Поймите, я хочу жить так, как все люди, и прошу вас: не губите до конца мою неудавшуюся жизнь.
   Сейчас я уже взрослый, стал кое-что понимать в жизни, и можете быть уверены, что меня больше не потянет воровать. Надоело все!!! Я хочу жить.
   15.2.77 г. Волобуев".
   Ну вот и влил я в твои вены галлончик дурной лагерной крови. До свидания, до следующего письма - лет эдак через пять. Мой поклон Анд. Дм-чу и всему твоему многочисленному семейству. Бэлле привет. Всегда Ваш Эдик.
   Р.S. Порой, когда мне шибко плохо, я вспоминаю лихой утесовский напев: "С одесского кичмана бежали два уркана..." - и отпускает: я утираю угрюмые сопли, кулаки наливаются дерзкой кровью, и сам черт мне не брат...Впрочем, к чему это я? Ах, да, - к тому, чтобы ты на мои стоны не обращала внимания - я страсть какой выносливый, и, если меня малость подкормить, на печке я не улежу, когда улица на улицу пойдет стенкой...
   Наконец-то появился крохотный шансик избавиться от этого письма. За эти два месяца меня обыскивали не менее полутора сотен раз: раздевали, заглядывали во все дыхательные и пихательные, потрошили матрац, книги, сапоги, дважды отбирали все тетради и письма, слушали миноискателем, уговаривали, угрожали, ругали, толкали, щипали, мяли... Не менее дюжины раз меня бросало в пот и дрожь - когда лапа надзирателя оказывалась в дюйме от тайника. Трижды я собирался сжечь письмо, отчаявшись изыскать возможности для отправки его... Наконец-то я от него избавляюсь, наконец-то я будут смотреть в лицо начальству прозрачно-невинными глазами, наконец-то, раздеваясь для очередного обыска, перестану разыгрывать беззаботность.
   Событий никаких. Питаемся туманными слухами, чувствуем, что варится какая-то каша, но какая? Отчаяние накатывает волнами. Бывает, за ночь глаз не сомкну - борюсь с тоской смертной и приступами холодной безысходности...
   Впрочем, и с того; и с другого я умудряюсь получать рифмованные дивиденды: нынче полночи провздыхал о несчастной своей судьбинушке, а потом - дабы душевные корчи мои не пропали втуне - взял да и написал о том, как на душе темным-темно, как бьет чечетку дождь по крыше, как ночь таращится в окно рысьими глазами вышек... и только после этого заснул. Знаешь, когда бы не уверенность, что, вздернувшись, я значительно больше порадую своих врагов (которым несть числа), нежели опечалю друзей (которых раз-два - и обчелся), право слово, я бы давно уже не устоял.
   Кстати, ходатайство Волобуева о помиловании никуда отправлять уже не надо - он умер в конце марта, как незадолго до того умер заразивший его туберкулезом Цветков. Теперь на очереди еще один - Демченко, тоже молодой парень, тоже заразившийся от Цветкова и тоже, хотя он отхаркивает кровь и куски легких, содержащийся в общей камере.
   Узнав о смерти Волобуева, мы (20 человек) в воскресенье 17 апреля объявили голодовку (однодневную) и не вышли на работу. Начальство рассердилось несказанно, так как это воскресенье было объявлено ленинским субботником и всем нам еще недели за две до того усиленно рекомендовали проявить в этот знаменательный день повышенный трудовой энтузиазм.
   Мурженко продолжает голодовку - ему не дали бандероль с лекарствами. Федоров, увидав на газетном снимке у Б. Чейвиса бороду, решил тоже обзавестись растительностью. Но едва его бороде исполнилось три недели, как пришли два амбала, завели беднягу в комендатуру и так популярно объяснили отличие СССР от США, что у того наручники на запястьях лопнули. Мы узнали об этом лишь на другой день, врач отказался запротоколировать следы побоев... В общем, обычная история.
   Об одной из ваших зон ("37-й" - уральской) ходят слухи, что собрали в ней лишь примерных преступников и ублажают их всячески - работой не очень донимают, библиотека, говорят, приличная, крутят фильмы о веселой жизни зарубежных женщин, есть даже (верить ли?) телевизор. Что бы сие значило? Двоим из этой зоны уже, слыхал, предоставили возможность публично расхваливать лагерь - благоухающий сосуд всяческих туманностей, от которых и самого матерого "врага народа" прошибает слеза умиления, и он быстренько исправляется в восторженного друга. Тут возможно такое объяснение - очень невероятное, но чем черт не шутит, - пока экономика спит и так нужны западные кредиты: какие-то международные организации домогаются возможности ознакомиться с лагерями, их пока не пускают, но в предвидении тех горестных времен, когда придется (пронеси, Господи!.. А вдруг все же?..) пустить их, создана показательная зона. Конечно, можно было бы соорудить ее и в самый последний момент, но свежеиспеченное благополучие легче разоблачить. Сооружение потемкинской деревни тоже требует учета исторического опыта, а таковой подсказывает, что заблаговременно склеенные фанерные хоромы имеют более натуральный вид, да и пейзане, попривыкнув к фанерному счастью, не столь обалдело выглядят, как сперва. Уж не являемся ли мы живыми свидетелями нового славного этапа в технике сооружения потемкинских деревень?
   ...Вчера не успел закончить письмо, хотя корпел над ним от подъема до отбоя - благо воскресенье, а сегодня от всего понедельника в моем распоряжении лишь краешек дня. Пришли с работы, похлебали баланды, и уже семь часов вечера - лежим на нарах: тот газетой шелестит, комментируя политические новости, тот глубокомысленно листает книжку, третий рассматривает потолок, что-то угрюмо напевая себе под нос... а я вот, запечатав уши затычками, строчу тебе письмо Одиссей наоборот: унесенный жестокой бурей от сладкоголосого острова, запечатал уши воском, дабы не слышать осточертевшего корабельного гомона и, притихнув, замерев, вспоминать волшебные мелодии сирен...
   Ну вот, настроился писать тебе до самого отбоя, да вышла некая заминка... Впрочем, почему бы тебе не рассказать об этом (люблю правде матку резать), чтобы ты более наглядно представила себе, что за публика меня окружает.
   Только что я случайно подслушал любопытную беседу двух уголовников в одном не очень благовонном месте. Прошу прощения, но клозет (как и вообще фекальная тематика) играет в здешней жизни чрезвычайно значительную роль, и избежать этой темы просто невозможно. Как-нибудь я расскажу подробнее о "дерьмометах" (как я называю тех, кто обливает начальство своим дерьмом, предварительно накопив изрядное его количество в какой-нибудь банке или в целлофановом мешке) и о любителях "фресок" (это те, кто, набрав жидкой "краски" в миску, расписывают стены и потолок камеры похабщиной и разными лозунгами), о драках и даже о "контрреволюционных" бунтах, в основе которых все тот же клич: "В уборную!"
   Ну ладно, сижу я этаким печально-мудрым орлом... Странное дело: справляя большую нужду, всякий исполняется какой-то особой сосредоточенной задумчивости, словно чутко вслушиваясь в нечто сокровенное, и мысли в голову идут все неуместные какие-то, мудрые. Однажды в самом-самом зеленом детстве лет этак шести или семи - меня именно в сортире посетила такая необычная для столь нежного возраста мысль: а вдруг и где-нибудь на Луне все точно так же, до мельчайшей черточки... и там именно в сию минуту сидит на унитазе точно такой же ушастик и думает: а вдруг где-нибудь на Луне... Стоп! Он ведь должен думать: где-нибудь на Земле... Вот уже не точь-в-точь. А может, для него наша Земля - Луна? И т.д. Но даже и не это забавно, а то, что вспомнил я об этом умствовании лет пятнадцать назад - и именно в клозете, и с тех пор воспоминания об этих лунных размышлениях в невероятно далеком детстве нет-нет да и посещают меня... опять же только в сортире.
   Ну ладно, хватит этих клозетных мудростей! Тебя еще не вывернуло? Значит, сижу я сегодня в клозете, а за моей могучей спиной смежное заведение того же типа, и в нем, не подозревая о моем застенном присутствии, беседуют, натужно покряхтывая, двое: некто Ш. и О. Грязному старичишке Ш. за шестьдесят. Лысый, с реденькой немытой бороденкой и хитрющими пуговками гляделок, зимой и летом, днем и ночью он не вылезает из засаленных ватных брюк и двух бушлатов, весь обвешан самодельными крестами и медальонами, и, наверное, нет такой недели, чтобы у него не забрали пару-другую "иконок", на которых персонажи священной истории занимаются всяческим непотребством. В прошлом бродяга, мошенник, вор и педераст (о чем свидетельствует и мушка, выколотая под левым глазом), в конце 50-х годов он "уверовал", объявил себя священником и, освободившись, пустился проповедовать по деревням... Много ли для этого надо: борода, бредовая евангелистика на хитрых устах да невиданная обрядность (через каждые 12 шагов он останавливается и долго кружится на одном месте, осеняя мелкими крестами то брюхо, то толстую задницу). И поползли к нему сгорбленные старушонки, завздыхали, запричитали, зашептали, вздымая к небу корявые ветви рук... Он плел им небылицы, упивался их самогонкой, блудодействовал и косноязычно пророчествовал. У нас он, несмотря на "сан", числится в уголовниках, ибо таков его истинный образ мыслей. Кто зовет его "вертуном", кто "шаманом", кто "отцом-проходимцем" или "святейшим провокатором". При стечении известных благоприятных обстоятельств он мог бы стать основателем какой-нибудь секты с изуверско-сексуальным профилем. Это маленький Гришка Распутин, но без его честолюбия, ума, силы и дерзости.
   Другой - по кличке "Обезьяна" - хилое существо лет сорока, похожее на дряхлую лису, с мутными стекляшками глаз закоренелого мастурбанта, с острой измызганной и похотливой мордочкой - фигура заурядная, типовая для наших уголовников. Трус и наглый подлец, заядлый таблеточник и игрок, он, просадив в карты большую сумму, был "поставлен на четыре кости" (то бишь лишен невинности), неоднократно бит до полусмерти...
   О.: А вот, поп, скажи мне - есть Ад или нет? Да не ври, честно скажи!
   Ш.: А как же! Осподь с тобою, Безьяна... как же не быть-то? Вот мне намедни довелось беседовать с сыном Божьим...
   О.: Да ладно гнать-то!* Я тебя по-делу спрашиваю, а ты...
   * Гнать - врать (лаг. сленг).
   Ш.: А что?
   О.: Вот к примеру, я - в Ад попаду иль в Рай?
   Ш.: В Рай, Безьяна, и не сумлевайся... все мы тут мученики... поэты-и-писатели, пророки-и-учители, святые-и-философы... Осподь, он как сказал?.. Он...
   О.: Ну, поплел блатной поп! В Рай-то оно в Рай, конечно... А вот был у меня один случай...
   Ш.: Ну?
   О.: Да как бы сказать...
   Ш.: Дело хозяйское... Осподом Богом Саваофом я наделен силой связывать и развязывать, выслушивать и отпускать грехи хрестьянские.
   О.: Гм, в Рай... А я, например, в пятьдесят пятом году малолетку замочил на чердаке одном: кимарил, а она как раз белье приперлась вешать, а я ее трахнул по балде, она и с копыт долой... засадил - очнулась и завойдотила. Ну, жалко мне ее стало - на часы, говорю, - хорошие такие, рыжие*...Как раз перед этим у одного фуцина вертанул. Да... ну и ходу с чердака... А тут как раз кто-то, слышу, идет по лестнице - я назад... Смотрю, она сидит и часы на руку примеривает... не плачет уже. Ах ты, блядь, думаю, - хвать у нее котлы, а она как заверещит!.. Ну и придушил ее...
   * Рыжие - золотые (уголовный сленг).
   Молчание. А может, врет подлец? Или нет? Смотри-ка, даже Вертуна проняло... Врет или нет? Точнее: мог бы он или нет?..
   Ш.: Молоденькая, говоришь?
   О.: Лет двенадцати... конопатая такая, в сандалиях...
   Ш.: Это ничего... Бывает... Она ведь пионерка сатанинская, небось, или, может, жидовка. Я вот сам раз...
   О. (злобно): да ты мне не плети, ты мне скажи, что там твой тухлый Бог думает?.. Ад, Рай!.. Я вот в детдоме... спишь - и снится краюха хлеба под подушкой. Вскинешься, руку сунешь, а там шиш. А ты говоришь!.. Пускай даже и Ад, мне плевать - лишь бы было что жевать. Хлопнула дощатая дверь.
   - Тут ад, там ад... - донеслось уже из прогулочного дворика.
   - "Ой, колы ж мы наимося хлеба черного с повидлой?" - визгливо заорал он детдомовский гимн.
   Ну прежде всего, конечно, хочется возмущенно завопить: вот они - послушное орудие в руках лагерной администрации...вот они, кому вы благоволите, кого противопоставляете нам, говоря: "Как бы то ни было, а они наши советские граждане, случайно оступившиеся, а вы - сознательные враги..." - и т.д. Да что толку вопить-то, хочется понять.
   Вот я сижу сейчас и думаю, что тут нужно сказать - не можно, а нужно, ибо наболтать всякой всячины тут ничего не стоит любому читателю научно-популярных журналов. Они асоциальны, и вину за чудовищный оскал их морд нельзя целиком переложить на чьи-то плечи - такой социологизм все упрощает. Но кто определит меру вины личной и общественной, их взаимообусловленность и переплетенность? Это старинное вопрошание - глас вопиющего в пустыне доктринерства и фальшивого оплакивания неблагоприятных семейных условий, дурной наследственности и неудачного стечения некоторых социальных обстоятельств. Меня не удовлетворяет ни обличительный пафос одних, говорящих: "они антисоциальны, но в асоциальном обществе" (разумеется, по поводу аналогичных судеб в буржуазных странах), ни смущенная скороговорка других: "они антисоциальны в нашем лучшем из обществ в силу своей порочности... родимых пятен капитализма и разлагающего влияния буржуазной пропаганды". Даже если это отчасти и верно, меня больше волнует вопрос: есть ли для них исход сейчас? В принципе я такого исхода не вижу. Восхоти любой из них переродиться - ничто, ничто не способствует этому, но только препятствует и особенно в исправительно-трудовом лагере. Тут и нормальному-то человеку почти невозможно не деградировать, а для нелюдя обретение человеческого лица и вовсе немыслимо. Разве что вмешается сам Господь Бог и сотворит величайшее из чудес - реорганизует лагерную систему. Если ему позволят в ГУИТУ.
   Вспомнилось, как с полгода тому назад у меня с этой самой Обезьяной случилась небольшая стычка, закончилась она жалостливой нотой: он плакался на жизнь, а я сочувственно советовал ему не хитрить с судьбой, а тягаться с ней... Детство у него было кошмарным (опять же - по европейским стандартам), и, подавленный этим кошмаром, я все хотел допытаться: неужели не вынес он из детства ни одного светлого впечатления? Ну ладно - война, гибель родителей, детдом... но ведь до войны-то он целых пять лет жил с отцом-матерью... Нищета, самогонка, тюрьма (мать сидела шесть месяцев за опоздание на работу, отец три года за кражу)... И ни в детстве, ни позже ни одной светлой, святой минуты, воспоминания о которой очищали бы душу, понуждали к тоске о нравственно прекрасном. Помнишь, как Алеша Карамазов призывает мальчиков всегда помнить, сколь они были хороши в своей любви к Илюше, - потому что память об этом поможет им противостоять озлоблению и ожесточению, к которым жизнь неизбежно будет принуждать их. Это нечто вроде тайного капитала, проценты с которого вдруг могут спасти человека в трудные минуты от полного банкротства. Каждому необходимы такие минуты в прошлом - может, в этом вся соль детской педагогики.
   Так кто же виноват? То-то же - кто?
   Наше начальство любит один анекдот, исчерпывающий, на начальственный взгляд, вопрос о вине. "Как угодил в тюрьму?" - спрашивают одного. "Война виновата, гражданин начальник". - "Как война? Она уж черт знает когда как кончилась..." - "Если бы не война, я бы не потерял ногу, не потеряй я ногу, не было бы у меня костыля, не было бы костыля, я не убил бы им свою тещу... Все война виновата, гражданин начальник!" Оно, конечно, смешно, но война в смысле внешних обстоятельств и в самом деле виновата, и этот одноногий не так уж и неправ. При всем том, поскольку моей-то вины в создании этих внешних обстоятельств нет, ретроспективные сочувствия не помешают мне, защищаясь, поломать этой жертве войны руки-ноги. И я буду прав, хоть и не в той мере, сколь была бы права та конопатенькая, сумей она выцарапать глаза похотливой Обезьяне.
   Ну и больница! Дом с привидениями... Обтянутые пергаментной кожей полупризраки бродят по коридору или сидят на койках, раздвинув костлявые колени, отрешенно кивая заросшими щетиной лицами каким-то своим загробным думам. Каждый раз, проходя мимо палаты для умирающих, я чувствую, как что-то холодное сдавливает мне живот, словно кто-то там внутри меня смертельно замерз и судорожно рвется наружу - тошнотой. Это полутемная комнатушка, на клеенчатых койках которой бесстыдно-внестыдно-метастыдно желтеют полускелеты, словно выползшие из груды трупов с какой-нибудь фотографии военных времен. С той разницей, что фототрупы не смердят. "А почему они голые?" - спрашиваю санитара. Оказывается, чтобы не менять им белье. Зато, говорит, мы им жарче печь топим.
   Конечно, и в вольных больницах тлен агонизирующей плоти бросает в оторопь, но смертные корчи в неволе... Есть в этом что-то особенно гнетущее. Тяжелее всего умирают каратели, людишки, как правило, препаскудные, потому и отходят они особенно мучительно и трусливо. Никому они не нужны, никто (кроме привлеченных высококалорийным предсмертным пайком "крыс") их не навестит, не склонится над изголовьем утешить, исповедать, пообещать, простить и проститься... "Эй, Репа! Бросай домино - латыш отходит!" - "А я ему чего? Отходит и отходит... Все там будем... Дупель шесть!.. Он уже вторую неделю коньки бросает, да все никак не отбросит. Да и чем я ему помогу?"
   Больница у нас, конечно, кошмарная. Но я решительно не разделяю популярного (особенно среди стариков карателей) мнения, что здесь специально умертвляют людей. Надлежащего лечения, ухода нет - это верно, а чтобы умертвлять - чушь несусветная. Основная беда в той легкости, с какой врачи меняют белые халаты на синие мундиры, руководствуясь в лечебной практике далекими от медицины соображениями. Давно канули в лету те времена, когда врачебная этика предписывала не отличать белых от красных. С ростом политической сознательности населения надклассовость этой профессиональной этики стала опасным анахронизмом, и, хотя Гиппократова клятва еще произносится свежеиспеченными лекарями - она всего лишь ритуал... Лечить-то они нас лечат (когда лечат), но... спустя рукава. Для того они и меняют халаты на погоны, чтобы трубным патриотизмом прикрыть свою человеческую и профессиональную несостоятельность, нежелание или неумение врачевать. За малым исключением, они бесцеремонны, грубы, циничны, то и дело слышишь: "Не надо было в лагерь попадать! Жил бы на свободе, и все у тебя было бы - и лекарства, и диета..." Как видно, они полагают, что призваны бороться с самой испокон веку опасной на Руси болезнью - политической неблагонадежностью.
   Начальник медчасти нашей зоны - глухой майор, маразматик с крошечным личиком, словно растрескавшимся от засухи, - не скрывает, что давным-давно перезабыл все лекарские премудрости, и мы никак не дождемся, когда он уйдет на пенсию. Как будто другой будет лучше... "Фамилия?" - лениво спрашивает он, когда входишь к нему. "Кузнецов". - "За что сидишь?" - "За попытку убежать из СССР". - "Сколько дали?" - "15". - "Ма-а-ло, - протяжно цедит он сквозь зубы. - Я бы расстрелял". Мы его и ругали, и писали жалобы, и пытались бойкотировать - бесполезно...
   Приличный-то врач бежит отсюда при первой же возможности. А так что же, больница как больница. Ну, конечно, фонды нищенские, ну лекарств мало (да и те зачастую с давно истекшим сроком годности), ну оборудование допотопное, ну штат заполнен лишь на треть, ну специалистов нет... все это так, но главная беда не в этом, а в полной безответственности лекарей, их нескрываемой небрежности, халатности. Нарочно они тебя не отравят, но вместо одного лекарства дать другое - это сплошь и рядом, специально они тебя не зарежут, но, удалив аппендикс, вполне могут забыть в животе ватный тампон... Бывало уже не раз.
   Упаси Боже болеть в лагере, упаси Боже зависеть от таких врачей! Лучше на воле подцепить сифилис, чем в лагере насморк.
   Лежат тут в основном престарелые каратели, озлобленные на все и вся. Особенно они ненавидят "скубентов". Зато всяческое начальство уважают до полного самозабвения. За глаза-то, бывает, и ругнут шепотком, а в глаза ни-ни - так и гнутся, так и стелются, хоть ноги вытирай, такой, если понадобится начальству, и в детские штанишки втиснется, и пионерский галстук повяжет.
   Я имею в виду популярный лагерный анекдот. Случилось как-то путешествующему по России знатному иноземцу наткнуться на концлагерь. "А это что такое?" - спрашивает он у сопровождающих. "Пионерлагерь", - говорят. "Гм, любопытно. А нельзя ли его осмотреть?" "Это завсегда, - говорят. - Хоть сей минут..." Только, извиняемся, детки счас почивают. Разве что завтра...".
   Завезли десяток машин речного песку, наскоро сляпали качели, разбросали там и сям детские игрушки. Строптивых упрятали в изолятор, а тех, что посмирнее, обрядили в детские штанишки и повязали на шею красные галстуки...
   Подходит иностранец к тому, что песочные куличи печет, и спрашивает: "Мальчик, а сколько вам лет?" "15", - басит тот. "Гм... я бы вам дал лет 40". - "Иди ты, падла! У нас больше 15-ти не дают!.."
   Они обычные людишки, пугающие своей обыденностью. Завертела их война, поставила перед выбором и... на что же им было опереться? Что для них дороже собственной шкуры, что выше желания жрать? И сегодня, в лагере, они руководствуются сугубо шкурническими интересами. Какой с них спрос? Да и далеко ли от них ушли охраняющие их?
   Друг другу они давно осточертели и потому с особой душевностью льнут к надзирателям. "Вот гляди - тут, тут и тут покорежило, - задирает он рубаху. А как же? Я ведь не сам перебежал! Наши-то отошли, а я лежу, холодеть уже начал... Я им на суде так прямо и говорю: "Что же вы меня не подобрали?" Сами-то, - переходит он на доверительный шепоток, склонившись к уху сочувственно понурившему голову старику надзирателю, - убежали, а нас... и-эх!.."
   Именно в силу своей обычности они, как правило, не чувствуют своей вины, признавая ее лишь на словах, когда вымаливают какую-нибудь начальственную милость. Конечно, они знают о себе, что не герои, но и преступниками себя не считают. В качестве естественных людей они спасение своей жизни любой ценой полагают делом естественным, как естественно для них присесть по надобности под ближайшим кустом, хоть бы и в парке, на виду у гуляющей публики некрасиво, конечно, но и не велик грех... коли прижало. Кто не по нужде, а со зла или хулиганствуя усядется на аллее - это дело другое... "Вон Артамон-то, тот сам к немцу перебежал, из раскулаченных... Он, конечно, предатель. А я что же?.. Под автоматом!"
   Сколь бы долго ты ни сидел, сердцем лагерь не воспринимается как непреложная реальность - все чудится в этом какая-то чудовищная случайность, какой-то кошмарный перебой нормального жизненного ритма, временное выпадение из естественного бытия... Тогда как для сажающего и охраняющего чужая неволя зауряднейшая норма, потому он и не может взять в толк, чем питается неувядающая наивность арестантов, жадно выпытывающих у него слухов об амнистии. Неизлечимее всего страдают амнистиоманией каратели. Задолго до начала последних известий они начинают сползаться к коридорному репродуктору и, наставив заросшие шерстью уши, пытаются вылущить из радиоплевел некое сокровенное зерно - намек на скорую амнистию. В качестве такого намека может выступить что угодно: от предстоящих выборов президента США до землетрясения в Ташкенте. Один из таких как раз освободился вчера, отсидев свои законные 25.
   Остап Вишня рассказывал, как однажды (дело было в 1934г.) он вернулся в зону с работы и увидел у вахты толпу с фанерными чемоданами и сидорами. "Что такое?" - "Дык амнистия завтра! А знаешь, на станции какая очередь за билетами?.." Вот с тех пор и ждут амнистии... в связи с принятием конституции, досрочным завершением очередной пятилетки, разгромом Германии, смертью Сталина, XX съездом, уходом на пенсию Хрущева, к 20-летию победы, 50-летию революции, к юбилею образования СССР, к 30-летию победы... и т.д. Амнистия для политических заключенных была лишь однажды - в 1927 году.
   Несу я сегодня ведра с углем, а передо мной ковыляет, едва переставляя спички ног и придерживаясь рукой за стену, скрюченный дед, а над ним навис другой - грузный, в благообразной седине, с костылем под мышкой - и гудит: "Не бойсь, Митрич, вот в другом году соберутся в Югославии иностранные министры и пришлют к нам комиссию. За что, дескать, маетесь? Так и так, скажем, люди мы смирные, трудящие, всем довольны, только по внукам соскучились... Виноваты, но достойны снисхождения... Будь она проклята, война эта и с Гитлером ихним! И отпу-у-стят, Митрич!.. Отпу-у-стят! А как же!"
   Вот еще напасть - пришли с обыском, порастрепали все, поразворошили, пораскидали, а потом тот, что пошустрее и понаглее (навешивая на камеру амбарный замок, он неизменно острит: "Наше дело правое - закрывать левых"), развалился на койке и принялся за это письмо - мусолил его целую вечность, усмехаясь и одобрительно поглядывая на меня исподлобья. Я чуть не лопнул от злости - до того нестерпима эта бесцеремонность... Но пришлось смолчать - ему дано право копаться в моей душе, прохаживаться по ней коваными сапогами и поплевывать... А подыми крик - он тут же: "Письмо кажется мне подозрительным, забираю его на дополнительную проверку..." - и иди-свищи!
   Что-то я еще хотел сказать - перебили с этим обыском... Ну да ладно. Дело уже к ночи.
   Да, пронесся слух, что Сережу Бабича* опять посадили, 15 лет, говорят, дали. За что бы это? А мы так завидовали его освобождению!.. Поистине: раньше сядешь - раньше выйдешь, раньше выйдешь - раньше сядешь...
   * Сергей Бабич, украинец, 1939 года рождения, четырежды судимый (два раза за политическую деятельность, два - за дерзкие побеги из лагеря). Отсидев 14 лет, освободился в 1975 г., а в 1976 г. был приговорен к 15 годам по сфабрикованному КГБ делу о хранении оружия. (Примеч. автора).
   Ну и что же, что "Пакт о гражданских и политических правах" вошел в силу? Они и не думают его соблюдать. Возьми хоть ст. 15 - она прямо относится к нашим 25-летникам. А они сидят как сидели. Сколько же им маяться? Я не про карателей, хотя не прочь, чтобы и их поосвобождали - у нас бы воздух почище стал. Правда, вот таких, как Пачулия... Хоть и грех мне, арестанту, кому бы то ни было тюрьмы желать. Да я ему и не тюрьмы, а лютой смерти желаю. Он то, что здесь зовется бериевцем, то есть один из тех, кто отличался особо бесшабашной свирепостью и потом попал в козлы отпущения. Когда-то он был главным жандармом Абхазии. Говорят, что до недавнего времени мать одной из замученных им девочек присылала ему в годовщину ее смерти телеграммы с проклятиями - наконец он взмолился начальству, чтобы ему их не вручали. Как ты знаешь, 25-летникам, набившим мозоли на коленях, порой снимают часть срока, вот и его недавно представили на суд. К сожалению, суд был закрытым, и до нас дошло далеко не все. Отклонив ходатайство лагерной администрации, расписавшей Пачулию смиренным агнцем, суд пояснил, что слишком велики преступления Пачулии, который на протяжении многих лет превышением данной ему власти дискредитировал органы государственной безопасности. Пачулия разобиделся и пустился доказывать, что он всегда действовал в строгом соответствии с указаниями Центра. "А почему же, - оборвал его прокурор, - когда вам в 1952 году было велено закрыть карцеры, в которых люди сидели по грудь в воде, вы игнорировали этот приказ?" Пачулия пояснил, что он не игнорировал, а просто забыл об этом приказе, так как именно в то время случилась суматоха в связи со слухами о предстоящем приезде на Кавказ самого товарища Сталина...