Она вернулась домой и спряталась. Шли каникулы, но все были дома.
   Муж сидел в своей комнате вместе с Джоном. Они там болтали или, может, играли во что-нибудь. Конечно, она могла пойти к ним. Но с таким лицом идти нельзя.
   Она была одна. На улице было в разгаре лето. За окном бушевала роскошная бесстыжая природа.
   На кухне об оконное стекло бьется шмель. На кухне, которая уже никогда не станет снова обычной комнатой.
   На белой стене висит бабушкино заляпанное зеркало. Над ним Мария повесила старую Инину соломенную шляпу. При виде шляпы она ничего не чувствует.
   Инина шляпа. Инина шляпа на Ининой голове. Маленькая беленькая Ина бегает на солнце. Мне хочется плакать, но я ничего не чувствую. Я сделана из того же серого сухого материала, что и старое осиное гнездо. И у меня внутри тоже как будто кишат ядовитые насекомые.
   Когда я куда-нибудь выхожу, люди смотрят на меня с уважением. Хочется высунуть язык или рассмеяться им в лицо неестественным безумным смехом.
   Мой муж выглядит таким спокойным, почти безмятежным. Наверное, потому, что он не настоящий отец Ины. Где-то в глубине души он, может быть, чувствует облегчение.
   О чем я думаю? Ко мне подступает безумие?
   Хочется выдернуть один за другим из головы все волосы. Пройтись по улице с идиотской ухмылкой, приклеенной на лицо, безумно бормоча и безумно хохоча.
   Я должна пройти по этой черной воде.
   Можно скорбеть правильно. Я скорблю неправильно.
   Предполагается, что я пройду по этой черной воде.
   Они стоят на берегу и говорят, какая я молодец. Но не долго. У них не хватит терпения. Почему скорбь ее не облагораживает? Почему она вся пропитана ядом? Почему отец увозит сына на рыбалку? Почему она так улыбается?
   Позвольте мне утонуть, позвольте мне не идти дальше. Одной, с приклеенной идиотской ухмылкой, как шрам через все лицо. Утопите меня, убейте меня.
   Шмель бьется о стекло, жужжит. Она должна прекратить этот шум. Берет газету и хлопает по стеклу. Но она не убила шмеля, он падает на пол и лежит на спинке. У него дергаются ножки и трепыхаются крылышки.
   Она смотрит на него, как он борется, как будто в этом есть какой-то смысл. С переломанными ножками и поломанными крылышком. Ее охватила злоба, сильная и мучительная.
   Мария ударяет по нему снова. Она бьет и бьет и не может остановиться; бьет до тех пор, пока на глазах не выступают наконец слезы.
   * * *
   Кто-то ей сказал, что Господь проверяет людей, задает им сложные уроки. Во всем есть свой смысл.
   Это было сказано в утешение, тот, кто сказал, сам потерял близкого человека.
   Мария опустила голову, чтобы скрыть, что ее это не утешило. Она думала: "Можешь оставить себе своего Бога, Урсула. Своего Бога - школьного учителя".
   Урсула сказала, что молилась за нее.
   Мария заставила себя сказать "спасибо", потому что знала, что Урсула отдает ей все, что у нее есть; и что, по крайней мере, одной из причин, по которой она здесь сидела - такая нервная, с заплаканными глазами и одетая во все нарочито черное, - было желание поддержать Марию.
   Но в эту ночь Мария не стала принимать снотворное, она лежала на кровати и размышляла.
   Размышляла о том, что не может поверить, будто есть какой-то смысл и уроки.
   Дует сильный ветер, думала она. Ветер должен дуть. В этом ветре нет никакой любви, он просто играет. Испытывает все новые комбинации. Поэтому люди должны быть смертны. Они были созданы, чтобы умереть, чтобы ветер мог неистовствовать, объезжать все новых лошадей.
   Конечно, ветер создал людей по своему образу и подобию: ненасытные, любопытные, эгоистичные, производящие, одержимые идеей своего продолжения. Человека ведет ветер, ветер был и в ней, одновременно знакомый и непонятный, близкий и чуждый.
   Но ветер не думал о человеке, он думал только о себе самом.
   Урсула молится за меня, вопреки этому ветру. О чем она просит своего Бога для меня?
   Господи Боже, дай Марии понять смысл жизни и смысл смерти?
   Но Мария не хочет ничего понимать. В смерти ее ребенка не может быть никакого смысла.
   И все же уже на следующее утро Мария послала открытку с цветочками: "Дорогая Урсула, спасибо за участие и поддержку в нашем горе".
   * * *
   - Оставь это, тебе будет только хуже, - сказал ее муж.
   Он так говорил уже много раз с тех пор, как Мария достала с чердака коробку.
   Это была большая коричневая картонная коробка, в которой лежали все Инины старые вещи.
   Сначала Мария их только перестирала и погладила. Все должно быть тщательно выглажено, каждая складка и каждый уголок воротничка. Если вдруг обнаруживалась какая-нибудь дырочка, ее надо было залатать.
   Огромные кучи одежды - все было сохранено. Одежда пропитана воспоминаниями, образами. Мария часами сидела, обложив себя со всех сторон этими вещами.
   - Разве это может помочь тебе? - сказал муж. - Ты только мучаешь себя.
   Мария покачала головой.
   По ночам она тоже подолгу рассматривала содержимое коробки. Устанавливала разное освещение, изучала цветастые узоры, фасоны, смотрела на одежду, словно это был кто-то живой.
   Она вспоминала старое лоскутное одеяло своей бабушки; как эти мягкие разной формы лоскутки были для нее целым царством. Волшебная сказка, в которую можно было соскользнуть взглядом, когда чувствуешь себя пустым и покинутым.
   Теперь таким же взглядом Мария смотрела на ткани, которые покрывали тело Ины, и они неожиданно оказались удивительно красивыми, они сияли.
   Что-то случилось с ее зрением. Она видела обнаженную, отточенную красоту во всем. Стоило ей взглянуть на какую-нибудь вещь - она загоралась. Она часто дышала, словно влюбленная. Она испытывала острое наслаждение, священное, но вместе с тем почти сексуальное; за это она немного упрекала себя.
   Потом уже, крепкая задним умом, Мария подумала, что это, наверное, чувство пытается таким образом смягчить боль. То же самое она чувствовала, когда умерла мать, но в тот раз это наступило быстрее. Она тогда долго смотрела на цветы, и случилось то же самое: сила их света стала вдруг такой пронзительной, что она всем телом почувствовала сладострастную дрожь. На могиле собственной матери.
   Все это появляется внутри нас, чтобы у нас были силы жить дальше, подумала она.
   Мы переполнены, нас раздирает на части то, что заставляет жить дальше, и то, что заставляет нас умереть. Удивительно, что мы еще не сошли с ума. Хотя, с другой стороны, мы как раз сошли с ума.
   Была ночь, и она сидела, обложенная одеждой.
   Теперь она знала, что надо делать. Это имело смысл; хоть что-то имело смысл. Она сошьет из одежды лоскутное одеяло памяти Ины. Это будет самое красивое лоскутное одеяло на свете; раскаленное одеяло. Теперь это будет ее уроком.
   Она потянулась за ножницами и за самым красивым платьем.
   * * *
   Осень - пора скорбящих; осень ни над кем не глумится.
   Всей своей листвой деревья кричат о скорой смерти. Если что-то и ликует, то ликование это окрашено горестью.
   Небо слишком высоко. Угрожающе красиво оно ширится в ожидании мороза.
   Скоро все будет устлано белым покровом. Лед схватит сначала самые спокойные берега; потом первый ледок треснет, разобьется на мелкие кусочки и снова соединится глубоким течением, и будет слышно мучительное чириканье, словно в этой замерзающей воде замкнуты птицы. Это звук для тех, кто скорбит.
   Грачи будут кружить и кричать над полями, под заснеженно тяжелым небом; все будет скорбеть. Пусть придет зима, оглушающая зима.
   Великий ветер гонит вперед времена года. Хищный ветер гонит вперед лето, как наивную, набитую хлорофиллом скотину к смерти и гниению. Так развлекается ветер, питающийся падалью, и ничто не может ему противостоять.
   Но постойте! Кто-то очень одухотворенно говорит о маленьких семенах в земле. Так всегда кто-нибудь говорит. При виде увядшей астры священник не может совладать с собой. Весной она снова взойдет!
   "Это буду не я! - из последних сил стонет астра и против своего желания роняет семена. - Это буду уже не я, это будет другая!"
   Так оно и есть. Позвольте нам не выслушивать россказни об этой проклятой земле и проклятых семенах.
   Я уже не имею ничего против того, чтобы умереть. Но это не значит, что на меня такое впечатление произвела мысль о семенах.
   Так думала Мария в ту осень, слушая радиопроповедь.
   * * *
   Одеяло пылало от ярких цветов. Это было самое красивое одеяло на свете. Дни и ночи напролет сидела она над ним, как маленькая портниха в заточении из какой-нибудь сказки. Она почти ничего не ела. Андерс и Джон порой заглядывали к ней в комнату и спрашивали, не хочет ли она поиграть с ними во что-нибудь.
   - Я только доделаю этот шов, - говорила она и продолжала. Лоскуток из красного бархата рядом с ситцевым лоскутком от младенческого платья в цветочек. Это тебе, Ина. Это то, что я должна была сказать тебе. Это то, чего я никогда не смогу тебе сказать. Это мое слово.
   Поначалу все рассматривали одеяло. Золовка сказала, что это замечательный способ преодолеть горе; то же самое делали в Америке друзья умерших от СПИДа. Их одеяла стали настоящими произведениями искусства, такие изысканные, совсем как это. Их выставили в музее, добавила она.
   Хотя Мария и сама видела, что одеяло очень красивое, от комментариев и похвал ее тошнило. Все как будто говорили: "Как хорошо, что тебе удалось создать что-то красивое из горя, удалось его использовать, и теперь жизнь продолжается, как легко все закончилось!"
   Мария перестала показывать одеяло и жила одним рукоделием, погружаясь в него, как в чудесный сон.
   Наконец единственное, что ей оставалось доделать, - это вышить на самом красивом лоскутке надпись "Ине". Подшивать одеяло ватой Мария не хотела, это бы значило, что его собираются использовать.
   Но нет, она все же не может перестать заниматься одеялом. Она подумала, что могла бы вышить воспоминания на лоскутках. Знаки, напоминающие о каких-то эпизодах из жизни Ины.
   Она была занята этим всю зиму. В конце февраля она поняла, что одеяло готово. Тонкое светящееся одеяло, сверкающий флаг.
   * * *
   В субботу, пока муж и сын еще не проснулись, Мария села в машину и уехала. Она ехала к утесу Хов, к суровому, скалистому берегу.
   Она оставила машину над низкой полосой можжевеловых зарослей, достала одеяло и длинный колышек и стала спускаться к воде.
   От всего этого места отдавало пустотой, скорбью и безжалостной зимой. Вокруг стоят разъеденные и ноющие скалы, покрытые трещинами, испещренные рубцами.
   Ветер старательно обдувал лицо, словно хотел приморозить его черты. Какое-то торжество колотилось в ее груди, из глаз текли слезы. Она спускалась к воде.
   Низкое серо-голубое небо накрыло море. Восходящее солнце было побеждено.
   Мария нашла на берегу место, где скалы тесно прижались друг к другу, как будто обороняясь от атаки моря.
   На нее попадали брызги воды, такой соленой и холодной, что казалось, они ее разъедали. Внизу у самой воды скалы были скользкими как стекло из-за ледяной корки.
   Здесь между глыбами скал устойчиво становился колышек.
   Мария развернула одеяло.
   Ветер подул с такой силой, как будто море только что увидело раскаленный флаг и его охватила ненависть или любовь к нему.
   Ветер врывался в ткань, безрассудно трясся, шумел, как крылья большой стаи птиц.
   Хищный ветер.
   Мария открыла рот. Ветер врывается в рот, словно хочет заткнуть его.
   Но она кричит. Она кричит и ревет на ветер, прямо через море.
   Ее маленькое дыхание против большого дыхания ветра.
   Она кричит до тех пор, пока не начинают болеть горло и легкие.
   Потом Мария прячет одеяло в расселине и тщательно закладывает его камнями.
   Ее лицо онемело от слез и холода, но внутри у нее все пылает.
   * * *
   Когда Мария входит в дом, Джон сидит на корточках на полу и читает, прижавшись спиной к холодной изразцовой печи. Вид у него жалостливый.
   - Привет, Джон, - говорит она.
   - Привет, - отвечает Джон, не поднимая глаз.
   - Ты позавтракал?
   - Нет.
   - Папа встал?
   - Нет.
   - Что же ты не разбудил его, чтобы вы вместе позавтракали? И развели огонь?
   - У нас нет дров.
   - В сарае есть.
   Джон смотрит на нее.
   - Я не хотел будить папу, - говорит он с мучительно недетской мудростью. - Мне кажется, ему надо поспать.
   Он встает. Неожиданно она увидела, что его плечи похудели. Он ссутулился. И что случилось с его ртом? Раньше у него были красные губы, маленький мальчишеский рот. Сейчас рот похож на стариковский, тонкий и серый.
   "Обними его", - думает Мария. Но он этого не хочет.
   - Ты замерз? - спрашивает она.
   - Да.
   - Здесь холодно. Пойдем со мной, принесем дрова и разведем огонь.
   Он делает несколько шагов по направлению к ней, и она смотрит ему в глаза.
   Из его глаз вдруг исчезли тусклость, потерянность. Может быть, в ее голосе было что-то такое.
   "Иди, - зовет Мария. - Иди, иди, обратно ко мне".
   Через эту черную воду.
   КРАСАВИЦА И ЧУДОВИЩЕ
   Лейла подумала: "Когда мы выйдем на улицу, что-то случится, и все из-за нас. Мы поднимем вихрь".
   Они собирались на праздник: Лейла, Пу, Тессан и Мадде. Они накрасились и вырядились во все лучшее, потому что Мадде - а вначале пригласили только ее - убедила позвавшего, что всем уже исполнилось пятнадцать.
   Остальных приглашенных Лейла не знала. Да и Мадде не знала их, кроме кого-то из устроителей вечеринки. Но она была без памяти влюблена в одного из гостей, некоего Тото, которого видела ровно три раза в жизни и никогда с ним не разговаривала. А поскольку она не решалась идти на праздник одна, то попросила разрешения привести с собой Лейлу, Пу и Тессан.
   "А они симпатичные?" - спросил он, и им пришлось быть симпатичными, хотя Пу носила на зубах пластинку, Тессан была кривоногая, а Лейла, по словам ее сводного брата, выглядела, как грудной ребенок.
   Но сейчас все было по-другому. Мадде и Тессан основательно накрасили ее, и она, завороженная и потерявшая дар речи, все еще находилась внутри того незнакомого изображения, которое увидела в зеркале, идол-совратитель, манящий и опасный.
   Сначала собственное отражение в зеркале только очаровало ее, через каждую клеточку словно прошел теплый поток. Внутри заиграло приятное чувство, подобное тому, что голодный человек испытывает в ожидании праздничного стола.
   Но почти сразу теплый прилив сменился предчувствием грозной вести из неведомого, едва различимого мира. Существо в зеркале, казалось, могло вызывать катастрофы - как будто в самом макияже, в этом новом лице скопились древнейшие наслоения могущества, греха и кары. Лейла не узнавала своего лица. Оно не только возбуждало ее, но и рождало неприязнь. Она чувствовала себя запыхавшейся, загнанной. Ей представилась кобылица буланая Пелла, которую только учитель по верховой езде осмеливался кормить с рук. До чего детской была эта ассоциация с конюшней!
   "Неужели так и должно быть? - подумала она. - Чувствуют ли другие то же самое?"
   Но ее подруги, как обычно, хохотали и шутили, вполне узнаваемые, несмотря на накрашенные лица.
   Когда они вышли на улицу, никакой катастрофы не произошло. Машины не столкнулись, никто не врезался в фонарный столб.
   Спускаясь к турникетам на станции "Хурнстюль", они увидели двух старых вислоусых торчков в ковбойских сапогах. При виде девочек те, плутовато улыбнувшись, завращали глазами и в один голос закричали: "Ни фига себе, сколько здесь маленьких сучек!"
   * * *
   Девочкам надо было ехать на автобусе от Лильехольмена до Вэстберги. У Мадде в записной книжке были адрес и телефон.
   На платформе станции "Лильехольмен" они столкнулись с тремя одноклассницами Мадде - Нинни, Элиф и Эмель.
   Турчанки Элиф и Эмель - однояйцевые близнецы. У обеих густые, черные гривы, и, по крайней мере, по рассказам Мадде, от девочек исходил дух отваги и таинственности.
   Нинни - маленькая, белокурая и подвижная, с широко раскрытыми зелеными глазами.
   Все трое направлялись к Нинни домой играть с ее братом в скучные игровые приставки, поскольку остальные их планы провалились.
   - Да ладно, пошли лучше с нами, - ляпнула Лейла, скорее потому, что была очарована Элиф и Эмель, которых до этого видела только на фото.
   Посмотрев на физиономию Мадде, она поняла, что совершила большую ошибку, но какую именно, не знала. А Нинни, Элиф и Эмель просияли.
   - Ладно, я позвоню, - проворчала Мадде. - Но особенно не надейтесь.
   Рядом как раз стоял телефон-автомат, так что деваться ей было некуда. К тому же он работал. Мадде набрала номер.
   "Еще девчонки? - Голос в трубке был такой громкий и воодушевленный, что слышали все. - Отлично!"
   Мадде со строгим выражением лица повернулась к новоиспеченным гостям.
   - Ладно, поехали, - сказала она. - Только купим еще чипсов.
   Нинни позвонила брату и потребовала от него обещания, что тот наврет что-нибудь родителям Элиф и Эмиль, если те позвонят. Сама же она останется у Мадде. Брат потребовал за это пятьдесят крон.
   Затем они поспешили к киоску и купили три огромных пакета чипсов по сниженной цене.
   На автобусной площади Мадде обнаружила, что ее записная книжка пропала. В страшной панике они ринулись назад к телефонной будке, но там ее не было. Никто из прохожих ничего подозрительного не видел. Девушка из газетного киоска ничего не знала. Может, книжка вывалилась из сумки по дороге к киоску? Они всюду искали и всех спрашивали. Книжки нигде не было. Мадде побелела, как полотно, казалось, она вот-вот упадет в обморок. Она не помнила, ни на каком автобусе надо ехать, ни на какую улицу им надо. Она не знала даже имени владельца квартиры. Вроде какой-то -ссон.
   Она позвонила домой одному из устроителей, с которым была знакома, но тот, разумеется, уже выехал. Автоответчик сообщил, что вся семья в выходные будет в отъезде. На фоне записи раздавались счастливые трели канарейки.
   - Я покончу с собой, - сказала Мадде.
   * * *
   Она повторила это еще раз полчаса спустя, когда они усталые, с ноющими ногами опять стояли на станции "Лильехольмен" и различными способами пытались отыскать, где проходит праздник. На карте района Вэстберги Мадде нашла две улицы. Они доехали туда на автобусе, и Мадде с видом генерала, который сквозь пустыню ведет остатки своей побежденной армии, руководила поисками среди одинаковых трехэтажных кирпичных домов, во дворах, на лестницах, где слышались звуки праздничного гомона и музыки. Они даже позвонили в какую-то дверь, и их чуть не затащили на пьянку два обрюзгших идиота в майках с картинками. По дороге оттуда Лейла чуть не заплакала.
   - Если хотите, можете идти домой, я продолжу без вас, - сказала Мадде.
   Несмотря на разочарование и усталость, становиться изменниками никто не хотел - даже Нинни, Элиф и Эмель. Нинни страшно натерла ноги, но все равно шла дальше с ботинками в руках. Но в конце концов даже Мадде поняла, что придется оставить эту затею. От Лейлы не укрылось, как лицо Мадде время от времени слегка передергивалось; равномерное, секундное подрагивание, как в лампе дневного света, когда она вот-вот перегорит. Мадде не плакала.
   В автобусе по дороге обратно к Лильехольмену они открыли пакеты с чипсами, и теперь пальцы у Лейлы были все маслянистые. Воспоминание о соблазнительном образе в зеркале больше ее не грело. Ей было четырнадцать лет. В груди неуверенно шевелилось начало летней простуды. Она знала, что нос у нее блестит, а губы бледные. Она чувствовала себя улиткой, у которой отняли раковину. Больше всего на свете ей хотелось домой, в свою комнатку. Но сказать об этом она не осмеливалась. Мадде решила, что они пойдут на Т-Сентрален. Один раз она видела приятелей Тото с парнем-иммигрантом, который, может быть, сейчас там тусуется. Если они найдут его, то, возможно, узнают и адрес. Шансы были ничтожно малы, но на Т-Сентрален всегда происходит что-то интересное. Ну не ехать же домой, в самом деле.
   Лейла была на грани паники при мысли о ночном городе. Папина новая подруга говорила, что там могут воткнуть в спину иглу, зараженную СПИДом. Смерть со своими черными ядовитыми стрелами бродит по городу, она ненавидит невинность, она хочет отравить розовые беззащитные тельца маленьких четырнадцатилетних улиток, лишившихся домика.
   Но возразить Лейла не решалась. И не решалась ехать домой одна.
   Она безропотно последовала за всеми в метро. Молча, про себя она читала молитву. Когда молишься, нужно сложить руки, иначе молитва не подействует. Она надеялась, что никто ничего не заметил. Лейла молилась о том, чтобы они встретили какого-нибудь знакомого, кого-то, кто отвел бы их в безопасное место. О том, чтобы Мадде перестала быть похожей на приговоренного к смерти и образумилась. О том, чтобы снова оказаться в своей кроватке со своими хрупкими мечтами.
   И Тессан будто услышала ее мысли:
   - Идея с Т-Сентрален никудышная. Может, ломанемся еще куда-нибудь?
   - И куда? - поинтересовалась Мадде.
   На этот вопрос никто ответить не мог. Семь девочек, всем по четырнадцать лет. Несчастье объединило их, они заключили союз. Ни у кого и в мыслях не было нарушить его; ночь они проведут вместе в священном согласии.
   На обсуждение ставились какие-то неопределенные предложения о молодежных центрах и кафе, но они тотчас были отвергнуты голосованием.
   Девочки сидели, словно накрытые общим покрывалом горя, то вздыхая, то предаваясь резкому, ироническому хихиканью, в знак одобрения Маддиных замечаний о земной юдоли, в которой люди влачат свое существование. Все они будто говорили одними устами.
   На "Зинкенсдамм" вошла компания малолетних пятничных гуляк. Они тащились через весь вагон, в глазах у них греховно горела анархия, а ноздри хищно раздувались. "Зиг хайль, зиг хайль!" И они хотели, чтобы все повторяли за ними.
   На следующей станции девочки перешли в другой вагон.
   Они уселись на коленях друг у друга; сгущенное соцветие ароматов чипсов и парфюмерии наползло на одетого в строгий костюм джентльмена, который до этого сидел в задумчивости один. Он поднял глаза и посмотрел на них с каким-то смущенным любопытством.
   - Только не думайте, алкоголя мы не употребляли, - заметила Элиф.
   - Мы просто молодежь, - сказала Пу жалобным тоненьким голоском какого-нибудь звереныша из диснеевского мультфильма. - Мы как раз и есть те самые подростки, которым обычно некуда пойти.
   - Но куда-то вы все-таки направляетесь, - сказал мужчина.
   Он был по-настоящему изысканным и походил на героя британского телесериала, повествующего о непростой дилемме богатых аристократических семей, решение которой требовало известной сдержанности. Было удивительно, что он заговорил с ними.
   - Может, в Хинсеберг?* - спросила Мадде.
   * Женская тюрьма.
   Мужчина улыбнулся. Зубы у него были ровные и белые, как мел.
   - Не думаю, - сказал он. - Во всяком случае, надеюсь, что это не так.
   - Очень мило с вашей стороны, - проговорила Пу, улыбнувшись ему своей блестящей металлической улыбкой.
   Остальным она сказала:
   - Мы ему нравимся!
   - Если хочет, может о нас позаботиться, - бесстрашно хихикнула Тессан, а Пу добавила:
   - Иначе придется тащиться в го-о-ород.
   - Не советую, - серьезно возразил он. - Мало ли что может случиться в такую ночь.
   - А что нам делать? - с надрывом произнесла Эмель.
   - Может, вы пригласите нас к себе домой? - продолжила Тессан свое обворожительное наступление.
   Мужчина снова улыбнулся быстрой веселой улыбкой. Он как-то смущенно посмотрел на свои руки. На мизинце у него было дорогое кольцо с печаткой; на нем все было дорогое.
   Он поднял глаза.
   - Идет, - ответил он.
   * * *
   Они сошли на "Эстермальмсторг". Он не шутил, он действительно пригласил их к себе. Даже Мадде позволила себя уговорить. Он обещал угостить их бутербродами. "А это не опасно?" - думала Лейла. Но все-таки их семеро.
   "К. Б." - так он просил называть его. Как послушные, но вышедшие из положенного возраста бойскауты, они шагали за ним по перрону.
   Молодой русский парень с вьющимися волосами и жаждой приключений в глазах играл на синтезаторе и пел, стоя прямо напротив эскалатора. Девочки завороженно смотрели, как К. Б., улыбнувшись, положил ему в коробку сотенную купюру.
   - Калинка, калинка... - Русский перестал петь и низко поклонился. К. Б. остановился.
   - Go on singing, - сказал он. - Go on singing*.
   * Пой, пой. Продолжай (англ.).
   "Это наверняка очень хороший музыкант, - подумала Лейла. - Он, несомненно, пользовался успехом в России".
   У выхода из метро лежал лохматый нищий, перед которым стояла табличка, написанная от руки: "Я бездомный".
   Ему в шляпу К. Б. ничего не положил. Лейла задумалась о том, хороший он человек или нет.
   Как бы то ни было, лучше уж оказаться в его руках, чем угодить прямо в когти людей со спидозными иглами.
   * * *
   В квартире у К. Б. все было очень строгим. Все цвета словно перемешались с рисовой мукой: светло-серый, светло-зеленый, светло-желтый. У него были светло-серые кожаные диван и кресла, дорогая тренажерная установка. Он показал им висевшие на стенах подлинники картин. А еще у него были две абсолютно одинаковые литографии какого-то Миро, он находил ужасно забавным то, что одна из них была подделкой, но невозможно было определить какая.
   Музыкальный центр у К. Б. суперсовременный, они такого еще не видали, и еще у него был телевизор с плоским экраном и кристальным изображением.
   Он работал в суде. Мадде тотчас решила, что он полицейский. Она обличительным тоном заметила, что приятелю ее двоюродной сестры, миролюбивому антирасисту, полицейский дал по яйцам.
   Лейле стало стыдно.
   Но К. Б. в ответ только дружелюбно объяснил, что он адвокат.