни, – сказал он и продолжал более тихим голосом, опустив глаза в землю, – я знаю, ты боишься, что мы там не встретимся?
– Да, – с трудом проговорила она и припала головой к его плечу. На руку доктора скатилась горячая слеза, и ему самому хотелось плакать вместе с любимым, встревоженным существом. Доктор знал, что эта мысль часто отравляла ей жизнь, и он сострадательно приподнял ее красивую головку и крепко поцеловал ее в закрытые глаза. Затем он ласково заговорил:
– Ты моя, а я твой; и за могилой есть жизнь и царит вечная правда, и немые там возглаголят и будут дивно славословить Господа вместе с ангелами небесными, и терпящие муки здесь – там будут счастливы. Будем же надеяться оба! Помнишь, как я читал тебе на скамейке, возле фигового куста, Данте и старался объяснить тебе его «Божественную комедию»? У наших ног шумело море, а сердца наши вздымались выше волн морских. Как тихо было в воздухе, как ясно светило солнце! И мир Божий казался нам еще вдвое лучше, чем он был в действительности, когда мы об руку с великим певцом спускались в преисподнюю. Там на цветистом лугу ходили лучшие люди древности, и среди них поэт увидел в величавом уединении – помнишь ты кого! «Е solo in parte vidi Saladin», – в числе их он увидел Саладина, мусульманина, победителя христиан. Если кто обладал ключом к тайнам загробного мира, Елизавета, то это был Данте. Язычнику, который был хорошим, справедливым человеком, который стремился к добру и правде, он отвел на том свете почетное место, а вместе с ним, надеюсь, и мне. Мужайся, Елизавета, мужайся.
Радостная улыбка заиграла на ее губах при напоминании об этих счастливейших часах ее существования; когда он замолчал и, посмотрев ей в глаза, сжал ее правую руку, ею овладело непреодолимое желание хоть один раз помолиться вместе с ним Спасителю; и вот она потихоньку высвободила свою руку из его руки, прижала левой рукой распятие к своей груди и стала просить его немым, ему одному понятным движением губ и со слезами на глазах:
– Молиться, молиться вместе со мною, молиться Спасителю!
Им овладело сильное волнение, его сердце забилось сильнее, ему хотелось вскочить и воскликнуть «нет!», не поддаваться минутной слабости и не склоняться перед тем, которого он не считал Богом. Но в это время взор его упал на выточенную искусною рукою из слоновой кости благородную фигуру Распятого на черном кресте, и вместо того чтобы, как он намеревался, оттолкнуть от себя распятие и гордо отвернуться от него, он стал всматриваться в лицо Божественного Страдальца и прочел в этих благородных чертах только страдание, и кротость, и любовь. Он вспомнил, что, подобно тому, как обливался кровью под терновым венком чистый, благородный лоб Распятого, и его собственное сердце не раз обливалось кровью. Он не нашел достойным себя отворачиваться от высокого Страстотерпца; ему показалось, что он должен с любовью отнестись к Тому, Кто принес в мир любовь, – и он сложил свои руки, припал своими темными кудрями к белокурым кудрям Елизаветы, и оба они прочли вместе, в первый и последний раз горячую, хотя и немую, молитву.
Перед хижиной была довольно обширная, окруженная лесом поляна, на которой пересекались две дороги. Адам, выйдя с Марксом и Руфью, посмотрел сначала вдоль одной, потом вдоль другой, но ни там, ни здесь не увидал и не услыхал ничего. Когда он, несколько встревоженный, направился обратно к избе, браконьер начал проявлять заметное беспокойство. Его кривой рот подергивало из стороны в сторону, все мускулы лица ходили ходуном, и все это представляло такое отвратительное, но в то же время такое смешное зрелище, что Руфь громко рассмеялась, а кузнец спросил углежога, что с ним делается. Маркс ничего не ответил, так как его тонкий слух издали уловил собачий лай, и он-то прекрасно знал, что это означает. Слух кузнеца несколько притупился возле наковальни; он еще не слышал приближающейся опасности и потому еще раз спросил:
– Да что же наконец с тобою?
– Мне холодно! – ответил Маркс, ежась и гримасничая. Но Руфь их более не слушала; она остановилась, приложила руку к уху и вслушивалась во что-то, вытянув голову. Вдруг она вскрикнула и проговорила:
– Я слышу лай, Адам, я слышу лай!
Кузнец побледнел и покачал головой, но она настойчиво продолжала:
– Право же, я слышу лай. Вот, вот опять!
Теперь и Адам расслышал подозрительный шум в лесу. Он поспешно вынул из-за кушака свой тяжелый молот, взял Руфь за руку и поспешил с нею на поляну.
Тем временем Лопец разбудил старуху, чтобы все были готовы тотчас же тронуться в путь, как только вернется Ульрих. Мучимый нетерпением, он вышел из избы, и когда увидел, что кузнец с девочкой торопливо направились к поляне, то побежал за ними, опасаясь, что с Ульрихом случилось какое-либо несчастье.
– Назад, назад! – крикнул ему Адам, и Руфь, освободив свою ручонку из руки кузнеца, тоже замахала ею и стала кричать: – Назад, назад!
Доктор последовал их совету и остановился. Но в эту самую минуту из-за поворота той самой дороги, по которой и они приехали вчера сюда, показалась сперва пара гончих, а вслед за ними, верхом на красивом вороном коне, граф Фролинген, подобный легендарному герою Зигфриду. Белокурые локоны развевались вокруг его головы, а пар, поднимавшийся от разгоряченного жеребца на свежем зимнем воздухе точно туманом обволакивал всадника. Левой рукой граф держал поводья, правой же высоко поднял над головой охотничье копье. Когда он увидел Лопеца, из его бородатых уст раздалось громкое, радостное: «Ату его! Ату его!» Благородный граф охотился сегодня не на оленя, а на дичь особого рода – на беглого еврея. Травля оказалась успешной, породистые гончие славно исполняли свое дело, а его любимый охотничий конь Эмир не отстал от них ни на шаг. Славный выдался денек!
– Ату его! Ату его! – еще раз закричал Фролинген и через секунду осадил своего коня возле доктора, воскликнув: – Затравил-таки! На колени!
Свита графа далеко отстала, и он был совершенно один. Лопец продолжал стоять, скрестив на груди руки, и не думал исполнять его приказания. Тогда граф обернул свое копье, чтоб ударить еврея тупым концом его. Но в это мгновение в Адаме проснулась, в первый раз после многих лет, старая злоба. Подобно тигру он кинулся на графа, обвил его, прежде чем тот успел обернуться, своими мощными руками, стащил с седла, придавил его грудь коленом, выхватил молоток из-за пояса и одним ударом его положил на месте кинувшуюся было на него гончую. Затем он вторично поднял тяжелый молот, чтобы раздробить череп ненавистного ему человека.
Но Лопец не желал спасения ценою смертоубийства; он закричал умоляющим голосом:
– Оставьте его, Адам, оставьте его! – И ухватился обеими руками за поднятую руку кузнеца. Когда тот все-таки попытался освободить свою руку, доктор прибавил: – Мы не должны платить им злом за зло!
Снова тяжелый молот поднялся над головою графа, и снова еврей обхватил руку кузнеца, воскликнув на этот раз уже повелительно:
– Пощадите его, если вы мне друг!
Что значила его сила сравнительно с силой кузнеца! И все же Лопец всячески старался, когда молот поднялся в третий раз, предотвратить убийство. Он крепко уцепился за кулак разъяренного Адама и простонал, опускаясь на колени подле графа:
– Подумайте об Ульрихе. Сын этого человека один во всем монастыре не обижал вашего сына, он был его другом – один из всех! Пощадите его, Адам, ради Ульриха пощадите его!
Все это время кузнец левой рукой прижимал графа к земле, а правой старался оттолкнуть доктора. Еще одно последнее усилие – и поднятая для убийства рука оказалась свободна; но он добровольно опустил ее, последние слова друга сломили его гнев.
– Возьмите, – глухо проговорил он и протянул доктору молоток.
Тот схватил его, радостно поднялся, положил руку на плечо кузнеца, который продолжал придерживать коленом распростертого на земле графа, и сказал:
– Оставьте его. Он не более, как…
Фраза его осталась неоконченной: из его уст вылетел сдавленный крик, он одной рукой схватился за грудь, другой за голову и повалился в снег возле срубленной ели. Из лесу несся оруженосец графа, держа высоко над головой лук; он только что пустил из него меткую стрелу, которая глубоко вонзилась в грудь доктора. Оруженосец, увидев издали молоток в руке еврея, вообразил, что последний угрожает жизни графа, и поспешил спасти жизнь своему повелителю.
Граф поднялся с земли, тяжело дыша. Он схватился рукою за охотничий нож, но тот во время борьбы выпал из ножен и лежал в снегу. Адам обхватил руками умирающего друга, Руфь побежала в избу, и, прежде чем граф окончательно пришел в себя, подле него очутились оруженосец, выпустивший смертоносную стрелу, молодой граф Липс, только что прискакавший из леса, и еще три графских охотника.
Все они окружили графа, и между ними начался оживленный разговор. Граф не обратил почти никакого внимания на своего сына, но жестоко накинулся на оруженосца, пустившего в еврея смертоносную стрелу. Затем он хриплым голосом приказал взять кузнеца; тот и не думал сопротивляться и безропотно дал связать себя.
Лопец не нуждался более в его поддержке: бедная немая сидела на обрубке дерева, и голова мужа лежала на ее коленях. Она обвила своими руками его окровавленное тело, а ноги умирающего свесились в снег. Руфь, рыдая, сидела подле матери, а старая Рахиль, вполне пришедшая в себя, протирала доктору лоб смоченным в вине платком.
Молодой граф приблизился к умирающему. Его отец последовал за ним, привлек к себе мальчика и сказал тихим и грустным голосом:
– Мне жаль этого человека; он спас мне жизнь.
В это время раненый открыл глаза, увидел графа, его сына и связанного кузнеца, почувствовал горячие слезы жены на своем холодеющем лбу и услышал рыдания дочери. Кроткая улыбка заиграла на побледневших губах, и он попытался приподнять голову; Елизавета помогла ему, прислонив голову мужа к своему плечу.
Лопец поднял на нее глаза, как бы в знак благодарности, зашевелил губами и шепотом сказал:
– Стрела… не трогайте ее. Елизавета… Руфь… мы были друг другу верными спутниками жизни… но теперь я ухожу… я должен вас покинуть.
Он замолчал; у него потемнело в глазах, и веки его медленно опустились. Но вскоре он опять приподнялся, глядя на графа и сказал:
– Выслушайте меня, господин; умирающего следует выслушать, даже если он и еврей. Видите ли: вот жена моя, вот дочь. Они христиане. Вскоре они останутся одни, покинутые, осиротелые. Вот тот кузнец – единственный их друг. Освободите его: они… они… они нуждаются в покровителе. Моя жена нема… нема… одинока, одна на свете. Она ничего не может ни попросить, ни потребовать. Освободите Адама ради вашего сына… ради вашего Спасителя… Освободите… Пусть между вами и ими лежит большое пространство… Пусть он отправится с ними далеко… очень далеко… Освободите его… Я удержал его руку с поднятым молотком… вы знаете… с молотом… Освободите его… Пусть моя смерть послужит искуплением…
Голос снова изменил умирающему. Граф, явно тронутый, в нерешительности смотрел то на него, то на кузнеца. Сын его обливался слезами, и, когда он увидел, что отец медлит с исполнением последней просьбы умирающего, и тускнеющий взор несчастного доктора встретился с его взором, он крепче прижался к боровшемуся с самыми противоречивыми чувствами графу и сквозь слезы шептал:
– Батюшка, батюшка, завтра Рождество. Ради Христа, из любви ко мне, исполни его просьбу: освободи отца Ульриха, освободи его. Сделай это. Я не желаю никакого другого подарка на елку.
Наконец граф стал смягчаться; а когда он снова поднял глаза, и увидел Елизавету, и прочел глубокое горе в ее кротких чертах, а на коленях ее – красивую даже в минуту смерти голову умирающего ученого, ему показалось, что он видит перед собой опечаленную Мадонну, – и он заставил замолчать свою гордость, забыл о нанесенном ему оскорблении и крикнул так громко, чтобы умирающий не пропустил ни одного его слова:
– Благодарю вас за оказанную мне помощь. Адам свободен и может отправляться с вашей женой и дочерью, куда пожелает. Клянусь вам честью, вы можете умереть спокойно!
Лопец улыбнулся, поднял руку, как бы в знак благодарности, затем опустил ее на голову своего ребенка, в последний раз с любовью взглянул на Руфь и прошептал:
– Елизавета, приподними мне повыше голову. – И после того как она исполнила его желание, он взглянул ей прямо в лицо и с трудом проговорил: – Смерть – это сон без сновидений. Человек обновляется, получает иные формы в вечном круговороте жизни… Нет, видишь ли, слышишь ли?.. Solo in parte… С вами… С вам… О стрела!., долой ее из раны! Елизавета, Елизавета… ой как больно… Ну что же!.. Мы были жалки… несчастны… и все же, все же… ты… ты… я… мы… мы знаем, что такое счастье… Ты… я… прости меня… я прощаю, прощаю…
Рука умирающего соскользнула с головы ребенка, его глаза закрылись, но ласковая улыбка, с которой он умер, и после смерти продолжала играть на губах его.
– Часто отец твой рассказывал тебе об Иисусе Христе?
– Да, часто, – отвечала девочка.
– И ты любишь Христа?
– Очень. Папа говорил, что Он очень любил всех детей и призывал их к себе.
– Да, да, конечно, – ответил кузнец и покраснел от стыда за свою недоверчивость.
Доктор не вышел вслед за ними, и как только жена его заметила, что они остались одни, то поманила его к себе. Он присел на ее кровать и взял ее за руку. Пальцы ее дрожали, и когда он ласково и озабоченно привлек ее к себе, то почувствовал, что она вся дрожит; большие ее глаза выражали страх и ужас.
– Ты боишься? – спросил он с участием.
Она задрожала еще сильнее, в страстном порыве обвила его шею рукой и утвердительно кивнула головой.
– А вот добудем повозку и с Божьей помощью еще сегодня же доберемся до долины Рейна, а там мы в безопасности! – старался Коста успокоить жену.
Но она отрицательно покачала головой, и черты лица ее приняли выражение презрения и недоверчивости. Лопец давно уже научился читать в них и потому спросил:
– Так, значит, ты боишься не погони; тебя тревожит что-то другое?
Она снова закивала усиленнее прежнего, вынула из-под одеяла спрятанное ею там распятие и показала им сначала вверх к небу, потом на него и на себя и при этом пожала плечами с выражением глубокой, тяжелой скорби.
– Ты думаешь о будущей жизни, – сказал он и продолжал более тихим голосом, опустив глаза в землю, – я знаю, ты боишься, что мы там не встретимся?
– Да, – с трудом проговорила она и припала головой к его плечу. На руку доктора скатилась горячая слеза, и ему самому хотелось плакать вместе с любимым, встревоженным существом. Доктор знал, что эта мысль часто отравляла ей жизнь, и он сострадательно приподнял ее красивую головку и крепко поцеловал ее в закрытые глаза. Затем он ласково заговорил:
– Ты моя, а я твой; и за могилой есть жизнь и царит вечная правда, и немые там возглаголят и будут дивно славословить Господа вместе с ангелами небесными, и терпящие муки здесь – там будут счастливы. Будем же надеяться оба! Помнишь, как я читал тебе на скамейке, возле фигового куста, Данте и старался объяснить тебе его «Божественную комедию»? У наших ног шумело море, а сердца наши вздымались выше волн морских. Как тихо было в воздухе, как ясно светило солнце! И мир Божий казался нам еще вдвое лучше, чем он был в действительности, когда мы об руку с великим певцом спускались в преисподнюю. Там на цветистом лугу ходили лучшие люди древности, и среди них поэт увидел в величавом уединении – помнишь ты кого! «Е solo in parte vidi Saladin», – в числе их он увидел Саладина, мусульманина, победителя христиан. Если кто обладал ключом к тайнам загробного мира, Елизавета, то это был Данте. Язычнику, который был хорошим, справедливым человеком, который стремился к добру и правде, он отвел на том свете почетное место, а вместе с ним, надеюсь, и мне. Мужайся, Елизавета, мужайся.
Радостная улыбка заиграла на ее губах при напоминании об этих счастливейших часах ее существования; когда он замолчал и, посмотрев ей в глаза, сжал ее правую руку, ею овладело непреодолимое желание хоть один раз помолиться вместе с ним Спасителю; и вот она потихоньку высвободила свою руку из его руки, прижала левой рукой распятие к своей груди и стала просить его немым, ему одному понятным движением губ и со слезами на глазах:
– Молиться, молиться вместе со мною, молиться Спасителю!
Им овладело сильное волнение, его сердце забилось сильнее, ему хотелось вскочить и воскликнуть «нет!», не поддаваться минутной слабости и не склоняться перед тем, которого он не считал Богом. Но в это время взор его упал на выточенную искусною рукою из слоновой кости благородную фигуру Распятого на черном кресте, и вместо того чтобы, как он намеревался, оттолкнуть от себя распятие и гордо отвернуться от него, он стал всматриваться в лицо Божественного Страдальца и прочел в этих благородных чертах только страдание, и кротость, и любовь. Он вспомнил, что, подобно тому, как обливался кровью под терновым венком чистый, благородный лоб Распятого, и его собственное сердце не раз обливалось кровью. Он не нашел достойным себя отворачиваться от высокого Страстотерпца; ему показалось, что он должен с любовью отнестись к Тому, Кто принес в мир любовь, – и он сложил свои руки, припал своими темными кудрями к белокурым кудрям Елизаветы, и оба они прочли вместе, в первый и последний раз горячую, хотя и немую, молитву.
Перед хижиной была довольно обширная, окруженная лесом поляна, на которой пересекались две дороги. Адам, выйдя с Марксом и Руфью, посмотрел сначала вдоль одной, потом вдоль другой, но ни там, ни здесь не увидал и не услыхал ничего. Когда он, несколько встревоженный, направился обратно к избе, браконьер начал проявлять заметное беспокойство. Его кривой рот подергивало из стороны в сторону, все мускулы лица ходили ходуном, и все это представляло такое отвратительное, но в то же время такое смешное зрелище, что Руфь громко рассмеялась, а кузнец спросил углежога, что с ним делается. Маркс ничего не ответил, так как его тонкий слух издали уловил собачий лай, и он-то прекрасно знал, что это означает. Слух кузнеца несколько притупился возле наковальни; он еще не слышал приближающейся опасности и потому еще раз спросил:
– Да что же наконец с тобою?
– Мне холодно! – ответил Маркс, ежась и гримасничая. Но Руфь их более не слушала; она остановилась, приложила руку к уху и вслушивалась во что-то, вытянув голову. Вдруг она вскрикнула и проговорила:
– Я слышу лай, Адам, я слышу лай!
Кузнец побледнел и покачал головой, но она настойчиво продолжала:
– Право же, я слышу лай. Вот, вот опять!
Теперь и Адам расслышал подозрительный шум в лесу. Он поспешно вынул из-за кушака свой тяжелый молот, взял Руфь за руку и поспешил с нею на поляну.
Тем временем Лопец разбудил старуху, чтобы все были готовы тотчас же тронуться в путь, как только вернется Ульрих. Мучимый нетерпением, он вышел из избы, и когда увидел, что кузнец с девочкой торопливо направились к поляне, то побежал за ними, опасаясь, что с Ульрихом случилось какое-либо несчастье.
– Назад, назад! – крикнул ему Адам, и Руфь, освободив свою ручонку из руки кузнеца, тоже замахала ею и стала кричать: – Назад, назад!
Доктор последовал их совету и остановился. Но в эту самую минуту из-за поворота той самой дороги, по которой и они приехали вчера сюда, показалась сперва пара гончих, а вслед за ними, верхом на красивом вороном коне, граф Фролинген, подобный легендарному герою Зигфриду. Белокурые локоны развевались вокруг его головы, а пар, поднимавшийся от разгоряченного жеребца на свежем зимнем воздухе точно туманом обволакивал всадника. Левой рукой граф держал поводья, правой же высоко поднял над головой охотничье копье. Когда он увидел Лопеца, из его бородатых уст раздалось громкое, радостное: «Ату его! Ату его!» Благородный граф охотился сегодня не на оленя, а на дичь особого рода – на беглого еврея. Травля оказалась успешной, породистые гончие славно исполняли свое дело, а его любимый охотничий конь Эмир не отстал от них ни на шаг. Славный выдался денек!
– Ату его! Ату его! – еще раз закричал Фролинген и через секунду осадил своего коня возле доктора, воскликнув: – Затравил-таки! На колени!
Свита графа далеко отстала, и он был совершенно один. Лопец продолжал стоять, скрестив на груди руки, и не думал исполнять его приказания. Тогда граф обернул свое копье, чтоб ударить еврея тупым концом его. Но в это мгновение в Адаме проснулась, в первый раз после многих лет, старая злоба. Подобно тигру он кинулся на графа, обвил его, прежде чем тот успел обернуться, своими мощными руками, стащил с седла, придавил его грудь коленом, выхватил молоток из-за пояса и одним ударом его положил на месте кинувшуюся было на него гончую. Затем он вторично поднял тяжелый молот, чтобы раздробить череп ненавистного ему человека.
Но Лопец не желал спасения ценою смертоубийства; он закричал умоляющим голосом:
– Оставьте его, Адам, оставьте его! – И ухватился обеими руками за поднятую руку кузнеца. Когда тот все-таки попытался освободить свою руку, доктор прибавил: – Мы не должны платить им злом за зло!
Снова тяжелый молот поднялся над головою графа, и снова еврей обхватил руку кузнеца, воскликнув на этот раз уже повелительно:
– Пощадите его, если вы мне друг!
Что значила его сила сравнительно с силой кузнеца! И все же Лопец всячески старался, когда молот поднялся в третий раз, предотвратить убийство. Он крепко уцепился за кулак разъяренного Адама и простонал, опускаясь на колени подле графа:
– Подумайте об Ульрихе. Сын этого человека один во всем монастыре не обижал вашего сына, он был его другом – один из всех! Пощадите его, Адам, ради Ульриха пощадите его!
Все это время кузнец левой рукой прижимал графа к земле, а правой старался оттолкнуть доктора. Еще одно последнее усилие – и поднятая для убийства рука оказалась свободна; но он добровольно опустил ее, последние слова друга сломили его гнев.
– Возьмите, – глухо проговорил он и протянул доктору молоток.
Тот схватил его, радостно поднялся, положил руку на плечо кузнеца, который продолжал придерживать коленом распростертого на земле графа, и сказал:
– Оставьте его. Он не более, как…
Фраза его осталась неоконченной: из его уст вылетел сдавленный крик, он одной рукой схватился за грудь, другой за голову и повалился в снег возле срубленной ели. Из лесу несся оруженосец графа, держа высоко над головой лук; он только что пустил из него меткую стрелу, которая глубоко вонзилась в грудь доктора. Оруженосец, увидев издали молоток в руке еврея, вообразил, что последний угрожает жизни графа, и поспешил спасти жизнь своему повелителю.
Граф поднялся с земли, тяжело дыша. Он схватился рукою за охотничий нож, но тот во время борьбы выпал из ножен и лежал в снегу. Адам обхватил руками умирающего друга, Руфь побежала в избу, и, прежде чем граф окончательно пришел в себя, подле него очутились оруженосец, выпустивший смертоносную стрелу, молодой граф Липс, только что прискакавший из леса, и еще три графских охотника.
Все они окружили графа, и между ними начался оживленный разговор. Граф не обратил почти никакого внимания на своего сына, но жестоко накинулся на оруженосца, пустившего в еврея смертоносную стрелу. Затем он хриплым голосом приказал взять кузнеца; тот и не думал сопротивляться и безропотно дал связать себя.
Лопец не нуждался более в его поддержке: бедная немая сидела на обрубке дерева, и голова мужа лежала на ее коленях. Она обвила своими руками его окровавленное тело, а ноги умирающего свесились в снег. Руфь, рыдая, сидела подле матери, а старая Рахиль, вполне пришедшая в себя, протирала доктору лоб смоченным в вине платком.
Молодой граф приблизился к умирающему. Его отец последовал за ним, привлек к себе мальчика и сказал тихим и грустным голосом:
– Мне жаль этого человека; он спас мне жизнь.
В это время раненый открыл глаза, увидел графа, его сына и связанного кузнеца, почувствовал горячие слезы жены на своем холодеющем лбу и услышал рыдания дочери. Кроткая улыбка заиграла на побледневших губах, и он попытался приподнять голову; Елизавета помогла ему, прислонив голову мужа к своему плечу.
Лопец поднял на нее глаза, как бы в знак благодарности, зашевелил губами и шепотом сказал:
– Стрела… не трогайте ее. Елизавета… Руфь… мы были друг другу верными спутниками жизни… но теперь я ухожу… я должен вас покинуть.
Он замолчал; у него потемнело в глазах, и веки его медленно опустились. Но вскоре он опять приподнялся, глядя на графа и сказал:
– Выслушайте меня, господин; умирающего следует выслушать, даже если он и еврей. Видите ли: вот жена моя, вот дочь. Они христиане. Вскоре они останутся одни, покинутые, осиротелые. Вот тот кузнец – единственный их друг. Освободите его: они… они… они нуждаются в покровителе. Моя жена нема… нема… одинока, одна на свете. Она ничего не может ни попросить, ни потребовать. Освободите Адама ради вашего сына… ради вашего Спасителя… Освободите… Пусть между вами и ими лежит большое пространство… Пусть он отправится с ними далеко… очень далеко… Освободите его… Я удержал его руку с поднятым молотком… вы знаете… с молотом… Освободите его… Пусть моя смерть послужит искуплением…
Голос снова изменил умирающему. Граф, явно тронутый, в нерешительности смотрел то на него, то на кузнеца. Сын его обливался слезами, и, когда он увидел, что отец медлит с исполнением последней просьбы умирающего, и тускнеющий взор несчастного доктора встретился с его взором, он крепче прижался к боровшемуся с самыми противоречивыми чувствами графу и сквозь слезы шептал:
– Батюшка, батюшка, завтра Рождество. Ради Христа, из любви ко мне, исполни его просьбу: освободи отца Ульриха, освободи его. Сделай это. Я не желаю никакого другого подарка на елку.
Наконец граф стал смягчаться; а когда он снова поднял глаза, и увидел Елизавету, и прочел глубокое горе в ее кротких чертах, а на коленях ее – красивую даже в минуту смерти голову умирающего ученого, ему показалось, что он видит перед собой опечаленную Мадонну, – и он заставил замолчать свою гордость, забыл о нанесенном ему оскорблении и крикнул так громко, чтобы умирающий не пропустил ни одного его слова:
– Благодарю вас за оказанную мне помощь. Адам свободен и может отправляться с вашей женой и дочерью, куда пожелает. Клянусь вам честью, вы можете умереть спокойно!
Лопец улыбнулся, поднял руку, как бы в знак благодарности, затем опустил ее на голову своего ребенка, в последний раз с любовью взглянул на Руфь и прошептал:
– Елизавета, приподними мне повыше голову. – И после того как она исполнила его желание, он взглянул ей прямо в лицо и с трудом проговорил: – Смерть – это сон без сновидений. Человек обновляется, получает иные формы в вечном круговороте жизни… Нет, видишь ли, слышишь ли?.. Solo in parte… С вами… С вам… О стрела!., долой ее из раны! Елизавета, Елизавета… ой как больно… Ну что же!.. Мы были жалки… несчастны… и все же, все же… ты… ты… я… мы… мы знаем, что такое счастье… Ты… я… прости меня… я прощаю, прощаю…
Рука умирающего соскользнула с головы ребенка, его глаза закрылись, но ласковая улыбка, с которой он умер, и после смерти продолжала играть на губах его.
XI
Граф Фролинген произнес вполголоса «аминь», когда умирающий замолк. Затем он подошел к бедной вдове и старался утешить ее, со свойственными ему приветливостью и сердечностью. Наконец, он приказал своим слугам развязать кузнеца и немедленно проводить его с женщинами и ребенком до границы. Он обратился и к Адаму с немногими словами, но не ласковыми, а суровыми и серьезными, приказывая ему немедленно покинуть страну и никогда не возвращаться на родину.
Труп доктора положили на носилки, наскоро сделанные из сосновых ветвей, и слуги графа унесли его.
Руфь, видя, как уносили тело отца, крепко прижалась к матери, и обе они дрожали, как две осинки на ветру, но только ребенок мог плакать.
До полудня слуги графа, оставленные им вместе с кузнецом, чтобы дождаться возвращения Ульриха, прождали мальчика, но так как тот не появлялся, они стали настаивать на отъезде, и все двинулись в путь. Они дорогой не обменялись ни единым словом, пока не дошли до дома Герга. Сам он был в городе, однако жена углежога сообщила, что паренек с час тому назад заходил сюда, а затем опять убежал в лес. Она посоветовала им подождать его в корчме. Путники последовали этому совету. Адам, устроив там женщин, снова отправился на место печального происшествия и дожидался там Ульриха до тех пор, пока окончательно не стемнело.
Около пня, возле которого Лопец испустил дух, кузнец долго молился и дал обет своему покойному другу посвятить всю свою жизнь его семейству. Адама окружал безмолвный лес, но ему казалось, что он в церкви и что каждое дерево в лесу является свидетелем приносимой им клятвы.
На следующее утро кузнец снова отправился в дом углежога, и на сей раз застал его; Герг побранил нетерпеливого мальчика, но обещал вместе с Марксом разыскать и привести его к Адаму. Провожавшие Адама всадники стали торопить его, и кузнецу пришлось направиться без Ульриха на северо-запад, в долину Рейна.
Угольщик лишился платы как за свой донос, так и за благополучную доставку беглецов к месту их назначения. Он в это утро заманил Ульриха на чердак и там запер его; но во время его отсутствия мальчик убежал.
«Ловкий же парень! – рассуждал сам с собою угольщик. – Ведь ему невозможно было бежать, иначе как спрыгнув из чердачного окна на землю и перескочив затем через забор».
Предположения Герга были совершенно основательны: действительно, Ульрих, как только заметил, что попал в западню, выскочил из окна и выбрался на большую дорогу. Он сознавал, что ему следует предупредить своих, и страх за них убыстрял его шаги. Несколько раз он сбивался с пути, но наконец вышел на верную дорогу. Он понимал, что потерял немало времени сначала в поисках повозки, потом в заключении и, наконец, в разыскивании дороги. Солнце стояло уже высоко на небе, когда он добрался до поляны. Хижина была пуста; на его громкие, встревоженные оклики никто не отвечал.
Куда бы они могли деваться? Он стал искать на обширной, покрытой снегом поляне следы – и нашел их даже слишком много: тут на снегу отпечатались конские копыта, там – маленькие и большие подошвы, а здесь, – о Боже! – здесь, возле срубленного дерева, алая кровь окрашивала снег.
У него защемило в груди, стало не по себе, но он не прекращал своих поисков.
Здесь, где на снегу ясно можно было отличить отпечаток человеческого тела, очевидно происходила борьба, а вот – Пресвятая Богородица! – вот и молот его отца! Он отлично знал его, это был маленький молот, тот, который отец, в отличие от двух больших, Голиафа и Самсона, называл Давидом и который сам Ульрих по крайней мере раз сто держал в руке.
Сердце его сжалось; а когда он заметил свежесрубленные еловые ветви и отброшенный в сторону – очевидно, непригодившейся – шест, он сказал сам себе: «Вот здесь делали носилки», – и его живое воображение рисовало ему борющегося с превосходящими силами отца, изнемогшего наконец от ударов многочисленных врагов, – и затем печальное шествие. Он ясно видел недобрые ухмылки графских слуг, несших на носилках могучее тело отца и изящный, облаченный в черную одежду труп доктора. За ними следовала красивая немая молодая женщина и связанная Руфь и, наконец, Маркс и Рахиль. Он не только мысленно увидел все это как наяву, но ему казалось даже, будто он слышит рыдания женщин. Ульрих схватился руками за свои пышные кудри и стал метаться из стороны в сторону. Но в это время ему пришло на ум, что всадники возвратятся и заберут и его в плен. Прочь, прочь, прочь! – звучало у него в ушах, и он побежал без оглядки прямо на юг.
Кроме овсяного киселя, который он съел утром у угольщика, у него не было в течение целого дня во рту ни маковой росинки; но тем не менее он не чувствовал ни жажды, ни голода и все бежал вперед, все бежал, не разбирая дороги.
Отец продолжал ожидать его на большой дороге, а он все бежал. Наконец у него перехватило дыхание, и шаги его стали замедляться и укорачиваться. Луна взошла, звезды одна за другой засветились, а он все спешил вперед и вперед.
Лес остался позади; Ульрих выбежал на широкую большую дорогу. Он направился по ней на юг, все на юг, и шел до тех пор, пока силы не изменили ему окончательно. Голова и руки его горели, как в огне, а между тем было холодно, очень холодно; но здесь, в долине, было мало снега, а местами он различал при свете луны почерневшую почву.
Мальчик совершенно забыл свое горе и чувствовал только усталость, страх и голод. Он уже подумывал было о том, чтобы растянуться на земле тут же, на большой дороге, но ему вспоминались слышанные им рассказы о замерзших людях, и он дотащился до ближайшей деревни. В ней огни уже давно были потушены, но собаки на дворах, заслышав его приближение, поднимали лай, а из сараев раздавалось жалобное мычание коров.
Труп доктора положили на носилки, наскоро сделанные из сосновых ветвей, и слуги графа унесли его.
Руфь, видя, как уносили тело отца, крепко прижалась к матери, и обе они дрожали, как две осинки на ветру, но только ребенок мог плакать.
До полудня слуги графа, оставленные им вместе с кузнецом, чтобы дождаться возвращения Ульриха, прождали мальчика, но так как тот не появлялся, они стали настаивать на отъезде, и все двинулись в путь. Они дорогой не обменялись ни единым словом, пока не дошли до дома Герга. Сам он был в городе, однако жена углежога сообщила, что паренек с час тому назад заходил сюда, а затем опять убежал в лес. Она посоветовала им подождать его в корчме. Путники последовали этому совету. Адам, устроив там женщин, снова отправился на место печального происшествия и дожидался там Ульриха до тех пор, пока окончательно не стемнело.
Около пня, возле которого Лопец испустил дух, кузнец долго молился и дал обет своему покойному другу посвятить всю свою жизнь его семейству. Адама окружал безмолвный лес, но ему казалось, что он в церкви и что каждое дерево в лесу является свидетелем приносимой им клятвы.
На следующее утро кузнец снова отправился в дом углежога, и на сей раз застал его; Герг побранил нетерпеливого мальчика, но обещал вместе с Марксом разыскать и привести его к Адаму. Провожавшие Адама всадники стали торопить его, и кузнецу пришлось направиться без Ульриха на северо-запад, в долину Рейна.
Угольщик лишился платы как за свой донос, так и за благополучную доставку беглецов к месту их назначения. Он в это утро заманил Ульриха на чердак и там запер его; но во время его отсутствия мальчик убежал.
«Ловкий же парень! – рассуждал сам с собою угольщик. – Ведь ему невозможно было бежать, иначе как спрыгнув из чердачного окна на землю и перескочив затем через забор».
Предположения Герга были совершенно основательны: действительно, Ульрих, как только заметил, что попал в западню, выскочил из окна и выбрался на большую дорогу. Он сознавал, что ему следует предупредить своих, и страх за них убыстрял его шаги. Несколько раз он сбивался с пути, но наконец вышел на верную дорогу. Он понимал, что потерял немало времени сначала в поисках повозки, потом в заключении и, наконец, в разыскивании дороги. Солнце стояло уже высоко на небе, когда он добрался до поляны. Хижина была пуста; на его громкие, встревоженные оклики никто не отвечал.
Куда бы они могли деваться? Он стал искать на обширной, покрытой снегом поляне следы – и нашел их даже слишком много: тут на снегу отпечатались конские копыта, там – маленькие и большие подошвы, а здесь, – о Боже! – здесь, возле срубленного дерева, алая кровь окрашивала снег.
У него защемило в груди, стало не по себе, но он не прекращал своих поисков.
Здесь, где на снегу ясно можно было отличить отпечаток человеческого тела, очевидно происходила борьба, а вот – Пресвятая Богородица! – вот и молот его отца! Он отлично знал его, это был маленький молот, тот, который отец, в отличие от двух больших, Голиафа и Самсона, называл Давидом и который сам Ульрих по крайней мере раз сто держал в руке.
Сердце его сжалось; а когда он заметил свежесрубленные еловые ветви и отброшенный в сторону – очевидно, непригодившейся – шест, он сказал сам себе: «Вот здесь делали носилки», – и его живое воображение рисовало ему борющегося с превосходящими силами отца, изнемогшего наконец от ударов многочисленных врагов, – и затем печальное шествие. Он ясно видел недобрые ухмылки графских слуг, несших на носилках могучее тело отца и изящный, облаченный в черную одежду труп доктора. За ними следовала красивая немая молодая женщина и связанная Руфь и, наконец, Маркс и Рахиль. Он не только мысленно увидел все это как наяву, но ему казалось даже, будто он слышит рыдания женщин. Ульрих схватился руками за свои пышные кудри и стал метаться из стороны в сторону. Но в это время ему пришло на ум, что всадники возвратятся и заберут и его в плен. Прочь, прочь, прочь! – звучало у него в ушах, и он побежал без оглядки прямо на юг.
Кроме овсяного киселя, который он съел утром у угольщика, у него не было в течение целого дня во рту ни маковой росинки; но тем не менее он не чувствовал ни жажды, ни голода и все бежал вперед, все бежал, не разбирая дороги.
Отец продолжал ожидать его на большой дороге, а он все бежал. Наконец у него перехватило дыхание, и шаги его стали замедляться и укорачиваться. Луна взошла, звезды одна за другой засветились, а он все спешил вперед и вперед.
Лес остался позади; Ульрих выбежал на широкую большую дорогу. Он направился по ней на юг, все на юг, и шел до тех пор, пока силы не изменили ему окончательно. Голова и руки его горели, как в огне, а между тем было холодно, очень холодно; но здесь, в долине, было мало снега, а местами он различал при свете луны почерневшую почву.
Мальчик совершенно забыл свое горе и чувствовал только усталость, страх и голод. Он уже подумывал было о том, чтобы растянуться на земле тут же, на большой дороге, но ему вспоминались слышанные им рассказы о замерзших людях, и он дотащился до ближайшей деревни. В ней огни уже давно были потушены, но собаки на дворах, заслышав его приближение, поднимали лай, а из сараев раздавалось жалобное мычание коров.